Дни на «Кузбассе» были похожи один на другой, как звенья якорной цепи. После чая — утренняя приборка, потом мотористы удалялись в машинное отделение, а боцман руководил судовыми работами наверху. Но этого от силы хватало на час-другой: все давно уже было сделано-переделано. Какие же работы на исправном, стоящем на якоре корабле? А стоял он уже не неделю и даже не первый месяц — за это время и капитальный ремонт успели бы выполнить.

Иногда Лухманов объявлял учебные тревоги: водяную, пожарную, «человек за бортом»… Моряки действовали вяло и неохотно: понимали, что капитан объявляет их только затем, чтобы хоть как-то заполнить время. Трудно было Савве Ивановичу проводить политинформации: он, как и все, был долго оторван от берега, знал о событиях не больше того, что сообщалось в сводках Информбюро. Но разве моряки без него не знали тех сводок? Не успевал радист вывесить очередную в красном уголке, как там уже собирался весь экипаж. Эти единственные весточки с родного, далекого берега не приносили ни бодрости, ни утешений. Враг продолжал наступать.

После обеда, как правило, задерживались на часок: командиры — в кают-компании, матросы — в красном уголке. После сводок Информбюро говорить не хотелось. Мыслями уносились в те края, где гремели бои, где стонала в неволе родная земля. О чем говорить, если не можешь помочь ей? Как заглушить в себе невольное чувство вины от мысли, что ты, здоровый и сильный мужчина, томишься от безделья в сытости и тепле в такое трудное для Родины время? Торчишь в безопасности с трюмами, полными важных грузов, лишь потому, что в океане можно встретить врага? Молчали в нерадостных думах, смалили до тошноты одну за другой сигареты. Об адмиралтействе вспоминали в сердцах, словами не для нежного слуха. Боцман как-то не вытерпел и, повстречав на палубе Митчелла, с ехидцей спросил:

— Что ж это ваше адмиралтейство так долго чешется?

— Что такое есть «чешется»? — с любопытством переспросил лейтенант и торопливо полез в карман за блокнотом, куда заносил незнакомые русские выражения.

Боцман не ответил, только махнул рукой.

Матросы, случалось, высказывались и откровеннее. Особенно не стеснялся Семячкин.

— Вот придем в Мурманск, и подамся я добровольцем на фронт, фрицев бить, — признался он как-то во время политинформации. — Надоело бока в каюте отлеживать.

— Ладно, кончай травлю! — оборвал его Савва Иванович. — Если понадобишься на фронте — позовут. А пока свое дело делай… Разве вы забыли, какой груз у нас в трюмах? И что мы выполняем задание Родины?

— Выполняем… — хмыкнул рулевой. — Я тут, товарищ помполит, подсчитал на бумажке: ежели корабли, что стоят на рейде, сдать на металлолом, можно четыре танковых колонны построить, точно. Все ж больше пользы…

— Ну и трепло ты, Семячкин! — не на шутку рассердился Савва Иванович. — Когда наступит срок — выйдем в океан, не задержимся. На то, чтобы решать, есть адмиралы.

— Какие, английские? — не остался в долгу рулевой.

Эх, будь воля Саввы Ивановича, он попросту дал бы шлепка этому докучливому мальчишке. Ан нет, не имеет права: должен все объяснить. А что объяснять, если сам он толком ничего не знает, не понимает медлительности адмиралтейства? Потому и злится на матроса: разве он сам, помполит, не думает каждый день о том же?

В кают-компании обмолвился было о чересчур затянувшейся стоянке судов, и Митчелл тут же насупился.

— Вы не моряк, господин комиссар, и в вопросах военно-морского искусства… Война — это есть точный расчет сил и времени.

— Ох, кабы это не оказалось как раз по моей части, по политической… — вздохнул Савва Иванович.

Митчелл не понял намека, а Лухманов строго посмотрел на помполита. Позже ненароком упрекнул:

— Зачем вы, Савва Иванович… Все-таки — союзники. Митчелл — хороший малый, о замыслах адмиралтейства знает не больше нашего. Что бы там ни было, уж он-то, во всяком случае, ни в чем не повинен.

Сам понимал, что высказался не к месту. Нервы, нервы… Выдержку проявить подчас труднее, нежели храбрость или отвагу. Ибо отвага бывает короткой, стремительной, а выдержка требует времени.

В каютах опять оставались наедине с собой. Воспоминаниями, надеждами и мечтами уносились в иные дали — в какие, кто знает… Лухманов открывал заветную тетрадь. И хотя в ней было заполнено не более полстраницы, снова погружался в думы об Ольге.

…В то памятное воскресенье, когда Ольга Петровна назначила встречу, он пришел к ее дому за час до условленного времени. Бродил по тротуару, с опаской и неловкостью косясь на прохожих: ему казалось, что все они знают и видят, зачем он здесь. Боялся наткнуться на кого-нибудь из товарищей, внимательно и неотрывно разглядывал витрину книжного магазина, если ему мерещились в шумном потоке улицы знакомые лица. В такие минуты клял свою флотскую форму, которая, по его убеждению, делала приметным среди толпы. Сейчас Лухманов об этом вспоминал с улыбкой: в том городе именно флотская форма — самая примелькавшаяся.

Ольга Петровна появилась в назначенный час. Поздоровавшись, извинилась:

— Я вас давно увидела из окна, но была занята, не могла спуститься. — И улыбнулась: — Вы — штурман, должны уважать точность.

Как она выглядела в тот день? Теперь Лухманов не мог припомнить подробно. В памяти — или в сердце? — воскресало лишь ощущение приподнятости, почти праздничности. Он уловил в Ольге какую-то легкость, свободу, из ее глаз исчезла скованность, настороженность. Это и радовало его, и пугало.

— Вам ведь все равно где гулять? — спросила Ольга Петровна. — Тогда поедем за город. Скоро лето, мы с мамой переберемся туда, а там еще ничего не готово.

— У вас там дача?

— Ну, дача… — рассмеялась она. — Отец увлекался рыбалкой, вот и выстроил хибарку-мазанку на самом берегу. Посадили виноград, абрикосы, цветы — и возник на скале приют для семейства шкипера Князева. Как острили товарищи отца: княжеское поместье.

Долго ехали трамваем. Мелькали за окнами вагона остановки, которые здесь называли станциями, дачи, загородные дома, санатории. Уже зацвела акация, и ее нежный, слегка хмельной аромат исходил, казалось, от неба и солнца, от белых девичьих блузок, от улыбок и губ. Ольга Петровна была красива, на нее засматривались мужчины, и это злило Лухманова. Цепенея от ее близости, он никак не мог подыскать нужных слов, а в это время в вагоне беспрерывно острили, и Ольга Петровна смеялась вместе со всеми, если шутка оказывалась удачной. Лухманов чувствовал себя потерянным и ничтожным.

Вышли они на последней, шестнадцатой, станции. Брели какими-то улочками, заросшими травами, утонувшими в садах и цветах. Улочки выходили прямо в степь, и там, в конце их, виделся светлый, распахнутый небосклон, от которого тоже веяло сладким дурманом акаций и едва уловимой горечью пыльной полыни. Потом свернули налево и круто спустились к морю. Здесь, под высоким обрывом степного материка, на узкой береговой полосе, и располагался пестрый поселок из мазаных хат-времянок, щедро укрытых зеленью. Море плескалось о камни в десятке шагов от прибрежных крохотных двориков.

— Ну, вот мы и на месте, — сказала Ольга Петровна.

Их дворик, как и все остальные, тянулся шагов на тридцать. Между деревьями была натянута проволока, по ней густо вились виноградные лозы, и потому дворик лежал в тени и прохладе, под шатром зелени. Под этим же шатром высился беленький то ли домик, то ли сарайчик с маленьким, вмазанным в стену оконцем, чуть поодаль — самодельный стол на вкопанном в землю столбике и рядом с ним — также вкопанные — скамейки без спинок, именуемые на юге лавочками. Вот и вся дача. Но были здесь еще тишина, сверкание моря за листьями, запах подсохших водорослей и нагретого солнцем ракушечника. А рядом — Ольга Петровна, юная и красивая.

Она сняла с двери огромный висячий замок. Окинула взором «усадьбу», вздохнула:

— Работенки здесь хватит… Что ж, начну белить хату, потом помою окошко и полы. Может, до вечера и управлюсь.

— А мне что делать? — спросил Лухманов.

— Вам? — почти удивилась Ольга. — Ну, коли помогать решили… Берите ведра, принесите воды. Колонка — в конце переулка. Да снимите форменку, измажетесь. Постойте, — вспомнила внезапно, — там осталась отцовская роба. Переоденьтесь.

Когда он вышел из хаты в парусиновых брюках и тельняшке, Ольга Петровна критически его оглядела и не удержалась, прыснула:

— Вы похожи на пирата с разбойничьей шхуны. Не хватает только красной косынки на шее.

— Если б я был пиратом, — развеселился Лухманов, — я тотчас выкрал бы вас. И увез бы на далекие острова.

— Ну, с вашим умением управлять парусами далеко бы не увезли.

Когда он вернулся с полными ведрами, Ольга Петровна тоже успела переодеться. Была она в синей, выцветшей на солнце футболке, в юбке, забрызганной краской. Босая, ходила по дворику как-то плавно и мягко. Лухманов откровенно ею залюбовался.

— Мне многое нужно сказать вам, — промолвил он наконец. От его недавней веселости не осталось и следа. — Не могу найти слов… Не умею.

— Когда-то в табачных лавках, — ответила Ольга Петровна негромко, — продавалась такая игра, «флирт цветов». На карточках под названиями цветов печатались разные банальные откровения. Вот бы вам сейчас их! Назвали бы розу, и я прочла бы примерно такое: «Вы мне являетесь в снах пленительно и тревожно!» И так далее, до выяснения всех отношений… Не обижайтесь, Лухманов, и давайте поговорим откровенно. Садитесь сюда.

Он присел рядом с нею на скамейку возле стола. Молчал, бездумно смотрел сквозь листву на яркое, до боли в глазах, море, ожидая услышать самое горькое для себя, непоправимое. «Почему так долго молчит Ольга Петровна? Подыскивает не самые бо́льные слова?»

— Признаюсь, — сказала она после паузы, — я готовилась к этой встрече. После нашего разговора… ну, там, возле дома… Я много думала. Все против нас: и возраст мой, и моя биография. Разведенная, разуверившаяся. Вы молоды, Лухманов, любая девушка будет счастлива с вами. Помолчите, — остановила его, заметив протестующий жест. — Я знаю все, что вы скажете, — в этом тоже беда моего неудачного прошлого… Все против нас, и об этом я готовилась вам сказать. — На какое-то время Ольга Петровна примолкла и так же, как он, уставилась в море. Продолжила неожиданно: — Однако сейчас… Я вдруг испугалась заготовленных слов. Почему — не знаю… Может, запротестовало мое одиночество? Или вы мне становитесь дороги, и я боюсь необдуманно, раньше времени вас потерять? — Обернулась, взяла его руку: — Лухманов, милый, давайте пока об этом не говорить! Потом, пусть нас рассудит время… — И совсем тихо добавила: — Поймите меня, пощадите.

В ее глазах не было ни отчужденности, ни решимости, только сдерживаемая нежность, растерянность и мольба. И Лухманов, обезоруженный этим взглядом, с готовностью произнес:

— Я согласен на все, лишь бы вы были рядом.

— Ну, это тоже ни к чему, — как-то грустно ответила Ольга Петровна. — Зачем унижать себя? Если я полюблю вас, предупреждаю: на тихую, спокойную жизнь не согласна. Коли уж любить друг друга — так до беспамятства.

Старым кухонным ножом он скреб затем стены хатенки, готовя к побелке. Ольга Петровна разводила белую глину, добавляя к ней синьку, старательно очищала рогожные щетки-квачи. Улыбалась, ловя на себе восторженные взгляды Лухманова. Улучив минуту, когда они оказались почти рядом, он признался:

— Сегодня я открыл вас заново. И теперь готов, не задумываясь, отдать вам всю свою жизнь.

— Не рискуйте так легко жизнью, — полушутливо предупредила Ольга Петровна, — иначе я заберу ее без остатка.

— Согласен. За это вы будете моею женой.

— Быть женой — для меня слишком мало, Лухманов… — отвечала она, улыбаясь по-прежнему, но он уже не мог различить, шутит она или говорит всерьез. — Каждая женщина мечтает быть вечно любимой. Вечной возлюбленной.

Слова ее, голос — доверчивый и интимный, какого он еще никогда не слыхал, — обожгли. Лухманов медленно приблизился. Она, казалось, отталкивала его взглядом — испуганным и в то же время выжидательным. Но он взял ее руки в свои:

— Ольга Петровна… Если вы… Если мы будем вместе… Можете считать, что эта вечность уже началась.

Вскоре Лухманов ушел в плавание. Впервые ощутил, что такое разлука. Вахты казались долгими, как зимние месяцы. Ход корабля — ничтожным до тошноты. Океан катился ровно и величаво, и порою не верилось, что когда-нибудь ему наступит конец.

Из Сингапура он послал Ольге Петровне радиограмму. Позже она рассказала, как получила ее. Вошла в кабинет, и старший преподаватель, отставной капитан дальнего плавания, сообщил:

— Вам радиограмма.

— Мне? — изумилась Князева. Растерянно распечатала бланк, прочла: «В пылающих океанских закатах вижу вашу улыбку тчк В одиночестве вахт мне часто чудится ваш голос тчк Примите мой далекий привет тчк Лухманов». Перечитала и второй, и третий раз…

— Что-нибудь случилось? — осторожно поинтересовался преподаватель.

— Не знаю… — ответила смущенно, чувствуя, что краснеет.

Старый капитан понимающе кивнул.

— В дни моей молодости, — признался со вздохом, то ли припоминая, то ли завидуя, — радиограмм не посылали. Я свою отстукал по телеграфу, из Генуи. Помнится, что-то про океанские закаты, об одиночестве вахт… А надо было просто: я вас люблю. И точка. Вам откуда?

— Из Сингапура.

— Ну и как там нынче закаты… красивые?

— Должно быть, красивые, — рассмеялась Ольга Петровна, и снова старый моряк понимающе кивнул.

Во Владивостоке Лухманов всю ночь продежурил на переговорной, чтобы через всю страну дозвониться к Ольге Петровне. Боялся, что не застанет дома, что она уже переехала за город. Онемел, когда услышал в трубке ее далекий, приглушенный расстоянием голос:

— Это вы, Лухманов? Откуда?

Силился представить, какая в эту минуту Ольга Петровна: ее улыбающиеся глаза, губы… В конце концов сказал об этом.

— Какая? Растрепанная и непричесанная: вы ведь разбудили меня, — рассмеялась Ольга.

Голос ее был вкрадчивый, затаенный, — быть может, таким его делали тысячи километров гудящих проводов. Но Лухманову чудилась и в нем, и в словах ее признательная доверчивость, интимность.

— А у нас уже солнце, — сказал он зачем-то.

— Скоро оно взойдет и у нас. Хотите, я побегу на бульвар, буду ждать его? Это будет солнце от вас.

— Я очень соскучился… — тихо признался он.

— А когда вы придете обратно? В августе? Господи, как долго ждать!

— Вы тоже?.. — хотел спросить Лухманов, но не решился, осекся.

Однако Ольга Петровна поняла. И опять рассмеялась:

— Мне не с кем покрасить забор на усадьбе…

Кто-то вмешался в их разговор и — то ли во Владивостоке, то ли на другом конце провода — бесстрастно промолвил:

— Разъединяю.

Лухманов стоял в застекленной кабине, беспомощно смотрел на трубку: ему казалось, что он не сказал и сотой доли того, главного, ради чего позвонил.

Как жаль, что нельзя позвонить из Исландии! Или хотя бы послать радиограмму: даже слова любви, перехвати их противник, давали ему радиопеленг на «Кузбасс». А «Кузбасс» для немецких летчиков и подводников служил сейчас тем, что в боевых приказах именуется коротко и недвузначно: цель…

Людям на судне быстро наскучило отсиживаться в каютах, и вскоре на переднюю палубу под иллюминаторы капитанской каюты начали снова стекаться моряки. Застучали костяшками домино «козлятники». Боцман Бандура за шахматной доской хвастливо угрожал старпому Птахову матом в четыре хода. Лухманов услышал, как подошел к ним лейтенант Митчелл и, вежливо извинившись перед старпомом, обратился к Бандуре:

— Господин боцман, я слышал, как утром вы читали… нет, отчитывать, правильно? Отчитывать рулевого Семячкин.

— А че ж его не отчитывать, ежели он, салага, солярку на палубу пролил, — ворчливо и равнодушно ответил боцман, видимо поглощенный игрой.

— Я изучаю русский язык, — продолжил торжественно Митчелл, — и хотел бы записать несколько русский выражений.

— Каких выражений? — не понял Бандура.

— Ну, тех… Который вы говорил рулевой Семячкин.

Птахов прыснул, а боцман на какое-то время утратил дар речи. Поняв наконец, он как-то просительно — все-таки иностранец — и в то же время со скрытой угрозой посоветовал:

— Вы, товарищ союзник, того… Не подымайте шума. Услышит Савва Иванович про те выражения, задаст перцу и мне, и вам. Поняли? Он требует на судне только литературных слов, их и записывайте, из хрестоматии.

— Задаст перцу? — с азартным любопытством переспросил англичанин.

И Лухманов живо представил, как тот поспешно потянулся к блокноту.

Появился где-то поблизости с мандолиною Семячкин. За его треньканьем Лухманов не расслышал, чем закончилась шахматная партия. Лишь немного позже до него донеслись, уже со спардека, гневные возгласы Бандуры.

— Чего это боцман психует? — вяло поинтересовался радист между двумя ударами костяшек домино.

— А черт его знает… Должно быть, в шахматы проиграл.

— Я с ним четвертый год плаваю, — отозвался стармех Синицын, — и он еще ни у кого не выиграл. Так что привыкайте.

День на теплоходе — однообразно и томительно, как всегда, — тянулся к вечеру. «После чая моряки, — думалось с грустью Лухманову, — посудачат с часок о том, о другом, и все, кто не занят вахтой — а вахтенных при якорной стоянке единицы, — опять разбредутся по тесным каютам. К думам своим и к воспоминаниям. К заждавшимся надеждам на выход в море, ибо дорога через океан ведет не только к родному берегу, к желанным встречам, но и к милому, дорогому для каждого моряцкого сердца прошлому».

Не хотелось думать в эту минуту о том, что счастливого прошлого давно уже нет, что оно безжалостно перечеркнуто войною и теперь на родной земле иной отсчет времени, а в людях живет лишь одна мечта, одна надежда.