Как-то воскресным днем он, курсант Лухманов, уволился «на берег». Стояла южная весна, в палисадниках буйно цвела сирень. От моря еще тянуло прохладой, но густая теплынь обволакивала землю, щедро наполняла небо и окоем, и потому влекло к синеве и простору. Поскитавшись по городу, он забрел на водную станцию.

Оставив в залог ботинки, брюки и форменку, взял небольшой швертбот. Суденышко оказалось грязным, запущенным, и он, чертыхаясь, стал наводить на нем, прежде чем отойти от берега, моряцкий порядок. Расхаживал неподатливые, скрипучие блоки, обносил вдоль бортов, по всем правилам, снасти, сплетал аккуратно, чтобы не застревали в блоках, шкоты.

— Вы скоро освободите швертбот? — услышал он неожиданно и обмер: рядом на низеньком, вровень с яхтенными бортами, причале стояла Ольга Петровна.

Привык ее видеть в классе в черном морском костюме, который придавал женщине строгость, как бы подчеркивая ее возрастное и служебное старшинство. В светлом же платье, в крохотных туфлях-босоножках, она показалась Лухманову едва повзрослевшей девчонкой, чуть ли не школьницей — стройной, подвижной, юной. Тугая корона волос, которая обычно естественно сочеталась и с форменной тужуркой, и с черным галстуком, в ту минуту почудилась ему случайной и нарочитой, будто ее собрали только затем, чтобы всем и каждому подтверждать: Ольга Петровна и в платьице взрослая.

Она взглянула на часы, извиняющимся тоном сказала:

— Хочу походить немного под парусом, а времени у меня в обрез…

— Если хотите, садитесь, — предложил неуверенно он.

Ольга Петровна мгновение колебалась, потом легко соскользнула с причала в швертбот:

— Ладно… Только с условием: на руле меняться.

Держалась она молодцом: помогла со знанием дела поднять, а затем обтянуть втугую парус; села на дно швертбота к наветренному борту, лицом к парусу, чтобы, если суденышко перевернется, оказаться в воде поверх парусины, а не под ней; ревниво следила за шкаторинами, словно проверяла надежность и умение Лухманова…

Конечно, ему хотелось перед женщиной отличиться. Разве не мечтал он тайно о встрече, подобной этой? Лухманов рискованно кренил судно, чтобы ветер из паруса не выскальзывал, работал в полную силу. При этом то и дело забывал о внимательности: каждую удобную секунду смотрел на Ольгу Петровну. Однажды она перехватила его взгляд, и он, смутившись, пообещал:

— Выйду покруче на ветер, и тогда поменяемся с вами местами.

Она согласно кивнула. Поудобнее вытянулась, и он увидел, словно впервые, ноги ее, еще не тронутые загаром, изгибы тела, шею — такую же нежную и беззащитную, как губы… Чувство, охватившее его, было столь ново, столь поразительно, что он поспешно отвел глаза.

— Осторожно! — крикнула женщина.

Но было поздно: парус коснулся нижним углом волны, не смог от нее оторваться и в следующее мгновение плашмя лег на воду. Вода ринулась в судно, и Ольге Петровне с Лухмановым ничего не оставалось, как прыгнуть за борт.

Вынырнув, он с испугом метнулся к женщине, но та уже держалась за днище опрокинутого суденышка. Отфыркиваясь, тяжело дыша, язвительно поинтересовалась:

— Вы-то хоть плавать умеете?

— Сейчас постараюсь поставить швертбот на киль, — храбро пообещал Лухманов, на что Ольга Петровна насмешливо-удивленно ответила:

— Да? Вместе с мокрым парусом? Ладно уж, не смешите — от смеха и захлебнуться недолго. Будем ждать, пока нас заметят со спасательной станции.

Заметили их быстро. От причала стремительно отошел катер и, разбрасывая брызги, направился к ним.

— Вы, кажется, Лухманов? — спросила Ольга Петровна, подрагивая от холода. — Это фамилия известного моряка, капитана учебного парусника «Товарищ». Не родственник ваш? — Он отрицательно качнул головой, и женщина с сожалением констатировала: — Значит, вы даже не в однофамильца…

Подлетел катер, сбавил резко ход, тяжело уронив на воду приподнятый до этого форштевень. Пожилой дежурный матрос — видать, за грехи какие-то кончавший свою флотскую биографию на спасательной станции — сердито, едва не срываясь на ругань, закричал:

— Эй, на швертботе! Ушами хлопали, что ли? Так в море и ушами надобно управлять!

Он узнал женщину, немного смягчился, но все же с укоризной проворчал:

— Что же вы, Ольга Петровна, в море с таким салагой выходите?..

Ее втащили в катер, а он, Лухманов, сидел почти верхом на притопленном швертботе, пока его медленно буксировали к берегу.

Потом они вдвоем отошли на пляж, к одному из теневых грибков. Людей на пляже почти не было, лишь кое-где смельчаки пробовали загорать под первым весенним солнцем. К воде приближаться они опасались.

— Ну и угораздило же, — все еще сокрушалась Ольга Петровна. — Все планы рухнули на сегодня… Который час? Мои остановились.

У Лухманова не было часов, поэтому он не совсем уверенно ответил:

— По солнцу, — должно быть, двенадцать…

— «По со-олнцу», — передразнила она. — Да отвернитесь же!

С трудом стащила с себя мокрое платье и вместе с босоножками приспособила сушиться. Распустив косу, начала отжимать длинные волосы. Лухманов откровенно любовался ею. И, только заметив, как она постукивает зубами, спохватился. Вспомнил о своей одежде, оставленной в залог, побежал за ней. Вернувшись, предложил:

— Наденьте.

Она подумала и надела суконную форменку. От брюк отказалась. Присела под грибком, сердито посоветовала:

— Вы бы тоже мокрую тельняшку стащили: не ровен час воспаление легких подхватите. Господи, и куда вы только смотрели?

— На вас, — неожиданно выпалил он. — Вы очень красивая.

— Да? — взглянула на него насмешливо. — И поэтому вы решили меня утопить?

Позже он сбегал в лавчонку, что рядом со станцией, притащил колбасы и хлеба. Медленно, неохотно Ольга Петровна начала жевать. Но, видимо, уже согрелась немного, потому что в ее глазах все чаще стали проскальзывать веселые искорки.

— Эх, марсофлоты ныне пошли… Случится что-нибудь в океане, и начнут судачить во всех портах: это какой же Лухманов, который у Ольги Петровны Князевой учился?.. Ужас! Никто ведь из них не ведает, что этот самый Лухманов лекции Ольги Петровны не слушал, а витал где-то… даже не в облаках — это было бы еще полбеды, по программе, — а бог знает где. И на консультации никогда не ходил.

«Заметила», — смутился он, чувствуя, что краснеет. Но в голосе Князевой не было уже ни обиды, ни злости, говорила она теперь с шутливой иронией, и Лухманов осмелел:

— Программу вашу я знаю, честное слово. Но когда вы в классе… мне кажется, будто осколки солнца прячутся в ваши волосы.

— Вот как? — взглянула она на него. — Вы что же, и на экзамене будете рассказывать про мои волосы?

— Если бы! — засмеялся Лухманов. — Уж я бы постарался вытянуть на пятерку!

— Да, у вас теперь есть о чем рассказывать на досуге, — снова не очень весело вздохнула Ольга Петровна. — Распишете сегодняшний день под морской водевиль.

Лухманова неприятно поразило, что женщина оказалась непрозорливой, так ничего и не поняла. Тихо, с затаенной обидой ответил:

— Зачем я буду об этом рассказывать… Это принадлежит только мне.

Отвернувшись, не видел, как она пристально на него посмотрела. И тотчас же Ольга Петровна стала собираться, сославшись на то, что уже поздно, что мама, наверное, дома волнуется, ибо она, неразумная дочь, не подозревая о лихих моряцких наклонностях Лухманова, обещала вернуться к обеду. В ее торопливой веселости проскальзывала тревога, будто и впрямь беспокоилась о матери. Много позже Лухманов узнал, что его слова испугали ее, смутили, обезоружили, и Ольга, по сути, спасалась бегством.

Но тогда он не подозревал об этом. Ему хотелось проводить ее до самого дома, однако Ольга Петровна, едва они оказались на ближней приморской улице, поспешно окликнула какую-то попутную легковушку. Прощаясь, шутливо посоветовала все же обратиться в санчасть, дабы избежать насморка.

Он смотрел вслед машине, жалея, что такой неожиданно счастливый день для него безвозвратно и быстро окончился.

…Курсантам-выпускникам предстояла в скором времени стажировка на судах, и это значило для Лухманова, что несколько долгих месяцев он не увидит Ольгу Петровну. Всякий день он надеялся: ныне вот-вот что-нибудь случится — вроде той памятной встречи на водной станции. Но дни проходили за днями — однообразно, в суете, в заботах о выпускных экзаменах, приближение которых, как водится, больше волновало преподавателей, нежели курсантов, — но ничего не случалось. И однажды, подумав о том, что Ольга Петровна, быть может, уже позабыла о приключении на швертботе, он испугался. Как напомнить ей о себе?

Лекции в их классе Ольга Петровна читала «парами» — два урока подряд. На перемене обычно уходила в учительскую, оставив на столе небольшой потертый портфельчик. Этим и решил воспользоваться Лухманов. Он выскочил как-то на улицу, добежал до угла, где старушки продавали фиалки. Вернувшись затем в класс, воровато оглянулся по сторонам и, пользуясь тем, что хлопцы торчали в это время в курилке, сунул в портфель букетик.

Лишь перед концом урока женщина зачем-то полезла в него. Нет, она не замерла от изумления, не вздрогнула, не побледнела — лишь едва уловимо сузила глаза. А может быть, и это ему показалось? Спокойно закончила урок, попрощалась и так же спокойно вышла из класса… Догадалась или нет? Дни проходили за днями, и снова к Лухманову начала подкрадываться тоска.

В конце концов он не выдержал. Отпросился после занятий «в город». Отойдя с полквартала, стал наблюдать за массивной дверью училища, украшенной якорями.

Ольга Петровна появилась минут через сорок. Видимо, устала за день — медленно, словно наслаждаясь после классных комнат и кабинетов солнцем, небом, весенним текучим воздухом, побрела по тротуару. В руках у нее был все тот же портфельчик.

Он догнал ее, окликнул.

— Можно, я провожу вас?

Она кивнула, не удивившись. После паузы сказала:

— Спасибо за фиалки. Это ведь вы?

Значит, все-таки догадалась… Лухманов молчал, мучительно подыскивая, с чего бы начать разговор. Ему о многом, об очень многом хотелось поведать. В минувшие дни казалось, что едва он окажется с Ольгой Петровной наедине, как слова, тысячи раз повторенные в воображении и в мечтах, сами прозвучат наяву. Но сейчас слова никак не могли ожить… Затянувшееся молчание нарушила она сама:

— Ну, вот мы и пришли. Здесь я живу.

Господи, он не мог представить, что Ольга Петровна живет так близко. Как же быть? Увидит ли ее снова? Сможет ли рассказать обо всем, что чувствует?.. Должно быть, она заметила и поняла его растерянность.

— Ладно, пройдемся еще немного, — дружески улыбнулась. — Больно уж хороша погода!

Теперь он боялся потерять даже крупицу времени. Вдруг Ольгу Петровну окликнет кто-нибудь из знакомых? Вдруг она заторопится домой? Вдруг обрушится дождь с залитого солнцем неба?.. Торопливо, чтобы опять не покинула нахлынувшая решимость, Лухманов сказал:

— Я скоро уйду в плавание. И, наверное, долго вас не увижу.

Ожидал, что просто отшутится, ответит что-нибудь незначительное, веселое. Но она неожиданно взяла его под руку, тихо спросила:

— Скажите, Лухманов… зачем я вам?

Нет, в голосе ее не было ни веселости, ни шутливости, скорее наоборот — раздумчивая печаль. Именно это и придало Лухманову смелости.

— Я люблю вас… — промолвил он глухо, сжигая за собой все мосты. Боялся поднять глаза, хотя давно уже не замечал ни прохожих, ни шумной улицы рядом, ни даже того, что они возвращались обратно.

Словно издалека донесся до него нерадостный голос Ольги Петровны:

— Я старше вас… И была уже замужем. Неудачно.

— Какое это имеет значение? Я люблю вас.

Когда они снова остановились возле подъезда дома, в котором она жила, Лухманов наконец решился взглянуть на женщину. И первое, что увидел он, — ее губы. Они и раньше казались ему беззащитными, а в ту минуту и вовсе почудились по-детски обиженными, беспомощными.

— Я не хотел вас обидеть… А вид у вас — точно вы вот-вот расплачетесь. Простите.

— Мне действительно хочется разреветься, — слабо улыбнулась Ольга Петровна, пересиливая себя. — Да и вы, Лухманов, не сияете бодростью. Вот бы пара из нас получилась! — попыталась она обратить все в шутку.

— Я хочу, перед тем как уйти в плавание, увидеться с вами. Для меня это важно. Очень важно!

— Хорошо, — подумав, согласилась Ольга Петровна. — Вы свободны в воскресенье? Ждите меня в двенадцать. Здесь же.

…Где-то на рейде, на одном из судов, спросонья звякнули склянки. Другие суда не откликнулись, и полуночная тишина опять воцарилась за иллюминаторами «Кузбасса». Лухманов знал, что сейчас, расслабленный воспоминаниями, не уснет. В каюте многое напоминало об Ольге — и портрет ее, и коврик над койкой, и раскрытая тетрадь на столе, к которой он время от времени возвращался, чтобы хоть мысленно продолжить свое бесконечное письмо… «Пройду по судну, — решил капитан, — наверное, все, кроме вахтенных, давно уже спят».

За сопками, в северной части неба, тлело невидимое с «Кузбасса» полярное солнце. Небо тускло его отсвечивало, отражаясь в водах фиорда, и потому залив, окруженный гранитными скалами, казался белесоватым, туманистым, словно спал с раскрытыми глазами. Неподвижные транспорты громоздко высились над оловянной стылостью вод, и Лухманову в какое-то мгновение почудилось, будто суда навечно окаменели вместе с окрестными берегами, вместе с морем и небом. На кормовых флагштоках спали, уронив головы, корабельные флаги: во время войны их не спускали даже ночью.

«Когда же кончится эта неподвижность? Когда суда обретут движение? Неужели в английском адмиралтействе не понимают, как нужны военные грузы советскому берегу?» От этих безответных вопросов порой становилось невмоготу. От вынужденного безделья, от нудного ожидания неведомо каких сроков, от сознания, что ты бессилен изменить ход событий. Бой, любая опасность, борьба могли показаться праздником в сравнении с неподвижностью. Риск? Но разве не рискуют ежеминутно миллионы бойцов на фронте?! Почему же они должны месяцами торчать на этом треклятом рейде, в той безопасности, что тягостнее и горше любого риска? Если союзники не хотят подвергать опасности свои корабли — сказали бы прямо. У советских людей иная степень и долга, и ответственности перед сражающимся народом. Сами бы ушли в океан, сами пробивались бы в Мурманск… Но — увы! — советские суда входили в состав формируемого конвоя, подчинялись указаниям британского адмиралтейства, и действовать самостоятельно им запрещалось. Оставалось, сцепив зубы, бездействовать вместе со всеми, выжидая неизвестно чего. До каких же, черт побери, пор? Разве они, моряки «Кузбасса», не такие же воины, как и бойцы на фронте? Разве они не готовы отдать все силы и даже жизнь во имя победы над гитлеровскими захватчиками? Тяжко, когда и поступки твои, и решения зависят от английских чинов. Хоть и союзники, а все же…

Чувство своей беспомощности бывало настолько невыносимо, что Лухманов как-то не сдержался и с яростью грохнул пепельницу об пол. Хорошо, что этого, кроме Саввы Ивановича, не видел никто.

Сейчас, закурив, он с тоской и досадой вспомнил о той минуте, когда ему изменила выдержка. Все-таки капитан… Но долго ли еще протирать якорями скальное дно фиорда? Терпение кончится, в конце концов, у любого…

Лухманов ошибся: на «Кузбассе» спали не все. На юте у борта тихо о чем-то беседовали сигнальщик Марченко и Тося. Они не заметили капитана, и Лухманов, чтобы не помешать им, вернулся в каюту. Заставил себя раздеться, лечь и закрыть глаза. С грустью подумал о том, что даже сны его стали однообразны, и поэтому ночь не предвещала ни радости, ни забытья…

А на юте сигнальщик Марченко радовался тому, что остался наконец с Тосей наедине. Резковатая, насмешливая на людях, Тося сейчас говорила вполголоса, стараясь не встречаться взглядом с матросом. Она как-то вся притихла, насторожилась, и вдруг во всем ее облике проступила такая девичья незащищенность, что Марченко боялся вымолвить лишнее слово.

— Когда закончится война, — говорил он почти шепотом, — поедешь со мной на Украину?

— У вас там что, своих девчат нету? — пыталась девушка уйти от ответа.

— Почему ж, есть… Только припала к сердцу мне ты.

— Я к лесам привыкла. А у вас, поди, и лесов-то нет — все поля да поля.

— И леса есть, и реки, и море. — Потом, внезапно нахмурившись, добавил: — Жалко, что Украины сейчас нет: почти вся под немцем.

— У тебя там кто остался? — участливо поинтересовалась Тося.

— Мама, сестренка…

— Большая сестренка-то?

— Шестнадцатый год…

Девушка вздохнула, с сожалением покачала головой. И Марченко, подавленный этим вздохом, примолк, видимо с горечью думая и о матери, и о сестренке, которую — не дай бог! — не пощадит захватчик. Был бы он там, разве отдал бы Марысю на поругание? Зубами бы дрался! Лучше уж смерть, чем такое… Тося, догадавшись о его невеселых мыслях, робко прикоснулась к его руке:

— Может, все обойдется… По всему видать, скоро немцев погонят обратно. И сестренку увидишь живой, и маму.

Согретый этим участием, Марченко уже смелее взял ее руку. Но девушка, зная, о чем он опять начнет говорить, теперь так же нежно, чтоб не обидеть сигнальщика, отстранилась:

— Не надо: увидят — проходу не дадут… — И улыбнулась озорно, как всегда: — Я ведь шалая! Мне знаешь какая любовь нужна? Как в песнях поется!

— Это что, тебе кок в стихах написал? Так не одной тебе… Про его басни весь Мурманск знает!

— При чем тут кок? — рассердилась девушка. — Без него не умею мечтать, что ли? Мне красота нужна, понимаешь? Все вы горазды обещать, а после всю жизнь только и услышишь: Тоська, подои корову!.. Тоська, дите обревелось!.. Тоська, сбегай в лес за грибами, к обеду нажарь: сосед обещался зайти!.. Пропади она пропадом, такая жизнь! Ты вот сманиваешь с собой ехать, а мне еще путного слова не вымолвил. А ты не уговаривай, ты так про любовь расскажи, чтобы я сама за тобой побежала!

Марченко неловко переминался с ноги на ногу, мял в пальцах давно потухшую сигарету. Не отрывая взгляда от палубы, сказал как-то глухо и виновато:

— Не умею я…

— Так что же, я должна за тебя уметь? Может, ты мне больше всех и нравишься! — выпалила с обидою Тося и посмотрела на часики. — Пойду я, завтра рано вставать.

Марченко еще долго стоял у борта. Залив постепенно не то что светлел, скорее прояснялся. В темных до этого сопках начали появляться полутона — в них зарождались дневные колеры. Небо порозовело, точно далекое солнце, отсветы которого оно всю ночь сберегало, проснулось, протерло глаза. Вслед за ним просыпалось и море — легкий предутренний ветер коробил его, и отражения кораблей в водах фиорда теперь поеживались и вздрагивали. Вдали, в стороне океана, полускрытые мысом, от которого фиорд загибался глаголем, обозначились постройки Акранеса. Марченко вздохнул и медленно побрел в каюту, чтобы попытаться уснуть. Завтра ему предстояла «собака» — самая неудобная, ночная, вахта.