Странно, Марченко на «Кузбассе» при жизни был не очень заметен. Отстаивал, как и другие, вахты, в бою не робел, хотя и храбростью особой не выделялся, в матросских проделках, по части которых отличался, к примеру, Семячкин, участвовал редко, по-доброму, как-то стеснительно, чувствуя меру и в шутках, и в дружеских розыгрышах. В свободное время много читал, уединившись либо в каюте, либо в каком-нибудь потаенном закутке палубы, не любил, если в такие минуты его тревожили. А в последний месяц, потянувшись к Тосе, и вовсе притих, пригорюнился… Одним словом, не мозолил глаза всюду и всем, как, скажем, тот же Семячкин или Сергуня, пытавшийся во всем подражать рулевому.

А вот умер сигнальщик, и весь экипаж переживал горестную утрату. Говорили о нем вполголоса, скорбно, вспоминали по-доброму, и вдруг оказалось, что Марченко был хорошим парнем и моряком, отличным товарищем, никогда никого не обидел. Теперь он покоился в холодном форпике, один, в темноте, и вечную тишину в его чутких ушах сигнальщика не мог нарушить даже грохот сокрушенных валов и льдин за обшивкой, у форштевня.

Тося не покидала каюты, вместе с ней находилась Дженн.

Лухманов на мостике гнал от себя невеселые мысли… Марченко был первым погибшим на теплоходе. Погиб он рядом с ним, Лухмановым, и самого капитана спасла лишь случайность. Он мог бы сейчас лежать в форпике вместе с сигнальщиком: хотя его, капитана, скорее всего оставили бы в каюте. А Ольга напрасно бы его ожидала, еще не ведая о беде, как не знают о ней — да и узнают ли? — родственники матроса…

Он гнал эти мысли, но думы о жене наполнили сердце и болью, и тоской, и тревогой. Незадолго до этого радист принес ему записанную передачу из Берлина. Какой-то англичанин, переметнувшийся на сторону немцев, убеждал моряков конвоя, что глупо рисковать жизнью ради большевиков, что никакие поставки грузов не спасут Советскую Россию, ибо дни ее сочтены. Да и следовать судам ныне некуда: Архангельск и Мурманск стерты с лица земли германским воздушным флотом… Лухманов понимал, что это обычное вранье гитлеровской пропаганды, и все же упоминание о Мурманске невольно его встревожило.

— На кой черт записываете эту галиматью? — напустился он на радиста. — Вам больше нечего делать?

— Так ведь они работают на нашей волне… — оправдывался тот, не понимая, почему капитан гневается.

Лухманов сознавал, что может погибнуть, но это его не тяготило. Он — солдат. Лишь бы с Ольгой не случилось непоправимого… Собственная смерть, пожалуй, больше всего огорчила бы потому, что принесла бы неутешное горе Ольге. А вот ее утрату перенести ему, капитану, возможно, не хватило бы сил.

Потом с досадой подумал о том, что гитлеровскую передачу могли услышать и на других судах, на союзных. Не найдутся ли там легковерные?

«Оленька, милая, как ты там?.. Самое заветное мое желание, чтобы встретила меня на причале живой и здоровой. Все, что мы терпим, делаем, переносим, — все ради Родины! Но я не обижу Родину, если признаюсь, что готов пережить любые муки и ради встречи с тобой».

А в каюте спорили Митчелл и Мартэн. Английский лейтенант, в отличие от своего американского коллеги, горячился, и, чем меньше оставалось доводов у него в защиту адмиралтейства, тем резче и громче становился голос его.

— У адмиралтейства наверняка имелись веские причины принять столь ответственное решение!

— У перестраховщиков всегда уйма доводов… — усмехнулся Мартэн. — Не понимаю, почему ты кипятишься? Мы с тобой мелкие офицеры, почти матросы, и не нам под защиту брать глупость и недомыслие адмиралов.

— История британского флота не знает случаев, чтобы корабли покинули поле боя!

— История для школьников, может быть… Я люблю Америку, но не так наивен, чтобы полагать, будто у нас — все в порядке. У нас есть люди, которые охотнее помогали бы Гитлеру.

— Все англичане ненавидят фашизм!

— Есть англичане, которые ненавидят и русских.

— Только не в адмиралтействе…

— Разве адмиралтейство всегда вольно в своем выборе? Вокруг него еще ого-го сколько лбов!.. Приказ огорошил не только нас, но и командиров повыше: если «Тирпиц» действительно в море — он не на западе, а торопится к транспортам. Как бы там ни было, конвоя больше не существует. Операция провалилась, и виновно в этом адмиралтейство — надо уметь, мой друг, смотреть в лицо фактам.

— Не верю, не верю! — почти выкрикнул Митчелл. — Иначе… как же тогда носить мундир офицера!

— Ну, ты имеешь право честно смотреть в глаза морякам. А адмиралы о своей чести пусть заботятся сами.

— Но ведь есть еще честь британского флота!

— Ты хочешь поэтому, чтобы и тебя считали дерьмом? Не беспокойся, найдутся, наверное, и такие… Только плюнь им в морду, дружище. И не строй из себя оскорбленную невинность: люди принимают это за комплекс вины.

— Мне кажется, все на судне глядят на меня с презрением, — признался неожиданно Митчелл. — Бывают минуты, когда не хочется жить.

Мартэн рассмеялся:

— Если бы мы всегда отвечали за действия наших лидеров, то в моем родном штате уже не осталось бы в живых никого. Выше голову, брат лейтенант! Мы — матросы и должны выполнять свой долг, даже когда этот долг предают адмиралы. Таковы законы войны: солдатская кровь оплачивает любую подлость и тупость. Лучше скажи, не найдется ли выпить? После этой проклятой ванны никак не могу согреться, а снова разорять капитана — совестно.

Он выпил четверть стакана брэнди и закурил. Какое-то время Митчелл молчал, потом с горечью произнес:

— После такой операции русские могут подумать, будто в нашем штабе сидят кретины.

— При чем тут русские? — удивился американец. — Разве сам ты будешь думать иначе?

Митчелл опустил голову. Слова Мартэна казались ему предельно циничными: тот запросто говорил о том, о чем в Англии считалось грехом даже думать. У этих американцев начисто отсутствует романтическое начало, вежливость, возвышенное отношение ко многим понятиям, священным для каждого британца. Впрочем, откуда им взяться? Американцы в своем большинстве — коммерсанты, и голый расчет заменяет им чувства, традиции, честь. Самое противное, что факты сегодня за Мартэна: операция действительно, кажется, провалилась, и он, Митчелл, не в состоянии убедительно ему возразить. Но время — великий судья, и когда-нибудь Мартэн узнает, что был не прав, жестоко заблуждался… А вдруг все, о чем он болтал тут, — правда? Об этом страшно подумать…

Во всех портах мира на офицеров британского флота всегда смотрели с уважительным восхищением. Еще бы, офицер королевского флота повсюду служит образцом истинного джентльмена. Неужели ныне кто-нибудь усомнится в этом? Как же людям глядеть в глаза?..

Ворочались тяжкие лейтенантские думы — острые, ранящие, и всякая маленькая надежда тотчас же упиралась в простодушную улыбку все понимающего Мартэна.

— Да брось ты казниться! — не вытерпел американец. — Подумаешь, невидаль: адмиралы задом шлепнулись в лужу. В официальных отчетах все будет о’кэй, даже ордена получат — попомнишь мое слово. Для нас же главное — скорей проскочить во льды! Тогда плевать на всех флотоводцев — и наших, и гитлеровских.

Нет, его слова не утешили Митчелла; англичанин болезненно поморщился от столь вольного и сомнительного сравнения. Однако промолчал, не в силах больше выслушивать откровения не слишком щепетильного Мартэна.

Каждый час приближал «Кузбасс» к спасительной кромке льдов. Втайне Лухманов рассчитывал, что и сейчас теплоход уже недосягаем для вражеской авиации. Пустынный океан укреплял желанную веру. А обилие плавающих льдин вокруг вселяло надежду, что и лодки не рискнут забираться в такие широты, в районы, опасные для их корпусов и горизонтальных рулей.

Наверное, подобное настроение овладело постепенно и экипажем, потому что все изумились и заволновались, когда на горизонте было обнаружено судно. Оно стояло без хода, от его палуб лениво тянулся редкий медлительный дым. С мостика «Кузбасса» сигнальным прожектором запросили: кто, мол, откуда, куда следует. Но ответа не поступило. Лухманов, поколебавшись, приказал изменить курс, чтобы приблизиться к судну.

«Не ловушка ли? — опасался он. — Может, рядом в глубине затаилась лодка?» На всякий случай изготовили оружие к бою. Мартэн попросил разрешения заменить у носового орудия Птахова, и капитан согласился. Хотел было стать к «эрликону» и Митчелл, однако Лухманов предупредил:

— Вы можете понадобиться на мостике, когда подойдем к транспорту.

Судно не подавало признаков жизни. Если бы не движение дыма, его можно было бы принять за изваяние. Оно осело почти до якорных клюзов, а может быть, приняло в трюмы уже и воду, но над низким и длинным корпусом корабля особенно стройными и высокими казались мачты с поджатыми стрелами. Между мачтами раскачивал ветер обрывки антенн.

Как сигнальщики ни всматривались, не удавалось обнаружить флага — ни на гафеле, ни на кормовом флагштоке; национальная принадлежность судна оставалась неопознанной. Но по срезу трубы и кормовым обводам определили, что это теплоход, судя по надстройкам, довольно новой конструкции. Пока приближались к нему, сигнальщики то и дело докладывали ранее не замеченные подробности. На вывороченных шлюпбалках до самой воды раскачивались пустые тали, — значит, экипаж оставил корабль. Шлюпок поблизости не было: либо они ушли, либо команду подобрало другое судно. Но почему транспорт покинут, причем, по всему видать, спешно? Дым поднимался с ботдека, вскоре увидели и низкое пламя, но это ведь не внутри корабля. «Может, в подводной части корпуса есть пробоины? — раздумывал Лухманов. — Транспорт нужно тщательно осмотреть… Он прочно держится на плаву, значит, подходить к нему не опасно».

— Птахов, — подозвал старпома Лухманов, — возьми несколько человек, осмотри судно. Не забудь прихватить механика, чтобы обследовать двигатель.

— Есть! — оживился старпом.

Когда приблизились к неподвижному теплоходу на несколько кабельтовых, сигнальщики прочли наконец на его корме имя: «Голд Стэлла». Он был приписан к одному из шотландских портов.

Сколько Лухманов ни напрягал память, не мог припомнить судна с таким названием в составе конвоя. Но разве в Атлантике находился только один конвой? Разве мало иных судов кралось вдоль кромки льдов, избегая встречи с фашистами?

Примерно в кабельтове от «Голд Стэллы» Лухманов застопорил ход, чтобы шлюпка могла отойти от «Кузбасса». Затем опять перевел рукоять телеграфа, решив ходить переменными курсами, хотя вероятность присутствия поблизости подводной лодки казалась теперь сомнительной, ибо лодка давно бы пустила ко дну неподвижный транспорт, но, как говорится, береженого и бог бережет.

— Вижу человека!

Этот доклад прозвучал как сенсация: все уже привыкли к безжизненному облику «Голд Стэллы». На «Кузбассе» моряки метнулись к левому борту, тянули друг у друга бинокли… Человек сидел на полуюте, на кнехте, обхватив голову руками, такой же неподвижный, как само судно. «Да жив ли он?» — подумалось, наверное, не одному. Однако, когда шлюпка приблизилась к транспорту, человек вдруг поднял голову, медленно встал. Какое-то время глядел на нее как на призрак, потом встрепенулся, что-то закричал, замахал руками. Сорвался с места, забегал по палубе и наконец вывалил за борт, навстречу «кузбассовцам», штормтрап. Зажал лицо ладонями, и плечи его задергались — моряк на «Голд Стэлле» плакал.

— Натерпелся, должно быть, страху… — сочувственно вздохнул боцман Бандура.

Каждого, кто поднимался из шлюпки на палубу, человек тискал, радостно обнимал, рассказывал что-то, возбужденно жестикулируя. Перед Птаховым он вытянулся, стал, очевидно, докладывать о положении теплохода. Затем торопливо пошел впереди старпома, на ходу все так же возбужденно разъясняя и показывая.

Несколько «кузбассовцев» на «Голд Стэлле» тут же отыскали огнетушители, начали сбивать пламя. Дым на ботдеке сразу потемнел и сгустился: верный признак того, что пожар не всесилен, что огонь не выстоит долго перед натиском воды и пены. «Почему же экипаж не сделал этого? Почему сбежал?» — с досадой подумал Лухманов.

«Кузбасс» продолжал ходить вокруг транспорта. Океан по-прежнему оставался пустынным, и даже присутствие рядом второго судна не снимало с души горестного ощущения одиночества. Расплывчатое пятно солнца на севере опустилось к самому горизонту, почти касаясь его, а на юге небо потемнело, будто вся обжитая планета спала, погрузившись в светлые полуночи Заполярья, в блеклые белые сумерки Балтики и Заонежья, в звездную темень средних широт — темень, что постепенно сгущалась до смоляной, непроглядной черноты тропической ночи. Невольно создавалось впечатление, что на фоне полярного солнца «Кузбасс» и «Голд Стэлла» — на виду у планеты, хорошо просматриваются из земной, затаившейся темноты, как просматриваются действующие лица на освещенной сцене из погруженного во тьму зала. Это впечатление было настолько сильным, что Лухманов нахмурился. Взглянул на часы: скоро ли Птахов обследует судно?

Пожар на теплоходе удалось погасить, и его шлюпочная палуба, просторная и пустая без шлюпок, теперь лишь слегка курилась. Но странное дело: с зачахшим дымом транспорт, чудилось, утратил последние признаки жизни. Плывущие льдины ластились к его корпусу мягко, сторожко, подолгу задерживаясь у бортов. Да и волны обтекали обводы без той шипящей змеиной злобы, с которой обрушивались на «Кузбасс». Все это словно подчеркивало, что неподвижное судно сроднилось давно с таким же неподвижным окружающим миром, и попытки людей оживить его — бесполезны, более того — неестественны. Матовое небо отсвечивало на белые мачты и надстройки «Голд Стэллы» мертвые колеры извечной арктической наледи. «Уснул там Птахов, что ли?» — досадовал Лухманов, хотя знал, что старпом выполнит поручение тщательно и обстоятельно и потому не стоит его торопить.

Наконец минут через сорок с мостика транспорта замигал сигнальный фонарь. Птахов докладывал обо всем, что ему удалось выяснить… «Голд Стэлла» шла одиночкой из Канады в Советский Союз с грузом пшеницы. Подверглась нападению авиации, две бомбы попали в верхнюю палубу, однако не пробили ее. Возник пожар, и экипаж покинул судно, намереваясь на шлюпках достигнуть Новой Земли. На теплоходе остался лишь боцман, который отказался сойти вместе со всеми. Течи нет, двигатель цел, запасы топлива и пресной воды позволяют продолжить плавание. «По-моему, овчинка стоит выделки», — заключил Птахов, и только Лухманов и Савва Иванович, переглянувшись, поняли смысл этой фразы.

— Возвращайтесь на «Кузбасс», посоветуемся, — ответил капитан.

— Но ведь это смертельный риск, — неодобрительно отозвался Савва Иванович об очевидных намерениях старпома. — Ты все взвесил?

— Риска там, если уж честно, не больше, чем здесь, — возразил помполиту Лухманов. — И кроме того, несколько тысяч тонн пшеницы стоят риска. Ну да ладно, подождем подробного доклада Птахова, подумаем.

Вернувшихся с «Голд Стэллы» тотчас же тесно обступили моряки. Расспрашивали, удивлялись, с каким-то внутренним содроганием восторгались поступком боцмана, который и сейчас отказался покинуть судно и прибыть на «Кузбасс». Из рассказа побывавших на транспорте выходило, что боцман до последней минуты взывал к совести своих товарищей, бежавших с теплохода, ругался, называл их трусами и подонками. Те уговаривали его уходить вместе с ними, но, в конце концов, очевидно, решили, что боцман попросту рехнулся. И ушли… На судне упрямый моряк провел в одиночестве больше суток; в последние часы ему все чаще стала мерещиться всякая чертовщина, поэтому и «Кузбасс», и шлюпку с него он поначалу тоже принял за призрак… Все это могло для боцмана «Голд Стэллы» обернуться трагедией, не окажись поблизости советского теплохода.

А старпом, отмахнувшись от любопытных, поспешил на мостик. Он повторил, по сути, то, что уже сообщал, лишь несколько раз подчеркнув, что судно в отличном состоянии.

— Семь с половиной тысяч тонн пшеницы — представляете, какой подарок мы сделаем Родине!

— А продукты там есть? — зачем-то поинтересовался Лухманов — возможно, чтобы умерить пылкий напор своего старпома, хотя прекрасно понимал, что шлюпки не могли забрать корабельный запас провианта.

— Полная кладовая. Даже шотландское виски. С шиком плавают братья союзники! — Потом он сказал уже тише, обращаясь к Лухманову: — Ты сам говорил не однажды, что мне давно пора быть капитаном. Может, это как раз мой случай?

Лухманов промолчал, но Птахов увидел, что в душе капитан уже согласился, и решающее слово теперь принадлежало Савве Ивановичу. Поэтому он по-мальчишески озорно вдруг обнял старика, и в глазах его появилась теплая нежность, преданная ласка, которой раньше не замечал Лухманов. Может, за это и полюбила его красавица Лора?

— Савва Иванович, миленький наш помполит… Я же знаю ваш характер: сбрось вам десяток годов, и вы бы сами махнули на эту самую «Золотую Стэллу»! Вы же стальной человек и должны понять карьеристские устремления молодого талантливого старпома!

— Да что ты мажешь меня лампадным маслом! — не сдержался Савва Иванович, но строгость до конца соблюсти не сумел, усмехнулся. — Подхалимничаешь? Не знал, что ты такая подлиза.

— Так это же для общего блага! — молодо расхохотался Птахов. — Я обещаю на «Голд Стэлле» даже боевой листок выпускать!

— Что ж, удачи тебе, Алеша… — принял окончательное решение Лухманов. — Отбирай добровольцев. Но учти: отпустить могу одну вахту, так что до самого Мурманска придется работать без смены.

— Ерунда, отоспимся на берегу.

— Твоим помощником назначаю третьего штурмана — мало ли что… Как думаешь, Кульчицкий сойдет за стармеха?

— Парень толковый, двух мотористов ему — и справится.

— Мотористом пошлю Кузьмина, — вставил помполит. — Он — коммунист, будет надежной опорой тебе.

— Есть! — отчеканил старпом и лишь потом добавил: — Спасибо, Савва Иванович.

— Боцман, насколько я понимаю, на твоем теплоходе имеется. Может, попросить подмоги у Мартэна? — советовался Лухманов, и Птахов невольно улыбнулся, услышав капитанское «на твоем теплоходе». — Шлюпок там не осталось, так что подымай на палубу нашу. И сразу же, Алеша, прокладывай курс прямо на норд! Чтобы поскорее войти во льды.

— Есть!

Мартэн охотно согласился отпустить на «Голд Стэллу» нескольких своих моряков. Попросился было и сам, но Лухманов выразил надежду, что лейтенант заменит Птахова на «Кузбассе» у носового орудия. И Мартэн признал, что это, пожалуй, разумнее, тем более что другой теплоход был вооружен только одним крупнокалиберным пулеметом.

С подобной просьбой сунулся на мостик и Семячкин, но Лухманов наотрез отказал ему, и рулевой понуро спустился по трапу. Не мог же он признаться капитану и помполиту, что попросту хочет с «Кузбасса» сбежать, подальше от тоски, вызванной неосторожным рассуждением Дженн.

Добровольцы, отобранные старпомом, собирались наспех, брали с собою лишь самое необходимое. Птахов помимо легкого чемоданчика прихватил карту, бинокль, собственный свой секстан, «самый выверенный в Северном полушарии», как любил он порой прихвастнуть.

Проводить товарищей высыпали на палубу все свободные от вахты. На мостике Птахов обнял Лухманова, крепко пожал руку Савве Ивановичу, затем не удержался, обнял и того. Уже возле трапа внезапно остановился:

— Да, чуть не забыл… Какой флаг поднимать на «Голд Стэлле»? По международным законам надо бы вроде советский: так сказать, морской приз… С другой стороны, один человек остался — можно ли судно считать покинутым?

— Не будем осложнять отношений с союзниками, — высказался помполит. — Поднимай английский.

— Выходит, для себя мы спасаем лишь груз? А судно придется вернуть владельцам? Хоть страховку-то выплатят нашей стране? Все же валюта, в фонд обороны…

— Главное — дойти до берега. А там и без нас разберутся, что к чему.

«Кузбасс» опять остановился на короткое время. И потом Лухманов продолжал держаться вблизи «Голд Стэллы», выжидая, пока соседний теплоход обретет движение. Там давно уже подняли шлюпку, разошлись по рабочим местам, но с «Кузбасса» любопытные матросские глаза следили за обезлюдевшими палубами, и если на них кто-нибудь появлялся, дружно махали руками и шапками.

Наконец над трубой «Голд Стэллы» вздрогнули первые кольца гари. Вода под ее кормой вспенилась, и теплоход начал медленно разворачиваться носом на север. Лухманов облегченно вздохнул, повеселел:

— Кажется, все в порядке… В старые времена шкипер тут же зажег бы лампаду перед образом Николы-морского. И бил бы поклоны ему до самого Мурманска.

— Никола ведь покровительствует всем морякам без разбора. Значит, и немецким подводникам тоже, — усмехнулся Савва Иванович, настроение которого, как и у капитана, заметно улучшилось. — А святые всегда помогают не тем, кому надо. Так что надежней в рай добираться без их участия — на своем горбу. — Он помолчал, затем с явным удовольствием произнес: — А Птахов молодцом. Если благополучно дойдет до берега — это будет подлинный подвиг.

— Дойдет, — ответил уверенно капитан. — Для тех, кто достиг высоких широт, самое страшное позади. Выгребут к Новой Земле, а в Баренцевом море гитлеровцы разбойничают уже не столь безнаказанно, как в Атлантике.

С мостика «Голд Стэллы» замигали тире и точки сигнального фонаря: «Все в порядке, иду на север, имею ход десять узлов. Меня сопровождать не надо, следуйте своим курсом. Всего хорошего, до встречи в Мурманске. Птахов».

— Поднимите сигнал: «Счастливого плавания!» — приказал сигнальщикам Лухманов и, проследив, как полотнище флага поднялось под самый нок реи, скомандовал в рубку: — Право руля!

С удалявшегося теплохода ответили тоже флажным сигналом:

— Ясно вижу. Вас понял. Спасибо.

«Кузбасс» повернул на северо-восток, на прежний свой курс, чтобы как можно дольше пройти по чистой воде: все-таки двенадцать узлов позволяли ему сократить вероятность встречи с врагом; «Голд Стэлла» последовала на север, прямо во льды. Суда расходились от места недавней встречи, и океан буквально на глазах приобретал опять свою одичалую одинокость. По времени ночь повернула к утру, но вокруг ничего не менялось; ветер и волны, казалось, болтались в замкнутой опрокинутой чаше окоема, от горизонта до горизонта, не решаясь прорваться дальше на юг, в летнюю предрассветную темень, окутавшую планету. Ветер был прикован к близким арктическим льдам, без них он утратил бы и силу свою, и ярость, и потому, не имея больше на ком сорвать злость, обрушивался на теплоход, гудел, подвывал в антеннах и стеньгах, резко хлопал, словно бичом, красным полотнищем корабельного флага. Брызги стали накапливаться на леерах и превращаться в наледь. Поручни трапов обжигали ладони, как снег.

Мачты «Голд Стэллы» постепенно скрылись за горизонтом, и «Кузбасс» в океане снова остался один.

Разноречивые чувства овладевали Лухмановым. Он восторгался поступком старпома, радовался тому, что «Голд Стэлла» ушла далеко на север и часов через семь или восемь, должно быть, войдет во льды. С другой стороны, его угнетала и мучила та легкость, с которой он, капитан, отпустил и Птахова, и других товарищей на покинутый транспорт. Времени для долгих раздумий конечно же не было. Но вдруг случится беда? Алеша — умница, отличный моряк и человек рассудительный, храбрый, в нужную минуту решительный. Однако — война: разве все предусмотришь? И разве все зависит только от Птахова?.. Груз пшеницы в не очень сытое военное время, безусловно, стоит риска, и его, Лухманова, решение формально всегда оправдают. Но оправдает ли он себя сам, случись непредвиденное, горестное?

Он знал, что точно так же корил бы себя, бросив посреди океана совершенно исправное судно, да еще с таким ценным грузом. Нет, с «Голд Стэллой» они поступили правильно: зачем же оставлять такое добро? Да и может статься, что именно «Кузбасс» постигнет худшее, а Птахов минует все опасности и придет невредимым в порт.

— Не казни себя, капитан, — угадал его мысли Савва Иванович. Ох уж этот помполит: нигде от него не спрячешься — ни с чувствами, ни с раздумьями. — Все правильно… На войне полезно понимать порывы людей. И твое доверие прибавило Птахову сил.

Лухманов промолчал: сейчас ему не хотелось обнажать свои чувства. И Савва Иванович, поняв это, перевел разговор на другое:

— Беспокоит меня Синицын: совсем Ермолаич сник. Особенно когда узнал, что наши оставили Севастополь. Сестры там у него, да и сам немало прожил… Уговаривал его отдохнуть — отмахивается. Может, прикажешь ему?

— Так ведь все равно не послушается… — беспомощно признался Лухманов.

— Не послушается, это верно, — вздохнул помполит. — Боюсь, раньше времени надорвется.

И в это мгновение раздался короткий, как выстрел, крик:

— Воздух!

Если бы у Лухманова спросили, он честно признался бы, что к налету вражеской авиации не был готов. Успел уверить себя, что здесь, вблизи льдов, самолеты уже не настигнут «Кузбасс». И вдруг… Это явилось не только неожиданным, но и противоестественным. Может, следовало бы, как и «Голд Стэлле», уходить прямо на север?

Появление четверки бомбардировщиков сейчас воплощало в себе акт самой черной несправедливости. Позади было множество вероятностей гибели, которая там никого не удивила бы, не показалась бы случайной, невероятной: когда «Кузбасс» дрейфовал в океане один с поврежденным двигателем; и в схватках с торпедоносцами, что лезли к транспортам напролом; и во время атак подводных лодок… Но теперь, когда до спасительных льдов оставалось несколько часов ходу, когда душа наконец обрела свободную, как вздох, облегченность, когда робкая надежда минувших суток обратилась прочною верой, — гул приближавшихся моторов чудился как насмешка, как надругательство над пережитыми муками, над стойкостью и выдержкой моряков. Опасность обрушилась излишне и запоздало — мобилизовать себя снова перед угрозой ее уже не хватало сил.

Моряки глядели на самолеты неподвижно, с застывшими лицами, и Лухманов, пожалуй, впервые заметил в глазах подчиненных страх. Вырваться из растерянности ему самому помогла тревожная мысль о «Голд Стэлле». Транспорт, ведомый Птаховым, совсем недавно скрылся за горизонтом, успел уйти всего миль на двадцать, и самолеты, пролети они лишних десять минут, обязательно обнаружат судно. А там — один пулемет, малочисленный экипаж, которому не справиться ни с пожарами, ни с пробоинами, и на случай горестного исхода — одна только шлюпка. Да и ход у «Голд Стэллы» меньше, чем у «Кузбасса»… Значит, любой ценой нельзя пропустить самолеты на север. Необходимо приковать всю четверку к себе, принять удар на себя, тем более что горючее у врага наверняка на исходе.

— Огонь! — крикнул капитан.

Первым громыхнуло носовое орудие, и пустая гильза со звоном покатилась по полубаку. Боцман Бандура тут же послал в канал ствола новый патрон, а Мартэн, приникнув к окуляру прицела, неторопливо, спокойно вращал рукоятки наводки… Снаряды вспороли небо вблизи самолетов — американский лейтенант отлично знал свое дело. И эти разрывы подбодрили «кузбассовцев». Тотчас же взревели и «эрликоны», вытягивая к врагу смертоносные жала трасс. С кормовой установки, отстранив кока, вел огонь Митчелл. Он стрелял почти безостановочно, долгими яростными очередями, словно пытался в них вылить боль, что накопилась у него на душе.

Самолеты, будто удивленные агрессивностью теплохода, развернулись в его сторону, и Лухманов облегченно вздохнул: Птахов мог спокойно продолжать плавание.

Расстояние между «Кузбассом» и вражескими машинами стремительно сокращалось. Те летели, не снижая высоты, по-прежнему плотной группой, и Лухманов понимал, что уклониться от россыпи бомб будет почти невозможно. Вся надежда была на то, что сильный встречный огонь помешает четверке сбросить бомбы одновременно. Наверное, вместе с капитаном догадался об этом и Мартэн. Он изменил прицел, и снаряды начали рваться впереди самолетов. Расчет лейтенанта был прост: когда разрывы возникают перед глазами летчиков, не у каждого хватит выдержки бомбить прицельно и хладнокровно. И Мартэн справедливо, должно быть, решил, что психическая атака на фашистских пилотов могла сейчас оказаться гораздо успешнее, нежели эффективность самого артогня. «Умница!» — благодарно подумал о нем капитан.

Мартэн оказался прав: один из воздушных экипажей не выдержал — от самолета раньше времени оторвались две бомбы. Лухманов явно видел, что они упадут далеко впереди «Кузбасса», но ему стоило огромных усилий, чтобы не отвернуть. Он был настолько издерган, что один только вид тупорылых бомб, ринувшихся вниз, требовал от всего его существа движений, действий — все равно каких, лишь бы резких и быстрых, потому что на неподвижную сосредоточенность уже не хватало физических сил. Наверное, на суше в такие минуты люди, не выдержав, поднимаются в штыковую атаку, и ярость, захлестнувшая душу, помогает избавиться от той напряженности, невыносимой и торопящей, что делает порой человека либо беспомощным, либо бездумным и опрометчивым, способным на лихой и дерзкий, однако безрассудный поступок. Но то на суше… А здесь — корабельный мостик, крохотный клочок палубы в несколько шагов шириной, где не было места, как однажды сострил Семячкин, даже для того, чтобы «перед смертью рвануть на груди тельняшку». Этот клочок приковывал к себе намертво, и Лухманов завидовал артиллерийским расчетам, которые могли двигаться, забываться в своей боевой работе, вкладывать в эту работу закипавшие, ищущие выхода, рвущиеся наружу чувства.

Тело капитана цепенело и мелко подрагивало от нетерпения, подступившего к горлу, от непреодолимого желания куда-то метнуться и что-то делать. Но он, закусывая губу, заставлял себя стоять неподвижно у машинного телеграфа, ибо имел право только видеть, молниеносно рассчитывать маневры «Кузбасса» и принимать решения. Противоборство неудержимых чувств и разума, который должен был остаться ясным, лишало Лухманова обычного хладнокровия, и он колдовал на мостике почти механически, рефлекторно: его капитанский опыт опережал естественные порывы, срабатывал быстрее сознания и часто ему вопреки.

Он все-таки выдержал и скомандовал рулевому только тогда, когда остальные самолеты сбросили бомбы. Может быть, ему помогло то уверенное спокойствие, с каким орудовали на полубаке, перед глазами, Мартэн и боцман Бандура. Казалось, нервы у этих двоих созданы из стальных многожильных тросов и никакой поворот событий не мог нарушить их деловой увлеченности боем. Ритмичные выстрелы носовой пушки как бы вносили расчетливое спокойствие и в хаотическую стрельбу «эрликонов», и все это вместе мгновениями создавало обманчивое впечатление, будто «Кузбасс», в конце концов, гораздо сильнее четверки бомбардировщиков, которые все на виду, которые легко расстрелять и рассеять. Но те, непонятно почему, продолжали настойчиво наседать на «Кузбасс», и моторы их тоже захлебывались от злобы и ярости.

Бомбы упали в море в том месте, где должен бы быть теплоход, не измени он курса. Они накрыли собою площадь, в которую вместилось бы три «Кузбасса». Видимо, в этом и заключался замысел фашистских летчиков: нанести единый, объемный и массированный удар, уклониться от которого невозможно.

Над волнами вздыбились грязные столбы изорванной воды, грохот пронзил не только уши, но и тела моряков, в лица ударила тугая стена теплой и приторной гари. Потом вода обрушилась на палубы, смывая за борт пустые гильзы. Но по тому, как судно, описав коордонат, послушно возвращалось на прежний курс, Лухманов понял, что оно невредимо. По крайней мере, не утратило ни скорости, ни управляемости… Летчики все-таки просчитались: они не долетели той сотни метров, которая лишила бы «Кузбасс» пространства и времени для спасительного маневра. Мартэн заставил их дрогнуть — и спас теплоход. Словно обозленные неудачей, самолеты опять разворачивались к «Кузбассу». «Неужели у них остались бомбы?» Нет, бомб не осталось… Об этом Лухманов догадался, когда самолеты начали резко снижаться и на их плоскостях засверкали огнистые точечки. Сомнений не оставалось: фашистские летчики, израсходовав попусту бомбы, решили расстрелять теплоход из пулеметов и пушек.

— Огонь! — зачем-то крикнул он снова, хотя судовое оружие и так гремело безостановочно. Раскалившиеся стволы «эрликонов» отдавали багрянцем. Галстук у Митчелла давно сполз набок, фуражку сорвало взрывной волной, и волосы прилипли к взмокшему лбу. Но он ничего не замечал вокруг и, упоенный боем, лишь жадно ловил сеткой прицела вражеские машины. Рядом помогал ему Семячкин, который время от времени, не отрываясь от дела, отгребал ногой стреляные гильзы. Кок теперь вел огонь с установки Кульчицкого, ушедшего с Птаховым на «Голд Стэллу», а подручным у кока был один из спасенных американских матросов.

Бомбардировщики не приближались, а как-то скользили с высоты на «Кузбасс», точно намеревались врезаться в него всей четверкой.

«Эрликоны», подстегнутые этой атакой, участили огонь. И только Мартэн по-прежнему сохранял спокойствие. Он долго и особенно тщательно наводил орудие, склонившись к прицелу, словно шептал слова заклинаний; но после выстрела все вдруг увидели, что снаряд разорвался под самым брюхом одного из бомбардировщиков. Тот подпрыгнул и боком вывалился из плотного строя. Дым и пламя тотчас же охватили его, и горящий самолет потянулся в сторону, точно заторопился к берегу. Но до берега было множество миль, и он, теряя высоту и надежду, наращивая скорость, ибо почти пикировал, ринулся вниз, к воде.

— Ура-а! — завопил боцман Бандура и с восторгом хлопнул Мартэна по плечу. — Ты же ворошиловский стрелок! Влепил ему под самую пуповину!

Мартэн не понимал ни слова, однако широко улыбался, смущенно и добродушно, довольный и своим боевым успехом, и восторженностью напарника. А боцман не унимался:

— Ты же герой, парень! И тебе медаль полагается! Советская, «За отвагу»!

Сбитый бомбардировщик зарылся в воду, она закипела и сомкнулась над ним; волны с барашками прокатились над местом гибели, будто затаптывали его, чтобы самолет, не дай бог, не вынырнул снова, чтобы и помину о нем не осталось.

А поредевшая стая с воем пронеслась над «Кузбассом», остервенело изрешечивая воду вокруг пушками и пулеметами. Потом самолеты разлетелись в разные стороны — летчики, видимо, поняли наконец, что вместе они представляют удобную цель, за что уже поплатились одной машиной, что нападать на судно целесообразней с различных курсовых углов, дабы не дать морякам возможности сосредоточить огонь. «Прямо скажем, не асы, — подумал о них Лухманов и встревожился: — Сколько же у них еще горючего?» В микрофон скомандовал:

— Третья установка — на левый борт, вторая — на правый! Носовое орудие — цель по выбору!

Самолеты повторяли атаку, однако теперь с трех направлений. Отбиваться стало труднее, и даже Мартэн заторопился: орудие стреляло чаще, чем прежде, то и дело разворачиваясь с борта на борт.

То ли потому, что рассредоточенный огонь теплохода по каждому из самолетов естественно ослабел, то ли горючее у врага кончалось, а летчики решили все же добиться успеха любой ценой, бомбардировщики перли на «Кузбасс» сломя голову, напролом. А может, гитлеровцы побаивались возвращаться несолоно хлебавши на берег, пред строгие очи начальства? Не смогли ведь разбомбить торговое судно, при этом потеряли машину — за такое благодарностей не выносят… Пулеметные очереди уже прошили дымовую трубу на «Кузбассе», разнесли в щепы шлюпку, звонко барабанили по бортам.

Но когда показалось, что запал самолетов иссяк, что они безрезультатно израсходовали и горючее, и боезапас, — нельзя же считать победой разбитую шлюпку! — Мартэн внезапно схватился за грудь и начал медленно оседать на палубу.

— Союзник, ты что? — испуганно подхватил его боцман Бандура и, обернувшись, надорванно крикнул: — Доктора!

И в тот же миг пулеметная очередь прострочила, словно швейной машиной, и его широкую спину. Лухманову даже почудилось, будто он видел, как задымилась куртка Бандуры.

— Доктора! — закричал теперь капитан.

Судовой врач в белом халате взбежал по трапу на полубак, упал на колени перед Бандурой и Мартэном, судорожно расстегивая и разрывая одежду на них. Потом он устало разогнулся, обернулся к мостику и грустно отрицательно покачал головой. Это означало, что в его помощи уже не нуждались ни американский лейтенант, ни боцман.

Самолеты у горизонта соединились опять и неторопливо направились к югу, к далекому норвежскому берегу. Успеха они не добились, но черное дело свершили…

Несмотря на гул двигателя, над океаном повисла какая-то пустая звенящая тишина. Раскаленные стволы «эрликонов» безвольно уставились в море. Рядом, среди груды стреляных гильз, сидели молчаливые люди — опустошенные, оглохшие от недавнего беспрерывного грохота, — и не было у них сил поднять головы, отереть вспотевшие грязные лица, потянуться за куревом… Лухманов взглянул на часы — бой с самолетами длился восемь минут.

Он все еще не мог прийти в себя от столь неожиданной смерти Мартэна и Бандуры. Где же он, капитан, просчитался? Когда ошибся? Ведь все складывалось так удачно: они не пропустили бомбардировщиков к Птахову, уклонились от бомб, сбили вражеский самолет… И вдруг — эти проклятые последние секунды боя, когда немцы атаковали, по сути, на издыхании… В чем же он дал промашку? Мог бы отвернуть или сманеврировать ходом?

Конечно, он сознавал, что в бою никто не застрахован от гибели. Но боль и обида не покидали его, и их во сто крат усиливало то обстоятельство, что Мартэн и Бандура не дожили до победного завершения боя лишь несколько коротких секунд. Существует ли высшая справедливость? Почему в бою раньше других погибают именно те, кто заслуживает права выжить и победить? Быть может, ценой их жизней и достигается чаще всего победа?.. «Если дойдем до Мурманска, напишу докладную о геройском подвиге американского лейтенанта».

На полубак печально поднялся Митчелл. На лице мертвого Мартэна застыла мягкая, слегка ироническая улыбка, словно он продолжал разговор со своим английским коллегой: «Ну как настроение, брат лейтенант? Убедился? Привет британскому адмиралтейству!»

Эта мысль настолько потрясла Митчелла, что он в ужасе попятился от убитого. Потом, не оглядываясь, соскользнул по поручням трапа на палубу и быстро скрылся в жилом коридоре.

На мостике Савва Иванович, успевший после боя побывать на «эрликонах», озабоченно произнес:

— Люди крайне устали. Может, разрешим, капитан, выдать по сто граммов водки?

Лухманов кивнул. А помполит, видя, как тот осунулся за последние сутки, предложил:

— Сказать, чтобы принесли тебе кофе? С коньяком?

— Спасибо, не надо… Пусть принесут ведро пресной воды, хочу умыться. Ощущение такое, будто на все тело налипла пороховая гарь.

Появился растерянный радист, поспешно доложил:

— Лейтенант Митчелл подал радиограмму в Лондон, адмиралтейству. Открытым текстом. Не знаю, передавать ли…

Капитан взял бланк, прочел и нахмурился. Савве Ивановичу пояснил:

— По-русски это звучит приблизительно так: «Что же вы делаете, сволочи? Будьте прокляты!»

— Где Митчелл? — потемнел помполит, и Лухманов удивился и встревожился, уловив в стариковском голосе почти отчаяние.

— Убежал в каюту…

Позабыв о болезненной скованности в ногах, а может быть, пересиливая ее, Савва Иванович едва ли не бегом направился к трапу.

В жилом коридоре царила полутемень: многие лампочки и плафоны полопались во время бомбежки и артогня — стекло противно похрустывало под ногами. Но Савва Иванович не замечал ничего, торопился, словно подгоняемый дурными предчувствиями. Не постучав, не раздумывая, охваченный единственным желанием не опоздать, рванул дверь каюты.

Митчелл в кресле сидел как-то грузно, навалившись на стол, уронив на него голову. По его щеке стекала кровь и застывала на белом воротничке. Рука лейтенанта безвольно обвисла вдоль тела, из разжатых пальцев вывалился на пол пистолет.

— Эх, сынок, сынок… — потерянно промолвил Савва Иванович с печальным, незлым осуждением, с горечью и усталой обидой.

Вошел в каюту, затворил за собой дверь… Надо бы позвать доктора, чтобы засвидетельствовал самоубийство, записать обо всем в вахтенном журнале — в том юридическом документе, на основании которого придется затем составлять рапорт британскому представителю в Мурманске… Но сейчас какое это имело значение? Не только для Митчелла, но и для него, помполита?

Попросту не было сил куда-то спешить. Им овладела внезапно та невыносимая усталость, приступы которой все чаще теперь случались, но о которых пока на судне не знал никто. По-старчески тяжело присел на край койки. Снова взглянул на Митчелла:

— Эх, сынок, сынок… Как же ты мог, несмышленыш, такое наделать?

Было горько до слез… Как же он, помполит, проглядел этого юного лейтенанта? Почему не догадался о том, что творилось в его неокрепшей душе? Наверное, Митчелла с детства пичкали байками о незыблемой славе британского флота, о благородстве и великом таланте его адмиралов, о вековечных нерушимых флотских традициях, которые каждый английский офицер — от лейтенанта до первого лорда — обязан беречь как святыню, соблюдать как церковные заповеди, умножать подобно монастырской казне святого ордена Его Величества Флота. Даже черные дела минувших веков, когда корабли под британским флагом разбойничали на морских дорогах и порабощали народы, присоединяя к империи новые колонии, выглядели, должно быть, в представлении Митчелла розовыми, цивилизаторскими и героическими страницами отечественной истории. И вдруг эти наивные представления ставшие своеобразной религией, на глазах у лейтенанта развеялись в прах. Он познал истинную цену своей веры увидел подлинный облик богов, которым поклонялся не сомневаясь. Рушились все основы его бытия, его убеждений и устоявшихся чувств, человеческого достоинства и горделивого ощущения того врожденного превосходства, с каким привыкли многие англичане взирать на моряков остального, не британского мира. Новую точку опоры лейтенант не мог обрести, а опереться прочно на ноги собственные по молодости лет не умел. Очевидно, Митчелл в последнее время очень нуждался в друге — в таком, которому не побоялся бы доверить и думы свои, и сомнения, и метания… Как же он, комиссар «Кузбасса», не заметил, не понял этого?

Конечно, никто на «Кузбассе» формально не нес ответственности за поступок союзного офицера. За то короткое время, что Митчелл прослужил на советском судне, вряд ли удалось бы в чем-то переубедить его. Да на это попросту никто и не имел права: отношения с офицером связи строго регламентировались правилами, они не могли выходить за рамки сугубо деловых и служебных. Но то формально… А по-человечески? По-отцовски? Обязан был уберечь лейтенанта от опрометчивого решения, в трудную минуту поддержать, подбодрить. Разве легко человеку вдали от родины, одному, на чужом судне? «Век себе не прощу, — мучился снова и снова Савва Иванович. — Полжизни провел на политработе — и позволил такому случиться! Где-то промашку дал — и не уберег мальчишку. Какой же после этого я комиссар? Не старость ли это, Савва?»

Поднялся, чтобы задернуть штору на иллюминаторе. И замер, потрясенный: на поникшую голову лейтенанта весело смотрели с фотографии глаза его матери. Она еще не ведала о трагедии, она ждала и готовилась к встрече… Возможно ли оправдаться перед этой английской женщиной! Разве не таким, как он, комиссар корабля, — старшим и опытным, — вверяют своих сыновей матери всей земли? Вверяют с надеждой на их заботливую и зрелую мудрость. И разве меняется что-нибудь оттого, что мать погибшего Митчелла и он, помполит капитана советского судна, — люди из разных стран? Мир обширен для радостей и тесен для горя. Война перепутала судьбы людей со всех континентов, и один только рейс «Кузбасса» вызвал и уравнял слезы и вологодской девчонки Тоси, потерявшей первую любовь, и красавицы украинки Фроси, что не дождется боцмана Бандуру, и англичанки — матери Митчелла… А ведь есть родные и у Мартэна, и у погибших на других судах, и у того безвестного, чье тело несколько дней назад пронесли злые волны мимо «Кузбасса», не имевшего хода… Кто знает, где, в каких уголках земли еще отзовутся горем взрывы и выстрелы, что вот уже несколько суток беспрерывно раздаются здесь, в Северной Атлантике, почти на краю планеты!

Задернул наконец штору. Каюта погрузилась в полумрак. Митчелл и его мать со смеющимися глазами остались наедине.