Хармион и Ирада всячески оберегали Клеопатру от ненужных хлопот; никто: ни мужчина, ни женщина, ни ребенок, ни старик — не могли предстать перед её очами без их ведома.

Все послания, грамоты, письма не личного характера вскрывались и просматривались писцом Диомедом, лысым толстяком, с лиловой родинкой на щеке, за которой он ухаживал все равно что иная красавица за своим прыщиком, и лишь потом прочитывались Ирадой. Если в послании или письме были известия, которые могли вызвать лишние волнения или переживания царицы, их оставляли для ознакомления на более подходящее время.

Государственные дела, требующие решения, исполнял Мордион, полуегиптянин-полуэфиоп, один из самых высоких мужчин Александрии, по прозвищу Маяк, и обладающий таким густым басом, что иные женщины, заслыша его, падали в обморок.

Начальник канцелярии Потин, ещё не старый, подвижный человек, прихрамывающий на левую ногу, отдавленную одним бесноватым жеребцом на конном ристалище, составлял множество документов хозяйственного содержания, и они обнародовались от имени Клеопатры, о чем она порой и не ведала.

Личный врач Клеопатры, седовласый величественный Олимпий, причисляющий себя к роду Филиппа, лечившего в персидском походе Александра Македонского, мог беспрепятственно пожаловать на половину дворца, занимаемую царицей и её многочисленной женской прислугой.

Женщины его обожали, называли «дедушкой», ибо он знал об их болезнях все, что требовалось, и, точно посланник самой Исиды, облегчал их недуги, а если надо, делал аборты с таким мастерством и чистотой, что это не вызывало у страдалиц никаких последствий.

Ему молились, точно Асклепию, и старик, к своей радости и к своему огорчению, не знал покоя. Его постоянно вызывали во дворец, подымали даже среди ночи. И «дедушка» шел с нехитрыми своими инструментами, беззлобно ворча себе под нос, грузный, с толстым животом, бородатый, в просторных длинных до пят одеждах, с непокрытой косматой головой, точно Зевс Спаситель.

Когда Олимпию донесли о недуге его лебедушки, как он именовал только одну Клеопатру, старик пришел в священный гнев и, с красным лицом и насупленными лохматыми бровями, долго бранил Ираду и Хармион, топал ногами и называл их глупыми овцами и сонными мухами за то, что они совсем замучили царицу делами, которые должны исполнять неразумные подданые, а она, птица белая, с очами ясными, должна возлежать в покое, забыв мелочную неугомонную людскую суету, и радовать их своим небесным обличьем.

Пошумев, подобно морскому прибою, перед оробевшей прислугой, Олимпий на цыпочках двинулся в опочивальню царицы, проник за тяжелый, весь в складках, занавес с вышитым городом Вавилоном и подплыл к ложу царицы без малейшего шороха, точно легкая барка по воде.

Одним из методов осмотра Олимпий считал наблюдение за больным со стороны, тайно, ибо поведение недужного иной раз говорило ему больше, чем непосредственные прикосновения.

Царица лежала на спине, вытянув руки вдоль тела, её голова среди распущенных темных волос покоилась на плоской подушке. Грудь спокойно и размеренно вздымалась, а на чистых, точно бархатистых щеках играл легкий румянец, что свидетельствовало о её здравии.

Старец облегченно вздохнул, сложил перед грудью руки и помолился Асклепию. Потом он склонил голову к правому плечу и стал смотреть на неё с умильным выражением; по его толстым щекам покатились слезы. Он был грубоко растроган, ибо его эллинское сердце трепетало перед прекрасным, будь то произведение искусства — дело рук человеческих — либо творение самой природы: деревья, реки, горы, море, животные и люди, — все любил старик и от всего приходил в восторг.

Он всхлипнул. Царица пробудилась, ресницы её дрогнули, глаза раскрылись, но глянули как бы оттуда, из другого мира, не понимая, где она и что она сама такое. Потом встрепенулась и, окончательно придя в себя, приподнялась, опершись на локоть.

— Олимпий, ты?

— Я, божественная! — ответил старец и грузно стал опускаться на колено.

Клеопатра воскликнула, подняв руку:

— Что ты! Что ты! Поднимись!

Он стал жаловаться:

— Стоит мне отлучиться, как ты занемогаешь. Отчего, птица небесная? Отчего?

Она сказала печально:

— У меня много врагов, Олимпий.

— Фу-ты! — выругался старик. — Стоит ли из-за этого горевать? У всех царей есть враги. И врагов даже больше, чем друзей. Чего же тут ужасного?

— Но самый мой главный враг — сестра моя, Арсиноя.

— Неужто о ней есть слух?

— В Эфесе она, в храме Артемиды.

— В этом блудилище ей самое место! Везде шалят и грешат, но в храме Артемиды, кажется, всех превзошли. Даже Коринф перед ними ничто!

— Не оттого она там.

— Хочешь сказать, что она стала скромна, смиренна, покорна, чистосердечна? Никогда не поверю.

Клеопатра спокойно пояснила:

— Близок к Эфесу Марк Антоний. Римский триумвир.

— И от этого твоя печаль?

— Да, Олимпий. Это меня тревожит. Так тревожит, что я лишилась сна на две ночи и два дня.

— Милая моя царица! Да как же без сна-то? Тебе без сна нельзя. Сон врачеватель. Он облегчает душевные муки. Не думай о ней. Как бы ни хитрила Арсиноя, ехидна ядовитая, — не быть ей царицей Египта. И никто ей в этом не поможет. Никакой Антоний. Да будь он хоть четырежды триумвир.

— Так-то оно так. Но я зевать не должна. — Она подобрала под себя ноги и села на пятки, распрямив стан, отчего её груди тяжелыми полукружьями означились под тонкой туникой. Легким движением она перебросила волосы с правого плеча за спину. — Я вот что придумала… пошлю к ней человека.

— А он ей… — И старец показал руками, как сворачивают шею. — Хорошо придумано, госпожа моя! Ничего не скажешь — хорошо! Как же… надо уметь защищаться.

Клеопатра посмотрела на него полными слез глазами.

— Только это жестоко, отец мой! Жестоко! У меня изболелась душа. Я не хочу, чтобы она по моей воле отправилась в страну вечной тьмы. Не хочу. Если бы она по-прежнему сидела в Неаполе или отплыла в Пирей, я бы её оставила в покое. Пусть. Но она знает, знает, к кому подластиться. К этому бабнику Антонию. У неё ничего не получилось с Октавианом. Так она избрала этого выпивоху, потомка Геракла, зная, что он не может устоять даже перед женским мизинцем, я уж не говорю о другом.

— Не тревожься, лебедь моя, пчелка моя сладкая. Дозволь мне, недостойному, осмотреть тебя.

Олимпий послушал её пульс, прощупал кончиками пальцев подреберье, живот, пах, спросил: "Здесь болит?"

Клеопатра старательно, по-детски, высунула розовый влажный язычок, вытаращив глаза. Он осмотрел её глазные яблоки, заставляя поводить ими вслед за своим пальцем слева направо, справа налево.

— Н-да! — проговорил он, заканчивая осмотр. — Покой. Полный. Никаких неприятностей. Ничего. Спальню покинь. Лучше на террасе, на свежем воздухе, в тени…

Клеопатра закапризничала, как маленькая девочка:

— Да я же помру от скуки…

— А кто сказал, что ты должна скучать, лебедь моя? Скуки тоже не надо. Я все объясню Ираде. А ты лежи…

— Не хочу лежать! — простонала она и затрясла головой.

При Олимпии ей хотелось жаловаться, стонать, плакать, чтобы он, этот добрый заботливый старец, её пожалел, наговорил ласковых слов, погладил бы её по голове, как отец гладит дочь, и пожелал бы ей только хорошего.

— Можешь походить по саду, но только со своими служанками. Не принимай никого, чтобы не тревожить душу. Никаких волнений, — говорил Олимпий, пятясь к выходу. — Смотри! — пригрозил пальцем. — Я прослежу!

То же самое он говорил спустя некоторое время Ираде и Хармион, которые стояли перед ним в смирении и внимали ему, как гласу самих небес.

— Неужели, дедушка, оградить её ото всех посещений? — усомнилась Хармион, которая проявляла особенную почтительность к Олимпию.

— Ото всех, — настаивал упрямо старик.

— А музыку она могла бы послушать? — спросила Ирада с вызовом.

Олимпий сверкнул глазами, потом задумался.

— Музыку? Ну что ж… Спокойную, легкую, мелодичную. Но без этих ваших — тум-тум-бум!

— А плясуны её могли бы развлечь?

— Шуты, мимы, акробаты? — почему-то с раздражением начал перечислять Олимпий нежелательных лиц и вдруг развел руками. — Девочки, вы меня удивляете!

— Дедушка, смилуйся! — Хармион сложила руки и с мольбой поглядела на старца. — Немного развлечений. Неужто и этого нельзя?

Ирада же настойчиво предлагала:

— А мужчин для беседы она могла бы принять? Астрологов, алхимиков?

Олимпий пошевелил бровями, находя в просьбе Ирады нечто любопытное, стоящее внимания, подумал немного и назидательно заметил:

— Принять можно. Но только привлекательных и любезных. И беседа должна быть красивой по содержанию: о звездах, небе, деянии, о духовном теле, о небесных водах, иозисе — словом, о философии. Такая беседа полезна, она облагораживает и напоминает человеку, что он создание самих небес! Какая польза, скажи на милость, если увидишь такую рожу, как у нашего Сотиса? Бр-р! Прости меня, о Исида, ибо я эллин и преклоняюсь перед совершенным. Человек должен быть прекрасен!

Женщины взвизгнули от радости и обнялись, так как Олимпий, противник сомнительных сборищ, подсказал им, сам того не ведая, как избежать выполнения его строгих указаний без последующего скандала.

— У нас на завтрашний вечер должно собраться небольшое общество, начала Ирада вкрадчивым ласковым голосом.

Старец насторожился, покосился на неё правым глазом и недоверчиво спросил:

— Какое такое общество? И это слышат мои уши?

— Не волнуйся, дедушка. Будут только свои. Как раз те, о которых ты упоминал, — привлекательные и любезные женщины, а уж о мужчинах и говорить не приходится — одни алхимики, астрологи, философы, поэты, художники и музыканты.

Олимпий замотал крупной белоснежной красивой головой.

— Юбочник Мардоний, болтун Нечкин, рыжий Ксанф, дубина Нестор, хромой Павор, — начал он перечислять с презрением. — Тоже мне нашла астрологов! Да они Венеру от Сириуса отличить не могут! А Плеяд принимают за Близнецов.

— Ну, дедушка, зачем же так! — вступилась за мужчин Хармион. — В звездном небе они как-нибудь разберутся.

— А ты бы молчала, любезная! Что у тебя под юбкой, они разберутся. Я не сомневаюсь. — Он погрозил ей пальцем. — Поберегись, девка. Уж больно ты слаба. Как встретишь обходительного мужчину, так сразу готова пасть на спину.

Хармион скромно опустила ресницы и покраснела, пролепетав:

— Уж такой матушка родила.

При напоминании о матери Хармион, столь близкой сердцу старого Олимпия, веселые морщинки означились в уголках его глаз, розовые губы в ореоле седых густых волос раскрылись в улыбке, и он пробормотал:

— Помню, помню матушку.

— Ты на нас не серчай, дедушка! Мы исправимся, — проворковали женщины, и обе прижались к нему: одна с левого бока, другая — с правого, — и чмокнули его в обе щеки.

Старик разомлел, обнял их за плечи и легонько стиснул, отчего молодушки для приличия попищали: "Ой-ой-ой!" Потом он шлепнул Хармион по задорному упругому заду, а по спине Ирады провел пальцем, по самому позвоночнику, от лопаток до крестца, отчего женщина, боявшаяся щекотки, вся затрепетала и закатилась звонким безудержным смехом.

— Озорницы! Бесстыдницы! — принялся ласково увещевать старик, снижая голос до шепота. — Кого хочешь уластите. А я, грешный, слаб, слаб. Только смотрите, ягодки, — ничего уродливого: ни людей, ни вестей. Опасайтесь Сотиса! Он, разбойник, обязательно принесет какую-нибудь пакость.

— Постараемся, дедушка! Уж будь уверен! — пообещали женщины, провожая его долгими взглядами сияющих глаз.

Олимпий медленной величавой поступью удалился, сладостно улыбаясь.