Тайны обладают необъяснимым свойством: даже не зная о них, их присутствие чувствуешь интуитивно.

Ольга не ведала, что происходит в океане, однако не сомневалась, что происходит что-то необычайно важное, к чему торопливо, хотя для неопытного глаза порою и незаметно, приобщался и Мурманск. Она извелась ожиданием Лухманова, взгляд ее стал настороженно-цепким, и Ольга с тревогою и надеждой подмечала все вокруг, до самых, казалось, незначительных мелочей, на которые раньше попросту не обратила бы внимания, а ныне искала и находила в них скрытый и пока загадочный смысл.

Суетилось угрюмо озабоченное портовое начальство, в коридорах управления дневали и ночевали офицеры военно-морского флота, а радисты сутками не покидали рабочие места, отдыхая тут же на старых протертых диванах. К Ольге внезапно начали поступать метеосводки полярной авиации, и саму ее то и дело спрашивали теперь о прогнозе погоды, хотя до этого погодой не интересовались уже много недель.

Зачастил в управление старый полярник, несколько лет назад возглавивший первую зимовку на полюсе и потому известный всей стране. Ольга знала, что сейчас он здесь от Ставки, отвечает за приемку военных грузов из-за океана.

Она никого ни о чем не спрашивала, уверенная заранее, что все ее вопросы останутся без ответа: что-что, а бережно относиться к служебным секретам люди за год войны научились. Она и сама привыкла избегать в разговорах тем, которые были известны лишь узкому кругу ее коллег. И потому невольно еще пристальней вглядывалась во все, стараясь догадаться самостоятельно, не связаны ли события последней недели на берегу каким-то образом с Лухмановым и «Кузбассом».

Появились — должно быть, из госпиталей — выздоравливающие солдаты. Вместе с портовиками они ремонтировали восьмой причал, недавно поврежденный немецкими бомбами. Восстановить причал целиком, конечно, не представлялось возможным: для этого не хватало ни рабочих рук, ни строительных материалов. Поэтому приводили в порядок стенку, чтобы суда могли безопасно к ней швартоваться. Убирали торчащие клыками сваи и острые скобы свайных креплений, искореженные рельсы — дорожки крана, — наскоро настилали новый подъездной путь для вагонов. Заштопывали — поспешно, на живую, как говорится, нитку — следы бомбежек и на соседних причалах. Даже на Аннушкином кране день и ночь орудовали ремонтники. Одним словом, все как будто свидетельствовало о том, что порт готовится к приходу судов. И это вызывало у Ольги множество тревожащих мыслей: что за суда? откуда? Нет ли среди них и «Кузбасса»?

Начальство хранило молчание, а сама она, привыкшая к строгостям военного времени, спрашивать ни о чем не отваживалась. Может, Лухманов совсем уже близко? Быть может, «Кузбасс» прибудет в ближайшие дни? Красноречивые работы в порту, служившие для Ольги добрыми приметами, обнадеживали, но в то же время делали и дальнейшее ожидание почти невыносимым. Для него уже не хватало ни выдержки, ни терпения. По ночам Ольга часто вскакивала с кровати, прижималась к оконному стеклу лбом и подолгу с отчаянием вглядывалась в залив.

Видимо, портовые приготовления не прошли мимо внимания всех морячек, чьи мужья находились в рейсах. Как-то забежала красавица Фрося Бандура, с украинской мягкостью и напевностью в голосе поделилась тревожно:

— Слух идет, будто английцы, что охраняли суда, побросали их посеред океана, а сами повтикалы домой… Что ж теперича будет, Ольга Петровна? Может, и наши там?

«Бабий телеграф» работал безостановочно, для него не существовало ни военных, ни государственных тайн. И самым печальным оказывалось то, что слухи часто затем подтверждались. Но то, о чем сообщила жена боцмана, показалось невероятным. Начала как умела успокаивать Фросю: дескать, подобное невозможно, союзники заинтересованы в доставке военных грузов в Советский Союз не меньше, чем наша страна, ибо гитлеровцы рвутся к Кавказу, а потеря нефти нанесла бы непоправимый урон не только Красной Армии, нашему фронту, но и общему делу всех союзных держав… Ловила себя на том, что говорила словами общими, вычитанными в газетах, но иные не приходили на ум. Фросина новость, несмотря на свою очевидную неправдоподобность, разъедала уже и Ольгино сердце, порождая сомнения, страхи, ужас: а вдруг правда?

— Нет-нет, не может быть! — горячо повторяла уже не для Фроси, а для себя. А сама торопливо перебирала в памяти события последней недели, выискивая в фактах новый смысл, придавая, а то и придумывая им новое объяснение и толкование. Почему так много в управлении офицеров? Что может делать полярная авиация — не сбивать же вражеские бомбардировщики? Может, ведет спасательную операцию, отыскивая в море экипажи погибших судов? Господи, голова идет кругом…

Уже поздно вечером тихо постучалась в дверь старуха Синицына. Стесняясь и робея, словно перед ней была не жена капитана, а сам капитан, по-старушечьи безответно и жалобно всхлипнула:

— Ничего не слыхать про наших? Сны меня, Ольга Петровна, одолели такие — аж сердце холонет… Ныне прикорнула маленько, и привиделось, будто мы с моим Ермолаичем на качелях катаемся… Уж так взлетаем, так взлетаем, что земли не видать под нами! Кричу я с испугу, чтоб не озоровал, остановился, а Ермолаич как бы и не слышит меня: все, знай, раскачивает, все раскачивает! А после махнул мне рукой, соскочил с качелей да и остался сам наверху — один-одинешенек, в небе! — вытерла она поспешно глаза уголком косынки. — Так и не дождалась его, не дозвалась… Чтой-то будет, Ольга Петровна? Может, бедствуют наши где, погибают без воды и без харча? Когда ж наши муки кончатся?

Старуха уже не скрывала слез, плакала откровенно, и Ольга гладила ее сухую руку:

— Скоро кончатся, скоро наши придут, Ермолаевна…

Никто на «Кузбассе» не знал настоящего отчества этой женщины, называли ее по мужу — Ермолаевной, и она не обижалась, откликалась. «Вон и Ермолаи идут», — говорили моряки, завидев на причале Синицыных. Где-то теперь эти самые моряки? Ступят ли опять на родной причал?

Позже Ольга вспомнила, что слыхала, будто Синицына повесила дома иконку, молится по ночам. Мурманск был городом молодым, в нем не имелось ни церквушки, ни молельного дома, и верующие, если такие случались, шептались со святыми угодниками потаенно, в своих домашних углах. Конечно, будь стармех Ермолаич на берегу, уж он-то прицыкнул бы на жену… Но Ольга не считала себя вправе осуждать или разубеждать старуху: каждый ищет надежду и веру там, где ему доступней…

Ольга и вовсе удивилась, когда однажды зашла к ней Лора. Они почти никогда не встречались, на улице здоровались торопливо, издали. Жены «кузбассовцев», а от них, должно быть, и сами они не очень-то привечали Лору, и Птахов, почувствовав это, не навязывал ни друзьям, ни их семьям дружеского расположения своей красивой подруги. Прощались и встречались они на причале в сторонке, однако не стесняясь, открыто, словно вокруг не было никого. Попрощавшись с Птаховым, Лора обычно не дожидалась отхода судна, с независимым видом проходила мимо настороженных жен, и лишь в глазах ее, удивительно больших и таинственных, проскальзывали холодные, почти враждебные сполохи своего превосходства и гордости. Даже Савва Иванович тушевался под этим взглядом и молча, кивком, здоровался с женщиной.

Только Лухманов вел себя с Лорой так же, как со всеми женами подчиненных, разрешал ей, к неудовольствию помполита, ночевать на судне, если занятый Птахов не мог во время короткой стоянки отлучиться на берег. Дома, подтрунивая над Ольгой, Лухманов со смехом утверждал, что с Лорой пароходству крупно повезло, поскольку она, не будучи женой старпома, не надоедает ни просьбами, ни жалобами, ни вечными вопросами, где находится теплоход и скоро ли возвратится в порт.

Собственно говоря, Ольгу никак не затрагивали и не смущали отношения старпома и Лоры, она признавала за ними право по-своему строить личную жизнь.

Как всегда, особую непримиримость проявляли работавшие в управлении женщины: они воинственно были убеждены, что отношения между мужчиной и женщиной всегда и везде должны быть узаконены, регламентированы и точны, как расписание пассажирских рейсов. Дай этим женщинам волю, они бы тут же издали обязательную инструкцию для моряков: где, как, когда и кого любить. Большинство из них были незамужними, в возрасте, без сладких надежд на будущее, и потому особенно ревниво оберегали моряцкую нравственность, охотно и страстно вмешиваясь в чужие дела. Ольга не любила подобных женщин, ибо не верила в показную административную искренность их.

Лора и сейчас пыталась казаться независимой, но в уголках ее глаз внезапно проступила такая грусть, что сразу же выдала в ней женщину, измученную ожиданием, отсутствием сведений о «Кузбассе», той неизвестностью, что страшней и мучительней самых горьких известий. И это невольно согрело Ольгу, расположило к гостье: уравнивала их и роднила общая боль.

Захотелось хоть на вечер избавиться от одиночества, побыть с кем-то вместе, поделиться своими горестями. В Мурманске не было у Ольги подруг. Интуитивно, бабьим чутьем угадывала, что Лоре можно довериться даже в слабостях: гордая, та ревниво не подпускала никого постороннего к собственным чувствам, а значит, не побежит растрезвонивать по моряцким квартирам и чужие печали. Да и держалась с достоинством, всем своим видом подчеркивая, что пришла к товарищу по несчастью, по общей беде, а не к жене капитана, старшинство которого на судне невольно распространялось на берегу и на отношения между семьями экипажа.

Лора начала с привычного вопроса, не слышно ли что-нибудь о «Кузбассе». Потом добавила с вызовом, прозвучавшим, правда, не очень твердо:

— Мне в управлении все равно не скажут: мы ведь с Алешей не расписаны.

— Да они сами ничего не знают! — разуверяла Ольга. — Только разводят руками! Садитесь-ка лучше к столу, будем чай пить…

Видимо, одиночество Лоры в отсутствие Птахова было еще более глубоким, нежели Ольгино: она согласилась, поколебавшись только мгновение. Однако упорно отказывалась от пайкового хлеба и сахара, убеждая, что недавно поужинала, сыта, а вот чаю попьет с удовольствием.

Не разглядывала с любопытством комнату, как другие морячки, которых вечно интересовало, как живет капитан. О самом Лухманове, о «Кузбассе» вспоминала мимоходом, казалось, лишь потому, что, не упоминая капитана и теплоход, невозможно было вести разговор и о Птахове. Но когда заводила речь о старпоме, в голосе ее прорывалась такая не скрытая, накопившаяся нежность, что Ольга затаивала дыхание: чужая любовь воскрешала в ней ее собственную, заждавшуюся и тоскующую.

— Не отпущу теперь его одного, — сказала Лора искренне, убежденно. — Работают ведь женщины на судах! Горничными, кухарками, даже матросами… Я понимаю, порядки на судне строги, и готова жить в разных каютах, неделями не подходить к нему — лишь бы видеть издалека, знать, что с ним ничего не случилось, что жив и здоров. А если случится худшее — встретить это худшее вместе, потому что самой, без него, жить потом ни к чему.

На какой-то миг Ольгой овладела ревность: смогла бы она сама поступить на «Кузбасс», к примеру, матросом только затем, чтобы видеть Лухманова ежедневно? Никогда не задумывалась над этим, полагая вполне естественным, что моряки месяцами бродят по океанам, а жены терпеливо и мучительно ждут их. Такова уж доля морячек… А Лора вот не согласна с такой долей, бунтует, готова поровну разделить с возлюбленным тяготы и опасности — на худой конец, даже смерть… Эта решительность женщины и обижала немного Ольгу, поскольку сама она не была готова к подобным поступкам, и в то же время восхищала ее. «Напрасно жены «кузбассовцев» относятся к ней подозрительно холодно: разве любовь только та, что скреплена гербовой печатью? И человек она, по всему видать, отзывчивый, верный друг».

— Я ведь и из пулемета стрелять умею, — продолжала между тем гостья. — Да-да, не улыбайтесь! В институтском стрелковом кружке считалась самой активной.

— Почему вы не выходите замуж за Птахова? — спросила внезапно Ольга и покраснела: сама не заметила, как вырвался этот бестактный вопрос. Мало ли как складывается в жизни… Быть может, старпом дорожит мужской свободой, и нынешние отношения с Лорой вполне устраивают его: бывает среди моряков и такое. Правда, на Птахова не очень похоже, а уж в чувствах и верности Лоры Ольга отныне не сомневалась: та словно создана была для роли жены, а не случайной подруги. — Извините…

— Ничего… Меня ведь часто спрашивают об этом, — тихо промолвила женщина, старательно размешивая ложечкой пустой, без сахара, чай. — Отшучиваюсь, бывает отвечаю и резко… Но перед вами мне таиться незачем. Тем более что Алеша давно мечтает об этом.

Она помолчала, затем подняла на Ольгу глаза, взглянула смело и прямо, хоть и без прежнего привычного вызова, однако и без покаяния, без вины.

— Я ведь не разведенная, Ольга Петровна… С мужем мы расстались давно, расстались мирно, без драм, спокойно. Просто поняли: не состоялась любовь. А вот развестись не успели. Если уж честно — как-то забыли об этом. Ну а сейчас война, он на фронте. Хоть и чужие мы, а разводиться с фронтовиком — согласитесь, вроде предательства. Я суеверная и хочу, чтобы выжил он… Алеша это понимает. Мучается, а понимает, и я за это благодарна ему.

— Понимаю, — задумчиво ответила Ольга. И, сама не зная почему, призналась: — Лухманов — мой второй муж. А первый, за которого я выскочила девчонкой, оказался пустым и никчемным типом.

— Мой не такой, — возразила Лора. — Умница, честный, душевный… Наверное, многие женщины мечтают о подобных мужьях. Жили мы дружно, как в старину говорили, благопристойно, но счастливы не были ни единой минуты. Мучались, старались поправить все, притворялись, и от этого еще тягостней становилось обоим. Видимо, это выше нашего понимания, почему два уважающих друг друга человека не могут сродниться. Расстались мы, в конце концов, с сожалением, если хотите — с печалью. Зла друг на друга не держим, и я вспоминаю о нем скорей как о брате, нежели как о муже… Вот почему хочу, чтобы остался жив и нашел свое счастье. Это поможет быть счастливой и мне.

Она отпила несколько глотков остывшего чая, застенчиво улыбнулась, и эта улыбка вдруг сделала Лору удивительно красивой и женственной.

— Ну а Алеша, как вы догадываетесь, совсем иное… Наверное, это то, что в старых романсах называлось «безумной страстью». Я сама не подозревала, что способна на такую привязанность.

Женщины расстались друзьями, пообещав друг другу встречаться отныне почаще и уж конечно тотчас же сообщать, если появятся какие-либо весточки о «Кузбассе».

Ночью Ольга долго не могла уснуть. В памяти воскресали то взволнованное лицо Фроси Бандуры с ее необычной новостью, то печальные всхлипывания старухи Синицыной, то неожиданная откровенность Лоры… Неужели Фрося сказала правду? Неужели суда остались в море без охранения? Это же равносильно предательству, вредительству, измене! Нет-нет, такого не может быть! Наши немедленно заявили бы протест, потребовали бы вернуть военные корабли, наш флот, наконец, вышел бы в море… А вдруг? Ведь советские законы, как и приказы советского командования, не распространяются на англичан и американцев. Что же тогда будет с «Кузбассом»? Со всеми судами? С Лухмановым?

Вот и Синицыной видятся дурные сны. А ей Лухманов снится все реже и реже. Уже почти не помнит его лица. Помнит руки, голос, ласки любимого, а лицо расплывается, словно на фото со сбитым фокусом, не обретая рельефных и законченных очертаний. Неужели так быстро стираются в памяти черты лица даже самого дорогого человека? Невыносимо…

Ольга поспешно вскочила с кровати, взяла фотографию мужа и долго вглядывалась в нее. «Прости, любимый… Я, наверное, глупая и самая примитивная баба, если руки и губы твои помню более ясно, чем лицо твое… Не сердись на меня, мой единственный, и скорей возвращайся. Ты не можешь предать нашу любовь, не вернуться в то время, когда эта любовь заполнила меня целиком, стала для меня равнозначной жизни. Я люблю тебя, милый мой мореход, мой скиталец, мой неуклюжий мальчишка… Слышишь? Люблю».

Снова забралась под одеяло, когда продрогла вконец. Но сон по-прежнему не приходил… Вспомнила о Лоре. Она так же, как все, ожидает «Кузбасс», так же не находит покоя и готова на жертву ради того, чтобы дождаться любимого. А разве не это прежде всего в женщине ценят морячки? Даже рядом с новой любовью, когда многие женщины охотно сжигают мосты за собой, Лора не отреклась и от прошлого, хранит житейскую верность прожитому, понимая, что собственное счастье, каким бы великим оно ни предстало, не вправе убивать в человеке памяти и долга, старого друга. Не всякий на это способен… Что же моря́чки, не почувствовали душевной ее глубины и отзывчивости? Или ревнуют к чужой горячей привязанности, сознавая, что время своих порывов безвозвратно минуло? Или попросту рядом с красивой женщиной инстинктивно ощутили боязнь за привычный семейный уклад, боязнь, которая обостряется в отсутствии мужчин? Да что там морячки! Разве сама она, Ольга, симпатизировала до сих пор Лоре? Что греха таить, и думала о ней порой не очень-то лестно, хотя и не смогла бы объяснить почему. По инерции, должно быть, потому что так думало большинство. Стыдно. О людях часто думают плохо, когда их совсем не знают, а сами они не идут навстречу, не обнажаются нараспашку. Лоре ничего не оставалось, как держаться гордо и независимо, даже, может быть, свысока, хотя такое защитное оружие против неприветливых женщин давалось ей, очевидно, не так-то легко. По натуре ведь она мягкая, все понимающая, ранимая…

За окном цепенела солнечная июльская ночь. Неживой, неподвижный свет в комнате напоминал о глубоком предутреннем часе, но Ольга все не спала, ворочалась с боку на бок, и в ее мыслях, усталых и полусонных, смешивалось множество самых различных судеб. Лухманов теперь возникал в ее думах не только как муж, дорогой и близкий, но и как капитан, человек, от выдержки, воли, характера, а может быть, и упрямства которого и в море, и здесь, на берегу, зависело счастье по крайней мере нескольких десятков людей. А может, дело вовсе и не в Лухманове? Может, сама война увеличила зависимость людей друг от друга и стали необходимы связи, без которых обходились в мирное время? А Лухманов, как и Птахов, и боцман Бандура, и сама она, Ольга, как и миллионы других незнакомых людей, — лишь маленькое, но обязательное звено великой общенародной цепи, без которого эта цепь тотчас же рассыплется? Но война охватила почти всю планету, и выходит, что ныне в общую цепь вплетены судьбы и союзных моряков и солдат, их жен, матерей, детей… Цепь, таким образом, становилась поистине общеземной, и прочность ее, без которой не обойтись, властно требовала от людей еще более тесных и верных связей. «Как же мало значит сейчас наше счастье с тобою, Лухманов! И как много значит, должно быть, наша любовь…»

Утром поднялась невыспавшаяся, с мутной головой, однако с легким и просветленным сердцем. С Лорой они накануне разделили гнетущую тяжесть общей тревоги, и новая, обретенная дружба чуточку облегчила привычный запекшийся груз горьких дум, с которыми ложилась и просыпалась раньше. День сулил надежду, а не старую боль.

Аннушку навещала она регулярно, и в госпитале к Ольге вскоре привыкли. Раненые быстро узнали, к кому она ходит, узнали об Аннушкиной беде и потому здоровались с Ольгой, как со старой знакомой, без прежних кривляний и плоских шуток. Да и сама она знала здесь уже многих и по дороге на третий этаж то и дело задерживалась, справлялась о чьем-то здоровье, подбадривала и обнадеживала как умела. Ждать подолгу халата, как в первый раз, больше не приходилось: раненые, завидев Ольгу, тут же раздобывали неведомо где для нее халат, несмотря на ревнивые ворчания и косые недовольные взгляды молодых сестричек.

Крановщица смирилась со своей судьбой. Может быть, потому, что вокруг нее в госпитале люди с подобной судьбой встречались на каждом шагу, и это ограждало от безысходного ощущения своей горемычной исключительности. Она была не одна, кого постигло несчастье, и это в какой-то степени утешало, уравнивало с другими. Однако на глазах Ольги менялся характер Аннушки. В ней, разбитной и словоохотливой раньше, появилась какая-то задумчивая сосредоточенность. Аннушка словно повзрослела: надолго замыкалась в себе, говорила теперь скупо, будто взвешивала и оценивала перед тем каждое слово. И слова ее, к удивлению Ольги, приобретали суровую, порой жестокую обнаженную простоту и житейскую земную весомость.

— Почему у вас нет детей? — спросила она однажды, и Ольга, застигнутая врасплох, неопределенно пожала плечами:

— Не знаю, Аннушка… Мужа подолгу не было дома, пропадал месяцами в море, и я, наверное, попросту испугалась, что с малышом одна не справлюсь.

— А выходит, просчитались, — констатировала сожалеюще крановщица. — Были бы в доме малые, вы бы и мужа чуяли все время рядышком.

Видимо, мысль о детях постоянно волновала и будоражила Аннушку. В другой раз она сказала раздумчиво:

— Столько людей ныне гибнет… Мы, бабы, должны рожать да рожать! Ежели с Васькой выживем, не меньше полдюжины нарожаем. Я ему, лупоглазому, попусту целоваться да зубы скалить теперича не дозволю.

— Выживете, Аннушка, — погладила Ольга ее руку. — Все будет еще хорошо! И детей, верю, вырастите себе на радость.

— Себе на радость — теперича мало, Ольга Петровна, — вздохнула женщина. — Теперича надо — на радость людям, чтобы Россия наша после войны сиротой не осталась. — Она помолчала, потом промолвила спокойно, без жалости и сострадания к себе, словно давно со всем смирилась и все продумала: — С краном я ныне не совладаю, да и на другой какой работе… А детишек растить смогу. Вот и выходит, что это будет мое назначение.

Встречи с Аннушкой печалили Ольгу и в то же время пробуждали в ней какую-то непонятную, физически ощутимую уверенность, почти убежденность в том, что она дождется Лухманова, встретит его из смертельно опасного рейса и что весь народ выстоит в этой войне и победит. Это были не громкие мысли, не порыв — Аннушка словно обладала умением все в жизни расставлять по местам, всему находить назначение и точную значимость… Ольга не ведала, какую практическую пользу приносят метеосводки, которые она принимала, обрабатывала и снова передавала, но в этих сводках кто-то нуждался, порою запрашивал их, а время от времени требовал и прогнозов. После разговоров с Аннушкой она чувствовала свою причастность к общему делу гораздо острее, нежели раньше.

Ольга не замечала, что и сама в последние месяцы изменилась. Возможно, будь рядом Лухманов, обнаружил бы появившуюся в жене безропотность, сердобольность, жертвенную готовность перенести и стерпеть все тяготы — лишь бы выстояла Родина да солдаты, а они, бабы, как-нибудь выдюжат тоже. Случайно обнаруживая в себе эти новые черточки, которых не знала прежде, Ольга сокрушалась о том, что молодость, по всему видать, безвозвратно проходит, а на смену ей надвигается затяжная пора бабьего лета. Не понимала, что это зрелость пробуждалась в ней, двужильная душевная гибкость — та гибкость, бездонная и беспредельная, которой от века наделены русские женщины и на которой во многом сейчас держалась вся страна. Не подозревала, что обрела не новую слабость, а новую силу.

Как-то взглянула на окна рабочего кабинета — и обмерла: по заливу к причалам двигался транспорт. Обгоревший, с надстройками, зачерненными копотью, с разбитыми шлюпками и развороченным полубаком, он медленно приближался к гавани, подгребая винтом из последних, должно быть, сил. Вокруг него суетились портовые буксиры, застоявшиеся от долгого вынужденного безделья, гудками предлагали буксирные тросы, чтобы дотянуть израненное судно до стенки. Но транспорт не отвечал на сигналы, решив, очевидно, самостоятельно доползти до спасительной прочности берега. Ольга услышала пронзительный вой санитарных машин и поняла вдруг, что моряки на судне боятся терять минуты на остановку, заводку тросов, на лишние маневры, — видимо, эти минуты были для них во сто крат дороже, нежели надежная, хоть и запоздавшая помощь.

Не выдержала, бросилась к причалу. И едва выскочила за порог управления, столкнулась лицом к лицу со спешившим начальником порта. Прочтя в глазах женщины немой вопрошающий страх, тот кивнул в сторону транспорта, объяснил:

— Польский. Прибыл из Галифакса.

— Может, там знают что-нибудь о «Кузбассе»?

— Не думаю: этот шел в одиночку, а Лухманов, насколько догадываюсь, следует в солидной компании.

«Значит, конвой? Как же не догадалась раньше! Неделю назад покинули рейд порожние транспорты, а они всегда выходят навстречу груженым: где-то посреди океана корабли охранения, советские и союзные, передают их друг другу. Выходит, Лухманов совсем уже близко?»

— Там много раненых? — спросила, болезненно морщась от приближающегося воя сирен санитарных машин.

— Да, порядком. Восточнее Медвежьего его обнаружили самолеты, и судно уцелело лишь чудом.

— Это называется — уцелело? — с новым страхом переспросила она, но начальник порта не ответил, извинился, что очень торопится, окликнул водителя попутного грузовика и вскочил на подножку.

Со всех концов порта к причалу стекались грузчики, моряки, железнодорожники; обгоняя их, почти бегом направлялись женщины, которых ныне в порту трудилось гораздо больше, нежели в мирное время. Суда не приходили давно, это выглядело чрезвычайным событием, и люди устремлялись к швартовой стенке не только из любопытства, чтобы все увидеть своими глазами, при случае выведать о других кораблях, но и искренне полагая, что может понадобиться их помощь и опыт.

Между пакгаузами, между остроконечными купами слежавшегося угля людской поток сгущался, плотнел, он неохотно раздвигался и останавливался, чтобы пропустить машины с красными крестами, и тут же смыкался за ними снова, как вода за кормою шлюпок.

На вокзальных путях, примыкавших к самому порту, уже готовился под доставленные грузы состав: вражеские самолеты часто бомбили город и с разгрузкой судна приходилось спешить. Надрывно вскрикивал маневровый паровозик, холодно-громко лязгали буфера, и Ольга вздрагивала от этих звуков, в которых чудилась не только нервная торопливость, но и скрытая угроза опасности. Избитый и истерзанный транспорт, с трудом добравшийся до Мурманска, зримо напомнил о войне, о бомбежках, о том, что в грузах, до предела забивших трюм, остро нуждается фронт. Польские моряки выполнили свой долг до конца, и теперь от портовиков зависело, чтобы грузы из трюмов как можно быстрей перекочевали в вагоны и на платформы и двинулись без промедления в глубь страны.

Никто не ведал, что именно доставило судно, однако никто и не сомневался, что грузы — важные. В толпе упоминали то танки, то самолеты, то сортовую сталь, а кое-кто произносил и «взрывчатка» — произносил осторожно, боязко, шепотом, словно от громкого голоса та могла сдетонировать и взорваться.

Транспорт швартовался долго и мучительно. Очевидно, машина на нем была неисправна и не все команды с мостика могла отработать. В конце концов завели на швартовые палы толстые тросы, и судно начало подтягиваться к причалу брашпилем. Польские матросы вываливали за борт плетеные кранцы, чтобы смягчить его прикосновение к стенке, и это выглядело со стороны немного смешным, поскольку борт представлял собою сплошные вмятины, пробоины и ожоги. Оберегать такой борт от лишних толчков и ударов было попросту бессмысленно, все понимали, что польскому транспорту не избежать все равно судоремонтного завода. Но матросы совершали привычное дело, действовали, как полагалось по правилам, не задумываясь над тем, нужно ли это сейчас или же бесполезно. И только Ольга, не искушенная в моряцких тонкостях, по-прежнему смотрела с ужасом на следы пожаров и взрывов, на исковерканное железо, на погнутые шлюпбалки и щепы, оставшиеся от вельботов. Кое-где под содранной краской обозначилась подспудная краснота сурика, и Ольге она мерещилась запекшейся кровью. Она смотрела на это все неотрывно, будто завороженная, не в силах оторвать взгляда от выжженных палуб; пыталась и не умела представить, что же произошло в океане, что испытали там польские моряки. А ведь все, что они пережили, могло случиться и с «Кузбассом», с Лухмановым.

Первым сошел на причал капитан. Давно не бритый, обросший настолько, что под исхудавшим лицом уже начала складываться округлая, с проседью, борода, он ни на кого не глядел, устало и опустошенно ушедший в себя. Толпа молча перед ним расступилась. Люди тоже опасались заглянуть в глаза ему, точно боялись увидеть там смертельно-яростное сверкание океана, дымную гарь пожаров, муки раненых и кровь погибших. Женщины, завидев капитана, как-то вдруг пригорюнились, съежились, кое-кто из них незаметно смахивал слезу. А моряк медленно побрел по причалу, вдоль борта своего судна, однако ни разу не оглянулся на него.

На транспорт ринулись санитары с носилками. Навстречу им из судовых помещений появлялись забинтованные моряки — те, кто еще мог передвигаться самостоятельно; едва уловимым движением головы, а может быть, взглядом они отказывались от помощи, молчаливо указывая на двери, словно немо подсказывали, что там, в помещениях, находятся их товарищи, которые нуждаются во врачах гораздо больше, чем они.

Помогая друг другу, раненые двинулись к трапу. И тогда из толпы выскочили мужчины, стали бережно сводить поляков на берег, провожая их к раскрытым зевам санитарных машин.

Но Ольга уже не видела этого. Будто завороженная, она поплелась следом за капитаном, не упуская из виду его скорбно осунувшуюся спину. Когда капитан замедлял шаги, замедляла шаги и Ольга, потом испуганно поторапливалась, чтобы, не дай бог, не отстать. Она и сама не знала, зачем побрела за ним: прежняя решимость, минуту назад казавшаяся по-человечески объяснимой, вполне естественной, внезапно покинула ее, и Ольга никак не могла обрести себя, набраться храбрости, чтобы заговорить с моряком. Ну почему не оглянется он? Почему не поймет ее тоски и волнения? Разве та беда, что обрушилась на них в океане, принадлежит лишь ему?

В конце причала польский капитан заметил у швартового пала неведомо как проросшую здесь траву. Остановился, изумленный, точно увидел перед собою чудо. Осторожно сорвал несколько стебельков, старательно растер их в руках и стал жадно вдыхать запах зелени — пробужденный запах земли. И Ольга не выдержала:

— Господин капитан… Вы не знаете, где теплоход «Кузбасс»?

Он не обернулся, а только вздрогнул и замер.

— Теплоход «Кузбасс». Восемь месяцев о нем ничего не известно, — почти уже всхлипывала она. И тогда моряк наконец повернулся к ней. Глаза его были наполнены одновременно и сочувствием, и болью, и сожалением, что ничем не может утешить и обнадежить женщину, помочь ей. И этот взгляд вконец обессилил Ольгу, и она продолжала всхлипывать как заведенная: — Теплоход «Кузбасс»… Капитан Лухманов… Это мой муж.

Он кивнул, что все понимает. Долго печально смотрел на нее и, может быть, видел в эти минуты вовсе не Ольгу, не причал, разбитый и наскоро отремонтированный, а далекую польскую землю, что стала затуманиваться даже во снах, другую женщину, чей шепот давно смешался с гулом разрывов и рокотом самолетов. Ольга едва удерживалась, чтобы не разрыдаться. И тогда польский капитан шагнул к ней, взял ее руку, склонился и молча поцеловал. Затем, не промолвив ни слова, решительно заторопился обратно к трапу. На ходу что-то крикнул на палубу судна, вахтенному, но что — Ольга не поняла, а возможно, и не услышала.

Переполненные санитарные машины срывались с места, заставляя людей вокруг всякий раз испуганно вздрагивать. Когда Ольга проходила мимо толпы, сгрудившейся у корабельного трапа, врач, под халатом которого виднелись петлицы со шпалами подполковника, объяснял портовикам, что раненым полякам понадобится, наверное, кровь, много крови, просил тех, кто чувствует себя здоровым и крепким, сегодня же явиться в госпиталь и стать хотя бы временно донором. И женщины, слушая врача, то и дело обменивались репликами — раздумьями:

— Чего ж, коли надобно… Явимся.

— Может, и наши мужики где-то бедствуют. Разве ж ихние бабы не помогут им в случае нужды!

Вернувшись в управление, Ольга изможденно опустилась на стул. Не могла избавиться от видения обгоревшего польского транспорта и тоскливых глаз капитана. В ушах все еще звучал настырный вой санитарных машин… Что же происходит в океане, так и не выведала, не узнала. Поцеловал ей руку — от сочувствия или соболезнования? С ума сойти можно… Лухманов следует в солидной компании, то есть в конвое. А на конвой, в котором бывает обычно больше десятка судов, немцы способны бросить и самолеты, и подводные лодки, и даже флот. А тут еще Фрося Бандура со своею чудовищной новостью! Что делать? Безропотно ждать уже не хватает физических сил. Подняла голову и внезапно обнаружила на столе радиограмму. Видимо, ее принесли недавно и, не застав никого, оставили на видном месте.

Радиограмма была без подписи, но Ольга не удивилась: привыкла к безымянным приказаниям военного времени, понимая, что тот, кто имеет право отправлять радиограммы, имеет, конечно, право и требовать, и приказывать.

«Срочно подготовьте прогноз погоды ближайшие дни районах западу Новой Земли зпт горло Белого моря зпт Кольский залив тчк Весьма важны видимость облачность возможность туманов».

Прочла — сердце будто онемело: то ли почуяло, то ли хотело почуять, что прогноз, о котором запрашивала радиограмма, мог быть для конвоя, для «Кузбасса», для Лухманова. Если учесть, что порожние транспорты покинули Мурманск неделю назад, то конвой, получается, должен быть на подходе к Кольскому заливу, в каких-нибудь двух или трех сотнях миль. Да, но и к западу от Новой Земли — об этом районе тоже запрашивают… А при чем здесь горло Белого моря? Неужели «Кузбасс» могут направить в Архангельск? Впрочем, все равно, все равно, лишь бы благополучно дошел до родного берега. Она, Ольга, готова бросить все и умчаться в Архангельск, в Тикси, в Дудинку, хоть к черту на рога, в преисподнюю, чтобы увидеть Лухманова живым и здоровым, прижаться к нему бездумно и отрешенно, в какой-то миг ощутить и поверить, что жизнь еще не кончилась, еще продолжается…

Что же она стоит истуканом! Надо действовать быстро и споро: в океане ее прогноза ждут моряки. Все ли метеостанции, островные и материковые, передали сводки? Ей нужны они сейчас, по крайней мере, за двое минувших суток.

Ольга раскрыла шкаф, схватила пачку нераскодированных метеосводок. Нужды в них в последнее время не было, и она наносила на синоптическую карту сведения лишь основных, опорных станций. Для точности же прогноза необходимы сообщения из многих районов.

Она работала лихорадочно, торопливо, хотя и понимала, что ее работа требует обстоятельности, кропотливости и сосредоточенного терпения. Но сдержать себя не могла. Самым страшным казалось не успеть. Кляня себя, Ольга часто отрывалась от дела и со страхом поглядывала на залив: не покажется ли «Кузбасс». Сейчас она этого не хотела: одна мысль о том, что опоздает, ничем не поможет Лухманову, чудилась жестоко оскорбительной, почти кощунственной. Почему же так мало сводок? Почему сократилось количество метеостанций в Арктике? Ах да, война… Германские корабли обстреливают и Новую Землю, и Землю Франца-Иосифа, и даже Диксон…

Когда синоптическая карта запестрела неуклюжими нагромождениями вокруг каждой метеостанции, Ольга озабоченно наморщила лоб. Кое-что прояснялось, и погода на ближайшие сутки представала совсем не такой, как хотелось. Погода — не для скрытного продвижения транспортов. «Где же вы, трижды проклятые туманы горла Белого моря? — почти заклинала она в сердцах. — Где же мрачные заполярные тучи, хранящие небо от самолетов? Почему июльские горизонты предвещают быть ясными, открытыми настежь не только для транспортов, но и для вражеских подводных лодок и кораблей?.. Неужели последние мили к родному берегу окажутся для судов более грозными и смертельными, нежели весь предыдущий путь? А может, ошиблась я где-нибудь? Хоть бы…»

Стояла хмурая, закусив губу, опять и опять вглядывалась в карту. Ошибок не находила. Может, даст бог, ошиблись синоптики или радисты? Вряд ли. В Арктике работают первоклассные специалисты, асы. Выходит, не помогла Лухманову, а накликала новую беду на него?

Стояла не шелохнувшись. А в карте виделась ей распахнутая даль океана, яркое солнце, что не заходило несколько месяцев, и устало бредущие суда, которых на каждой миле, за каждой волной подстерегала, быть может, затаившаяся гибель. И думать об этом было невыносимо страшно, и сил не хватало, чтоб думы эти прогнать и развеять.