Уже несколько часов крейсерская эскадра, повинуясь приказу адмиралтейства, следовала на запад двадцатипятиузловым ходом. И чем дальше она отдалялась от оставленных транспортов, тем все больше возрастала тревога контр-адмирала Гамильтона. Он знал, что в том же направлении двигались в океане сейчас линкоры и авианосец адмирала Тови, но их курс нигде не пересекался с курсом крейсеров. Значит, эскадры в ближайшее время не встретятся? Но ведь успешно сразиться с германскими надводными кораблями, тем более с «Тирпицем», можно лишь объединенными силами двух соединений. Где же немцы? Когда произойдет с ними встреча? Указания адмиралтейства на сей счет были путаны и общи…

С мостика «Лондона» контр-адмирал невольно всматривался в горизонт, стараясь уловить хоть какие-либо признаки близости противника. Но вокруг только плавали пустые полузатопленные шлюпки, плотики, различное судовое имущество, хлам, а густые слои мазута укрощали и замедляли резвую строптивость разбежавшихся волн. Здесь лишь сутки назад прошел конвой, и этот его путь был отмечен на поверхности океана столь наглядно и столь печально. А на обоих траверзах «Лондона» держались живым укором к тому же миноносцы, покинувшие конвой. Каково там транспортам ныне? Уклонясь к северу, они выйдут из сферы действия вражеской авиации, и тогда главным врагом их станут подводные лодки. А против лодок — это уж знал Гамильтон — лучшие защитники — миноносцы.

Миноносцы… Командер Брум присоединил их к крейсерам, чтобы усилить эскадру для боя с германскими кораблями — боя, в неизбежности которого Брум, как и все остальные не сомневался: разве иначе он принял бы такое решение? Тем более что приказ адмиралтейства рассредоточить конвой автоматически освобождал Брума от дальнейшего эскорта транспортов. Правда, командер мог бы — и должен бы — подождать, пока суда разойдутся и начнут самостоятельное плавание. Но что теперь о том толковать… Ведь и он, контр-адмирал, тоже не напомнил об этом Бруму, а лишь предупредил, чтобы миноносцы точнее выдерживали строй. И морякам на транспортах сейчас не легче от чьих бы то ни было угрызений совести и запоздавших адмиральских умозаключений: если немцы вовремя разведали обстановку, они наверняка предприняли настоящую охоту за судами, оставленными без боевого прикрытия. Даже победа над «Тирпицем», таким образом, не спасет суда. Не слишком ли дорогая цена за возможный успех союзного флота? «Нет, Ютландского боя — увы! — не получится», — с грустью подумал Гамильтон.

Он чувствовал, что настроение экипажа крейсера с каждым часом ухудшается. Поделился своими мыслями с командиром корабля, и тот подтвердил его догадку:

— Люди не понимают, что происходит, сэр. На все доводы офицеров отвечают вопросом: «А транспорты?» Целесообразно, сэр, чтобы вы проинформировали экипаж об оперативной обстановке.

«А заодно и меня, и других командиров», — казалось, не договорил командир крейсера.

— Хорошо, — согласился Гамильтон.

Наверное, такое же настроение царило и на других кораблях эскадры. Особую неловкость Гамильтон ощущал перед американцами: это была первая операция, когда корабли американского флота подчинялись британским адмиралам. До сих пор союзные офицеры не высказывали по этому поводу никаких недовольств. А сейчас? Было четвертое июля — национальный праздник Соединенных Штатов Америки: День независимости. Поздравляя американских моряков, Гамильтон полушутя пообещал им в этот день торжественный фейерверк. И нахмурился, когда ему вручили радиограмму командира одного из американских крейсеров — тоже полушутливую, в которой, однако, проскальзывала издевка: «Надеемся на обещанный фейерверк, только не знаем, где его ожидать: в Исландии или в Англии?»

Пожалуй, лучше, что контр-адмирал не знал подлинных настроений союзников. Над американскими кораблями витал дух демократизма, да и по характеру американцы менее сдержанны, чем англичане, поэтому в кубриках и на палубах там в открытую обсуждали — конечно же со злыми шутками и издевками — кардинальный вопрос стратегии: можно ли выиграть войну, драпая от противника? Эти разговоры приобрели такой размах, что командир крейсера «Уичита» приказал выпустить специальный номер корабельной газеты, в котором всячески оправдывались действия адмиралтейства и говорилось о высокой боевой репутации британского военно-морского флота. Но газета лишь подлила масла в огонь матросского зубоскальства.

Всего этого, к счастью, не знал Гамильтон. Он спустился в салон и набросал обращение к экипажам, которое попросил передать на все корабли эскадры. Командующий эскадрой вместе со всеми сожалел по поводу того, что пришлось покинуть героические транспортные суда, высказывал мысль, что кораблям прикрытия следовать дальше к востоку было рискованно, поскольку там увеличивалась вероятность массированных атак вражеской авиации и подводных лодок, а корабли нужны для войны с германскими надводными силами. В конце контр-адмирал выражал уверенность, что в самое ближайшее время морякам-союзникам представится случай свести счеты с врагом.

Мягкое кресло показалось верхом блаженства. За минувшие сутки, полные сомнений, раздумий и смутных надежд, Гамильтон утомился больше, нежели за всю предыдущую неделю похода. Хотя тон его обращения к экипажам эскадры звучал оптимистически, бодро, сейчас, наедине с собой, он с грустью вынужден был признаться, что сам не понимает происходящего, не знает замысла адмиралтейства. А вне этого замысла существовал только факт, печальный и, если быть до конца откровенным, постыдный: флот бросил посреди океана транспорты, по сути, на произвол судьбы. Ради какой цели? И оправдает ли эта цель такую щедрую жертву?

Каждые двадцать пять миль, которые в час они проходили на запад, уменьшали надежду контр-адмирала на встречу с «Тирпицем». А вдруг немцы решили воспользоваться уходом союзных кораблей с конвоем и напасть на Великобританию? Или высадить десантные части в Исландии? Вряд ли! С теми силами, какими немцы располагают в Норвегии, это смешно… «Господи, голова разрывается от навязчивых подозрений. А он, адмирал, еще должен поддерживать высокий дух экипажей!»

Настроение Гамильтона ухудшилось окончательно, когда с мостика доложили о том, что эскадра входит в туман. Запрашивали разрешения сбавить ход.

Это был тот самый туман, из которого трое суток назад вышел конвой. Вышел с твердой уверенностью в том, что благополучно достигнет Мурманска и Архангельска. Вера моряков зиждилась на боевой мощи линкоров, авианосца и, крейсеров охранения. А ныне эта мощь во главе с двумя британскими адмиралами улепетывала на запад, развязав руки немцам. Было от чего прийти в смятение даже закаленной адмиральской душе.

Теперь, в тумане, надежда на встречу с противником — встречу, которая могла бы их оправдать, — рушилась бесповоротно. Гамильтон попытался представить состояние моряков на транспортах — и ужаснулся. Ужаснулся от постыдности содеянного.

Он услышал, как понизился гул гребных валов, почувствовал более размеренную вибрацию палуб. Где-то в коридоре по внутрикорабельной трансляции вызывали наверх дополнительно подвахтенных сигнальщиков. А им овладела внезапно такая опустошенность, такая усталость, которые сродни безразличию ко всему. Ведь он, командующий, не мог ничего предпринять, не мог ничего изменить. Он попросту не знал, что происходит, лишь смутно догадывался, и эти догадки, убежденность в которых возрастала с каждым часом, вгоняли в тоску. Зачем же тогда составлялся план операции, если первый морской лорд сэр Паунд заранее, очевидно, все предрешил! Ни его, Гамильтона, доводы, ни доводы адмирала Тови не были приняты штабом — с ними, двумя флотоводцами, обошлись как с мальчишками. Но Паунду ныне спокойнее: он не видел лиц моряков, подобранных с погибших судов, как не видит сейчас хмурых взглядов матросов и офицеров крейсера. Паунд наверняка найдет оправдания своим действиям, а Черчилль, протежирующий первому лорду, эти оправдания благословит. Капитаны транспортов ведать не ведают в лицо первого лорда. И если с их уст когда-нибудь сорвется слово «предатели», они будут вспоминать его, Гамильтона, и Брума, уведшего миноносцы: разве не они на совещании в Хвал-фиорде заверяли капитанов в неизбежном успехе?

Мысли были невыносимо тягостными… Ни с мостика, ни из шифровального поста докладов не поступало, словно об эскадре прочно забыли. И это лишний раз подтверждало, что никаких целей у адмиралтейства не было. Но теперь Гамильтон радовался тому, что его никто не тревожит: он был настолько подавлен, что больше всего на свете ему хотелось покоя и тишины. Единственным человеком, с которым он мог бы сейчас говорить, была мать: мудрая, понимающая, умевшая не только утешить, но и ободрить. Но мать находилась далеко, за тысячи миль.

Лишь через несколько часов контр-адмирала потревожил командир крейсера. Он вошел в салон чернее тучи и, нарушая этикет — видимо, было не до него, — протянул расшифрованную радиограмму. Адмиралтейство предупреждало, что, по донесениям разведки, германские корабли вышли из Альтен-фиорда в океан.

— Только сейчас? — побледнел Гамильтон.

— Да, сэр. Мы покинули транспорты за двенадцать часов до выхода противника в море. — И, не щадя ни себя, ни командующего, жестко добавил: — Я не знаю, как мы сможем смотреть в глаза нашим союзникам.

Подобного поворота событий Гамильтон не ожидал. Он мог предположить все, что угодно, но такого!.. Сидел неподвижно, словно окаменел, а мысли, одна противней другой, клубились в сознании, мешая контр-адмиралу собраться, взять себя в руки, сосредоточиться, чтобы обо всем поразмыслить трезво. Сейчас над его думами властвовали чувства, а они тоже были нервны, издерганы, когда гнев то и дело сменялся обидой и угрызениями совести, стыдом, и снова вспышками почти презрения и ненависти к тем, кто заставил его, командующего эскадрой, совершить недостойный поступок. Зачем отозвали корабли охранения? Надежды на встречу с противником теперь не было. Выходит, адмиралтейство знало об этом еще тогда, когда отдавало злополучный приказ? Но ведь это выглядит позорной перестраховкой, трусостью! Или предполагается какая-нибудь новая операция, о которой он, Гамильтон, пока не ведает? Во всех случаях невозможно оправдаться в глазах моряков конвоя… И второй приказ — рассредоточить суда! Именно он дал повод Бруму увести миноносцы от транспортов! И если суда погибнут — а такие предчувствия закрадывались в душу контр-адмирала, — вся ответственность за трагедию ляжет пятном на британский флот, на крейсерскую эскадру, на него, Гамильтона. Есть отчего сойти с ума! Неслись навстречу врагу, а враг в это время преспокойно отстаивался в фиордах. Мечтали о генеральном сражении — и оставили на разгром три десятка транспортов. Рассчитывали установить господство в Северной Атлантике — и покинули поле боя до того, как противник выбрал якоря. Такие коллизии хороши для пьес начинающих драматургов, но не для флота Его Величества!

Подумал о том, что сообщение адмиралтейства расшифровано уже на американских крейсерах, и болезненно поморщился: захотят ли американцы в дальнейшем участвовать в совместных операциях, да еще под начальством британских адмиралов? Уж они-то постараются доказать, что ни в чем не повинны…

— Не понимаю, какими соображениями руководствовались там, в Лондоне! — все еще не мог успокоиться командир крейсера.

— Вы думаете, там были соображения? — съязвил Гамильтон.

— Но ведь ответственность ляжет на нас, попомните мое слово!

— Нас с вами упрекнуть не в чем, Сервейс, — внезапно спокойно и даже как-то устало ответил контр-адмирал. — Мы были связаны по рукам и ногам приказами адмиралтейства.

Но в душе он понимал, что командир крейсера прав. В глазах общественного мнения все будет выглядеть так, как изложит события Паунд своему другу Черчиллю. Возможно, что Тови и его, Гамильтона, даже не выслушают, письменные их донесения упрячут в штабные сейфы. Первый лорд откровенно недолюбливал адмирала Тови и всячески старался подчеркнуть, что тот неспособен командовать флотом в современных условиях. Вряд ли и ныне Паунд упустит такую возможность. Ответственность действительно, что бы ни случилось, падет на корабли охранения и дальнего прикрытия… Однако вслух свои рассуждения контр-адмирал не высказал, дабы еще больше не угнетать и без того расстроенного вконец командира крейсера. Гамильтон, наоборот, попытался его ободрить.

— У нас с вами совесть чиста, Сервейс, — промолвил он как можно тверже, сам не очень уверенный в убедительности своих слов.

Из рубки доложили, что с контр-адмиралом хочет говорить командер Брум, и Сервейс приказал переключить радиотелефон на салон. Командир крейсера тут же хотел удалиться, но Гамильтон жестом удержал его.

Голос Брума был полон отчаяния. Командер корил себя за то, что ушел от рассредоточенного конвоя, покинул малые корабли эскорта, приказав им напоследок самостоятельно следовать в русские порты. Он уверял, что это решение — самое неприятное в его жизни.

— Имели ли вы предварительные указания относительно ваших действий на случай рассредоточения конвоя?

— Никаких указаний, — потерянно ответил Брум. — Решение присоединиться к эскадре исходило лично от меня. Я полагал, что предстоит бой с противником, а в этом случае миноносцы принесли бы наибольшую пользу, находясь под вашим командованием.

— Мы все так полагали, — вздохнул Гамильтон. — Я лично полностью одобряю ваши действия.

Что толку сейчас упрекать командира эскорта за поспешные и опрометчивые решения! Разве он, Гамильтон, за отвод миноносцев не повинен в такой же степени, как и Брум? Вопросы, которые интересовали его, он должен был задать командеру двенадцать часов назад. Но он тогда ни о чем не спросил, тем самым молчаливо одобрив решение Брума. И оправданием ему, Гамильтону, могут служить те же доводы, что и Бруму: он тоже верил, что бой с германскими кораблями произойдет в ближайшие часы.

А Брум, услышав одобрение контр-адмирала и оживившись, начал горячо заверять, что в любую минуту готов возвратиться к покинутым кораблям. «Зачем? — поморщился Гамильтон, отмечая про себя, что командир «Кеппела» снова склонен к непродуманным решениям. — Разве транспорты теперь соберешь? Не станешь же сопровождать каждый! Да и у миноносцев не хватит топлива — неужели не понимает этого Брум? А танкер, с которого можно заправиться, в океане не отыщешь. И цел ли он, танкер?»

Положив трубку, командующий эскадрой невесело произнес:

— Нелегко Бруму, хотя в своих решениях он исходил из самых высоких патриотических побуждений.

— К патриотизму всегда хорошо еще иметь голову, — угрюмо обронил Сервейс, видимо не разделяя мнения контр-адмирала о действиях командира эскорта.

И Гамильтон, почувствовав это, изменил направление разговора:

— Прослушиваются ли какие-нибудь сигналы с транспортов?

— Нет. Либо у них все в порядке, либо они погибают молча.

Когда командир крейсера возвратился на мостик, контр-адмирал нервно заходил по тесному салону. Хотелось трезво оценить происшедшее, прийти к какому-нибудь итогу. Но все чаще ловил себя на мысли о том, что невольно думает о предстоящем докладе адмиралтейству об операции. И, сам того не желая, ищет оправданий, более того — алиби, для себя, для адмирала Тови, для командера Брума. Вместо боя с германскими кораблями предстояла война с чинами адмиралтейства, и прежде всего с первым морским лордом. К этой войне надо было готовиться хладнокровно и твердо. И Гамильтон дал себе слово, что не пожалеет усилий, дабы отстоять свою честь офицера и моряка.

Мерно гудели турбины. Крейсер слегка покачивало, и где-то снаружи, пониже иллюминаторов, надоедливо всхлипывали на волне приемные патрубки забортной воды. И время от времени вдалеке — должно быть, в тумане — тревожно и приглушенно вскрикивали сиренами миноносцы — те миноносцы, что преждевременно обрекли суда каравана на горестную и злую судьбу.