1
Так сложилось, что и на зиму Марина и Сергей с маленькой Алей остались в Крыму, переехав из Коктебеля в Феодосию. Врачи рекомендовали это Эфрону для укрепления его легких, а кроме того, молодой отец семейства надеялся здесь завершить наконец свою затянувшуюся гимназическую биографию — сдать экстерном все необходимые экзамены.
Маленький старинный городок на берегу моря был по-домашнему уютен. Уютен и экзотичен. Развалины старого генуэзского замка, иностранные корабли в порту, лавочки с восточными товарами, мусульмане, бродящие по городу в пестрых халатах и чалмах. Запах дрока, море, синее небо… И молодость, счастливая Маринина молодость, последний ее безоблачный год!
Дом друзей Волошина Редлихов, где поселилась молодая семья, стоит на холме, высоко над морем. Он вытянулся вдоль Аннинской улицы. Комнаты здесь с низкими потолками, вокруг дома небольшой сад. Благоухающие розы катят прямо в широко раскрытые двери комнат волны теплого сладкого аромата. С холма видно поблескивающее на солнце море. Совсем неподалеку, под горкой, на Бульварной улице, поселилась и Ася с маленьким сыном Андрюшей, родившимся на две недели раньше Ариадны, и няней. Увы, у младшей сестры семейная жизнь не сложилась: пышно отпраздновав свадьбу весной 1912 года, молодые не нашли счастья в этом союзе — и к осени 1913 года уже расстались.
Волошин ввел Цветаевых в знакомые дома — а знакома ему была, что называется, «вся Феодосия»: здесь он вырос. И очень скоро у сестер и Сергея появляется масса новых друзей. Вместе и порознь они бывают на окраине Феодосии у родственницы Айвазовского, напоминавшей Асе императрицу Елизавету. Гостеприимная хозяйка, она охотно собирает «людей искусства» и устраивает приемы, что называется, на широкую ногу. В правом крыле того же дома живет внук Айвазовского, добрейший Петр Николаевич Лампси — и у него они бывают, и у художника Богаевского на улице Дуранте, где встречается весь цвет Крыма и обеих столиц, и в скромном доме давней приятельницы Макса, строгой и категоричной Александры Михайловны Петровой.
Марину часто просят прочесть стихи. Преодолевая застенчивость, с мгновенно вспыхивающим румянцем и потупленным взором, она соглашается. И читает — сначала тихо, потом все более и более крепнущим голосом.
Марина Цветаева и Сергей Эфрон
Феодосия, 1914 г .
Феодосия. Дом семьи Редлих, в котором жили Сергей, Марина и Аля в 1913–1914 гг.
Марина Цветаева. 1914 г.
Марина с Асей, благодаря волошинским связям, получают немало приглашений и официального порядка: выступить и в Военном собрании, и в зале Азовского банка, и в правлении Еврейского общества пособия бедным. Они обычно читают и тут вдвоем, «в унисон», как называет это Анастасия, уверявшая, что голоса их звучали неразличимо. Некоторым эта манера кажется претенциозной и раздражает, но таких немного. Отзывы в прессе чаще всего сентиментальны: «По-прежнему трогательны были стихи, прочитанные сестрами в унисон, — пишет корреспондент газеты «Жизнь Феодосии», — они, как и в прошлый раз, обвеяли нас солнечной лаской… еще раз согрели одичавшие души… Спасибо милым сестрам!» В «Крымском слове»: «Я здесь второй год (писал некий автор, скрывшийся за псевдонимом “Н. Ав-в”) и помню лишь один вечер, когда публики было еще больше… Конец третьего отделения превратился в нечто невообразимое. Рукоплескания, крики “браво” сливались в один сплошной гул… Каждое из прочитанных сестрами стихотворений покрывалось неумолчными аплодисментами…»
На улице сестер уже узнают, приказчики, стоящие у дверей лавок, шутят с ними — все приветливы. Похоже, что в городке в эту последнюю мирную зиму русской жизни царят доброжелательность и сердечность…
На приемы и выступления Марина всякий раз надевает красивые платья и с удовольствием заказывает новые портнихе. Коктебельскому приятелю она пишет: «Господи, к чему эти унылые английские кофточки, когда так мало жить!.. Прекрасно — прекрасно одеваться вообще, а особенно — где-нибудь на необитаемом острове, — только для себя!» Она обожает сверкающие кольца, браслеты, носит аметистовое ожерелье, подаренное ей Асей на свадьбу, гранатовую брошь цвета темного вина…
Ей двадцать один этой осенью, но выглядит она еще моложе, и когда в незнакомой зале объявляет очередное стихотворение: «Посвящается моей дочери», — изумленный вздох проносится по рядам.
(Как грустно теперь перечитывать эти стихи — несбывшиеся пророчества счастливой матери своему ребенку! Она ворожила и колдовала своей большеглазой Ариадне, пытаясь разглядеть ее будущее, но из всех возможных бед увидела только где-то подрастающего «вероломного Тезея»! И слава богу. Не только голодное детство, но даже двойной арест, долгий лагерь и ссылку стойкая и жизнелюбивая Ариадна сумеет снести, ни на йоту не упав духом. Заранее и издалека — зачем и знать о страшном?..)
Марина буквально купается в материнских чувствах. Ее записная книжка щедро фиксирует первые слова и первые фразы маленькой Али; мать в восторге от ее способностей — и от ее красоты. «Ты будешь красавицей, будешь звездою, ты уже сейчас красавица и звезда, — записывает Марина. — Ты уже сейчас умна и очаровательна до умопомрачения. Я в тебя верю, как в свой лучший стих!» В самом деле, увидев девочку, люди останавливаются на улице — так она хороша со своими огромными (отцовскими) голубыми глазами. Однако при всей заливающей ее нежности молодая мать строга и неотступна как воспитатель: ежедневно девочку обтирают холодной морской водой, и шпинат, вызывающий ее отвращение, Аля должна съесть, каких бы мук ей это ни стоило. В доме заведен порядок: отец и мать разговаривают с крошкой, которой еще нет двух лет, как с большой: сюсюканья здесь не терпят. И крохотная Аля уже с удовольствием и даже страстью учит стихи, — слава богу, пока еще детские.
Семья в Феодосии
Аля Эфрон. Москва, 1914–1915 гг.
2
Наезжая в Феодосию из Коктебеля, Волошин всякий раз бывает в доме на Аннинской улице — его одинокому сердцу дорога ласка, которую он неизменно находит у своих молодых друзей; а они рады ему в любой день и час.
Прошедшее лето оказалось для Максимилиана Александровича тяжелым. Общительный и сердечный, он всегда летом отдавал себя на растерзание дорогим друзьям, совершенно не оставлявшим ему времени для работы и размышлений. Нынче же это еще тяжело усугубилось настойчивой влюбленностью Майи, не отходившей от Макса ни на шаг. Он терпел, улыбался, утешал, боялся обидеть — и измучился беспредельно. К концу лета, к разъезду гостей, он чувствовал в душе полную омертвелость, от которой уже не надеялся избавиться. «Я быть устал среди людей…» — строка стихотворения, написанного им как раз в эти месяцы…
Эти осень и зиму Волошин почти безвыездно проводит в своем Коктебеле. После того как он осмелился вступиться за безумного Балашова, столичные газеты и журналы закрыли перед ним свои двери. Самым скверным было то обстоятельство, что журналистская и критическая работа была главным источником существования Максимилиана Александровича. Но зато теперь, когда его уже не раздирали заказы на мелкие подёнки, он может наконец подготовить к изданию книгу своих статей. При феноменальном его неинтересе к славе, известности, репутации он никогда бы не собрался сделать это, несмотря на все упреки друзей. Но теперь он упорно работает, не отвлекаясь и радуясь своему уединению. Не было бы счастья…
Но, приезжая в Феодосию, Волошин неукоснительно навещает сестер. И они засиживаются вместе допоздна. Только Сергею часто приходится отъединяться: экзамены замучили его.
Теплая ночь, низкие южные звезды…
С наслаждением поедая синий изюм и любимую фруктовую колбасу с орехами, сестры заводят со своим старшим другом модные в этом году разговоры о бренности, о безнадежности всего на свете, об ужасе старости, о смерти… Особенно увлечена этими мрачными темами Анастасия.
Она запишет в своем дневнике один из таких разговоров, честно ручаясь за дословную достоверность лишь собственных фраз. Подслушаем их разговор.
— Как ты думаешь, Макс, возможно ли самоубийство спокойное, без всякого аффекта? — спрашивает Ася.
— Конечно, возможно, — отвечает Волошин, — правда, в нем нет смысла. Ведь можно убить свое тело, но дух будет продолжать мучиться теми же муками — для духа смерти нет. Уничтожить свой дух, впрочем, можно — через зло, и тогда это будет уже уничтожение во всех мирах…
— А если я и не хочу никакой трубы архангела, никакого воскресения? И делаю то, что могу, то есть уничтожаю себя? Это просто мой бунт!
— Бунт, — успокоительно говорит мудрый Макс, — самое сыновнее чувство. Бунт идет из глубины веков, и непокорные вместе с Творцом творят мир. Бунт, Ася, может быть, ближе к Богу, чем вера…
— Макс, — снова пристает Ася, — а это нормально — так все переживать, как я переживаю?
— Но каждый человек, Ася, чем-нибудь да ненормален. А кроме того, нужное дело в мире только и делают люди не совсем нормальные…
Новый 1914 год они встретили все вместе — и эта встреча так прекрасно была описана позже Цветаевой, что не обойтись без цитирования.
День 31 декабря выдался ветреным и снежным, Сергей совсем недавно перенес операцию аппендицита — но ничто их не остановило! Если бы не возница Адам, вспоминала позже Цветаева, «знавший и возивший Макса еще в дни его безбородости и половинного веса», никто бы не поехал из Феодосии в Коктебель на лошадях в такую погоду. «Метель мела, забивала глаза и забивалась не только под кожаный фартук, но и под собственную нашу кожу, даже фартуком не ощущаемую. Норд-ост, ударив в грудь, вылетал между лопаток, ни тела, ни дороги, никакой достоверности не было: было поприще норд-оста. Нет, одна достоверность была: достоверная снеговая стена спины Адама, с появлявшейся временами черно-белой бородой: — Что, панычи, живы? <…>
Не вывалил норд-ост, не выдал Адам. Дом. Огонь. Макс.
— Сережа! Ася! Марина! Это — невозможно. Это — невероятно.
— Макс! А разве ты забыл:
Они приехали с массой провизии и подарками от феодосийских друзей Волошина. И так увлеклись пиршеством и разговорами, что чуть было не спалили дом. Из-за неисправности печки пол под ней начал тлеть, а когда схватились, оказалось, что уже сгорели балки, и только глиняный накат под ними задержал пламя.
Макс призвал на помощь дворника Василия. Три часа ушло на взламывание половиц, выгребание углей и заливание огня. Потом Василий ушел, рассказав на прощанье Максимилиану Александровичу, что накануне они с женой видели одинаковый сон: красную корову в саду. Что предвещает пожар. И что если в первый день нового года был огонь, значит, весь год будем гореть…
Вспомнилось ли им это пророчество ближайшим летом? Наступал ведь не какой-нибудь год — 1914-й…
В цветаевском очерке «Живое о живом» нет никакого Василия, нет ни взламывания половиц, ни прочего мусора бытовых подробностей. Марина, Сережа и Ася там бегают с ведрами к морю и обратно, но пожар потух, пишет Цветаева, даже не от воды, а от заклятий Макса, «вставшего и с поднятой — воздетой рукой что-то неслышно и раздельно говорящего в огонь. <…> Ничего не сгорело: ни любимые картины Богаевского, ни чудеса со всех сторон света, ни египтянка Таиах, не завилась от пламени ни одна страничка тысячетомной библиотеки. Мир, восстановленный любовью и волей одного человека, уцелел весь… Что наши ведра? Пожар был остановлен — словом…»
В Феодосии Марина напишет свою первую поэму — «Чародей». Ее герой — Эллис, ее ритмы уверенны и заразительны, рифмы свежи, юмор и нежность сплетаются в неразделимое целое.
«Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам», — записывает Марина по завершении поэмы. И тут же делает существенную поправку: «Нужно было бы сказать — человека». Еще далее: «Я смело могу сказать, что могла бы писать и писала бы, как Пушкин, если бы не отсутствие плана, группировки, — просто полное неимение драматических способностей… Возьми я вместо Эллиса какого-нибудь исторического героя, вместо дома в Трехпрудном — какой-нибудь терем или дворец, вместо нас с Асей — какую-нибудь Марину Мнишек или Шарлотту Кордэ — и вышла бы вещь, признанная гениальной и прогремевшая бы на всю Россию… “Второй Пушкин” или “первый поэт-женщина” — вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь и при жизни.
Меньшего не надо, меньшее плывет мимо, не задевая ничего».
Так пишет в своей записной книжке Марина Цветаева 4 мая 1914 года.
Ей двадцать один год.