Встречи с Артемидой
Роскошный авто красного цвета остановился. Перед особняком с фасадом, расчленённым горизонтальными, по этажам, карнизами, вертикальными, связывающими оба этажа, пилястрами; иногда края замкнуты выступающими на фасадную сторону ризалитами, или же линия эта прерывается сталактитовыми нишами балконов; перед особняком цветочный узор; кипарисы, обвитые гирляндами роз, широко раскидывающие крону деревья с плодами запретного вкуса; вырастающие из ваз букеты; среди ветвей и цветов птицы; по бокам и внизу, в геральдической зеркальной композиции – львы, газели, павлины; встречается и фигурная живопись: в нишах женщины в высоких тиарах, с цветком в руке, на потолке – гурии в красных шароварах, с ниткой жемчуга в волосах, фризы со сценами войны и охоты; есть также и несколько мозаичных портретов Артемиды; перед особняком – я не забыл – остановился авто. Над газонами порхали в изобилии бабочки, что было вовсе не удивительно, ибо полыхало в полном разгаре лето, уже положившее лёгкий загар на лицо молодого человека в белом костюме. Он ловко выпрыгнул из спортивного авто и с сак-вояжем в одной руке (такие сак-вояжи, несомненно, любезная читательница видала, путешествуя по Югу или пребывая на Водах), а в другой – мы всё ещё говорим о молодом человеке – с букетом шикарнейших роз, не менее роскошных, чем и день, и авто, стоявшие на дворе, прошёл в самоё особняк, выказав в нескольких шагах, сделанных по молодому гравию, изысканность манер и блестящую образованность, приобретённую, естественно, в лучших университетах. Дверь не скрипнула. Я подошёл к двери, разорвал вышенаписанное и начал рассказ снова.
Лес восторженно наблюдал в прозрачном озере собственное отражение. Мне захотелось глубоко вздохнуть и запеть, и я запел нечто родное и близкое, чуть путая слова. Я шёл по таинственным дебрям, любуясь то незаметными цветами, то скромной кочкой; прислушивался к струению смол, обняв еловое тело. Вечером руками наловил форели и под гитару пел о далёких странах, об отважном капитане и о верных глазах. Около весёлого и яркого костра насытился жирной и ароматной ухой; затем, свинячье ухо из всех наисвинейших, захрюкав, вспомнил о долге писателя, об умном читателе и быстренько набросал план.
План сочинения.
1. Вступление.
2. Основная часть.
3. Заключение.
Во вступлении мне приказали описать своё детство, отрочество и юношескую любовь. Первые годы на заводе, любовь к труду и трудовую любовь к фабрике, ошибки первой, второй и последней молодости, любви, второй любви, третьей ненависти, пуля в висок, кто дальше хоть слово, е…т твоё долото в собачью ж… сопливой шлюхи у вокзала первой в мире чугунки. В основной части описать бы выпускной бал, белые ночи, белую кожу девушки в виде закладки к книге Тургенева «Ася». Опишу драку с учительницей рисования, коитус в забое, первый трихомоноз, убийство сердца умом в вагоне подземки зимней ночью после прогулки по Дворцовой площади с томиком, блоком сигар и соплёй под носом дебелой красы смазливой хохотушки с рябой спиной и сотней карбованцев в чулке, поющей навзрыд и со мною: пусть она крива, горбата, но червонцами богата, вот за что её люблю, да, да! И ещё приказано описать свои студенческие годишки, службу в армии, поимку диверсанта на границе, встречу с домом, работу, парашу, общагу, спирт, домино и в конце женитьбу на крошечной сиське с богатой папаней. В заключении я уже описал все ошибки и клялся, что буду мировым передовиком и парнем. Во втором и последующих заключениях опишу невозможные страдания непонятого человека, одинокого путника в мире суеты и предательства. Хотелось бы отметить созидательный труд, мои праздники после трудовой вахты и моих товарищей, т. е. комрадов по сверлильному цеху, и описать ещё также, как я в конце созревания заимел-таки домик с крыжовником, киськой, личным колодцем, сидя в котором на хребтине собственного кота вышивал проволокой мудрую и смешную поговорку: не плюй в колодец, пригодится ещё утопиться. Уже готова, давай, умная тётя, подсаживайся, порубаем ушицы, затем споём «Из-за острога на стержень», а там и спать.
Как и все гении, я начну повесть с автобиографии. Неважно, где я родился. Где сказал начальник, там и вылез. Как и все подонки, кричал, плакал, этому научили до рождения. Если доведётся ещё вылезать из светлицы, от счастья умру на пороге. Район Питера, где я родился и рос, населяли некогда извозчики, грузчики, мастеровые. Безысходность и мрак прошлого не только сохранились, но приобрели вид классический, форму законченную. В косых огромных заборах, в складах, заколоченных век назад, будках, ларьках, магазинчиках, мостовых – недалеко от меня ржавел невесть откуда взявшийся остов самолёта, – в мощных банях, городах сараев, район этот, огороженный рекой Вонючкой, коксовым заводом, болотом и кладбищем, являл собой перл градостроительства. Ко всему находились здесь две больницы «М» и «Ж» с вечно закрытыми дверями, мясной музей, скотобойня, полсотни будок «Пиво-воды», где бойко шла торговля скобяными и москательными товарами вкупе (вот уж фантастика) с товарами для новобрачных… Список примечательностей хотелось бы продолжить: лавочки мусорщиков, откуда пахло мокрой бумагой и необглоданными костями, глистогонный офис, клеевое училище, протезная академия, эпидемстанция и 178 труб, харкающих сажей редчайшей стойкости, обилие общежитий. Нередко в день знаменательностей дружные отряды после 11 стаканов (подсчитано) водки на душу вылетали из общаг на простор. На нём же имела честь быть заграничная игра волей-болл. Болельщики продолжали лакать зелье на грудах рельс и холмах мела.
Первый тайм оканчивался дракой. Как только начиналась буча, вездесущий человек с тихим голосом звонил в учреждение тихое и видом неброское, имеющее под своим крылом орлов, которые в свободное от стрельбы время крутятся на кольцах, ломают шею толстой тяжёлой кукле и изучают увлекательнейшую историю… Пока энтузиасты кровавой потасовки палками с гвоздями, трубами, кирпичами, а то и стамесками успевали разрядить свои ряды, машины с милыми ребятами в портупеях прибывали на зов неизвестного и… кого-то увозили на цинковый стол, а кого-то под северное сияние шить кальсоны и разводить тоску. По вечерам из сада из-за мокрых простыней нёсся красивый баритон под гармонь: Мы с родняшенькой сидели в рощице берёзовой… Бельё к ночи сырело больше, а голос, столь неуместно приятный, высыхал. Сказывались и «Спотыкач», и предчувствие рабочей смены. Затем раздавалось несколько криков со стороны кладбища, прогремит выстрел, свистки, и повиснет над этим жилищем-нежилищем, фабрикой-нефабрикой одинокая звёздочка ракеты. Осветит на миг пыльный фикус, окурки в кильках, стаю крыс под иконой, закатившиеся глаза ткачихи и сильную руку с наколкой, сжимающую челюсти молодухи.
Отца моего забрали ночью. Он прервал свои мечтания о сыне инженере и стал пильщиком. Не знаешь – научишь, не хочешь – заставим. Он где-то что-то строил, перестраивал, копал, закапывал, напевал: Вы здесь из… разжигали пламя, спасибо вам, я греюсь у костра. Через пятнадцать лет к нам пришла официальная тётя с ридикюлем и принесла официальные извинения: папу грохнули по ошибке.
Над проспектами и каналами закружили самолёты. «Сижу, читаю без лампады…» Где-то бомбили, кого-то засыпало, что-то стреляло, куда-то маршировали. Напрасно старуха ждёт парня домой, ей скажут, она не услышит. Серьёзное то было время. Мемуары о нём неплохо кормят сегодняшних литераторов. Меня учили фрезерному делу в ремеслухе. Я часто болел, то дизентерия, то дистрофия, то туберкулёз… твою мать.
Мне было скучно жить. Грязь сменялась пылью, пыль болезнью. Иногда бегали смотреть, как дерутся на ножах или пляшут под баян вкруг пивного ларька. Делали самопалы, заряжали их рублеными гвоздями. Я на дуэли одному подонку ухо отстрелил. Он за это, сучье вымя, ключицу мне ящиком расх…л. Старшие ребята пускали слюни над трофейными порно-открытками в затхлом бомбоубежище. П…ли от тоски маменькиных сынков. Тот, кто половчее, в 12 лет неизвестным способом стал мужчиной и носил в кармане гондоны, выловленные в Обводном канале. Родители мои были самоё заурядность. Мать до сих пор на паучий манер убивает досуг вязаньем; папуля скрывается от меня на том свете, а то разорвал бы его как муху: не мог свой надой протеина сцедить в отхожую яму! Меня зачали на ипподроме, – как сказала гадалка, – за минуту до того, как гнедой Колос (старожилы помнят) принёс, – добавил муж гадалки, – выигрыш моему папеньке, о котором выше было сказано, что его в тяжкое время грохнули для пользы отечества ради, к этой теме вернётся мой сын, если я его через минуту зачну – моя любовница дрыхнет, я прошёл на кухню, выпил десяток флаконов валерьянки, запьянел (истина в вине, а не в водке) и вернулся к теме своего детства.
Меня зачали днём в дождь прямо на скамейке, не раз видел я эту сцену и сам бывал на ней. Последнюю и первую радость ощутил, когда научился завязывать шнурки не на один, а на три бантика, что и было отпраздновано под столом (там моё ранчо) куском старых обоев со сладким клеем. Клянусь всем, если таковое есть, больше никогда не был так счастлив. Из меня, быть может, получился бы преподаватель завязывания, лет через тридцать, смотришь, – высшая школа повяза, диссертантство, почтенное ожирение… подошва за день сгибается две тысячи раз… мысль?.. больше… о чём это я? о детстве! Значит, родился. Что ж, обратно не затолкаешь, урожай получился второсортный. В два года я выкидывал из окна кукол, нравилась игра в нераскрывшийся парашют. Однажды, налив воды в бутылку, вручил матери: Мой друг, это запас на случай войны. Дальновидностью отличался с пелёнок. Старшая сестра умерла до меня, её похоронили вблизи барака, из него выглянул полюбоваться незабудками, они украшали холмик над сестрой. В неё сытый копр загонял бетонную сваю. Здесь будет со временем дом, и там будет современный дом, везде будет дом стоять и быть, жить и смеяться в… доме всегда, определение опускаю. Или здесь построят гараж? Остроумно! В детском лагере обожали игру в профессии. За форте-пиано садилась воспитательница, баба-пень, лысая башка; она наигрывала марш, а мы ходили по кругу строевым шагом с отмашкой рук, с оттяжкой носочка, с пристяжкой соплей-воплей ссаной радости крошечных обормотов. Музыка внезапно обрывалась. Мы замирали в разных позах, изображающих кое-что: кухарку, охотника в засаде, продавщицу, пограничника в зоосаде, врача, прослушивающего грудную клетку и (о, детство!) находящего что-то в клетке, грузчика и даже ворюгу. Я же часто застывал в позе не то футболиста, не то борца за гуманизм. Воспитательница ходила между живыми скульптурами и наводила последние штрихи. Моя поза вызывала у неё икоту и пот, она выламывала нежные конечности и превращала меня в счетовода. Если уважаемая читательница позволит (пусть только не позволит!) продолжить рассказ, я продолжу его в том же детском лагере; рассадив на коврике, читали нам сказку про волка и шапочку. Я знал, что это очередная нае…ка и размышлял не над тем, откуда берутся волки, а откуда приходят мудрые шапочки. Мой лобик, в меру узкий, бледный лобик кретина и сволочишки, лобик, закрывающий мозг, неспособный до сих пор понять, как работает радио, мой лобик морщился от усилия понять – почему я сижу здесь, среди ненавистных ровесников, ещё бо льших дебилов, чем я, а не бегаю по траве-мураве. Сотоварищи по причмокиванию над похлёбкой, испытывая первый оргазм от незамысловатой фабулы, сидели, отвесив челюсти. Вдруг за окном над любимейшим городом поплыли гудки заводов и паровозов. Мне исключительно дороги все штампы, в том числе «поплыли (брассом) гудки…» В тот день над утренней лосиной в каком-то неземном майонезе (апрельонезе) скончался кормчий. Скосив глаз на портрет, воспитательница подняла нос и, после минуты анабиоза, в трёх словах поведала о его изнурительном детстве, трудовой ниве, о страшных мучениях, их она живописала особенно. И в то время, как вся материя справляла траур по усопшему, а боги выжимали слёзы из пиджаков, а то самое время я рассмеялся. Так родился пересмешник. Тотчас меня отвели в козлятник, и там кузькина мать показала, как зимуют крабы. Их мясо автор обожал до самой смерти, но… архитекторов не любил. Дело в том, что меня п…ли по почкам (с ними я разделаюсь не без помощи ликёро-водочного завода) деталью от игры «Юный архитектор», стропилиной крыши будущего. Да-с, непротивление злом…
Свой первый рассказ я состряпал на втором году ликвидации безграмотности. В нём описывалось возвращение блудного сына. Оригинальная тема. После долгих скитаний сын, хромой и босой, стучится в обшарпанную дверь. Мать (как раз!) при смерти. Он на коленях (на своих) перед её кроватью. Мать лежит на столе. Тепло. Состояние безнадёжное. Крики: я виноват, я сука. Мать лежит. Совсем тепло. Крики сильней, они поднимают больную, но оказывается, что это не его мать (а, какой я изобретательный); она от испуга падает лицом на раскалённую, с остатками чьих-то яиц сковородку. Жарко. Полная безликость. Сын чужой матери сатанеет. Он спасает, себя он не любит. Он любит уже весь мир, его везут на лесозаготовки, где он становится, так сказать, правильным парнем. Спустя век я с восторгом читаю, выдавая теперь за пародию, этот рассказ. Слушатели катаются по полу. Второй и третий опусы написал на темы не менее исключительные. Бродяги, одиночки, калеки; вообще тёмный мир занимал тогда значительную часть в творчестве. Затем погрузился в другую тему – отвергнутая любовь. Но и здесь не заслужил даже банного веника, куда там до лавров. С технологией воркования не был знаком, на уроках анатомии падал от стыда в обморок (потом писа л доносы на учителей), а первая и единственная «связь» случилась лишь в 60 лет, что делать, только к этому сроку появились первичные половые признаки.
Молодой человек с блестящим образованием вышел из роскошного особняка и быстро укатил в автомобиле. Прослушав в следственном изоляторе раз двадцать оперу «Хованщина», я был освобождён. За то время, пока я наслаждался классикой, в городе произошли большие изменения. Ходил только один автобус. Он повёз меня по улице Улыбок, по улице Нового Рождения, Перевоспитания, Признания, Чистосердечия, Возмездия, Выяснения; на проспекте Начальника я вышел и… был остановлен девушкой. Она спросила дорогу до площади Откровенности. Внимательно выслушав объяснение, возразила: Я только что прошёл этот путь и не нашёл никакой площади!.. Наверное, я ослышался, но когда меня снова остановили, на этот раз молодой человек, и заговорил, сохраняя окончания женского рода, я возмутился, а возмутившись, сел в автобус и поехал к морю. Всё в тот же автобус вошла женщина. Длинные перчатки. Глаза под тёмными очками. Несмотря на то, что много мест было свободных, она остановилась около меня. Автобус, не снижая скорости, сделал поворот. Женщина не удержалась и упала на меня, локтем сломав дужку моих очков. Я выругался и зло заметил, что следовало бы крепче держаться. Она вдруг зашипела губами и носом, затем склонилась и просвистела: чем, сволочь, чем мне держаться? Ярость была непонятной. Она взмахнула руками и ударила о поручень. Что-то белое посыпалось из лопнувших перчаток. А женщина всё била и била поручень руками. Перчатки вовсе лопнули, а мой костюм покрылся осколками гипса. Она уничтожала свои искусственные руки; теперь вместо них свисали грязные лохмотья перчаток! Я усадил её. С головы её сполз парик, и я увидел обритый, весь в кровоподтёках, череп. Автобус остановился. Я вынес рыдающую женщину на пустырь и положил среди хилой полыни. Когда она заснула, вынул из её сумочки удостоверение личности. Без удивления обнаружил, что обладатель (-ница) сего документа – мужчина, чрезвычайно похожий на спящую. В ожидании пока это проснётся, сидел и курил. Не было ни печали, ни страха. Я сразу заметил – город пуст, пусты дома и дороги. Лишь изредка появлялись существа, мягко говоря, не того пола, и все они спрашивали у меня дорогу. Что произошло в городе за дни моего знакомства с оперой «Хованщиной»? Куда делись жители? Отчего в городе тихо, неубрано, где машины, где зори рекламы, где визги трамвая? Безрукое зашевелилось. Я склонился. На меня смотрели.
В то время я снимал комнату недалеко от городской свалки. Здесь было и чисто и тихо. Окна (описание вида из окна – непременный атрибут повествования) выходили в заросли крапивы. Это существо я любил и люблю весьма очень. Толстые кряжи крапивы, опутанные вековой паутиной, по ночам скрежетали, раскачиваясь и звучно стрёкая. По утрам я высовывал из окна стонущие от сырости ноги в этот колючий бор и обжигал их целебным злом. Я давно уже ничего не пилил, не строгал. Все книги продал за тридцать сребреников. На скорбную зарплату сборщика снега отоваривался древесным сидром. Последняя банка этого вкусного дерьма лежала вчера. С близких пор решил заботиться о здоровье. Затем следует удар по голове, конец первой части не помню.
В сопровождении стройной фигуры шёл по длинному коридору. Мягкий свет и блестящий. Шёл, стараясь попасть в ногу спутника. Нелегко. Заметная игра в такт гнала останки мыслей, тяжёлых – не вовсе точно; для стилистической аккуратности времени нет. Лестничный марш – бросок, коридор. Улица, в эту дверь мы входили. Лифт, снова лифт, так не пишут, пять порций лифта с содовой, плиз. Пока шли, выросли усы. Поднимались с пересадкой. Множество дверей. На ходу открыл одну, а там коричневая стена. – Не волнуйтесь, вы в безопасности, – сказал спутник, – скоро придём. Через два марша, обогнав, сильный спутник открыл дверь. Вошли в спортивный зал. Было свежо. Покачивались кольца; мимо пролетела граната и не взорвалась – спортивная. У шведской стенки на скамье двое. Тихая беседа. Увидев меня, один из тренеров исчез. Другой двинулся, закурил хмуро, приблизился. Приблизившись, обдал фиктивной улыбкой: Вот, Паша, и свиделись. – Сколько же лет прошло? – Но мы ещё не знакомы. – Я полагал, так принято. – Подробности этикета после. – С готовностью. – Дело вот в чём. К Великому Празднику мы наметили издать книгу. Она должна быть и умной и весёлой. Вам известно, что за время Великих Перемен все библиотеки сгорели. – Он помолчал. – Да и писатели куда-то уехали. В нашей картотеке лишь вы числитесь графоманом, но я-то знаю, что это конспирация. И поскольку, – он взял гранату, метнул в угол, – все писаки, – граната ударилась в угол, – есть настоящие графоманы, – граната взорвалась, осколков не было, – то мы их, – он взял вторую гранату. – Я честный человек и не хочу лезть в грязные делишки, – сказал я. – Какой у вас пол? – Деревянный. – Поправимая ошибка. Итак, приказываю, к Празднику принесёшь сюда рукопись рассказа или романа, всё равно. Что-нибудь из прошлого, сцены быта, поменьше пейзажей, побольше экстаза. И чтоб книга была написана без тормозов, с матом, с откровением… мы отблагодарим… Итак, я надеюсь. – Так точно, – кто-то ответил за моей спиной. – Луиджи, выпиши человеку на творческие расходы и оформи на службу в Бюро.
Я закрыл глаза и очнулся дома. Лёг на диван, стал долго рассматривать потолок, оклеенный газетами. Утром меня отвезли на новую службу. В мои обязанности входило задавать вопросы клиентам и размышлять с ними о сказанном, об ответственности за сказанное и недосказанное, ловить на слове, давать и отнимать слово… Нет, всё было не так. Честно говоря, я сам не понимал, что входило в мои обязанности и какова цель этих загадочных бесед. Я разговаривал с ними о погоде, о работе, о жизни… Самые невинные (а премудрая читательница знает, что это не так) вопросы задавались и мне. По инструкции я радовался, что общее дело идёт довольно успешно. Сегодня беседовал с пожилой женщиной, у которой вокруг шеи был огромный шрам.
– Назовите цену, в противном случае всплывёт история с подвесками! – Это надо уточнить. – Кто ваш врач? – Придёт время – узнаете. – Но случай с письмом? – Да, это случилось в кабинете. – Вот вы и попались. – Детали вам неизвестны. – Не делайте глупостей. – Я ехала на другом поезде и не знаю причины катастрофы. – Ещё пять минут на раздумье. – Поищите любительницу метафор. – У вас мания величия. – В лесу не была с тех пор… – Как это случилось? – Медицина всесильна.
Женщина упала на диван и засмеялась. Я прервал беседу, по инструкции спустился в служебный бассейн. Во время полёта с вышки размышлял: Почему сеть вопросов, их постановка бессмысленны и похожи на бред? И почему при всей вежливости вопросы должны быть угрожающими?
Официально учреждение наше называлось просто «Бюро». В нём были и машинистка, и кочегар, и повар, и гипсовый слон перед входом в бассейн, из которого я, кстати сказать, не вышел. Бюро издавало загадочные брошюры: «Методические указания», «Сравнительные характеристики», «Фундаментальные наброски», «Пособия по специализации» и т. д. Я не пытался разобраться, что представляют из себя эти указания – это не рекомендовалось и, как говорил мой шеф: В жизни столько непонятного, что нет надобности постигать очевидное… Но непонятность – сама по себе, а меня она всё-таки тревожила. И я всё чаще думал о своей работе, о том, что за люди мои коллеги, и что за всем этим стоит кто-то. Кто, я не знал.
При оформлении мне рассказали всё о моей жизни, показали фотографии и кинофильмы, связанные со мной, огласили данные эмпирического толка. Я оказался очень даже порядочным человеком; меня заверили – данные в надёжных руках. Степень осведомлённости была так высока, что я захотел подумать… но мне сказали: Вы заблуждаетесь, не беспокойтесь…
Историю эту можно назвать и дурацкой, и пустой. Согласен. Но отчего каждое утро из моего лба торчит стрела? Я выдираю её, рана заживает, но на следующее утро снова неизвестный охотник пускает в мой лоб острую стрелу.
Пришёл день после немного утомительной недели на производстве коробок для нежных тортов, бисквит которых не напоминает детство, подсмотренное через скважину, – за ней (шаги уже слышатся) чужая жизнь, вызывающая лёгкое колебание степных трав, растущих вдали от явлений неясных и скучных, трудновыясняемых самих по себе и со временем: понедельник, суббота, вторник – несётся семёрка дней по полям, по-над берегом боря, степью жаркой, к заводам, к домам-небосвёрлам, зажавшим в груди часть детей, ждущих от бега символов по страницам и главам сказку сказок, миф, легенду, приказ, означающий бог знает что, или нечто, способное всё объяснить лишь себе на производстве картонных картонок, необходимых, как сказано, для упаковки тортов, растаявших, съеденных за то время, пока писалось приглашение к рассказу, мифу, новелле или притче о пустоязычной личности, запустевшей от пустомыслийных потуг и докук. Я проснулся. Проворно оглядел крысоловки. Улов небогат. Две крысищи и пара гадёнышей. Крысят напоил сидром, выпустил. С кряхтеньем и матом вернулись они в мир яви. Пока варилось кофе, поместил парочку тварей в стеклянный ящик и стал ждать, кофе сварилось быстро, сел с чашечкой, прихлёбывая и чавкая, насвистывая, любовался сцепившимися. Схватка была недолгой. Крыс с синими клыками победил, и пока я дожёвывал дольку дыни, он дожевал лобные доли товарища. Успев чиркнуть в книгу мудрых мыслей афоризм о силе искусства, я смёл со стола, выпустил чемпиона, кинул на себя плющ и поехал на лесозаготовки. Грибов уродилось много я собрал; потемнело на небе и в глазах. На работу вышел сильный дождь; быстро, еле различая ели, собрал грибы. Дождь. Укрылся. Потоки целые лавины воды обламывали ветви и превратили лес в частокол. Над ним проносились с грохотом огромные стеклянные птицы. Сначала испугался, но, перестав дрожать, прыгнул на проносившуюся в мутном потоке груду ветвей и понёсся сквозь. Голый лес. Вода стремительно поднималась. Ветхий плот мчался к станции. Приближались телеграфные нитки. Прорвавшись сквозь болтовню, куча дерева и плоти двинулась дальше. Только проскочили развилку, как сзади из пучины вырвались столбы пара и дыма. Раздался взрыв, из грязи вылетели куски паровоза и… женская голова. Я закричал от восторга, закрыл глаза. Голова плюхнулась в корзину и, щёлкая зубами, прокричала: Когда же кончится дождь! Я лишь седел от удивления и цокал языком. Голова сморщилась: дай что-нибудь пожрать. Я угостил её колбасой. Прожевав и оставив прожёванное на дне корзины, она закрыла глаза; приказала: отбой. Я завязал её в носовой платок и накрылся пиджаком.
Проснулся от боли. Ощупал голову. Изо лба торчала стрела. Я ухватился за оперение и дёрнул. Тотчас сноп пережитых событий сверкнул в голове. Это были «вехи жизни». Между мозгом и глазами прошуршала фольга прошлого: окопы, армия, детский барак, слюни, грудь… затем разглядел: далеко-далеко сквозь туман светилась оранжевая точка. Тащить стрелу дальше не мог, не желал. Тогда стал медленно погружать её в мозг: дождь кончился, я очнулся на берегу реки. Вода спа ла . Долго смотрел вверх, пытаясь взглядом пробить неизвестное, тяжёлое, сравнений нет, пустота, силы кончились, сколько лет, сколько антисвета, нет, ничего, вторая попытка, какие слова где же ощутил движение возвращающегося взгляда он не пробил небо или как оно называется бессилие так и надо знай себе цену и место из леса вышла, лицо знакомо, подошла ко мне, протянула бокал редкого тонкого стекла, пей и станешь мужем не раздумывая, я выпил из пустого бокала, горько кричали деревья, она поцеловала холодно и свободно в губы вдеты обручальные кольца. Сильная боль во лбу пробудила. Она сидела рядом и отделывала ножом стрелы. Легко поцеловав нетрепетно меня слегка проснувшегося, повела тихо на купальню. Подгибались колени, в голове сладкие вихри. Заботливо и тщательно вымыв, закутала в розовый халат, провела в шалаш. Вокруг накрытого стола сидело пять юношей и пять девушек. С криками «дорогой отец!» они бросились обнимать меня. Мою спутницу они называли «дорогая мать». В молчании прошёл завтрак, во время которого все с благоговением смотрели на меня и мою «жену». Она обняла меня и громко сказала: ты отдал немало сил для создания столь прекрасных чад, но мне мало десятерых, для меня это всего лишь сон девочки, тебе снова надо потрудиться, съешь эти зёрна. Я съел горсть блестящих зёрен, а она тихо засмеялась звуком дождя о траву на рассвете земли. Повела в другой шалаш. Его внутренность была убрана разноцветными тканями с рисунками, в которых еле угадывались сцены охоты. На полу дышала широкая постель с рельефом обнявшихся тел из мягкого материала; она тихо и, казалось, искренне постанывала от малейшего движения. Одеялом служила шёлковая простыня, на ней были вышиты оранжевые быки, они имели весьма ободряющий вид. Тяжёлые букеты, нависая, обливали нас эротическим ароматом. Доносились шептания ветров, звуки флейты и плеск крови в сердцах. Я разделся… Не помню, сколько времени сурово исполнял приятный долг, потерял счёт и дням и, быть может, годам. Но когда проснулся и вышел завтракать, за столом сидело сорок человек. Все они называли меня отцом, а существо, сидящее со мной, – матерью. События не собирались радовать меня разнообразием. Когда мы снова легли и после сотрясений изменили положение (она приняла позу наездницы), я почувствовал, что теряю силы, теряю безвозвратно, а наездница, прижав коленями мои руки, впилась в меня взглядом. Я почувствовал, как задымились места, обожжённые её взглядом. Жена медленно провела лучом с шеи на лоб, и чёрная полоса ожога осталась на моём забытом лице. Тщетно я пытался скинуть любимую, она, не торопясь, обугливала коркой ожога моё лицо, пока всё оно не превратилось в уголь. Затем схватила острый дротик и с воинственным криком всадила его меж моих глаз.
Друг посоветовал отдохнуть в провинции, и я поехал на природу. Простецкий хлопец, баян-душа, я у пруда горлодёром тревожил поля, хляби и веси, напевая о берёзовой каше в дубовом лесу. Простота вещей стала для меня жизнью: травы, прохлада пустого погреба, заботы о квашеной капусте, движение зрачков за сонным котом, нетрезво уходящим в лопухи, негромко урчит молоко в животе, а на двух вербочках под хвостом сидят осы. От солнца в те дни горела трава, слезоточило стадо. Пастух обдумывал над ручьём модернизацию кнута. Пескари скучали по профилю окуня. Приближался грозовой фронт. Молнии впивались в притихшую твердь, оставляя над раной вихри озона. Я вышел из дома отдохнуть от мучительного сочинительства. Груда домов затаилась в ожидании пожаров. Никого. Я прислонился к древней кладке зернохранилища, витали запахи патриархальных сдоб; досуже стал считать молнии. В минуту их рождалось более сотни. Они яростно, неистово, беспощадно и щедро молотили пашню, приблизившись к бору, что величаво шептался множеством шёпотов, исходивших то ли от веток, то ли от леших. Мимо меня прошлёпала скорая тень, бормоча: во как х…чит, как бле скает, аж дверинка внутрях открылась… Прошла бабка с живым мешком: всё хря да хря, пора и на стол, милый, отбрякал яйцами; хозяюшка за тебя стопарик уж опрокинет… Неслышно вспыхнул телеграфный столб. Я закурил. Но сигарета вылетела от грома, копившегося весь вечер во власти неизвестного и пролившегося, нет – атаковавшего всё неживое. Враз рухнувший грохот рассыпал дома, из ушей моих хлынула кровь, вылетели пломбы зубов, сломалось сердце часов, треснули ногти и лопнула кожа на сапогах, деревья обронили листву, вихри воды встали над крошечной речкой. Слой дыма и пыли поднялся, чтобы быть пронзённым ещё более частыми молниями, обретшими наконец голос. Ослепительный ливень молний перешёл в упорядоченный обстрел, превратившись затем в лихорадочные залпы. Сияние достигло дотоле неведомых спектров. Появившаяся на мгновение радуга скрутилась, исчезла, вновь появилась, срезая и раня своими цветами и невесть бог чем ещё ливень света и звука, от которых с земли начали подниматься вслед за дымом и пылью чёрные шаги обугленной и раздавленной, собранной в чёрные шары материи. Над землёй, среди шторма искр, брызг воды, кусков камня, деревьев, праха листвы вертикально проплыли жители посёлка, замершие в положении «смирно». Они двигались над площадью и, поднимаясь всё выше и выше по кругу, исчезали. Несмотря на сильнейшую контузию, я всё-таки закурил и двинулся через площадь, покрытую оплавившимся грязным стеклом. Вскоре пошёл робкий дождь. Я вернулся в дом и при свете лучины, попивая огородное вино, памятуя о своём обещании шефу, начал писать. Влагохлад. Неудачно прорезались зубы, открытые глаза чувствуют блестящее плечо, рядом грудь, он часто будет её вспоминать, проклиная. Полгода, год, детсон велик. Давно, давным-давно под мягкими рёбрами сердце с чем-то боролось. Мысль, полная страха, мелькнула, да так и застряла: конец. Но, успокоенный дедом, засыпая среди запаха веников, мыла, дров, уткнувшись в бороду деда – в ней ночевали пчёлы-молодки, – он слышал скрипучее: это мне надо бояться, спи, спи. Давно уже спит старик… За некрасивым хлебом поднимали в четыре утра. Очередь подсматривала за восходом светила, курицы вставали позже. С подпаском крутили толстые самокрутки из листьев ольхи. Выкуривали одну за одной, до тошноты. Затем приятель показал фокус: сев на пенёк и хитро скрючившись, стал мочиться себе в рот, даже пытался при этом ходить. У дверей избы стояла гиря, прошло 15 лет, она скрылась в земле, взял лопату. Мимо пекарни кого-то везли. У кого-то не было дороги, хоронили, нашли дорогу. Делили подвал, дрались из-за ржавого насоса. Жевал тритона, ивовая удочка ловила другого. Нежновязкая пыль. На базаре морошка по пять копеек стакан. За толстыми пряниками путешествие в соседнее село. Родные малинники на обочине; учился отличать рожь от гороха. В село пришли к вечеру. Оры рослых руссов утверждали разнонежность статных бузотёрш. Загорелые простушки с цветами у старого храма, в нём хомутные мастерские. Солощая медуница вжахнулась плави. На лавке мужики воняли махоркой, плевали на пол. Принесли мешок пива и горелых лещей. Долго пил толстый мёд из медного ведра. Буря меж тем готовилась к работе. У Дяжбога в кошельке нерест деньжуры. На цветастом матрасе надорвавшаяся на пашне счастья разнедоба спит. Шевеление ржаных усиков под нежноплечьем. Смотрел, как по её груди бродили пчёлы. Ловил вилкой налимов, тотчас проглатывал, холодными змеёнышами скользили они по пищеводу, принося острое наслаждение. Шли к заводи, через забор к открытым окнам бани. Видел в окно: открылась дверь, выбритые лани ножками топ-топ… вошла молодая с тайной под сердцем, её там осталось на месяц, в руках мешочек с мочалкой, на нём зелёные крестики. Белки её глаз – как брюшко у сёмги. Меж грудей блестел крестик на потной нитке. Под страхом кары небесной тучные стада дев заклешебонили языками. Уроки деревенской эстетики. Возвращались возбуждённые к самовару; молодые щучки в масле улыбались, вспоминали озеро. Наутро пошёл гулять по лесу. Меня не оставляло предчувствие неожиданного: встречи ли, событья ли – я не знал. Преодолев вплавь реку, затерялся в тишине старого, дремучего, прохладного и бесконечного. Донеслись крики и стук топоров. Осторожно продолжил путь в сторону шума, через два километра вышел на поляну. На ней под старой елью что-то огромное и полосатое извивалось и двигалось. Это был привязан к дереву тигр, он лежал на большом муравейнике. Я присел и стал любоваться жуткой картиной, вопреки и всегда вопреки воспитанию и правилам быта. Огненный глаз животного (второй был съеден муравьями), казалось, завывал. Скромные труженики облепили мохнатого рыцаря дебрей лесных и просторов саванны. Весть о добыче разнеслась по округе. Тигр не мог закричать, он уже не кричал, он зевал, подавившись стрекочущей массой. Ужаленный глаз источал злобу, просьбу, тайну, приказ. Этот глаз посылал световое волненье в душу, он лечил моё сердце воплем, болью, мощью; он посылал в стратосферу и выше лишь один неумолкающий вопль: почему? Муравьиная грязь великана поила отравой. По жилам, по венам, по кишкам скользили блестящие роты. Я наблюдал повороты белковой орбиты, её оттенки, рисунок суровых и бледных ресниц. Вот скрылся зверь, затоптанный мириадами лапок: гул рокочущих зевов. Всё реже и реже хриплый вопль разбрызгивал толпы сластолюбцев, вновь они собирались. Я видел, я видел последний изгиб, поворот тигриного глаза, выкатившегося из плена и бросившего в меня всю мощь проклятья, будто упала стена из бетона и камня, а может, из глины – не помню, стена придавила. Ударила лапа кровавая по дереву сильно, осы палась хвоя, и белка свалилась с грибом в зубах, вмиг её проглотили мириады жевал. И ещё, ещё дыбилась куча, пенился хвост, кровь пузырилась на облысевших костях. В последний раз показался глаз немощный, блеклый, текучий, отдающий свой поворот-монолог… Послышался хруст веток. Я спрятался. На поляну вышла стройная с луком. Она вынула из колчана мощную стрелу, в упор всадила её в зверя. Замер. Вытащила из него лезвие ветра, обмыла травой, уронив венок. Я подождал, пока охотница скроется, и принял венок. Прижал к лицу, властно вздохнул знакомый запах. Шалаш, ночь, труд, жена. Вздохнул сильнее. Тёплые ладони обхватили лицо и закрыли глаза. Я хотел освободиться, знал: это – она, моя жена, бывшая таковой в какой-то жизни, где и когда я не знал, да и знать не хотел. Я хотел спросить о здоровье детей, но она не выпускала меня, а пальцы её медленно давили на глаза. Сначала чёрные, затем радужные круги сменились озером, оно тоже исчезло… падающая крыша… улица… по улице шёл я навстречу роскошному авто красного цвета. В нём ехал шеф. Он лихо затормозил и ловко выпрыгнул, радостно улыбаясь: знаю, знаю, книга начинается с воспоминаний о деревне, браво; только эпизод с баней побольше сделайте и отбросьте ностальгию по старине… Как себя чувствуете? Приглашаю на ужин в ресторан; садитесь, подвезу до Бюро, сегодня получка.
Вновь я сидел за столом и задавал вопросы. Напротив мужчина с огромным шрамом вокруг шеи. Какие блюда предпочитаете? Отравлялись ли грибами? Что вам вчера передал Васильев? Почему не носите тёплого белья? Какие книги читали по ночам? Ответы я записывал и подшивал. Папку относили в шкаф. Шкаф увозили наверх. Наверх меня не пускали. Вошёл шеф: как новая служба? – Вопросы, вопросы! – Да, есть много глупой работы… одной больше или меньше… – Но профессиональный интерес… – Рановато. – Так или иначе, я узнаю суть службы. – Пожалеете! Кстати, о работе. Как назовёте будущую книгу? Назовите её «Встречи с Артемидой». – Но в ней нет никакой Артемиды. – Что у вас с головой? Дверь, угол?.. Вот видите, а ещё писатель… – и грустно посмотрел на меня. Мы спустились на улицу. На предельной скорости промчался роскошный красный авто. Из особняка в стиле позднего барокко выбежал молодой человек с европейским образованием. Где-то я видел его, – задумчиво сказал шеф. Я же отметил: они могли встречаться лишь в моей повести! Но что же это за повесть такая, в которой живёшь на пустых страницах? Вернулся злой и, думая о своём шефе, продолжил сочинительство. Кажется, я писал, что от старого Петрограда ничего не осталось. На его месте…
Пора дать несколько штрихов о шефе. Я дал ему фамилию Козлов.
– Не понимаю, что интересного находят здесь? Ну, Эрмитаж, или Цирк, памятные камни… всё? – Козлов глядел на масляные воды Обводного канала, – да, да, что же ещё? И шёл дальше с давней злобой, выражаясь точнее – с мыслью, если так можно назвать размышления… Нефть и рыжий шёпот дряни на воде канала сменились пеной, это молокозавод окончил кефирную смену. Тучные комья гари и выхлопов бились в пространстве, в котором замерла полумысль: всюду цех, цех, цех и кругом одни крики. В цеху спишь, в цеху и рубль копаешь, и пьёшь и прочее; по-разному только кличут цеха: механический, коммунальный, вечерний. Тоска пошла дальше. И с фамилией не повезло, и с бабой, и с детьми. Дитё сдохло, съев в подвале крысу, баба одеколон «Кармен» пьёт лишь по праздникам, совсем почернела, а когда-то лосьон вместе пивали в ЦПКиО. Фамилия даже самая заурядная – Козлов, сколько подобных с производным от коз. Чёрная, хмарная задвижка от портвейна «Солнцедар» опустилась на глаза, и, еле приподняв её, добрался Козлов до дома, где споткнулся о щи, грохнулся в сон.
Не стану описывать портрет и биографию Козлова. Умолчу. Эка невидаль – слабые штрихи о пустом человеке. Кой-чего всё-таки поведаю.
Отец Козлова, едва успев кинуть заспиртованное семя в истерзанный альвеол, исчез. Козлов рос злым пентюхом, но, как говорят в народе, сам себе на уме. В одрябшей от многочисленных лихолетий деревеньке он да ещё, увы, пара кобельков были надеждой для родителей подрастающих сучек. Игры в дочки-матери и казаки-разбойники, в карты и доктора, в поножовщину и «кто кого перепьёт» вне конкуренции с технологией Макаренко, они были обожаемы. Гуляет по селу одинокая воспетая гармонь, пиджак через плечо: здрасьте, красавицы, пройдёмтесь до моста… Дубовые, с прикусом подсмотренных утех шутки; сыграй, Вася, про любовь. В поле вечный Трактор царапает бесполую немую землю, устало переваливается вода на стремнине. Скоро Козлову в солдаты, вернётся ли? Который парень уходит, и все в город. Хоть и яблони, и воздух деревенский живительный, но бегут из деревни. Кто от видимости основательной жизни, бывшей когда-то вещественной, теперь же вспоённой страхом и безголосым враньём о силе берёзового сока, кто для передовых идей в пивной потасовке, в пот узкого коридора. Танцы в клубе; на стенах плакаты с приказом утроить, усилить, повысить. В углу радиола исторгает песню югославского красавца. По случаю осеннего домоскучия людно. Пьяноватые парни, зная, что на каждого по десятку девчонок, выгуливаются перед народом, выбирают. У кого же дитя слаще? У Петровых, что всегда бедны, искренни и тихи, проживающих в пристройке у цементного склада? Дочь ихняя Ира чиста, тиха, высока, да вот, поговаривают, цыганка нагадала пустой живот. Или царственная раскоряка, дочь завхоза Свистунова, Надежда, огненная голова, песенница, плясунья, румянец как мёд со свёклой, не модница, умелица на все лады, сильная спиной и кряжем? Потупившись, ждут невесты приглашенья, и сидят, волнуясь, поселяне: кто пригласит мою кралю на вальс? Мишка из кузницы, вор и драчун, или ветфельдшер с дефектом речи и пристрастием к кошкам. Дрожит крестьянское сердце, суровое в схватке за урожай, твёрдое в годы обираловки, здесь же трепещущее мотыльком, подвергнутое досмотру. Знают: познали их дочери собачью свадьбу с грузчиком из сельпо, на всё село добрый он учитель, а если и не довелось вкусить солёного, то, поди, подруги научили, как избавиться от лунной тоски. В который раз поёт радиола о лазурной адриатике, и шипит уже певец, расставшись со счастливым баритоном. На дворе тьма. Уныло в раскрытых безответных глазах на мосту под дождём. Прощай, Маша! Пока, Коля! Все расходятся и устало закрывают за собой мокрые калитки. Будет вечерний чай, мудрая речь отца о счастье, смахивание хлебных крошек с вышитой скатерти, и будет ещё смерть лягушек под старым мостом, но это позже. А сейчас ливень, ливень и беготня вшей в тёплой шерсти собаки, уставшей лаять за лето.
Замечу: все деревни одинаковы, в определённом смысле, конечно. Разница лишь в количестве колодцев и глубине омутов протекающей вблизи речки Быстрой, Чистой, Вёрткой. Забыл отметить диалекты, количество закопанных сундуков, дурнушек, сгоревших дворов. В каждой деревне есть умный старожил, красавица, сволочуга, примерная семья и умелец на все ноги и руки. Деревня Козловка, где проживал в безвестности Козлов, была весьма обыкновенной. Когда-то она славилась матрасных дел мастерами, дремучей сиренью и маслятами. В речке, кроме лягух, водился, говорят, водяной. Сейчас же на месте сиреневых дебрей расплёснуты свинюшники, маслята склёваны, поди, голодным вороньём, а вместо язей, лещей и, как сказано выше, экзотических водяных, появились в реке существа, похожие на саламандр, животных, верю, добрых, но несколько неуместных для романтического взгляда. Половина деревни зияла чёрными проёмами запустения, другая была, отметить надо, подновлена и искусно разукрашена флажками. Сами же селяне поредели, пожухли. Песни, известные своими диалогами с берёзой, с ивой, с травой-муравой, сменились на военно-блатные завывания о краже дизеля. Менялся староста, мельчал и высыхал пруд, на хрюшек нападал окаянный солитёр, горел лес, спивалась примерная семья, и непременно кто-то топился от любви; было всё, вспоминают землетрясение, даже говорящая обезьяна из леса за солью приходила, но только никто из парней, ушедших на погон, не вернулся. Все иль на стройку, иль в город. А что за деревня без молодецкой пьянки, без ружейной пальбы по вечерам, без свадеб? Было только обилие смертей, загадочных и самых скучных. Того убьёт током, другого копытом, третий под трактор изловчится попасть, а неизвестный и пятый от простуды в июле… Надо же! И вот осталось всего душ сорок, из которых ходячих меньше тридцати, а из тридцати этих (страшно сказать) только пятеро мужиков, среди которых и числится Козлов, достославный эпизодический человек… Сам за себя говорит осенний (столь воспетый не мною) день, и листвой постаревшей, и агонией стрекоз, и коркой жалости к себе самому, нахлынувшей вдруг за стаканом «Дергача», и румянцем на вымени, и примерзающей похотью: надо беречь жизненные токи, впереди Вьюга.
Наш Козлов перед эшелоном в войска ударился в меланхолию. Встанет вдруг посреди улицы, вытащит кран и тупо мочится на озябшую курицу. Или в задумчивости сядет на мокрую огуречную грядку. Видели его с удочкой, видели в пристанционном буфете (в 70 км) за бутылкой. Напала на него и слезливость; и мать державший подальше от себя под обстрелом мата однажды приблизил и подарил коробочку с заколками… Потом же, ночью, за день до отвальной, ожил, встал и пошёл к толстой Глашке, которую и любил подряд до упада. Пожилая, дважды вдовая Глашка утром горела от стыда; дочери же её – две красули – запили дико и найдены позже были в барском парке на груде бутылок в хлам-расхламецкий. Знала деревня: Козлов не вернётся, и после казённой переписки о вкусных щах и ласковом старшине двинет и он подальше от пенья петухов и столь любимых в земляной жизни бесед о поисках правды. Не спорю, хорошо отдохнуть от патриотических дерзаний в деревенской глуши (вспомним Тургенева на фоне Саврасова кистью Поленова). На горизонте церквушка, слева Сосновый Бор, справа захватывающее дух волнистое изобилие лугов, крестьянин классически сидит в телеге, а по загорелому лицу внучки непременно ползёт божья коровка. Сильные девицы с песней возвращаются с уборки картофеля, мудрый председатель, склонившись с кобылы, справляется о здоровье новорождённого; впереди ещё один и ещё, ещё день, бесконечность упругих дней. И люди сыты, и волки добры. Самовар всегда согрет, и только некому наколоть дрова на зиму, а мягкая водка гонит и гонит похабную жалостливую слюну и несёт вечно тверёзую мысль: быть пусту, и это так просто, проще некуда. В воспоминаниях о деревне неизвестно откуда берётся, даже не берётся, а выбегает свора собак, и гонит эта сучья туча опять в омут, откуда вышел, и в омуте тоже свора, которая гонит из воды, и так до бесконечности, до самого утра, хотя я никогда не ложился, и если и паду, то вовсе не иносказательно под лапы вонючей своры на мягкой пыльной дороге, ведущей в красивый мир деревенской скуки и одиозных полотен с созревшим кошмаром растительных склок. Горожанин подчас представляет деревенскую жизнь через предметы и сцены: крынка молока, сочная герань на уютном подоконнике, вышитое полотенце, росянистое утро; вдали стрекочет передовая бригада на строптивых стальных конях, заготовка кормов и обед в поле, загорелые механизаторы балагурят в тени тополя, Шарик пьёт из дождевой лужи, жарко, страда в полном разгаре, вымпелы отличников, в огородах зреют тыквы, приятная заслуженная усталость, на сходке распределяют делянки для покоса, строгий председатель звонит в район, что-то сломалось, дождь губит хлеб, пьяного разрезало лентой косилки… что-то не то… Начнём снова: крынка молока, ящур, молния сожгла овин, в магазин не подвезли хлеба, засуха всех сортов, с утра до ночи и наоборот схватка за силос, за сено, за клубни; ливни гноят неубранный хлеб, и снова пьяный гибнет под колёсами, и везде пыль хлорофилла и зелёная усталость, и некогда половить саламандр, некогда размяться в ночной кроличьей утехе, только спокойный мудрый орёл, экономно расходуя силы, скользит который год, который век над деревней, рекой, над икотой червей и дождём, под защитой небес, под покрывалом вселенской тоски. Когда ж исчезнут орлы, а скирды вовсе бурыми станут, появляется у селянина кой-некий досуг, который заполнить можно чавканьем капусты и туманным бормотанием о негодяе-бухгалтере, или – что есть такое судьба? всплесками век по поводу шляния Агрипины, хождениями по соседям, у которых в пакостную погоду пакостное настроение, но из подвала голос доброй пищи; начинать вязать, тянуть: у Спиридоновых чесотка, у Фелоксиньи пал хряк, внучка Плинтусовых опросталась в городе, у учительницы хахаль в прыщах, Синдиреевы шифер купили… Грязь, дождь, клыки дыма над клубом, из города нет ничего, кроме фильмов Свинарка, Пастух, Тракторист и Чапаев. Сиро над одичавшим простором, дремлет земля, дремлет мысль.
Поезд уносил пьяного Козлова в секретные дали, и сам Козлов, почёсывая гнильцеватое межпальцевье, вспоминал сладкие крики «пиши!», чердак с красавицей Соней, притворно стонущей на соломе, слюни целовавших селян и слёзы той же Сони вместе с Клавой, Машей, Ниной, Таней. Смотрел из окна вагона Козлов на огоньки деревень, засыпанных снегом, и смотрел на будущее сквозь оные огни весьма мрачно.
Сразу после присяги и до конца службы увели его на разгрузку вагонов. Уголь, щебень, брёвна мелькали в его глазах все три года почётной обязанности; лишь изредка, желая поскучать, он отдыхал в карцере. Положение вещей заставляло начальство читать вслух о подвиге минёра или о вездесущем Иванове, вынесшем из горящего дома швейную машинку. Гениальный фильм «Чапаев» он просмотрел 24 раза. В свободные от виновности и сна секунды возвращался к своему дому и питался наивными воспоминаниями, схожими до зевоты; сколько раз он раскаивался в том, что когда-то… Не важно, что под этим понимать: утопленного котёнка, недопитую водку… – «когда-то» становится всё ненавистнее и, быть может… – многоточие помогает и в этом случае.
…
…
Не вернулся Козлов в Козловку. Щупая зловоние Обводного канала, вспоминал он свой первый день в Питере. Допоздна шлялся по набережным и с затаённым дыханием считал мемориальные доски.
До начала работы на стройке, где Козлов определился подсобником, оставалась неделя. В общежитии скучно, всестенно расклеены плакаты о чесотке, гриппе и надписи, подписи, записи: никотин – яд, водка – яд, здоровье каждого – общественное достояние, одна папироса уносит 23 минуты жизни, и перл заботливого таланта: быть здоровым, сильным, смелым хочет каждый человек, в этом вам всегда поможет рыба – серебристый хек! Холодное казённое бельё в чужом доме склеивало воспоминания о селе, о звоне колокольчиков возвращавшейся с лугов скотины. Козлов ознакомился с «колыбелью», побывал на «Севильском цирюльнике» и на канареек в чужих окнах подивился. Вспоминал он ещё и то, как сквозь сентябрьский ливень в подворотню, где он курил, через Мойку, из распаренной залы долетал до его простых чувств неведомый аккорд, и сквозь ливень, опять же, видел он чуть взмыленные в танце пары, победившие в неземном туре загадочного вальса; как из окна усталого трамвая видел простое житейское кино: люди в подтяжках играют в домино, женщина спит перед телевизором, школьник, прикладывающий грелку к ногам деда (живого ли теперь), двое с бессонницей, шкафы, шкафы, на них чемоданы, на чемоданах пакеты, на пакетах… трамвай завернул… мелькали и пустые гостиные с багетом и тарелками на стенах, дог в окне, девочка из мрамора: бюст живой, – спи ны, гру ди и простой человеческий лом. Но всё это было неправдой, давно, и к начальнику Бюро не имело отношения, как сам он только что сказал, прочитав мои строки и погрозив пальцем: вы хоть графоманом и числитесь, но всё же не очень… смотрите! Всё это было давно и неправда, потому как ни Петрограда нет сейчас, ни армии, ни меня, никого, только вечный Козлов, таинственным образом преобразившийся из пентюха в шефа Бюро. Но пора и отдохнуть от загадок:
Не успел я поставить после «ком» точку, как получил в темя удар дубинкой. Когда очнулся, услышал от шефа: я же просил литературу делать, а не х…ту с бубенцами! Он принялся выкручивать мне ухо. Я, не теряя времени, стал исправляться.
Умная тётя, не верь мне, обману ; также запомни, падла: никогда не стремился развлечь, напитать тебя кровью своих мозгов, ублажить, петь под дудочку корпораций. Конечно, если станешь поджаривать мои яйца, отрекусь от этой повести… И ещё: матерюсь я, естественно, не от плохой жизни, да и ругаюсь теми словами, каковы созданы до меня и до-до меня, их не я придумал, а тот… в шляпе, в очках, а я каженный день, сука, понял-нет, бляха-муха, спозаранок на кирпичном заводе план въяб…ю, а хули! Может, завтра меня гопники прирежут, кто же расскажет историю явную, но нежелательную, кто опишет события интересные, но замалчиваемые? Буду спешить, и если увидишь в моей трепотне «лучьше» с мягким знаком, а «в верх» раздельно – не злобись, пишем как мо гем.
Наконец-то шеф убрался. Только я задумался о своей судьбе и о событиях последних недель, как жуткая боль пронзила мой дырявый череп, кровь брызнула на обои, но я не потерял мужества (хитрое выражение), всё понял и отдал свою руку в чужую власть, а не то, что же скажут соседи.
…
…
Шеф открыл шампанское и по-молодецки выпил из горла́: Паша, ты в Бюро становишься известным, хочу дать совет – меньше философии, больше азарта, никакой трусости, ведь ты – под моим крылом. Кстати, прошлой ночью во сне ты обдумывал композицию своего рассказа… или, там, повести. Но ведь всем известно, что композиция это… э… строение… построение… как бы арка… которая, как ты понимаешь… способна нести… э… идею… призванную улучшить жизнь и… так сказать (он вспотел)… преобразовать в пределах… ммэ… бээ… досягаемости. Что-то я сегодня косноязычен, пойду в тир, постреляю. Он достал никелированный пистолетик и понюхал дульце. А ты, коллега, множь рукотворство на благо добромысла крепкожитейства… Я позвонил в Бюро слишком добрых услуг и выписал стенографистку, чтоб продолжить рукотворное доброжитейство не выходя из ванной – мечта идиота, в том числе и моя.
…
…
Я почувствовал, как через моё плечо кто-то читает рукопись. Это был шеф. – Творчество творчеством, а работу не советую прогуливать, время сейчас тяжёлое, опасное. – Он сверкнул зубами. – Сколько времени прошло со дня похорон Города, и Река давно высохла, а вы всё скулите по питерским картинкам. Несерьёзно. Я же сказал: меньше пейзажей, больше динамики… И почему на кухне у вас валяется целая груда стрел, вы что лучник? – Он покопался в моём столе, заглянул в портфель: оставил где-то очки, – сказал он, нагло просверкав очками. Похлопав по плечу: не опаздывать завтра, – хлопнул дверью.
Ночью мотала бессонница и мучили газы. Я отварил в соусе калитку, поел и взял гитару с наполненным брюхом. Удобно устроившись на подоконнике, запел единственному слушателю – старому тракторному сердцу:
Я любил эту песню-драму за её простоту, экзотику. В ней было всё: и проклятый долларовый город, и ювелирные ценности, и голубая штора (я даже вижу, как она колышется), и – что делать? – инцест. Блестящая драматическая развязка: головой вниз, маяк, нож, палуба и роковой выстрел… Милая тётя, я пла чу; не надо на меня смотреть.
Изрядно насладившись собственной тоской, я поднялся на чердак, где меж прогнивших матрасов, сломанных стульев и ржавых вёдер был спрятан заветный сундучок. Вытащил костюм из бостона, галстук с пальмами, морем и – что особенно ценно в рисунке – с негритянкой и малюсеньким пароходом, уходящим за горизонт, быть может, в страну чудес, где растёт золотой виноград, подаваемый утром с холодной росой, такой же холодной и желанной, как горный ручей, струящийся сквозь ландшафт, через горы, по склону, к моим ногам, обладатель которых никогда не увидит золотую негритянку (цвет золота с бронзой – один к трём, слегка розовеющий на пальцах и ступнях, привыкших к неге волшебных песков) и никогда не коснётся палубы заветного парохода, уже уплывшего с галстука. Отогнув жесть с крыши, по которой стучал дождь, по-летнему добрый, я принял естественный душ, прыснул на себя духами «Утро Бомбея», оделся и, отбивая чечётку, в белой шляпе, с тростью спустился во двор, где уже стояла моя машина красного цвета. Пиликнув клак-соном дворовой шпане, поехал на работу, которая теперь находилась в старом особняке в стиле позднего барокко. В вестибюле (сколько шарма в этом слове) на доске приказов прочёл собственное решение о своём повышении. Зашёл в кассу за деньгами, потом закрылся в кабинете, приказав секретарше: никого не впускать, кроме шефа. Сел за пишущую моим почерком машинку и стал работать. Чтобы оживить грубое повествование, создам симпатичную ляльку, молочную стройную Агафазию. Её отец был (кем бы сделать отца?) ювелиром. Некая деньга и здоровье в послевоенное гололетье водились, и на неисповедимых железнодорожных путях сошёлся он с чернокосой белоногой весёлой пианисткой.
…
…
Пришла пора вступительных экзаменов в наивысшие заведения. Вот около университета остановилась девушка в кокошнике и в цветастом деревенском платье. Она сгорбилась под тяжестью скрученного ватного одеяла и мешка с вареньем. В котомке – десятитомник… философии. Это и была Агафазия, некая моя дальняя родственница, которую прислали ко мне вместе с зубрятиной и ящиком чёрствых груш. Смышленая курочка-ряба с загорелыми икрами приехала поступать на биохимический фак или, в худшем случае, в Академию – всё равно какую, но оказалась дурёхой в каких-то котангенсах. Я постелил ей у двигателя, дал ключ, отобрал паспорт и ушёл копаться в помойках, вдруг Шекспира найду, ведь нашёл же Мичурина! Вечером у меня, простите, у нас было весело. Она с подругами смеялась, увидев на стене офорт с тринадцатым подвигом Геракла; за чаем обсуждали оперетту «Севастопольский вальс». Этот вальс звал их в притопы-прихлопы, и они, сшив быстренько из марли брючата, кружились по комнате. Город им нравился: цирк и бананы есть, – говорила Ага, бесстыдно подтягивая чулок, – думаете сельской жизни испужалась? Нет! Но хочу я сверкать и вопиять о золотой органике надежд. В тамбуре, откуда швыряла своё грустное око в топи хабаровских, омских, тверских лесоповалов, думала и мечтала скорее увидеть мир радуг и любви, не беда что пока товарищеской. А в деревне не очень-то посверкаешь, разве что перед свиноматкой. Город, Город! Мы часто снимся друг другу. Он – мой кумир. Пройдёт год, и я буду летать на ковре и бросать в полюбившиеся асфальтовые долины розы, глицинии. И пусть тогда раздастся в бетонных лабиринтах мой восклик, мой шестнадцатилетний вопле-порск, а голос споёт: на берег Катюша выходила, чтоб с обрыва счастье разуметь…
Два дня они жрали стервецкую и свекольный херес. Под звуки оклахомовской истерии танцевали девочки вокруг дизеля. Мужиков было лишь двое: я и старый хрен со стёртыми рогами. Дамы втащили нас в круг. Пришлось плясать до второго инфаркта. А потом что было, то было…
На другой день после ознакомительного разговора: номер паспорта, группа крови, она сказала, как бы вскользь, что у неё сегодня день рождения и она, будучи, между прочим, девушкой стеснительной, напоминает об этом и просит отметить лёгким застольем. Я вывернулся наизнанку и пошёл за вином. Агафазия встретила меня уже в халате. На столе лишь морёный укроп. Выпили за виновницу, со второй мерзковато захмелели. – Я слышала, что ты художник. – Да, это моё призвание! – Не мог бы ты сделать мой портрет? – С большой радостью! – Аллегория юности в современном прочтении, и чтобы… чтобы никаких легкомыслий… и… чтобы волосы у меня золотые, а вся сама я… так сказать, без всего, но зато на фоне водопада, а в руке пистолет… – Зачем пистолет? Лучше лопату… – Юности свойственна пальба, не желаю быть лопатницей. – Я не буду писать чепуху. – Тогда я хочу в калошах и с селёдками на груди… оригинальность – мать муз и отец таланта. Старое надо рушить! – Да, придёт время, и музеи будут ползать перед нами на коленях, – думал я, меняя холст за холстом.
Через месяц мы поругались. Она сказала, что гранат, пластмассовый чайник и мужские помочи для натюрморта не пригодны. Как посмела, нахалка! Я вспыхнул, налился крапп-лаком и напомнил ей о съеденных бутербродах. Она тоже вспылила (оборзела на моих харчах, я не жадный, но где же предел) и назвала мои поиски, мой авант-гард – «старушечьи грёзы». Долго мы ещё вспыхивали, пока, наконец, я не выгнал её на улицу подумать над скрытым смыслом песни: ни мороз нам не страшен, ни жара, улыбаются только доктора. Через час она вернулась с тортом, попросила прощенья и со словами двусмысленного пожелания: долетайте до самого солнца и домой возвращайтесь скорей, – пригласила к маленькому столу.
Ссорились мы часто и часто мирились. Я познакомил её с городом и уже не водил в филармонию и на лимонадные вечера. В музее жарко, в ботаническом саду душно; она шутливо грозила пальцем, когда я по-товарищески пытался её обнять. – Моя киска больна чесоткой, – отнекивалась она от нежностей, и то чулок невзначай поправит, то, потянувшись, шевельнёт сахарные кромки, взрослеющая чертовка! Мы подружились, а где дружба, там и симпатия, как говорят умные на Востоке. Однажды мы решили потратиться и пойти в кино. Показывались хронику. Раскололся у каких-то берегов лайнер. Докеры бастовали. Происки ультра. Убили диктатора. Народ ликует. Построен рельсовый завод. Школьники преподносят цветы. Наконец потянулись титры художественной ленты. Я питал давнюю слабость к азиатскому синема. Предвкушая бомбейско-делийский флирт, смотрел на экран: забег молодой пары, стометровка по солнечному городу. Он и она уже вкусили самого сокровенного. Естественно, он из бедной семьи, но способный. Вот на экране его родительница разглядывает диплом с отличием. Сестрица (в 230-й серии потребуются деньги на её лечение) привстаёт с ветхих нар, хочет лицезреть образец цинкографии, но её душит Кашель. Подруга смышлёныша – из богатого дома. Родовита на пятнадцать колен взад и вперёд, это, однако, не мешает в годы разлуки искать утешение с древесной гадюкой-патриоткой островка Куимада-Гренд. Герой во время танца перед мама просит у мама дочь. Понятно? Отказ. В руке дочери реклама набора слёз. Рыдание под микроскопом. Идут, неизвестно куда, года. Мать видит – необъезженность сушит дочь мама , которая плохо видит. Так же, как и я, я ничего не понимаю, но мы с Агой ревём, ревёт весь зал, и киномеханик, бедняга, ревёт в который раз. Домашний симфонический оркестр и поездки на Южный полюс не помогают. Из панорам садов (восемь серий) является блистательный богач. Щекастые выкормыши изнемогают в танце «Солнцу вечно цвести». Во время тропического ливня архилюбезная пара поёт что-то вроде «Уж я сеяла лянок, ой лянок…» В 401-й серии перед свадьбой выясняется, что жених – валютчик, погибающий в перестрелке, и его ловят. К отеческим бредам возвращается тот, первый, уже кончивший с золотом на какую-то степень. Учёба пикантно иссушила мозг (вот он здоровается с чистильщиком сапог), занятый теперь мыслью «как помочь, где, кому?» Он мысленно, как и фабула сентиментальной телеги, двигается ещё без костылей по саду, нам знакомому с детства. Немного компиляции у классиков прожорливой музы и доля ретро. С невидящими глазами герой идёт в сад, оттуда в партер, там девятый вал слёз. Грозные тучи, тёмные силы, чёрные камни у бедной Лизон в грозу над обрывом накануне разлома в роддоме любовь яловая; что делать? Постаревший любитель кино скажет: экая драма; чего не бывает. Я смотрел этот фильм ещё и ещё после двадцати стаканов шмардыгана, вдрабадан пьяный, сытый, довольный, тёплый вышел из зала под локоток с Агафазией, пьяной в грязь, раздутой от колбасы, краснохарей, горячей и… вроде бы счастливой.
«За отличные успехи» мне дали от работы квартиру. Шеф сам вручил ключ, а также талоны на грудное молоко. Он их вручил со словами: мы с удовольствием следили за развитием вашего романа, коллега. Браво! Агафазия придаст вам силы, курс правильный. Но советую не очень увлекаться второстепенными персонажами. Ещё пару штрихов и переходите в другой… мир. Кстати, в это вторник ужин в Офицерском дворце… Внизу ждёт машина, едем на полигон.
…
…
В Бюро с утра я сел копать прошлое. Разрезал заклеенную коробку, вытряхнул килограммы снимков – досье на себя. Сколько подобных архивов тащат за собой по жизни, сколько серебра перелито из рудников в эмульсию склероза. Значит, так: налево детство, направо юность, вверх зрелость, вниз разное. Интересно, какая куча больше? Налево школа, направо мордочки, вниз разное, сбился. Вниз школа, прямо… потеря памяти, лагерь… а где детство? Снова, не спеша.
Оказалось, куча мордашек больше детства, школы и хлама. Выпускной снимок. Многих нет. Время, вперёд! Этот – выучив языки, потерял свой и речь. Тот, в нижнем ряду, он ведь тоже внизу, часто плевался, собирал значки и щавель… А эта любила торты с пивом, купалась в порту и… винтом катера вдребезг. Дальше – свистульки, весна, столетья. Лена в клетчатом, беременность десятилетних ген. А как ревела, когда на алгебре раздели. Гризетка Виолетка. На лекциях «от топора до кастрюли» мальчики связали её – она была классной красавицей – посадили глупышку на высокий жиденький шкаф и ну шатать из стороны в сторону, пока пышка-глупышка… Кажется, в классе восьмом, начитавшись светских страданий (…нет, нет, мама, я не в силах дальше жить по-старому… Отец, оглянись, посмотри, как пуста и ничтожна жизнь! Наш Лёвочка только говорит о подвигах ради ближнего, а сам… сам пропивает наше поместье. Хозяйство разваливается, работники уходят, в душе копится горечь и… если бы не Николя , мой друг, верный и преданный, я бы давно… Да, да… Я ухожу с ним из этого болота… к новой жизни, ради торжества возвышенного… Прощай, няня…), по собственной воле при свечах была… на кладбище, в жуткий ливень. Девичество мужало. Давно кальсоны шьёт – подсела на буженине. Ветры странствий. Где моя бригантина! Вот и я. В пляжных очках и с медным перстнем. Первая пьянка. Вино не понравилось. Как поздно стал пить! Мармулетка в жанкардевом десу, беглянка с лопатой, уже отстрелялась, втрескалась в баяниста, может, и не в слепого. Ого, да я в юности влачился за элитой. Таня-револьверщица отравилась керосином, бедняга в перерывах между револьвированием тачала сонеты про стригущий лишай. Любка-экскаваторщица обрезала кабель, испортила и себя, и машину. А этот свалил через перевал; став миллионером, заскучал по звону ручейка, запросился домой, недавно вернулся. Его после… сразу на стадион. Дали палочки для риса и отработали на нём 27 приёмов штыковой атаки… Осталась моя паспортная фотография. Нежно взял пинцетом, подул, посмотрел на свет и тьму. Вот он, смотри, тётя, потрет законченного негодяя, редкостной жлобины, способной у отца родного отбить и почки и бабу. Портрет человека ли? вынашивающего и стряпающего очередные скабрезности; образование – два коридора, ядрёна корень, как говаривала соседка, утрамбовывая помойку и разбрызгивая крыс, сатана её забодай. Падла, выдавал себя за мыслителя, мыслящего и во сне над некими взаимосвязями, хамовой с чинами, языков не умел, бегал быстро и, возможно, неплохо стрелял. Пустые челюсти, уши – капустные листья, свищеватые брыла. Ну почему не придушили Даггера? Время сжигать; всё; до конца. Погасил свет, зашёл в чулан, выдавил стеклянный глаз, ошпарил кипятком, утопил спать в миску с мёдом. Затем заснул, нагло наплевав на пережитое.
Проснулся от песни; выглянул: во дворе расхаживал переодетый шеф с гитарой, просто не узнать! В белой шляпе, в бостоновом костюме, в галстуке, необыкновенно разрисованном, с пальмой и негритянкой. Агафазии не было, в воскресенье она пропадала допоздна в спортклубе. Увлекалась стрельбой… не то из арбалета, не то из пушки. Шеф, в окружении нищих и девиц, стоял на растоптанном газоне и пел знакомую песню.
…
…
После ресторана шеф завёз меня за Агафазией, а затем предложил покататься по городу, в котором, умная тётя, тебе никогда не побывать.
…
…
На свою профессию я не жалуюсь, чего ныть; лишь бы вино не кончилось. Бутылки везде валяются, в день честно выходило по шести-семи рублёв, за такие рублики у станка зае…ся. Да и встаю когда хочу.
…
…
Семья семьёй, но я долго не пил, а когда запил, шеф исчез, не стало супруги.
…
…
Слоняясь по-над-берегом финских болот, дошагав до курортов, я снова и снова… что же снова? Не снова, а однажды.
…
…
После уколов назло медицине пошёл в пивбар. Лихо с какой-то шпаной пил ёрш, потом помню машину, снова машину, коридор, который заканчивался прямо в лесу, лес тот рос в горах; где они находились, я не мог вспомнить. Я мог вспомнить. Но я не мог, никогда, да!
Где унылое семя падёт на закате души; да, падёт и не встанет побегом сомнений. Где он, тот, кто ушёл? и куда он пришёл, чистый маг, золотая корона видений. Визг стрелы. Мимо. Ветер мимо лица. Сразу несколько стрел. Пролетели. Движение к ним, и от меня. Сегодня в меня не попасть. Артемида устала и постарела. Или наоборот. Тучи и тучи стрел. Напрасно. Снова тучи, но это другое. Послышались шаги, я спрятался за дерево. Шаги слышались везде, повсюду, но никого я не видел. Невидимки проходили мимо. Я слышал их смех, кто-то щёлкнул меня по носу. Прямо на глазах согнулся и треснул сучок на земле, потом проплыл в воздухе бокал из тонкого стекла, я поймал его и выпил. Содержимое было знакомо на вкус. И наконец – это я видел точно – на уровне человеческого роста проплыли сорок нижних челюстей, совсем молодых, крепких и здоровых. Утром из моего лба снова торчала стрела. Мне наскучило их вытаскивать, пошёл на работу со стрелой. На площади Гения даже оштрафовали «за похабщину при переходе». В Бюро вошёл злой. Шеф ждал, одетый почему-то в военное. Не удивившись моему виду, он вежливо поинтересовался, как продвигается повесть. – Мне нравится ваша кропотливая работа, новизна приёмов, неординарность мышления, решительные временны е смещения. На фоне прошлой, вовремя сожжённой макулатуры ваша продукция на высоте. Мне также симпатично то, что вы работаете настолько откровенно, как если бы завтра вас ждала роковая операция. И это, несомненно, покоряет! Смущает несколько слабая сюжетная склейка и увлечение литературными реминисценциями на основе поверхностного знакомства с первоисточником, перепады цезуры, стилистические рывки, доморощенный мифологизм, школьная матерщина, пристрастие к сложным соподчинениям, обилие пунктуации… но, – он похлопал по плечу, – вы парень не промах, укладываете с первого удара. Вчера я издал приказ о присвоении вам звания подполковника. Это за ваши заслуги в развитии свободы слова, за исторический материализм, поданный в увлекательной форме, и в первую очередь – за честную работу в Бюро.
За время службы в Бюро я научился не задавать начальству вопросов. Ибо вопросы (моя профессия) есть не что иное, как проверка информации, а не её поиск; выявление филологической подготовленности, утверждение мнения, давление, улучшение. В обычном вопросе «Какая сегодня погода?» таится, помимо утверждения скуки, состояния праздности, провокация на разговор – сначала о погоде, а потом: что вы читаете по ночам? – по интонации, а не по содержанию ответа определяется психическая устойчивость, здоровье в целом; по паузам – финансовое положение (мне это удавалось не сразу). Во время беседы многое можно определить по рукам, ногтям, пальцам, коже, не говоря уже о лице. Физиогномика в Бюро была чуть ли не главной дисциплиной на вечерних курсах повышения квалификации. Я её сдал экстерном. Разберём пример: «Какая у вас зарплата?» Этот вопрос несёт в себе приглашение к доверительности, участие в судьбе, заботу о вашей семье, возможность повлиять на карьеру, информация о том, что зарплата маловата для такого человека, как вы, если сидите напротив меня вы. Слово «зарплата» имеет в себе не только сожаление, что в этом мире, кроме музыки и любви, есть ещё и повседневный обряд выживания. Построение вопроса контрастно отличается от «Сколько вы заколачиваете?» или «Не обижают ли вас деньгой?» Вопрос направлен по розе ветров во все стороны вашей видимой и невидимой жизни. Ответчик сразу напрягает весь свой арсенал: не подозревают ли меня в чём? пронюхали про украденную жесть? проверяют горизонты желаний? Что ответить? Да и стоит ли отвечать?
Допустим, мне ответили: «Спасибо, ничего». Проанализируйте ответ. «Спасибо» означает – помимо заурядной трусости, раболепия, стремления с самого начала показаться добрым барашком – ещё и попытку скрыть нелегальный заработок. Настораживает краткость ответа, не так ли? Я произнёс три слова и один союз – итого семнадцать букв! Ответ же состоит из – если не ошибаюсь – из шести слогов. Сравните: я – 17, ответчик – 6! Почти втрое меньше. Вторая половина ответа, как вы ещё помните, умная тётя, состоит из эфемерного «ничего». Что именно это «ничего» означает? Ничего не получает, обманывают беднягу, или настолько «ничего», что по сравнению с этим «ничего» другие действительно не получают ничего? Но я сегодня устал, поэтому заканчиваю мысль. Умная тётя поймёт меня, а глупая пусть мыло ест. Добавлю, что отвечающий всегда раб, ответ всегда есть признание подвластности, поражения; слово само по себе – эманация вины, в любом смысле: в мирском, ментальном, иррациональном, – так гласит само слово, слово с маленькой буквы, разумеется. Итак, я никогда не задавал глупых вопросов, но сейчас я спросил у шефа: что делают дальше с протоколами бесед? – Их анализируют, составляют заключение – нуждается ли ответчик в половой дезориентации или нет. – То есть, – уточнил я, смеясь, – делать из него существо третьего пола или не делать? – Нет, хотя да, но… подполковник… мысль вы поняли, хотя, как всегда, упростили… Хватит о работе; как говаривал мой предшественник: работа и карты отвлекают нас от жестоких размышлений о смерти. Сегодня даю вам отгул. Поезжайте кататься на лодках, дружище, пить лимонад на бал, эх, – он достал из моего стола шампанское, – жизнь прекрасна, только благодаря нам прекрасна, наш великий и единственный литератор!
Мы осушили по пятому бокалу, и я решился на второй вопрос: скажите, экселенс, что произошло с Питером за 20 дней моего знакомства с оперой «Хованщина»? – Хм, дней? Вы говорите – дней? Может быть, лет, веков? Да и почём я знаю, всё условно в этом мире внушительном. Может быть, вы погибли под Невой в метро; может быть, вас к нам подослали враги отечества; или – это скорее всего – есть в вашей голове нечто такое, что возвращает вас в прошлое, затем кидает в будущее, из него в настоящее. Сходите в архив, найдите своё личное дело. – Я смотрел досье, там не хватает первых двух страниц. – Шеф поморщился: напишите их сами, сочините, скажем, в стиле марша… – он ловко схватил за оперение стрелы и дёрнул на себя: что же такое свобода, – я шёл с бутылками по Летнему саду, – сейчас подумаю… Вот напасть какая, знаю, а выговорить не умею. Свобода это… такое… большое, полное воды… пищи… да вы меня поняли, что там. По-московски я грамоту не могу уметь, пусть учёные цацы скажут… У выхода из Летнего сада стояла…
…
…
Я снова почувствовал, как кто-то прошивает мой мозг… луч солнца открыл мне глаза, я стоял в Бюро. Шеф сидел и задумчиво читал мою повесть. Увидев, что я вернулся, он быстро спросил: что такое колбаса? «Кол» это дрын, «баса» по-иноземному – хотеть. Получается непристойность. – Колбаса это мешочек с раздавленным мясом. Мяса там мало, только для запаха; больше жира, костяной муки, крахмала. Колбаса – синоним счастья. Скажите по секрету, при вашей… той жизни ели людей? – Помилуйте, в те времена людей очень и даже весьма любили. Те времена были гуманизмом, искренностью, состраданием, чувством локтя, оно ощущалось повсюду, везде звучали песни о любви, труде, о трудовой любви и о счастье. Ведь только подумать – как не кричать о счастье, когда ты на стол начальнику цеха приносишь не сто, а сто один напильник. Сто сработанных в порыве творческого энтузиазма, а сто первый – перевыполненный в конце того же порыва. И как не запеть вместе с начальником: пришёл домой с работы, поставил в угол рашпиль. И повсюду флаги, флаги, песни, улыбки и фонтаны заботы, счастья и гуманизма… – Довольно, – перебил шеф. – Это я читал в старых газетах. Ели людей или не ели? – Позвольте, экселенс, чтобы на площадях стояли котлы с убоиной, а в лавках продавались головы и требуха… нет. – Я не о магазинах… так сказать, в неофициальном порядке – ели? – Лично я не видел. Сам голубей ловил на удочку, кошек в глине пёк, ел кузнечиков и зельц кровяной, ха, ха, ну и ароматы в общаге стояли, ел крапиву, дробь для тяжести в брюхе, газету, ткани, пиявок даже, в соли их вымочишь, они как солёные леденцы, пищи хватало и без того. – Значит, не ели… а жаль! Скажите, подполковник, что такое «Беломор»? Белый мор? Бывает и красный, и чёрный? По иноземному «бело» – чёрное, «мор» – дыхание. Получает – чёрное дыхание. – Беломор это такая маленькая штучка, вроде аппарата, который создаёт искусственную дымовую завесу для смягчения контраста окружающей реальности. «Бе» – реальность, «ло» – в, «мор» – дымка; реальность в дымке. Так что же произошло с городом? – Да что вы затвердили – что, что? Откуда я знаю Он просто изменился.
Шеф достал из своего портфеля плоскую бархатную подушечку, в которой блестела богатейшая коллекция иголок: полюбуйтесь, коллега. Не правда ли, изумительный товар! Открою секрет – по вечерам хожу по городу и торгую иголками. Не хотите для хозяйства приобрести? – Спасибо, мне пора идти за посудой. Ведь ещё не ясно, кто продаёт посуду и кто работает в Бюро… Подкиньте меня до Летнего сада.
…
…
Опять двадцать пять. Снова паспорт, слова…
…
…
Вышел больной, обросший, добрался до дома. Со слезами обнял дизель, от Агафазии только открытка: поздравляла с днём почты. Тоже память. Как мило. Всем я нужен и все меня помнят! Нет; никто, никогда и нигде. Я сел на пол и, закрыв лицо руками, как ребёнок, о жизни задумался впервые.
…
…
– Удивительно, – шеф откинулся на сиденье красного авто, который остановился напротив особняка в стиле пышного барокко-обок-с-рококо, – начали вы с того, как «ладонями закрыл лицо и задумался впервые о жизни», а кончили «в том иле лет двести покоился шведский фрегат». Удивительно! Скользящее сознание, эквилибристика образного ряда: жизнь продолжается в океане, – символические вехи: трамвайный билет в гробу, – аллегории типа «старика с горящими волосами», – всё это, может быть, и вкусно, но литература ли это? Честно говоря, мы немного перестарались, когда, кроме старых газет, всё сожгли. Теперь нет эталона; вам на руку – твори, не хочу. Наваливай груды слов; коли на нитку сюжета алкогольные видения. Но… я обращаюсь к вашей совести. Пожалуйста, подполковник, не подведите. Ведь через месяц публичное чтение вашего произведения в Офицерском дворце.
У меня (как пишут писатели) перехватило дыхание: кто же будет читать?..
Шеф вышел из машины: сивый в гречке мерин, задумчиво распустив нижнюю губу, стоял на дороге; первая пара листьев была уже с овечье ухо. – Читать поручено вам, коллега!
Я «словно в диком кошмаре» «вернулся домой», «стремглав поднялся», нет, «взлетел в свою каморку» – «надо бороться», «надо спешить», «сегодня же закончу своё детище», а там – будь что будет; «главное это – чистая совесть» и «жизнь», «прожитая» «не зря»! Агафазия вернулась из своих таинственных скитаний; я, не здороваясь, толкнул её к машинке, пишущей её почерком: начали!
…и, растроганный радостями жизни, я сел на ракушечник и… казалось, задремал. Всё кругом вокруг и около витало и блестело: белым, затем синим, после – сияюще чудным – то ли запахом, цветом, а может, и чувством… запятая… – У нас бумаги только на одну закладку. – Далее: тончайшая, зачеркнуть, шелковистая, нет, целебная, нет, всё зачеркнуть. Лёгкая аура направляла волны к лицу, то были волны раздумий, тепла и чего-то такого… – Лента слетела, здесь дует, я пересяду. – Сволочь, вечно сбиваешь с мысли… и чего-то такого… – Сякого. – Нет, чего-то такого, что может… ах, сука, потерял нить… Пели соловьи в сочных от благодати и тёплых ветров лесах. – Красиво. – Дальше, не паясничай. Соловьиную трель я слышал только по радио из губ имитатора… Всё было чудесным и жизненным. – Я бы написала: всё было о’кей! – Ты типичная хищница с танцплощадки, ты должна работать, работать и учиться. В поте лица. Ты редкостная дрянь, и всё-таки я сделаю из тебя человека… где валидол? – Из тебя человека… я устала. Паша, я хочу вина. – Сядешь на берегу, волна колышется. Тела голые повизгивают. Толстые фотографы, кто с попугаем на палке, кто с огромным самодельным крабом, зазывают публику. Вдруг все вскочили, залопотали: дельфины, дельфины. Крики: Гриша, Маша, акулы. Девушка а-ля Дейнека, влетая в брызги, наслаждается биением бюста. Поймали вора, за шею схватил его огромный кузнец и монотонно мучает бранью. Собирают гладкие камешки, они помнят ступню греков, караимов, подошву германца и мою пятку тоже. Я кусаю соломинку. От жары и старости свистит в ушах. Проскакивают у горизонта молнии, теплоходы, мечтания. Вечером и до рассвета из песка и спичек строю несбыточный домик.
Сегодня ровно месяц как я живу на берегу Чёрного моря. Дней через десять снова в путь, к Питеру, домой. Как-никак, а пешком месяца три топать.
Однообразно проходят дни. С утра рыскал в поисках бутылок вокруг танцплощадки и яхтклуба. Сдавал посуду и отправлялся дремать на пляж в постель прибоя. Кашель прошёл, ангина затихла, но суставы болели по-прежнему. Ночевал или в кустах, или в дровянике у старухи за 20 рублей. Старуха, подозреваю, была по профессии чуть ли не коллегой. Иногда ночью притаскивала мешок с углем или бидон масла, а то и резиновый сапог, полный вина. Спал на куче шлака, подстелив травки. При свече ночью читал «Дети горчичного рая» и обрывки газет… По утру огородами, кой-где ущипнув салату или лук-перо, направлялся на поиски стеклотары. Как и в Питере, вся территория была поделена меж сборщиками. Приходилось буквально из-под носа коллег выхватывать кусок хлеба. С бутылками собираю и щепочки. С топливом здесь худо. Вместо чайника пользуюсь детским горшком, он в моих руках обрёл вторую жизнь, более интересную. Если захочется вкусненького, иду к закрытию рынка и собираю под прилавком обронённую ягоду, редис, капустный листок. Помоешь, ещё вкуснее лабазного. Меню у меня, в основном, следующее: перла с хлебом, чай. Если удачно поработал – стакан Ессентуков и рыбина. Насчёт витаминов, так я их бесплатно ем: крапива, одуванчик, просто ножичком травки порубишь, морской водичкой спрыснешь – и вот тебе салат «Воспоминание о Юге». Заметил я: по всей дороге в магазинах железно стоит консерв «Завтрак туриста». Это перловая с рыбой мешанина. Рыбы там почти нет, зато каши целая баночка. Соседский кот, раз поев энтот консерв, чуть коньки не отбросил, рвало и крутило бедолагу несколько дней, а ведь и мазут пил, и шпалы грыз. Видимо, плохой турист вышел из этого киски. Что ж это такой за завтрак, ну а обед и ужин уже не нужен. Последний харч, и айда в последний путь… И почему «туриста»? Или это в связи с развитием скитальческого вида спорта? Призна юсь, однажды всё же попробовал этот «завтрак». Несколько дней кормился я на помойках около столовых, так как деньги, эти распроклятые карбованцы, друзья-алкаши вытащили из моего тайника, из карбюратора. Приёмные пункты посуду не принимали – не было тары. И вот голодным волком под ручку со знакомой урловой шкурой иду мимо метро и натыкаюсь на обронённую банку «завтрака». Жрать охота. Завернули мы на помойку, открыли железкой баночку и сберляли её. Подругу здесь же поносом повалило. У меня эта консерва в горле застряла. Я и снегом заедал, и проволокой пропихивал – ни туда, ни сюда. Застыла, и если б не трахнулся, поскользнувшись, грудью о помойный бачок, сдох бы. А так потошнил чуть, поломало внутрях пищевод – и всё. Метель ещё пуще, фонари на безлюдной улочке качаются. А я читаю на заборе спортивную газету, про успех юной гимнастки… Слёзы текут, а я читаю, читаю. Потом объявления: продаётся английский рояль, куплю дом с видом на взморье… Снова воспоминанья. Что поделаешь – моя слабость.
…
…
Приговаривая: от Венеры я ушёл, и от Бахуса ушёл, и от тебя, Безносая, тоже уйду, праздно гулял я по набережной. Цвели каштаны, а может, и не каштаны, цвели розы любимые цветы всех кроме меня они не радовали как крестьяне пьют портвейн я молоко так пил как пьют они сивуху с мёдом. Итак, цвели, я шёл; на другой, после очередного дня, день я взгрустнул и захотелось кого-то встретить, и этот кто-то показала бы и местный краеведческий музей, и где останавливался известный (в ту пору тяжело кашляющий) писатель, и свою любимую скамейку. Море лениво плескалось… Плохо! Море величественно несло свои волны. Было! Море вечно в заботе… Глупо! Море выбросило за зиму грязь прошлого лета. Мелко! Мутное море, как и смутная тревога в ветре и в… Скучно! О, любимое Чёрное море! Оперетточно! Море! Кратко! Сверкающий мираж прохлады, шума, жизни! Высокопарно! Исток видений и прозрений для странников, душой уединённых, запятая… Агафазия, крошка, ты совсем измучилась, иди баюшки, я допечатаю: цветущие цветно цветными цветами цветы стлались украшеньем, наградой, падая и ломаясь в руках, в петлицах костюмов, в газонах и вазах, в губах и так далее. В полдень по песку пляжа прогремела, ломаясь, шурша и ржавея, стальная газета. Сирень броско и щедро бросала свои холодные руки, прощаясь на ветру с лепестками. Они пожухнут, слегка украсив досуг немытый, в чаду квартирном на счастье пчёлам, что не поели-попили вдоволь нектар сирени и сохранили посредством этим стремленье к битве в полёте смелом, ведь, как известно, живот голодный отяготить не в силах может сраженье это; о, что же «это»? ужели это напоминает нечто, и это «нечто» знакомо с детства, как сказка деда о добром волке? который скушал бабулю где-то, но не заметил, как автор хитрый послал вдогонку зверюге-бяке простую Машу, совсем девчонку, на той девчонке была шапчонка, и цвет шапчонки был роковым… Уф-ф. Куда меня занесло… Снова я бродил смердяком по окраинам, потупив взор в мусор, в репей и пушистый рахит трав. И оказался на молодом кладбище. Тихим шагом. Меж свежих холмов. Лязг жестяных дубовых листьев. Ленты, ворохи целлюлозных цветов. Кресты, простые доски, постаменты, вот монумент педанту, вот подростку бюст, закончен тот бесславием томимый. А там, под тополем, в тиши благоухая под псевдо-рыцарским крестом, покоится Аристов-некто, и нить его усов (улыбка-фото) намочена случайной непогодой. Наташа Лось зарезана грузовиком, жестянщик Ванишкин упал с супруги. И здесь и там, повсюду слышится картавый рока гогот. Но кончились печальные слова. Покуда глаз берёт, хрусталик ока преломлял пространства пустое ожиданье; оно наполнится: и ожиданье, и пространство. Кукующий мальчик ходил между ртами земли. Давно подобных слов не объявлялось. Но нет, то явь стремительно и чётко меж этих строк раскинулась, грозя отяготить сознанье очевидца бесстрастностью и чем-то с буквы «а». Дитя подпрыгнуло: ку-ку.
Гроздь винограда, чашка мёда, стакан ситро, дыра заполнена.
Возвращаясь с пляжа, я увидел красный авто, стоявший у моего сарая. Умная тётя, тебе не надоели мои криптограммы?
Тем временем я отдыхал телом, душой и более, чем нежели; без боли, без отдыха я отдыхал и этим весьма был доволен. Только иногда меня мучила жажда иметь тысячу миллиардов золота. Блядовоние. Тётеньку взять за титеньку. Что такое любовь? Это встреча, на века, на всегда, и быть может сегодня! Пресловутыми вёснами ангелы просвещения посетили духовой концерт. Ветроброд освежил и ватно-мозглую память, и гадко-памятный день. Не пойти ли вечером поутру к умеренно падшей женщине? Между прочим, самец тутового шелкопряда улавливает запах полового аттрактанта самок на расстоянии в 12 километров. Не забыть шефа, совесть и загар калифорнийских девушек. Поощряю своё раздвоение личности и Агафазию. – Спасибо, дружок. – И разрешите к сказанному присовокупить стакан чая с питательной щепкой. Специальное орудие вызвало тревогу молодой девушки, у которой сорок лет в окне не горел свет моря забытого ими любимого папой неба в другом мире. Ну вот и похулиганил. А то – подавай им фабульность, стройность композиции! Обойдётесь без марципанов!
…
…
Мне весьма наскучила пляжная жизнь, и я решил перебраться в степь. Захватив с собой вещички: матрас (ком жухлой ваты с песком), спички, литр-другой огородного вина, хлеб и любимую клеёнку с помидорами, самого себя и рой комаров над плешью, двинулся в глубь материка. Задора хватило ненадолго. Присев, плеснул в себя живительный сок. С подозрением осмотрел дырки в земле. Вдруг это норы анаконды? Ну и что, что они не водятся в этих местах, зато могут водиться здесь… ведь где-то им надо водиться… Очнувшись от воображаемой картины: анаконда запихивает руками остатки моего тела в пасть (но я сопротивляюсь и там, лучше умереть на коленях у Ассоль, чем в очереди за туалетной бумагой), стал собирать топливо. Топлива не было. Тогда попытался разыскать источник, но и его не было, не было спичек (потерял), не было тишины, кто-то всё скворчал и щелкатушил, не было солнца, блядские тучи закрыли его, не было верного друга, уюта, не было верёвочки завязать растрёпанные волосы… Как и у всякого проходимца, брюки мои в промежностях имели по шву окошечко, оно сделалось от долгого хождения и не напрасно оберегалось от нитки с иголкой. Ибо самая нежная часть двигательного аппарата, так сказать корневища ног, там, где из одной огромной ноги – живота, вырастают две… но вы меня поняли, ибо самая эта часть в сухости должна быть и в проветрии, иначе, при наличии опрели и чесухи, оный аппарат функции свои несть не сможет, верстаж-километраж глотаться не будет, и придётся встать колом или лечь лягом. Дырочка была когда-то небольшой, сейчас же две брючины держались только на ремне, и при наклоне виднелись не только ягодицы мои, но и суть всей теплокровной сути, нечто, часто склоняемое в матерной забубённости. Но отвлёкся. И вот сел я, и потянуло меня от всей этой загульной кати-поле житухи в сон. С чистой головой и с вялым сырым телом проснулся от тумана цветочных ароматов. Они шли волнами, и приходилось наедаться степной влагостью, шурша и наливаясь флюидами растительных существ. Вот терпко-кофейный, жжёной малины, мазута с корицей, вот апельсиновый запах, мадеры, кожи с нафталином, аптеки, винограда, миндаля, боли, дерева, тела… Вдали проблестело. Вода! Быстро туда; ворчливой походкой к блеску и плеску… Это было небольшое чистое озеро с песчаным дном. Я разделся и вошёл. Прошёл десять, сто метров, озеро не желало углубляться. Побродив по мелководью, непрерывно зевая, вернулся к своим вещам… около них стояла молодая красивая; срам её был прикрыт лишь прозрачной кружевной повязкой. Таинственен был её облик.
– Немедленно с моего места, я здесь загораю с марта, – вызывающе проговорила молодая красивая. – А я с декабря… – Уходите, не то позову хулиганов. – Сам из таких. Что орёшь, кикимора.
Я сел на подобие матраса и стал читать клочок безымянной газеты: будут введены новые мощности… коллектив обязался перевыполнить… работать за себя и товарища… есть – пятый молибденовый… впечатляющие достижения… Но чтение прервалось лёгким сотрясением мозга. Молодая красивая ходила вокруг меня и пыталась нанести удар ногой. Я занял оборону с корягой в руке.
– Подонок, – кричала она. – Потаскуха, – было в ответ. – Засранец! – Вонючка! – Импотент! – Зассыха! – Чтоб жить тебе на пять копеек в день! (Всё-таки съездила туфлей по рылу.) – Бандерша! – Козёл! – Снегурочка наоборот, сиповка, шмара! – Твоя взяла, – устало сказала она, – но ты всё равно негодяй. – У меня и в паспорте это написано.
Всё же я уступил ей належанное место и перенёс скарб. Приказав не подглядывать, она обнажилась вовсе и замерла. Щепкой я разрыхлил мелководья и создал «бассейн». Пиявки не беспокоили, кровь моя была наполовину со спиртом, и лишь кулики подходили к моей голове, торчащей из воды, застывали японской игрушкой, цепко следили за зрачками и сатирической пробежкой фабриканта удалялись выискивать дрянцо. В тёплой постели песка задремал…
Проснулся от лёгкого щекотания в носу. Молодая красивая склонялась надо мной: сильно храпишь. – Какие мы привереды! – Мужики в воду залезают пописать. – Это моё озеро. – А женщины, чтобы обновить кожу. – Я приведу завтра своих корешей, они тебе покажут… – злобно пропел я. – Что покажут? Ну что? Что я не видела?! – Не будем гадать. – Я приехала сюда из… чтобы отдохнуть от болезни. Долго искала уютное место… но приходит болванище и… – Предлагаю мир и дружбу, вы хоть и злюка, но душка, – сказал я ласково, и глаза мои затуманились.
Она ушла. Через несколько минут донеслось с берега: знаем мы вашу дружбу, вам бы подёргаться, а мы потом ходи на скоблёжку, – в голосе чувствовалась уже не злоба, а пришибленность. Осведомлённость о тёмных сторонах жизни удивила, и я, как бы в ответ, процитировал классика: в этой жизни умереть не ново в старомодном липком шушуне. – Не трогай святое, – донеслось до меня. После паузы я, тщательно артикулируя, обратился скорее не к ней, а к небу: вы любили когда-нибудь? Спустя молчание до меня долетели выстрелы, цикады, гром, гудок парохода, плач.
Следующий день прошёл гладко, если не считать эпизода, когда мы столкнулись за бугорком, ушед туда друг от друга по надобности. Она читала, я же брился, стирал кепи, набивал тюфяк травой, резал из кожи дохлой овцы ремешки для часов, скоро «толчок».
Не знаю, почему она прекратила свои вопли и не стеснялась меня. Она или вооружена, или за ней кто-то стоит. Вполне возможно, что моя персона была для неё не более, чем тень пиявки. А быть может, вид мой истасканный, костлявый, облик существа, которое падает от инсульта в рюмочной или от голода на живописной тропе Брест-Магадан, этот облик не мог беспокоить в общем-то сильное тело и душу женщины, смакующей одиночество и насыщаемой токами тепла и сытости. Она не разговаривала со мной, а лишь однажды вопросила вытащить занозу, не поблагодарив за это.
В воскресенье я удачно продал ремешки и навеселе вернулся в степь. Напевая песенку о том, как моряк повстречал красавицу Любку, как они миловались, как цвела акация и чем всё это кончилось, подарил своей соседке по степи пышный букет. – Как бизнес? – приветливо поинтересовалась она. – Жизнь – это поле, перейти горазд кто соли пуд, карась в пруду, а ты не берегу, как говорится. Хотите сока, пива или, может, водочки? – Водочки! У меня и килька есть, подсаживайтесь. Да снимите свой плащ. – За неимением костюма ношу что валяется.
Раскинули стол. Залпом выпили прохладную и, зачмокав, выпили по второй. – Ты славный парень, – она хлопнула меня по плечу, – я думала лезть будешь как другие – чуть увидят капрон и брылами захлопают. – Не-е, я спокойный.
Запьянев, она стала грустной. – Вам хорошо, мужикам-то. Гуляй, не хочу. За мужика и в пятьдесят пойдёт красавица, а что бабьё? помыкаешься до тридцати, тот глуп, тот волосат, тот вообще скот, и выскочишь за первого кобеля, годки-то горят. Да и баба без ребёночка не баба, а просто метла с сиськами. Нутро приказывает, не исполнишь – в психушку попадёшь, ибо против живота – страшно. И вот придёшь с малюсеньким, и начнётся жрачка, ссачка. И постирать, и всё-всё, да ещё и муж в окно на баб поглядывает, а я как пустой бидон хожу, мне нельзя его опростать. А тут ещё болезни: не так села, не так сходила или селёдок переела. И всё на животине болью, на органах. Придёшь к врачу, а он, волосатый громила, руками аж до горла изомнёт и скажет: функциональное расстройство. Под зад пнёт: сле-ещая… В ясли ребёночка через весь город волокёшь. Он не спал, и сама не спала. Муж говорит, на собраниях задерживается, на пиджаке чужой волос прилип, спокойствие ночью. Знамо, к другой кляче навострился. Стираешь его портки и вспоминаешь годки юные, как мать берегла от разных кафе… как батя бледнел, когда запаздывала из школы… И как все трясутся… над чем?.. над счастьем постирать портки легального хахаля.
Я достал третью пол-литру. Гулять, так гулять; да и погода славная, разговор житейский. Треснули ещё по рюмахе, и тут я разговорился: привыкли бабы жаловаться, всё на кухню и роддом спихивают. А нам каково? Выцедят, как из бутылки, всю силу и оставят мертвяка пиво пить. Возятся сами с детьми, хорошо им… у них вроде и своя семья – баба и детки, а мужик пусть канавы копает, шпалы таскает, в мазуте купается, и всё надо волочь в дом, от копейки до рваной галошины – в хозяйстве пригодится. И живёт он как постоялец случайный. Поклюёт берло на кухоньке у помойного ведра, скажет «спасибо» и скорее на работу, только бы от чада, вони, злобы. После цеха с приятелями в сарай гнилуху лакать, заливать проклятый вопрос – зачем всё это? и где ж спрятана такая хитрая штуковина с бирочкой «счастье»? Если сердце уже ослабло от стакана, бегут на рыбалку. Видели когда-нибудь мужика на рыбалке, особенно зимой? Сидит он над замёрзшей лункой и тягостно о чёмто думает, вздыхает. Рыба не ловится, да и на что она ему… Дни – как песок… глядишь – ты на смертном одре. И больно умирать, поняв всю ложность прожитого, что фига всё-таки сложена из трёх пальцев, но иногда хочется умереть, так как только этого и не испытал, а вдруг это и есть вершина счастья.
Всегда ты жил для кого-то: сначала для мамы, потом для школы, для взводного, для успеха производства, для респекта коллектива, для жены, для детей… и – конечная обязанность – для корыта с формалином: на пятке номер, в животе стекловата, слышится далёкий плач, кто-то пришёл за тобой, подцепили за ухо крюком, подтащили к борту корыта. Сказка о любви окончена, следующий черёд твой, умная тётя.
…
…
Вы, тётя, заметили, что стиль моего письма разнотканный, то под дурачка, то под неизвестно кого. Как хочу, тётя, так и кропаю. Где с матом, а где со слезой лирика. Но продолжу свою повесть. Сегодня ушла из жизни моя старая зубная щётка, выпали последние щетинки. Долго искал этот нехитрый прибор, весь город обошёл. Напрасно. Правда, собрал два мешка бутылок. Но что такое деньги по сравнению с гигиеной! Возвращаясь, присел дожевать эскимо: сластёна с люльки. Вдруг, – сладкое слово «вдруг», спасительная соломинка для посредственного писателя, если писатель может быть хоть посредственным, «вдруг он осознал», «вдруг он увидел», и дальше ключевой момент фабулы, её, так сказать, драматический вопль или, что ещё удивительней, – откровение автора, его, так сказать, жизненное кредо, о котором он мечтал разразиться с самого начала и жизни, и романа, писанного, так сказать, если есть что сказать, а это не всегда обязательно, мой юный друг, прикидывающий в голове, когда же я кончу валять дурака и играть в замысловатые фигли-мигли со словом «вдруг», означающим нежданное-незванное прободение наискучнейшей мысли сквозь череп обычного и обрыдлого постоянства и слова, и света, и всех, кто кидает не вдруг тень, так сказать, на плетень, – вдруг я услышал знакомый голос. За кустами сквера стояла роскошная машина красного цвета. В ней сидела… моя соседка по пляжу в степи, а рядом полуголые отменные ребята. Один что-то шептал в рацию, другой смазывал карабин. Они называли мою знакомую Люсей и обращались к ней как к старшему по званию. Я попытался подкрасться поближе и подслушать, но машина вдруг взревела, развернулась и, подмяв под себя деревца и кусты, выехала прямо на меня. Цепкие руки спортсменов схватили меня, затолкали в рот тряпку и… удар по голове я вспомнил лишь на третьи сутки. Очнулся в номере богатой гостиницы. Рядом посапывала Агафазия, у окна в качалке дремал с газетой мой шеф. Он сразу проснулся, как только я сделал первое и последующие движения. А они, понятное дело, были направлены к бутылке.
– Я поднял на ноги весь отдел, чтобы вернуть вас к делу, – сказал шеф. – Всё хорошо, но последнее время вы ведёте себя дерзко, уклоняетесь от задания, пишете какую-то чепуху… Да, коллега, всё хорошо, но повесть не закончена. Как вы собираетесь завершить похождения своего… как там его… Пашей, звать? На заседании отдела мы решили, что главный герой погибнет под колёсами поезда! – Это уже было, нехарактерный поступок для такого жизнелюба. Мой герой – самоё торжество жизни, не всегда сахарной, конечно. Я хочу закончить повесть оптимистической песней… – Не надо. Он умрёт – если не под колёсами, то от землетрясения, от укуса крысы, от полиомиелита. – Это произвол, я протестую. – Ну хорошо, сделайте две концовки. Одну с колёсами, вторую… как хотите. Вы только что упомянули выражение «кредо писателя», пора и вам, коллега, высказать его. Читатель ждёт. Вот, просмотрите свежие газеты.
Я отхлебнул вина и не спеша стал просматривать толстые воскресные издания. Рецензии под заголовками «До каких пор?», «Терпенье может лопнуть», «Просим защиты» были напечатаны на уже (!!) выпущенные главы повести «Встречи с Артемидой». Там и сям пестрели призывы и эпитеты: «подонок рода человеческого», «изверг из банды пресловутых интеллектуалов», «прихвостень», «пигмей, сила которого приравнивается к силе ничтожной козявки», «лакей, использующий псевдолитературные приёмы для пораженческой пропаганды», «подпевала из банды убийц и шпионов», «авантюрист из карьеристской псевдотворческой клики», «пора сорвать с него маску реакционного выскочки со смехотворной теорией капитулянтства», «отпетый двурушник», «мошенник, погрязший в хамелеонстве», «атаман правых капитулянтов с крысиной псевдофилософией потерпит крах под натиском всесильной идеи Великого Добра»; особенно мне запомнились слова: «вам стоит только пальцем шевельнуть, и от него не останется и следа…»
Я растерянно спросил: это что, линч? Шеф весело возразил: выявление оппозиции. Не забывайте, что вы – под крылом Бюро, и повесть – это весомый вклад в наше (он в волнении привстал) дело, которое… Я зло перебил: дело, дело, а у меня, между прочим, кончились деньги… – Коллеги, вы и так перерасходовали положенное. Могу помочь из своих сбережений, если… вы… э… научите меня писать рассказы… – Зачем вам эта наука, экселенс? – Зачем, зачем… Я ведь не чужд простого, человеческого; представьте, прихожу в гости и, между прочим, бац на стол новый роман или пьеску, или отчечётываю нечто такое умное, этакое наподобие: влечение к женщине имеет истоки в отчаянии, а оно есть всегда поиск милосердия… Или: восторги любви! страшный аванс за агонию… – Но будем сдержанны, – деликатно перебил я шефа, – сдержанность – признак мужества.
Но шеф не замечал меня: О! когда же кончится моя смерть, и я снова стану свободным… Если бы повернуть время и сбежать из барака манекена идеи…
От последней цитаты меня прошиб пот: – Неплохо, неплохо, но в последней тираде вы перегнули. А вообще-то вы имеете склонность к слову… – Вот-вот, видите – имею, а высказать на бумаге… как написать про полёт птицы, как описать шевеление трав на раздольном лугу… – Начнём первый урок прямо сейчас! – Браво, подполковник, я позабочусь о вашем повышении… – Итак, урок номер раз. Возьмём тему труда… – Лучше о первой любви! – Хорошо. Только это коварная тема. Берём лист бумаги, перо и начинаем… – Да, начинаем. С чего начинаем? – Ну, естественно, с пейзажа, с чувства одиночества, герой идёт по большому городу и видит счастливые любящие лица, пошёл дождь. – Пошёл и ушёл… а! какой я наблюдательный. Дождь пошёл и ушёл. Но герой не замечает перемены погоды. Его что-то давит, он вот-вот зарыдает. – Сначала давит, а потом рыдает – чепуха. Надо обратить внимание на его внутренний мир. Что чувственность его рождена усердными чтениями лирических стихов и самой природой юности… – Но мы не пишем. Надо заполнять лист. Давайте без города и пейзажей, а прямо с дела. – Дело хозяйское. Начнём с дела. Он помог старичку перейти… – Нет. Он поцеловал её, и она вспорхнула всем телом… ээ… мда, и он снова поцеловал ей в уста, и лобзания эти такие юношеские… – Ошибка. – …пробудили в ней женственный корень… и она сказала: я до гробовой доски ваша, мой принц… и дальше они всю ночь любили друг друга и дальше миллион ночей и так далее до последнего вздоха… – На первый раз неплохо, хотя и кратко. – Краткость – сестра таланта, – любуясь в зеркало, щёлкнул заизумруденными пальцами экселенс. – Получится из меня писатель, а, полковник? – Так точно, мой экселенс! Давайте подведём итоги и внесём коррекцию в текст. Что значит: пробудить женственный корень? Я понимаю, о чём идёт речь, но упрямый читатель будет искать секрет столь резкой ассоциации в ботанических фолиантах. Слишком резок переход от поцелуя к танатологическому тезису… Миллион ночей – из научной фантастики. Не подана обстановка, не обрисован портрет. Не описан золотистый завиток волос над белоснежным… челом, которое в наши дни найти редко, но можно, так как жива ещё в душе нашего героя искра вечного поиска, тяжёлой охоты за счастьем… которое может пройти мимо нас… Стоп, это уже куплеты. – Ух, я даже вспотел. Однако, это действительно труд… – Без перемены интонации и паузы шеф вдруг произнёс: На вас готовится покушение… Это действительно трудное дело – писать талантливо… завтра не приходите в Бюро, они убьют вашего двойника.
Этой же ночью, сопровождаемый двумя телохранителями, я бежал из Питера на подводной лодке; бежал, чтобы закончить своё детище. Через месяц подводных мытарств, облысевший и зелёный, я был выпущен верхом на пустой торпеде к берегу Нового Света. Первый день на достославной земле… (Спасаясь от погони и спасая повесть в перестрелке с мафией, я потерял главы, повествующие о моих впечатлениях на американской земле, о выступлениях по телевидению, о съёмках фильма «Крепкий парень» по мотивам повести «Встречи с Артемидой», о речах в защиту шефа, о новых темнокожих друзьях, которые выловили меня с торпедой (она теперь находится в литературном музее), о встрече с Агафазией и о том, как неизвестные похитили меня и доставили прямо в кабинет экселенса.)
Меня привязали к стулу в абсолютно тёмной комнате и на протяжении примерно десяти-двенадцати суток громовым голосом задавали вопрос (фонограмма): «Где спрятана настоящая повесть?» После вопроса вспышка прожектора в глаза, пауза и снова вопрос. На мою просьбу позвать шефа ответили, что он оказался изменником и по собственной просьбе был подвергнут половой дезориентации. Сейчас всем в Бюро заправлял бухгалтер из отдела снабжения. За время моего отсутствия была проведена чистка рядов и операция по уничтожению повести. Но этого мало. В Бюро считали, что я обвёл их вокруг пальца (странное выражение) и подсунул фиктивную повесть, давным-давно напечатанную давно умершим автором, а свою, настоящую, спрятал. Мне также предъявили стандартное обвинение в психологической диверсии и добавили, что судить меня будет народ. Но до суда я буду подвергнут, как было сказано, «в собственных интересах» половой дезориентации. Здесь время вспомнить слова шефа (прогуливаясь по Саду): крепкой основой социального спокойствия является эндокринная стабильность, которая возможна только при отсутствии ощущения половой значимости, при полном уничтожении в индивиде ответственности за продолжение рода… Здесь кроется разгадка странных существ, мягко говоря, не того пола, и ответ на вопрос: чем же всё-таки занималось Бюро. Много позже я узнал, зачем им понадобилась настоящая повесть. Первое – доказать с её помощью вред литературы и заставить население сдать спрятанные книги, чтобы эндокринная стабильность могла быть дополнена душевным спокойствием. Второе – на реальном материале довести до совершенства «Инструкцию 3Б» (руководство по уничтожению психогенного возбудителя под названием Литература). Третье – выявить последнего (во всех смыслах) литератора и устроить показательную казнь. А пока меня посадили в кабинет, приковали к стене на ошейник и приказали закончить «стряпню» в два дня. Но два дня я только и делал, что спал.
С меня сняли ошейник и проводили в бетонный особняк, увешанный афоризмами: «Не виновен сегодня, виновен завтра», «Страх – исток справедливости» и совсем лирическое: «Час смеха заменит литр молока, килограмм мяса и три кило фруктов»… Подвели к стеклянной двери. Яркий свет освещал комнату, посреди которой была песочница с никелированным мухомором. В песочнице ковырялись пять-шесть женщин. Одна из них, увидев меня, по-детски всплеснула руками и бросилась к двери. Прильнув к толстому стеклу, она (оно), съёжив лоб, вглядывалась в меня и качала головой. Одета была несколько непонятно: военные сапоги и фуражка, белое платье, невзрачные бусы… Что-то близкое (я чувствовал, что именно) было в приплюснутом о стекло лице. Умные глаза бегали неспокойно и всё сильнее впивались в меня…
Конвоиры подсказали: твой шеф! Человек за стеклом стал шептать, и я услышал: я маленькая несчастная планетка, самая маленькая и плохая планетка Земля, больная мокрая планетка, любите меня, я несчастная и забытая… Человек, бывший когда-то моим шефом, отбросил голову назад, в горле его засвистело, фуражка упала. Он продолжил: несчастная, да покинутая, нет… вижу, вновь вижу, вот, вот, сейчас начнётся, секунду, чувствую… наконец-то. Ближе, ближе. Я перестал задыхаться вместе со снегом. Несомым, естественно, ветром. Чёрный свет со мною тоже, естественно, и последнее что. Придти ко всему безвозвратно, без лап и без плена. Ко всему, что сверкало когда-то и было до этого. Момент придёт назад, всё равно свет без слов существует. Без слов существует, я знаю и это, что слово утопит конечное слово, конечное но. Визги глаз обручились не с кровью, а в ней постоянно. Ты, он, я это знаем. И помним когда-то, но опять постоянно прекрасное но на рассвете заката белков, так прекрасно отпетых не словом, а мною, заветное. Без запятых. Сколько слов существует в заветном пространстве? Сколько было и сколько прибудет впоследствии шагом иль бегом, на колёсах во сне, через боль, через ужас, сквозь жизни в могиле посмертно, и это так славно, так мило уныло; я не знаю и двух.
Нет, знаю их, но тебе не скажу. Бродит сипло перо по бумаге из древа лесов. Лес шумел, как гласило преданье, шумит. В безмятежье пространства я снова шагаю красиво, но без ног, и без слов, и без рук. Я шагаю подальше от воплей растительной жизни без слов и без дела, но с хлебом без тела в свете слов, постоянно творимых, а кем, я не знаю; знаю, но не скажу. В свете тела паденья – прозренье, бегство в дали богатые, там не умру. Не скончаюсь в кровати, не буду кричать на штыке, не буду замучен умной крысой с сафьяновой книгой в руке. Я там был. И за что, за какие ошибки я туда через вечность земли, через млечность груди, через корчи весомой любви и сквозь грязь зуботычин кровавых, сквозь эмоции чистого счастья я туда не дойду. Нет, дойду, и прошу милосердно, безголосо прошу, всё берите, не надо, не нужно. Но учитель оставит надежду, с которой.
Существо сделало в молчании несколько кругов вокруг песочницы. В ней по-прежнему увлечённо копались исправленные. Бывший шеф, видимо, не забыл мои уроки сочинительства… Вот в горле снова начались клокотания, он закрыл глаза: Снова свет приближается с тьмою коварной, их я не знаю, но знал, и у них будет битва во чреве незнамого глаза. Отпусти меня, слово молило. Но я продолжаю, ибо слово не мною родилось, питалось не мною, а мною написано было много слов всех чужих, кроме двух. Песен дряблых октавы, всплески рук пропылённых работою лиц, их я не знаю, пусть они сами дальше с газетою жухлой идут, и дойдут, и они это знают… Здравствуй, глина из тела! Здравствуй из крови вода, но спокойно холодное тело, оно полетело, и что-то знакомое оно вдруг напомнило мне. То был я: нет, во сне не летают, летают по яви, летают над и летают по-над. Необъятным кудесником снова слово прольётся, и проснётся глагол и взорвётся. Нет, фантазии надо кончать… Завтра я приглашаю на бойню. Крысы умные что Учителя вечного и бесконечного. Звери гнусные, слов поганых не хватает для вас! Я уже приглашён. Вот и завтра. Унылое утро. Чурка на поле, я привязан к земле. Рядом кто-то ещё, и так ряд бесконечен. Но крыс бесконечнее ряд, и все они с умной книгой, со шпагой, с лопатой, с пером и с очками, в перчатках и в кепи, в шляпах, папахах, в кирзе и в лаптях, в позолоте, в крике, в счастье, в горечи встречи с тобою, мучитель; нет, не горечь, но радость, и коротко будет смеяться крысиная стая. Чуть короче меня, я смеюсь не по праву, я смеюсь по нужде…
Вдруг изо лба говорившего выросла стрела, точнее, стрела впилась в мозг. Хвост её дрожал, переживая восторг полёта. Руки говорившего кротко сложились на груди, зрачки расширились, кровь скромно оросила нелепое платье, и бывший шеф со словами «маленькая планетка» рухнул на песочные холмики, а меня повели дальше, до конца, без начала, без света…
Последняя часть первая
I
Единственное твоё богатство это трусость дорогая она шире милая и глубже океана жизни смерти как трусость даже больше больше чем больше глупость весьма определённая никаких соподчинений, да говорю о себе о не говорю вовсе о вас шепчу всю жизнь на жизнь жалобы примитивные иероглифы из страны жмурок неизвестно никому ничего нем нет но и не речист цветаст где тощ? так много дерьма успел с первой строки, музыка возлюбленная чужие звуки они всегда чужие, надо платить надо быть честным надо быть надо, вся история потом антиистория отрывок разрыв разрыв сердца сосудов чела идеи, и пошло пошло до тех пор пока тени иносказуемые тени борьба за жизни маленьких уродцев одинокий сон сладок не буду объяснять по стене топали клопы, капли крови кому я должен только им они не умеют работать тихо из-за обоев из-под старой газеты есть ли у них глаза нечто похожее на ничто писем давно нет от кого? не знаю, туманная добродетель, очень слов, сей, час, вынесет сейчас сейчас я что-то напишу, трагедия познаванья добра сука заросла осокой о сольди мраковыучка к делу кто есть, а кто пашет, а кто кто? облако зноя если что-то зачем сказать чтобы затем ещё что-то сказать, добавив, очень мило, заглохло, ну ничего, аллитерация вынесет начали пасть спать тапа пата ата сата ята тяпа сапа сап сейчас выясним, почему? ах, да, ломит грудь, в меня швыряли кирпичи, ловил рыбу нельзя рыба должна достаться поколеньям а ты пока капусту жуй жуй клетчатка надо сохранить здоровье и фигуру особенно здоровье тоска всю сохранить не смешно путешествие? пока не натравят в поле трактор не раздавит раздавит два давит нет пусть другой другие болезнь когда вырезали глаз он смотрел на нож на свет огромная лампа рухнула вместе с куском потолка и раздавила и глаз и врачей и меня но ты жив чтобы потом написать страшно умереть а жить тоже страшно страшно всё время и если бы не надежда на непродолжительную болезнь а дети их некому кормить научатся лаять а жена будет спать с другим матрасом кровать в шишечках рожа в шишечках оставим пейзаж приходить к нему жаловаться ему а он тебе трубы, белый дым боль в сердце боль в облаках пижама молоко в окне пейзаж одуванчики никого можно отдохнуть можно покурить можно посидеть на траве не заснуть болит глаз в нём нож в глазу всегда нож интересно какой глаз закроется первым, доска, а над ней земля, над землёй шаги, над шагами небо, над небом доска, за доской я, не хочу, надо, хорошее слово, нет, никогда, я вижу то что никак не может себя потерять, и всё кончается кроме ожидания, которое знает, что оно тщетно, пить визги скворца искусственный элементал, забыл, снова звон беременной мушки, летающий тиф, холера, подальше от этой мусорной компании, всё ещё позади и Адам и море всё будет позади всё будущее уже позади, враньё, впереди только песенки о тихой старости, сколько голов надо снять, чтобы задремать над штопкой? глупое слово, при чём здесь Всевышний, он ушёл, удивился созданному моим пером и ушёл я остался врать, тоже ушёл, я не приходил, меньше ячества, ничего и не писал, булочка с двумя глазами, много, на ножках, вот они в трамвае они в театре булочки думают о собственном изюме булочки спят и плачут, иногда за роялем в банке, они страдают встречаются батоны, чёрствые, мудрые, нетонущие, нисходящая метафора запрещена, другую не знаю знаю её нет булочки и восходящей, пример забыл, умер, закопали с глаз долой, один и тот же сон, душат, потом задушенного голого водят по улицам варят в котле солят и всем городом едят суп, мой суп, или суп из меня, мне дали меня а потом меня съели, хозяин-барин, смешно, придёт другой в мою нору и скажет, какая тоска, предшественник был гнусный тип, может быть из меня сделают бульонные кубики, очень удобно в походе в путешествии чашка кипятка и немного перца, его у меня хватит, как рука не отсохнет писать подобную чушь, не спеши, отсохнет, позже, ни в коем, музыка, прыжок, выше, прощаюсь, ухожу, что здесь делать? молчите даже свистеть нельзя, о цветах можно, разговор повторяется, хотят жить спокойно а где-то спирохета охотится за живчиком, жизнь, борьба, тома приключений, наконец, свадьба, долгожданное, побои, воспаление лёгких, спирохета умирает, сперматозоид-вдовец, старость и так далее, удивительно, я ещё в трёхлетнем возрасте описывал Куликовскую битву и своё участие в ней откуда? меньше вопросов врать надо меньше для себя пейзажу не соврёшь, я пейзаж, растекаемый, зубастый, он и я это я, я это он, он без меня не пейзаж, мы холодны, я не кормил пейзаж глазами сто лет, легко сказать сто, а вдруг больше, покормлю его завтра словом, весь запас слов подарю ему, пусть онемею а он будет говорящим, так и было, страшно без него, ювелиром я подарил бы пейзажу, или что-то в этом роде, ведь не торт же, очень много бы, заиканье несвязность слизь, по дороге можно споткнуться о собственный скелет, собственное общество, ходить лёжа, этого не доставало для полного бреда, без боли было скучно, распорядитель балагана, что такое волосы на теле? усики спрятавшихся под кожей эфемерных существ, насекомых, кошмар, и таскаешь их кормишь не подсыпать ли яда? джайнизм забыли после меня существа переберутся в более волосатого, у детей голое, у детей обезьян? каких? утром, стол пустой, разбит стакан и череп, нового не приснится, умирать и жить, скучная пена, драка к ворот типографии литературоведенье обожает стансы никогда пафос тишины философский роман неплохо горит борьба за костюм из листовой платины, умница я умница, неплохо, усвоено, но, пока, надо, работать, на тарной фабрике, пилостав, шилоправ молодчага, ша, ящур забыл потерял мысль, ещё несколько слов и вынесет, сладкий сон богини, тотальный инцест с пашней, ага, увлажнился, со слезой, мы были друзьями, перевернулся, лодка на дно, в океане встретишь черепаху она наденет хомут четыре первых парамита, забыл, «Чаръяаватара» на каменных досках, правила воспоминаний смертности, если позволит генетический котёл, тихий вечер, невозможность родить мысль возможность это понять писать надо без помарок, если есть что, быть игрушкой рта читатель пиявка хлеб или кровь, взрощенное или жизненосное, дорогое моё единственное наречие писатель заканчивает плохо так же как и книга, оставим эмоции отдаю авторство кому угодно, не ловите на слове, можно сомневаться, сингулярная повесть о пустоте когда-нибудь товарищ человек ваше место занято другие бродят по другим которые других не знали, ошибка, аттракцион светлой памяти материи, тупик истязаний, предобманное О, что-то касается лица, обратное вчера, боль, неплохая штука, растворяются в желудке а думают в вечности, не туда попали марионетки для анекдота, оратория, веера на цепочках, с последних рядов, минута до, пунш без очереди, расход к дому в расход радость сменяющаяся, проказы проказы, ящеры вымерли даже на дотации у государя водная стихия, мост где-то убили лошадь, яркость зимних зим небесные мгновенья подо льдами прииски рыбных косяков, если, недоступность спрашивающая о своей недоступности, есть ли у муравьёв свой Рассел, уверен, если все слова утопить Гималаи уйдут на дно, ярмо сладчайших мечтаний над головой детские хитрости единицы отрицающей ноль смеётся пунш тянет губки бантиком плохое сравнение или образ забыт? ноль, хитрая бестия, и есть он и нет его, у единицы инсульт, тяжёлые роды, новогоднее, блестят игрушки праздничные фантазии дети смеются, в углу, на подушке, она, недавно, из больницы, не верит, неужели семидесятая ёлка, не хочет, дети бьют шеколад, дорогое съедобное стекло, мама, принеси орехов, дочь, ей пятьдесят, её дочь, ей двадцать пять, на подушки смотрит, когда же? встреча взглядов, когда же ты? чтобы суженого привести не на кухне же с новым годом мать матери моей мать хочешь ситро? приходит сосед, забыл о празднике говорят новый год будет годом любви, га, го, го, танго, Ляля, конфетти, очень мило, полночь, гоп, гоп, завтра поминки а сегодня застольная агония год подыхает вместо цветов хвоя, но чу! ещё миг, ура ночью с новым, для кого-то последним милёнок адам и ева кусают яблоко чужих глаз уравнение с двумя известными, дьявол умник, после очередной шарады ест мисочку бобового супа и в парк заутюженный цивильный костюм читает томик стишат, стишата, осень, в глазах пепел, слёзы, весна, яблоки в дымке, конь пьёт воду, в горах эхо, тюльпанная завязь, луга, долины, в долинах богини ближайшего селения рвут урюк, их песню ветрило уносит к Казбеку, с юга, персиковая кожа, пепсиколовая улыбка, у дамы с гормоном в руках пожелтелых за оградой адбища на персях фильдеперс, для своего австралопитека вырядилась, бандерша, лицо не сеет и не пашет, у неё во рту маленький арбуз, вот это фокус! приходит к своему пить молоко из его рук, он читает роман о безногом мальчике, скабрёз, она, ластясь, что будет после нас, фифончик? в голове у него урчит, ах ты мой сонный птеродактильчик, венец не в цене, агнец кривокосонос и зобат, присоски ртов их ал цвет, незнакомец вошёл в дом с книгой, дрянь вопиющая, склочник, ему надоело быть знатоком одиночества захотелось иметь сострадательницу по пивной меланхолии, благоуханная избранница, совка, страдающая уремией, к делу вскричал герой, посмотрите он обратился к незнакомцу, посмотрите ваше начальное превосходительство есть ли в ваших списках моя фамилия? минутку, минутно, может ли быть? только для этого и стоило, если знаешь, что есть она, можешь долго ожидать её, да, о, конечно, эт не прибор для выжимания пузырьков, пейзажная картина, она не оттолкнёт, молчалива не потому что сказать нечего некому никогда не повторяется лишь дать знак, и свиданье состоится, плоды начал, ахи сирен, ласки новых волн погасли надежды не несут к вершине ада свежесть гру сти уставшей на небесной постели дрожащей в аромате цветов постоянства дуализм чистого листа хватит ругаться сублимировать крякодел кто больше всех нравственность бодряги таблицы Менделеева припудренные афоризмами из книги мудрых мыслей не давай поцелуя без любви как у пташки крылья маленького удальца острого как шило крепкого и нужного звонкого под старость ржавого с кольцами и бубенцами загадка отгадаю и научусь зажигать спички, в разметавшейся жаре жухлый ветер он качает дряблости зе лене й тополя всё прогоркло вздохи, пыль, безглазые мухи, жив да жив, вжи вжи, лист пообмяк, травы поникли, ручей иссох, тускло всё лишь громоздкий носище шипит, царь гусей не брат царю лосей, наличие различных метеоров не означает существование целей, ндаа, смотрю я вас, и кажется мне, тебе, вам, им, кому-то, что вернулся, вернулись в свою младость, трудности, романтика, красота жизни, хотя как поют известный актрис на поезд в юность билетов нет, не очень-то тянулись к слову, штамп, стемнело, всё, сидит мужик на завалинке думает, не дай бог, война, заберут меня, будет два выхода, не убьют, хорошо, убьют, плохо, если попаду в рай, хорошо, в ад, плохо, будет два выхода, в котёл попаду, хорошо, черти съедят, плохо, будет у меня только один выход, чайные размышления о сущности подняться на вершину, надвигаться туче тёмно-синей, она будет на моей высоте в ней молния, окружит туча туманом и свежестью, в карманах, в ушах, в лёгких облако, пробежали по воздуху неизвестные существа, наступили и на тебя наступит просветленье прошло подножье блестит от дождя, но ещё не пронеслись астральные вихри, чувство эфира в воле инверсивных братьев, наоборот, оставим, солнечная душа уйдёт, мозговые колодцы а ниже растворимость через сарказмы злостных лет, учёный в нём не состоялся, в том было, и, немало тайн, спасибо китайцу, порох загорается просто, щелчок, и рожа стала георгином, проснулся и обнаружил, дома нет телятины, вермута и монпансье, волки не интересуют, овцы тоже, в красной комнате пахло огурцами, удивление придёт позднее, войдите, пройдите, что видите, в большой комнате много окон, в каждое из окон светит солнце, стальная, честное слово, длинноногая без лица стального блестящего стоит у стального блестящего стоит у стального стола и режет арбуз, вы подойдите к столу, попробуйте стальной арбуз и поблагодарите хозяйку уже одетую в благодарность за визит легче уйти из мира чем уйти освободив слиянье звуков, что ж делать, если ты устал, топча ногами собственную гордость после он зубы чистил аргентинской пастой, повторяя, голая лошадь будет смеяться от страха, если пустить её на матрасе в шторм по волнам вот где комедия узнаванья добра в том что ты не порой лишь прав, исправив, но не исказив, ноту, пишу с надеждой, вопросы все оставить и направить, разозлив щепоткой соли нёбо чарку пива в рот чудесное письмо читаем господа если бесстрастно смотреть на оттенок, весь в прошедшем, произведение плохих художников, и их мысли, движок воз приятий, всё это во мне в остывшей форме, половуха, пусть, что за вопрос, разводить руками и качать головой, меня сделали, нет, так нельзя, тяжело, а когда доберусь, докопаюсь, и буду хозяином, нет, диктатором того кто сегодня, и всю жизнь мою любимую, издавая законы моего, только моего бытия, я возьму того за горло перед зеркалом перед костром поблагодарю оторвав от прошлого самое ценное собранное по крупицам когда же всё-таки, расправлюсь с я захочу сказать кое-то другим если до этого дня доживу что прискорбно изо пришедшие мягкие тени стали прошедшими и придёт слово, немое, уставшее, измочаленное, и я напою его своей кровью, или чем-нибудь покрепче, что подвернётся в пустоте как красиво в пустоте не подвернётся в пустоте подпустотится выпустованно-наипустейшая пустяковина врат, не ответить, любишь себя, мечтая о наслаждении переходом в отсутствие, в отсутствие чего? было ли присутствие? подлая сеть вопросов, подальше, когда в последний раз будет дрожание голоса, появится редкая песня, и ещё, пленённые небеса задрожат, чистота воссияет просвет, гордость неба, оно, такое же живое, даже, больше, чем, доказательства, нет, оно, живое, качается в моём хрусталике, движимое, ветром, флюиды земли поглощая, мою, всю мою, эту и эту жажду глотая, жажду чего, там вопросы иссякнут до исчезновения будет оно упиваться своей простотой и тогда я ухмыльнусь жуткое слово что собственно не известно слабому писку и чувству постигшему ещё раз кое-что неизвестное мне наречие только вошли и расселись, дверь на ключ, на столе, до Галифакса нас проведёт эскортный корабль, новый год отметили под водой, штормить начало с 29 на 30, а затем явился хурикан, наблюдение, ночью кильватером, идём под брейд-вымпелом, в Тихом океане кончилось горючее, всплыли, тотчас налетели самолёты, из всего экипажа уцелел один я, добрался на пустой канистре до каменистого берега, остров, здесь мне суждено, быть, может быть кто-нибудь здесь живём, поговорим, только не бейте по лицу, зубов нет, воды много верить, не верить, избитая тема одиночества, островитянин сейчас начнёт вспоминать прошлое, затем построит дом, сделает корову, сделает амбар, шоссе, машину, на берег волны вынесут кое-что из инструмента, и конечно книги, ничего если это будут пособия по демагогии, ты обрадуешься, слово будет согревать тебя у костра утверждаемые идеалы антагонистические зори объективная реальность что ни день то инвектива в моём доме лежали шкуры, а на них спасшаяся капитанская дочка, нас уцелело трое, она, ты и грандиозный сифилис, отбросив жеманную сентиментальность, она избавилась от болезни, это была первая смерть на острове, я называю, молчать, я называю его островом надежды, моя подруга мечтала о детках и о сёмге по-варварски в пороховом соусе я стал профессиональным знакомым в свободное от гнидобойни время она корчила из себя возбудителя самосознания, на мои попытки хороводиться, балакать с ней, отвечала благосклонно, представьте себе каменистый берег и нас, худых, полуголых, четвертьголых, изучающих танцы пляски песни корчи и фокусы всех всех народов мира, вот и вспыхнула алая зоренька на небосклоне двух покинутых подул ветер счастья, мы были обласканы судьбой, моя фамилия была Шакунтезен-деко, её я просто называл Коко, враньё, утро, иногда мечтали, лес, близ, либретто в сорока действиях, завтра, а вот и завтра, утро, на переднем плане дом крестьянки, вдовы, собирающей виноград, настолько поспевший, что поспешающий сын вдовы не замечает утра в лесу близ домика вдовы которая вышла на крыльцо дома, взбешенно скрежеща зубами, потому что виноград пал в цене, Альбер прогоняет вдову, понятно? или ещё повторить? возвращение с виноградника, танец переходит в любовную сцену, гаданье на лепестках, звуки охотничьих рогов, милый, почитай другое, скоро ночь, ты поставила капканы, на террасе появляется группа одетых дам, шлейф, дарит ей золотую цепь, она потрясен, рыдая падает в ноги потрясённой матери, ночь, старое кладбище, мановение руки, вот сцена на площади восточного рынка, пёстрые товары, конечно же выкрики разносчиков плова и вина, ослеплена страстью, нет, чернил мне не жаль, его встречают ликованьем, она подбирает медальон с его портретом, общее ликованье пламенная пляска срывает фату смело готова принять смерть мечется по комнате за секундантом бросается в пропасть но падает в омут спасён затаил злобу, впивается взглядом цветущая весна целует край её платья, забыл чьего, неважно, дальше сюжет дальше, протягивает охотнику кувшин в нём кураре он смеётся всеобщий любимец из-за скалы выстрел пуля попала в розу он истекает кровью, цветы жасмина в залог верности, словно в бреду порог бедной хижины, звуки свирели, заклинает одуматься, дальше, взгляд полный тоски в мгновенье ока безнадёжно влюблён, антракт, звонок, прошу всех в зрительный зал, пленён красотой, целует край, её платья в волшебном саду, в горах бушует гроза, сердце окаменевшее от горя, суровая кривда жизни, он нанимается матросом прощай берег любви крупным планом слеза он ещё вернётся, а что это ты читаешь мне милый, да так, волны опять выкинули на берег книгу, его уже нет, а он ещё жив, желанье видеть мир неутомимо, цветами утро дышит и теплом, как у доброй птицы под крылом каждый день на земле солнце в бубен играет для нас она была одной из тех востроглазых смышлёнышей с рожицей ортопедической красоты, любимых с колыбели для театральных биноклей, уроки музыки, тенниса, ей идёт белое, смешит гостей изображая зайца под кустом, а мимо идёт волк, умеет рисовать пальчиком на зимнем стекле кораблик, легко запоминает технократические ребусы, всё для дочери, у меня жизнь была тяжёлой, я засыпал в гидрокостюме, обвалы в шахте, север, больное сердце, расставаясь с ней учителя плачут, художники пускают слюну вожжой, только портрет, умоляю, но именно таких выбирает случай из куколки тряпку с разорванной рожей, и вот, поседевшая в один день, в день когда ей, как казалось не только ей, было обещано всё, но не дано ничего, вот и растаял туман идиотии, бредёт с шиноремонтного завода, но по дороге прижавшись в парадном щекой к стене, некогда подвижный и весёлый ум родит, если только родит, лишь один вопрос и ответ, зачем? счастья хватит всем, надо только модный халат сшить, пора к делу, ставить сети, Коко, будем с западной, скоро зима, надо успеть насолить большой запас рыбы, прогуляйся ещё вдоль берега, может, что-нибудь выкинуло, хорошо милый, но стало ветрено, как бы наш будущий малыш не простудился, я забыл, первосинье, но не глаз, а небес, предвознесенье во мне, запахи в аллеях ворон тих его лапы мнут акварель листопада он вор он, все ушли с острова, холод, пуст парк, из далёкого, нет, близкого моря, бедный, он каркал про свою первобытность, но тщетно, во льду, в ноябре все пейзажи над которым проносится планер был осиным крылом в октябре ноябре в первозданном морозе и в розе, в той что вором будет унесена, над, в ледовом пространстве, там где смех горизонтов, а те в свою очередь хмурятся в туманах и дымках мельчайших ледяных пластинок, что в морозном всегда висят воздухе, в льдовом разгуле, в празднике водной твари, поющей взы, зыв, зов под коньками сильной стали одиноко несущегося буера с усопшим спортсменом, он оставил жену на острове, и бежал, в лёднолётном движении так спокойно, так сладостно зябко всё это для взора умирающей от мороза искристой осе пролетающей, и осиное сердце, радуется воспаренью, то холодные токи, то близость весны, над глыбой молчанья, малое сердце уже замерзает, осталось сил лишь на то, чтобы повернуть усатую головку, и разглядеть на замерзающих своих крыльях тонкую роспись льдов, неба, снова взмах и шорох скользящий над глыбой молчания, а на этой глыбе стоит огромный зеркальный куб, на осином крыле, на левом блеклые перистые облака, на правом зигзаги узоров, расцветозакат, идти нелегко второзданная миссия мысли где твой взгляд обращённый во вне что может быть ярче взмахов век и веков над пейзажем исчезнет и завтра войдёт сожаленье в воздухе лист разметался, штрихи легли на лёт бровей, жёлтые губы уткнулись в листья, те покроются за ночь росой как ты себя чувствуешь, он уже ножками шевелит, закрой глаза, какой улов? сегодня бедно, открою рот и скажу, дорога, я, ты и так далее, с первой попытки не получилось, когда-нибудь на этом острове построят туристские приюты, а город назовут моим именем, сделают канатно-кресельные дороги к источникам минеральных вод, водопады подсветят прожекторами, военно-исторические памятники и курорты, музеи и интересные объекты природы привлекут когда-нибудь сюда, на мой остров толпы праздных и сильных, скоро ночь, закрой дверь, пора, в тебе ещё бродят молодые соки, силы молодости шипят в тебе, и ты сатанела, молодая сочная самка, захлёбываясь от бесстыдных видений ночных, от снов бросающих в ущелье предчувствий, отношение к совокупности линии и знака, думала, что если и дальше так будет, от счастья умрёт, не сам он, насмешка, происхождение точки, или тень таковой, а когда, ночью мучилась, рука, шуршали блестящие волосы, помнишь, как я тебя подобрал на берегу, до сих пор, группа точек, попытка разглядеть линию снизу, согласие, линии уходящие навсегда, в никуда, в кажимость, несущие линии, проносящие через, выход и вход, колебалось шепталось на дне океана, закон мирозданья готовил природе подарок, осень, милую мать умирания, пульсация бездны, ближе, не закрывай глаза ты сыта по горлу свет ползёт данность помощь не дошедшая до ещё ближе что тебе снится мне ничего, а тебе снится, мне никогда ничего не снилось плата за зрение на остров утром налетит огромная волна, она смоет всё, это удача, никто не видит, дай руку, вот так, чувствуешь? иногда из серого, как из сферы, звал неясный голос, линия прогибалась, голос снизу, там волна, там другие цвета, путь, приходил её образ, не искажённый, она идёт по лесной тропинке, а он случайно отдыхал, писал наброски переливы солнечных вакханалий зелёно-сизые капканы шевелений она просит, он просит её, наконец-то, набросают несколько этюдов, черепаха ноль стальная фигура корабль остров женщина оперетта замёрзшая оса волна сметающая всё в залог дружбы, он напишет изможденье небесных тонов руки ждут некому подарить куски чуждого сверлящие афоризмы гортани лишь только её достойную скольких вздевшую в альковах, где картаво-кровавый, шум драпировки обещает гостеприимство от имени матери-земли, она не говорит сколько сожрано, можно надеяться что кого-нибудь она не досчитается, эксперимент на падалевместимость, была у меня уверенность, что роддомовский этап можно пропустить в звене всеобщего но даже громкозвукие моряны и те насаждают культ ливерной колбас на столе умствует изобилие, ветер позволяет нескромные прикосновения, столь мучительные, после написания портрета, сочетающего умоисключения что около сердца которому никогда не отдохнуть как некогда, в шуме музыкальных вихрей, исчезающих, преступная белизна в близости, внутрь, дальше, в дверь, через подло-разовые губы шёпот речитативов, обмякших для новых, мгновений, полных блеклогадых, аспидноцикутовых рож, кто же хореограф танца на крематорных досках? куда скрыться зачем это счастье, химера, алкающая сукровицу больное воображение долг в жизни беби будут прикрываться теорией ромельетты швыряя свои животы в пространное никуда мечтают в горелки поиграть первая скрипичная радость в помощь всегда нравственный императив а светлое, чистое? взбухают и лопаются, а фиалки под парусами Мангуса? демоны устанут жевать конник-фаготист всегда бодр воцарит благоденствие, вечный футбол, вновь паруса уносят в светлую страну мракобесия, танец мумий, бензин кончился, передышка, фатум на часики поглядывает, потаённые диапозитивы громче хохот вторит авторитет абсолюта вода везде вода, движение пыли не исчезай утро через несколько часов исчезнет указ приказ генезис, пачка сигналов, всплеск на двенадцать баллов, слоговый глагол гол, всем управляет бедро рептилии примата или таракана, но остров уцелел, пошли дети, долго они выходили один за другим прыг скок и вроде жизнь веселее пошла, рыбы и дичи хватало, родники не иссякли ещё можно приступить к главному не имеет значенья из воды выплыла безногая женщина, в её сумке находились мутные сосуды, из одного она выпустила лягушку, из второго кошку, из третьего рыбу, из четвёртого маленькую макаку, птицу с белой шеей, всё это сцепилось в хоровод, и понеслось вдоль берега гудя шипя квакая и мяукая через несколько часов хоровод превратился в огромный кишащий шар, кричащий клубок живоности, проглотил поглотил вдавил в себя всех кроме мужчины, клубок оглушительно завизжал засвистел заухал подпрыгнул, из него выпало несколько рыб и змей, рухнул со скалы в море и был таков, поседевший хозяин острова вернулся в дом лёг спать и проспал несколько лет.
II
Не могу закончить это бред тащит какая-то сила словно привязан за ноги к поезду, морда о каждую шпалу спотыкается, куда привезёт и что привезёт от меня оставшееся этот поезд? как сказал *** бессвязность иной речи зависит лишь от того, кто её слушает, дальше побежала рука все дороги открыты, была весна, до меня она не доходила, был занят наукой о собственном, из окна видел школьники нахально-чистенькие выбежали, знакомо, значимо, впереди этапы, начальная эйфория у них закончилась, скоро толерантность, метаболизация обстоятельств, лет до пятидесяти зависимость, и наконец абстиненция с синдромом отнятия когда не хочется в домик свободы радуйся пора бы-чьих паде же й не скоро кто-нибудь из тех кто внизу начал топтать литературное пастбище, жаждет накропать эпос своих страданий, первые пять из двухсот томов описание незыблемости природы, из в семье тридцать душ, кашляющая мать, однажды, мама я решил стать писателем, в город провожают всем селом, мир жесток, годы горьких познаний, платиновые мерзости, катастрофа брачного тандема, с деревенской смекалкой утаивать основной труд жизни, пятьсот томов ты он я напишем к своему столетью пять томов год это даже скромно ты затянулся пох пох пересушеный табак, сейчас придёт дружище-литературовед, его обожал, он виртуозил бредятиной высшего арбитража, агрессивный формализм анархистский эпатаж концептуальный радикализм после приступа он сиропил, без нас вы сиротливо грешили бы суицидом, мы кормильцы, поильцы и завхозы ваши, нас иногда мучают, называя литероедами, но это зависть, в жизни литпиявки больше творческих дней, чем у сочинителя, сколько зелёного золота сгублено для извержения декларативной пиитики, настоящая война между институтом словесности и академией древохолия, я, сказал он, человек отважный, за что и страдаю, и заявляю, литература подразделяется на социальные вопли, поэзию гормональных вивисекций и философское вымогательство бессмертия, а вот и он, вошёл, заплакан, утёс лица обшитый тёсом обшит ручонками, затем вскочил нервно позвякивая мужским поясом целомудрия вышел краткий и впечатляющий визит, ветер тучи носит, носит вихри пыли, сердце сказки просит и не хочет были пошутил ***, вернёмся к сказке, шаги в бетонном зале принимал горячий душ отдельный, узкое ты взял ни мыла, ни лица, как отвратительная кожа без мыла под душем зачем? надоел душ и прислонился щекой к мутному стеклу, за спиной стоял сквозняк, дверь, всё, где я был до себя, где-то, лодка, привезшая сюда, в прелостно-прелестный мир окриков и залпов? стекло стекло, там, где за углом, тамтам всегдашней тени, как плыть? колодец, нелепое, нелепное тело, проверил замок на двери, вытащил из мешка резиновые шкурки надувной семьи, надул жену, дочь, сына, угостил их смехом, пусть помоются, погреются, потом накормить их тальком и до следующей бани, резиновые волосы, ноги, самая Красивая, Застывшая жена, надо, надо подремонтировать твою грудь, достать хорошего клея, это было в тот день, вновь ты ощутил свет, словно впервые, в какую страну ушло время? свет устал, стар он но желая обмануться в Последний раз, свет изменяет своему долгу слепить, трудно рассмотреть капли собственных эмоций, свет, чувствуешь, как сила теряется в обязанностях, кто-то иссушил твою грудь, она иногда становится приютом для сумерек, но вновь, и в который раз, вдыхаешь полноту Роскошных цветов, их, наверно, квинтильоны, распускаешься вокруг своего Единственного пути застыв взгляни под основу что под тобой, свет? разве не отец хаос с Детским капризом заставил отца приодеться в форму единственности отражения, мы все отражения, где мать? была ли? чаша сверхжизни, лик мудрости, обрамлённый в свободу свободную от свобод всё это твоя мать, свет, сказанное миф, личный, такой же, как миф о существовании хаоса, о том, что была мысль, я, что было было, пора уходить от воскрешения, от картины поднятия на свет, мирволить, благоденствие, глаз не очарован, черным бело, и поздней осенью, когда вносит покой искромётная белизна, долгожданный, драгоценный, достойный только одного, снега, щедрого, тихого, живого, дарящего всем свой свет, СНЕГА ВЕЛИКОГО, без которого устоявшая вода теряет волю к отраженью, острого снега, шелестящего о замерзающий зрачок, глубокого, хрусткого, не белого, но и не чёрного снега, снега! и осенью пали снега, беззащитные, бесхитростные плоскости, но остался запредельный тот шёпот ветров, тот далёкий уют небосклона, снег, овеществлённый свет, с визгом поднялся хвост позёмки, её голова уже за дальней рощей, вспомнил её? в ней летней в сиреневых кущах дёргались в арии птахи, заюлило, зазмеилось тело позёмки, меж стволов, меж жарких от холода рельс, а поезд всё тащит меня, мордою по шпалам клавесин остудила позёмка пасть голодного волка, и дальше дальше безного стремительно сквозь бор по оврагу в деревню и из по дорогам пустынным меж чёрных лопухов по гладким камням по озимым по раскорчевью дико гнаться за чем-то а затем скрываться от весны в день творенья холодов в час странный тусклый вновь вернётся сонмище существ позёмок и только сверху можно рассмотреть те стаи снежных сил раздольно понесутся чтобы оживить пейзаж и мудрость замерзания вернуть мне тебе, открыл глаза сейчас откроется крышка, заплачут повезут домой, вытащат, обмоют, будет молчаливый досуг, приведут врача тихо жена и дети истощившись в ожидании подкладывали очищенные апельсины подсматривали за тобой для них иноходцем за несколько месяцев до этого я не мог подняться стеснялся когда жена брала судно хотел чтобы нянька сын мечтал о велосипеде приходилось экономить по ночам вновь и вновь окунаться в вину, ты жил потому что жил я работал потому что и другие, не задумывался об яме подобные мысли считались позорными думать что когда-то заполнял яму кощунство по отношению, ты работал на детей и на жену, им тоже пора забыть в обыденности, что яма это комическая история чуть ли не анекдот их тоже когда-то вытаскивали они и я не любили вспоминать первого прикосновения снега как будто существует богатый выбор иногда мысль что достоин другой участи какой? за тебя решат отвлекала меня от предпенсионных рабочих дней опустив лопату замирал снимал с лица повязку и отдыхал внутри вагона весь белый от цемента был превосходного качества через крошечное отверстие наблюдал за миром ночь всадник пронёсся с факелом перекличка сторожей иногда в жаркую погоду раздевался прохладный порошок на теле медленно превращался в панцирь как-то присел отдохнуть завернуться в брезент и заснуть тебе приснился или не приснился забыл как это было может ничего и не было, отец и сын на прогулке, в их разговор вклинивается описание поля боя и расстановка боевых сил, разговор продолжают командующие враждующих армий, разговор о поместье, описание поместья, зачем поместье? все убиты, только командующие остались живы, они играют на лютне и поют, катают друг друга на санях по берегу реки Инь, их встречают отец и сын, командующий северной армией, рассказывает историю про отца и сына, деньги, история началась, игра в го, работа, рожденье, хохот, командующие расходятся, набраны новые войска, сражение на берегу реки Инь, положение к началу декабря, отец и сын, прогулка, отец смотрит сквозь лёд на дно, отец устало смотрит на самое дно, сын смотрит на сидящего в санях отца, устало смотрящего сквозь лёд на дно, далее идёт их диалог, сегодня чудесный день! да! доедем и попьём чая, да, ты чувствуешь себя, да, лучше? да, налим нерест декабрь роды подо льдом, я решил покатать отца, доставить ему последнюю радость в его предпоследний день, доехали до распада, долго пили, у меня упала чашка, он уронил её нарочно, я хотел одиночества, а не чая, сын раздражал, отец притворялся больным из последних сил, как и всю жизнь, года через два хочу приручить волка, ты так и не поднял чашку, мой сын нелюбим матерью и мной и зимой когда я собирался уйти из дома нелюбимого мной и матерью моей не напоминающей нынче о себе каждый раз хотел уйти ото всех и от себя ты снова выронил, она полна, ты снял очки чтобы не отвлекала конкретность, увидел за пеленой измождённым хрусталиком тёмные силуэты, но что это? ничто ли? твоя тачка, тачка с тобой была пятой от дверей, в щель меж досок ты рассмотрел потолок, нет, в углах не было паутины, а как её здесь не хватало, этого символа покоя и тишины, где-то блестела вода и сильный жнец не без радости покидает сон, чтобы забыться в полевой работе, в ложбинах туман из дверей дым, мужчина говорит девяносто минут, женщина восемьдесят, перед дверью выламывают золотые коронки, уже не пожевать морковь, чуть прокисший творог застревает в горле наглые слепни не дают забыть о родстве с теплокровными, как живописна сталь в крошках травы, живой ветер взъерошил сено воду волосы, кузнечики жиреют от вкусного дождя, солнце гладит дно глаз, возносится вверх животворность под кожей у сосны, но не забыть прохладную липкость ели, прижаться щекой к чистой смоле, собрать букет из папоротников, откуда приходят эти предметы? почему кружатся над тобой лежащим в очереди оплаканной на разный лад с порезанными сухожилиями ты будешь смотреть на собственный костёр на огонь своего сердца, как сострил бы я но не успел, очищающий огонь не откажет и тебе в покровительстве он возьмёт твоё убогое жилище, или как там его называют, плоть, это звучит гордо, и ты спокойный, невидимый будешь совсем свободным, чтобы издалека рассмотреть то что называли жизнь шевеленье вольвокса останется, ты удивишься, что ещё будет? обязательно узнаешь, в конце концов, каких ещё концов? заика зайка! самое тяжёлое это согласиться на расставанье, но ты так часто расставался с травой светом движеньем, что когда придёт пришла пора уйдёт пора расстаться с капризным мягким механизмом, унаследовавшим из всего разнообразия мира только десять чувств, но, впрочем, может быть, тебе удастся этого избежать, сын? где-то ты сейчас и кто возит тебя, жаль оставлять на съеденье собственную голову, меня беспокоит будущее собственной головы, у тебя расширились зрачки, скажи, какой сегодня год? второй! если считать от начала? от начала будет второй, но тебя давно, нет, поехали, дальше, мать на тебя сердита, дальше, страшно, жить вдвоём, и ждать, кто первый, мужчины живут меньше, вылив всю энергию в таз, они становятся дряхлыми гермафродитами и с мыслью о выполненном долге спешат насладиться параличом, чей я сын сын? посмотри вниз, ноги, слишком много для, женился ты в шестьдесят, молодая сука ожидала моей агонии она не знала что я переживу её мне нравилось просыпаться рано и сдёргивать с неё одеяло ей снилось одно и то же как её любимый разгружает цемент и называла меня козлом но не уходила, ещё бы! получать мясо и деньги за то что старик сбрасывал с неё тряпки, а когда-то она обожала, я нашёл её в углу вагона, под слоем цемента спала крошечная девочка, он уехал в лес, построил дом, сад, выкопал пруд, развел щук и карасей, шло время, хромое, слепое, корявое время шло, но не доходило до дома, затерянного в лесу, неучтённого, незанесённого на карту геодезистом, заносимого на месяц снегом, тёплого, тихого дома, ей шёл десятый год, она не умела говорить, ты и не учил, пустолайство, жили молчаливо, питаясь зимой снегом, летом светом в тишине чтобы не скучала ты заставлял её промывать песок, ручей проходил сквозь дом, сидя на печи наблюдал как она неспеша выполняет бесполезную работа, ни золота ни глины в ручье не было, промытый песок она высыпала вниз по теченью, продолжала промывать до вечера если встречались знакомые песчинки она несказанно радовалась и скучала по ним, пока вновь не появлялись, росла хоть и грязной, но ладной и крепкой, её облик вобрал в себя холод грустной зимней ночи, когда холод мерцает, а ночь, влюблённая в великолепья зимы, ещё больше темнеет, молчание и покорность, готовые вот-вот лопнуть, доставляли тебе скучную радость, летом ты водил её на поляну, привязывал за ноги к дереву и оставлял на несколько дней наедине с травой и дыханием, свой досуг ты проводил в пути вниз по реке, там ты менял песочные часы на соль, и обратно, однажды он задержался, девочки на поляне не было, с топором искал её четыре года, наконец заметил на высокой сосне огромное гнездо, стал рубить, большая тень скользнула по траве, невиданное неслыханное упало на тебя сверху, едва успел отскочить от сосны, как тварь приземлилась и обратившись лишь взглядом взмолилась чтобы добыча осталась погостить в гнезде, вернулся домой сожалея о согласии, отметил про себя, а тварь-то! лапы тигра, живот крокодила, прозрачные крылья, грудь кормящей женщины, зелёная совиная голова, девочка вернулась через несколько лет, она поседела и постарела, окрепла и выглядела совсем не девочкой, была брюхата, безрадостно продолжала промывать песок, хриплым голосом выводила какую-то каркающую мелодию, два года продолжалась твоя болезнь, удочерённая ухаживала за тобой, ты догадывался, кто помогал ей добывать пищу, дочь часто пропадала, ты знал куда она уходила, но возвращавшуюся с дичью и плодами не мучил расспросами, как-то в ответ на твою ласку бросилась и вцепившись зубами в щёку выдрала кусок съела, ты слёг, она не ухаживала за тобой, и пролежав неделю, пока лесной пожар не разбудил тебя и старый знакомый волк не выволок твоё тело, дом сгорел, в волчьей стае прожил четыре года был верным советником в набегах через засады флаги и капканы первым шёл и как-то лёжа у костра после удачного забега в окружении сытых друзей повёл сказ о прошлых днях, игра в го продолжается, волк не вынес твоё тело, ты сгорел, из углей выбрался младенец, младенчество пошло вспять, тебя окружили в лесу, поймали, воткнули в живот кишку, замазали воском глаза и засунули через жёсткую щетинистую дыру в мешок там ты стал быстро уменьшаться пока наконец не исчез прошло столько-то времени, сколько надежд было у тебя, ты не хотел покидать мешок, но тебя выманили, ты оказался на острове, отец в прошлом военный моряк был единственным кто уцелел от бомбёжки твоё детство так и не закончилось однажды что-то кричащее огромное многоголовое и всесильное подхватило тебя, ты гулял по берегу, и утащило в пучину, тебя съели хищники, потом кого-ты съел ты, всё время менялся, с одной ступени на другую, прыг, скок, со свистом, с песней, с улыбкой, от акулы к планктону, пока не стал тихим всплеском волны, волны любили берег необитаемого острова, иногда теченье позволяло передвигаться по дну, вблизи острова оно было усеяно костьми и книгами, из волн тебя часто выбрасывало и тогда ты улетал вверх, маленькая молекула воды, не успела она подрасти, как забрали на войну, воевал бесстрашно, вскоре повысили в звании, рота охраняла подступы через реку Инь, это был важный объект, по мосту отступали наши войска, враг подошёл совсем близко, отчётливо виднелись их чёрные усы, командир приказал держаться до последнего, положение южан, Шестая армия в составе 27-го армейского корпуса, 25-й и 38-й кавалерийских дивизий, смотри приложение, сверх того до 3 000 безоружных бойцов, наши войска переправились на северный берег, нам предстояло пасть, северные имели на 24 декабря в своём составе 3-ю кавалерийскую бригаду, лейб-гусарскую дивизию, дивизию резерва, восемнадцать батальонов, четыре эскадрона, девяносто пять орудий, пятьдесят шесть пулемётов, растянутый фланг, это знали в штабе северных и держали под парами два эсминца и пять подводных лодок, в ночь перед наступлением пал туман, странные испарения вывели из строя орудия и пулемёты, мы остались с ножами, как только показались цепи неприятеля наши роты бросились бежать и в реке были расстреляны своими, пока сонные солдаты, едва выбираясь из грязи, дошли до наших позиций, я успел сварить суп и был сыт по горло, наши взорвали мост и отступили, меня увезли в прифронтовой зоопарк, я принял это за шутку, но прошёл месяц, а я всё ещё сидел в клетке как попугай накрытый тканью, иногда мне кидали рыбьи головы лёд сухари я страдал от холода никакой одежды не было южные капитулировали меня по-прежнему держали в клетке стоявшей между барсуком и енотом наступил май. появились мухи и молодёжь, мне бросали печенье в один из весенних дней сняли цепь вычистили накормили м перевели в клетку с гимнастическими снарядами, целый месяц заставляли тренироваться и сытно кормили, недобрые сны гонялись по пятам, наконец при большом скоплении народа перевели в просторную клетку с оранг-утангом, клетка стояла на возвышении играл оркестр, обезьян был немолод, огромные когти щекотали решётку, он то зевал, то плевался в зрителей, меня подтолкнули острой пикой, зверь раскрыл объятия, оскалился, увидел стальные зубы, оранг-утанг схватил тебя, прижал к груди, я услышал как бьётся сердце, он отшвырнул меня в дальний угол, обливаясь кровью и смехом мы встали и приготовились умереть вытянув лапы и приплясывая обезьян приблизился я отступил кольнула пика зверя не кормили десять дней толпа шептала он его сожрёт от страха опустел мочевой пузырь почему он молчит закричала толпа какая фантастическая роль, я не умею говорить, подумал ты объятый дрожью и потом, а было ли что сказать? сказав это, я сделал шаг, нет, бросился в дальний угол, быстро вскарабкался по решётке, обезьян подпрыгнул, сдёрнул тебя за ногу, хлестнул об пол, когда ты очнулся, зверь сказал, ещё не поздно написать книгу, мы вновь стояли как борцы перед схваткой, стало холодно, стемнело, подул ветер, повалил снег, освежевал раны, а было ли что сказать? спросил я, он защёлкал сталью зубов, послушай на прощанье моё сердце, ты подошёл к волосатому сопернику, прижался к груди, он считал до десяти, раз, будет ли там снег? два, семья? три, цементный вагон? четыре, подкидыш? пять, остров? шесть, плен? семь, оранг-утанг? восемь, казнь? девять, возвращенье? ты успел выскользнуть из цепких лап, вспомнил что можешь нападать сам, я устремил всю кровь в правую руку, вытянул её, она светилась как раскалённый меч, обезьян прыгнул, ты ударил его в живот, вспыхнула шерсть, меч вошёл в мохнатое тело, пальцы обхватили позвоночник, я долго ломал его, теряя последнюю память, чудовище рухнуло, толпа вздрогнула, какое вероломство! бедный зверёк! полетели камни, дверь выломали, толпа ворвалась в клетку, содрала с меня всю кожу, толпу разогнали, тебя отвезли в гостиницу, дали одежду, деньги, я был свободен и поехал в деревню, чтобы родиться, я родился в деревне, зачем? никто не знает, отец крестьянствовал и был кажется племенным, иногда он встречал мать, мою, её я не помню, помню колодец, в пять лет попал в приют, на всю жизнь, отец сгорел в лесу, из приюта бежал в другой приют, выучился делать деревянные ложки, не мог говорить, слова не выползали однажды гулял по лесу заметил пожар в доме кто-то был мог сгореть хотел помочь но меня схватили и обезволили на утро лежал в мешке на дне океана там было темно дно охладило тебя и его и кого? не вижу, из всех слышимых слов осталось слово надо, на! до! сколько грохота в двух слогах власти, всего четыре буквы н, а, д, о. а дно но да но он дан дада ад но адно но дано, и снова надо, грохот, надо лечь и рассмотреть сквозь лёд, за ним грохотала война, через лёд, иная плоскость, так наблюдают через стекло за улицей, во дворе происходило сражение, оно сменилось картиной семейной идиллии, ты увидел мужчину в окне был вечер зажгли лампу пахло дубовыми цветами ты видел их? и они увидели, увидят, но ты был молодой волк убежал он хотел говорить он не мог бежать и если смог то он сказал когда я был глуп и потому молод я часто навещал места моего детства приблизившись однажды к своему дому а сколько их было у тебя свет вода огонь ветер я заглянул в окно будущая мать дремала за книгой сверчок катал усиками маковые зёрна пьяный отец изматывал себя в пляске, стало тихо, кто-то коснулся плеча, ты поднял голову и увидел как рушится мост, армия неприятеля наступала мгла.
Ладья тёмных странствий
Не болей, не балуй. Природа дважды обманула. Да, и ещё какое-то искусство – какая-то внебрачная игра самцов. Девушки рукоблудствуют, начиная с мифов. Жизнь как вздох без выдоха, короткая, мучительная. Ум хорошо, а два сапога пары – не лучше. Чужое мясо называют говядиной. На всякого мудреца довольно семи грамм свинца. Время гаечно-аграрных романов – проливной дождь, преимущественно без осадков. – Нефертити с пластмассовыми носами пили пиво – но этого мало – не хотите ли купить за мо к? – Весенняя грязь – незримый, возвеличенный удел. – Смущённый сумрак единодушного восторга. – Ты сел в лодку, надо проверить перемёты – четыре взмаха веслом. – Игра в лобные кости, шестёрки нет. – Ещё четыре взмаха веслом. – Исполнить путь спасения в созерцании пути? – Успеть бы доплыть до острова, надо поднажать. – Страдание мирового круговорота выжало из тебя осадок жадной мысли – мир, мир дому твоему! Но есть ли дом, ты? Иногда казалось, что дом – это череп, неприкосновенный, хрупкий, любовно выточенный из кости. Как часто топтали твою неприкосновенность, дом! Звук, запах, боль, сон – эти приживальщики пытались свить над твоей крышей гнездо. Ты отгонял их, они мешали рассмотреть комнату, камин, кровать. Столовой не было, видимо, скрывалась где-то в подвале. А сколько приказчиков и хозяев помимо этих приживал! И единственный законный постоялец – мозг – амброзия посюсторонних дновидений. – Ржавая уключина скрипела – куплеты железа. Ты наклонился осмотреть перемет. Заменил живца, распутал леску, тихо отплыл от рогоза. – В дни чугунной депрессии, в дни безрадостные (а радостных, как оказалось, не будет), в дни отчуждённости, тупости, смятения, в дни мучительные, тяжёлые – в такие дни ты приходил на кладбище и наблюдал сцены похорон. Это отшибало чувство пустоты, ты остро ощущал, что наполнен кровью и радовался холоду, теплу, дождю. «Чужая смерть животворна». Ты возвращался домой с освежёнными ощущениями не то что жизнерадостности, но – свободы, силы, надежды. Мёртвые не потеют. – Ты подплыл к другому перемёту, на колышке висел обрывок лески. Жаль, последние кованые крючки из синей стали. Они были для тебя ювелирной ценностью. Но до острова ещё несколько жерлиц. – По уржовине колкой, по метастазам дорог, днями тягучими, по чащобам разбитых эмоций, по жаре, в пустоте, в черноте ты добрался до этого озера, до этого тёмного, светлого, чистого, грязного, длинного, короткого, мелкого, глубокого, полноводно-безводного озера. Ты знал, что здесь будет встреча. С кем – неизвестно, но ты догадывался. – На одной жерлице был сом, на другой – щука с тремя глазами и серебряной серьгой на жабре – чудеса начинались. – В мелколепьи дум появилась лотосолицая певунья. Где-то упали осколки смеха, дробь припляса. Всплыли пиро ги сознанья. – Ты наклонился, чтобы увидеть дно. Там шевельнулось.
Задумывался ли ты: сколько сто ит стакан воды? Нет, не в походе, не в безводных краях. Последний стакан, предпоследний; стакан, который тебе принесут. Да, и над этим – да! Если до сорока лет не женишься, ты обречён на связь с кастеляншей или на конкубинат с матерью-одиночкой, имеющей троих короедов и способной терпеть полумужа лишь потому, что ты забиваешь гвоздь и меняешь половицу. Конечно, у тебя есть средний заработок и жизненный опыт. Но весь смазливый взвод женского пола уже разобран, хозяйственницы, мастерицы, тихони, умницы растасканы по норкам и успели испортить зрение от чтения прибауток, склонившись над рукоделием, вышивая гладью – лакомый сюжет для художников с бисексуальной ориентацией. Да, тебе придётся закрывать глаза на диспропорцию голени, на волосатые уши, на каноническую глупость, на домашний шпионаж, на крики: ты меня не любишь! на рёвы: мало работаешь! И всё это ради стакана воды, который тебе могут принести на старости лет в постель, а могут ещё и подумать. Но нужен ли тебе стакан? И не проще ли носить этот стакан с собой? А может быть (гениальная мысль), носить портрет этого стакана? Как ни странно, стакан с водой – основная аллегория семейственности. Если изваять его из платины, инкрустировать рубинами, изумрудами, топазами, а в него налить… чего бы налить? – ну хотя бы живой воды из сказки, то он достанется тебе почти даром по сравнению с последним стаканом воды, в стоимость которого входят расходы на досвадебное обаяние, на свадебный жор, на комнату, на жратву для благоверной, на пищу для ребенка, и если в месяц ты зарабатывал 150 единиц дензнака, то за 20 лет семейного джиу-джитсу кредит на получение стакана с водой (или на изъятие оного) составит 30 000 единиц. Из железа, ушедшего на эти деньги, ты мог бы отлить стакан весом в 800 тонн. Я бессилен перед поговоркой (мудрой до содрогания) – счастье не в деньгах. А ещё скажешь, что тот ручей, у которого ты иногда сиживал, дарован природой, лес дарован природой, но добавишь с сомнением: и я дарован природой… и замолкнешь… кому? Таково добавление к воде, всё-таки преподнесённой в стакане (мир не без добрых). И замолчишь навсегда, прошептав: зачем? Этот вопрос тебе не позволят задать, заткнут рот подушкой, ватой, соломой, зальют камфорой, чугуном, аргоном, кашей – знай, мол, наших, мы мужественно помогали тебе вытянуться до последнего вздоха. Но всё дело в том, что этот вопрос ты задавал ещё тогда, когда был силён и немощен, болен и здоров, велик и мал, когда тебя не было, быть не могло, не должно.
Как-то раз показалось мне, что Там вставал кто-то другой. Бессмысленно искать определения этому нечто-никогда-некогда-бывшему-без меня. Он или она оттеснял меня в дальний угол палаты. Палата, дом или – неважно – существо было раза в четыре, в сто больше меня. Серое, скользкое, оно застыло без энергии и просило только одного. Внимания. Но для этого требовалось много сил. Они в те времена были невосполнимы. Молчал и я. И я погладил хоть что-то. Можно сказать: «погладил голову». Некто заскользило ко мне. И мы перепутали роли. Две руки гладило две головы. Ты понял. Признаки пола: портфель, голос, очки – ещё не появились. Некто ещё и ещё раз дал понять, что желает сострадания. Медленно, я почувствовал: оно ждёт не ласки, а удара, не успокоения, а уничтожения. Нет. Погибнем вместе. Не стану бить. И начну последний путь рука об руку с тобой, ангел мой! Нечто засмеялось и, приняв странное положение, выражающее, должно быть, мольбу, замерло. Ты не имел права убивать, но что я знал тогда? Отвернувшись, я погрузился в воду. Разбудила меня досада. Она сменилась завистью, зависть – уважением. Как мог мой сотоварищ по будущности так скоро понять трагедию Исхода? Оно желало исчезновения. Несколько раз мы касались друг друга, и восхитительная дрожь (я испытывал подобное наслаждение, когда менял шкуру) выводила меня из оцепенения… Но я молчал. Я не хотел и не мог помочь. Молчание сотоварища продолжалось. Я впал в забытье. Когда оно кончилось, обрадовался одиночеству. Радость безгранична, если не считать легкой тревоги: что-то улиткообразное, оставшееся от моего(—ей) родственника(—цы). Вскоре я распрощался с тем, кто растворился, не родившись. Когда выпал, вышел на холод, и время начало свой круг, кричал, отбивался: к нити, связывающей с тем ушедшим миром, приблизилось движение ножа. И я про-квакал: Нет, нет! Не хочу – рвались из тебя крики – не отрезайте дорогу назад. Я протянул руки, защищая нить, и нож нащупал меня. Я остался без рук, затем лезвие оборвало последнюю связь. Удушающее Вон. Между первым и последним вздохом предстояло. Оно уже дыбилось, накручивая на меня, кололо, прокалывало спину, ноги. Искомая боль вливалась в рот, а паралич тряс… тело трясется до. Пока! Однажды я пытался вернуться. Может быть, продвинувшись по подушке, я заполз и в свою крепость? Начал путь, изнурительные поиски привели к краю кроватки. Последовал укол. В голову проникла едкая жидкость. Стальная мудрая игла. Попытки повторялись… Абсолютная тьма, – кто-нибудь её знает, – не отнимала у предметов свой цвет. Все они были сплошь меняющиеся, пересекающиеся линии, безмолвные раньше и после, до меня.
Лежал на столе горела лампа освещала разрезанную грудь, открытую для света сердце последнее билось последние минуты, чья-то рука держала его в своей приятно-холодной власти ладонь поддерживая сердце снизу открыл глаза закрыл свои открыл, рука принадлежала сове с женскими грудями уже иссохшими она курила пепел падал на открытый дряхлый мотор она сказала небывалая эротика держать в руке бьющееся сердце сказала ещё скоро мы расстанемся совсем я сохраню на память эту книгу ты долго писал молодец счастлив и я рада и счастлива вами созданным воображением беспощадным к хозяину власти слов к вам она заплакала капая слезами они падали на меня прошивали тело пули утреннего расстрела затем швырнули в лодку и до сих пор кто-то носится в ней по тёмным волнам в неизвестных морях в неизвестных мирах.
Как червь во флейте задремал у истоков антимира; хотелось продлить сон – жаль расставаться с Пустотой: тоны тонноклокотов: оратория тартаротрат. Свет лопнул – роды глаз. Долго, до последних отжатий слёзных желез вопрошает искатель щей. У кого? Но ни болт, выточенный до универсума, ни всезаполняющие хлеба не дадут ответа. Монолога не… Диалога не. И что бы ни делал – отсюда ноги не уберёшь. Мир – больница, в коридорах которой в жмурки должно играть. Что поделать? – пожизненный иск лазаретных щей.
Конечно же помнишь их вкус.
Непонятное так наскучило, что злостно ударил но небоскату и сбил мошкару облаков, кинул их к ногам Отца. – Что ты натворил? – Мне что-нибудь поинтереснее, чем жизнь! – Хочешь видеть горы музыки, летающей внутри чёрного света? – А такое бывает?..за стеной: грядущие будут вспоминать нас, и это согреет путников. Добрые и внимательные будущие поколения скажут спасибо за то, что мы вымостили дорогу. А когда они станут прошлыми, будем ещё более благодарными за то, что они придумали нас – несуществовавших. Идите, идите в наш мир, здесь каждому найдется урна, чтобы сплюнуть в неё тело и, сплюнув, звать других разглядывать рассветы. Здесь каждому найдётся учитель, который научит слову, и вы ещё долго будете звуками слюнявить вход в пищевод. Гули-гули, кис-кис!
Ты погрузился в ощупывание мыслей; не находил даже следа. Руки, обязательства, страх, комната, душа, скучающая по своей родине. В часы твоего сна душа улетает в свою страну, к запредельным истокам, к подругам, где крылатые тени успокаивают друг друга: осталось совсем немного, скоро кончится бред одичания с музыкальными погремушками, обещаниями тех, кто сдаёт комнату. Домовладельцы уйдут, дорогу помнят по наследству, а истосковавшиеся уставшие странницы соберутся вместе. Они горько смеялись: какой кошмар! – постоянно уговаривать своего хозяина БЫТЬ, батрачить на него, придумывая успокаивающие сны, носочные заботы, песочные письма. Подруги, собравшись, пожалеют о выброшенных годах: молчат; и, наверно, кто-то из них сочувственно отнесется к дальнейшей судьбе покинутого хозяина. Встречаются и такие, у которых являлась нежноспособность; бережливые, им удавалось защититься. Такой мечтательнице непременно вспомнится то, как в редкие часы дружбы, в тревоге за будущее они успокаивали друг друга: не ты виновата, и не ты виноват, не ты первой покинешь меня, и не ты. Но приходил мир забот, заслоняя Мир: ненасытный молох пищевода поднимал вой; его дружок – клозет – был голоден, – тоже – симпатия! – любовь.
Обмой, злотканный, облик блика мой.
Надо навестить тебя, ободрить пораненное твое, в котором пресневеют слизистые течи. Мне кажется – ты долго не протянешь. Это поняла там, дома, когда улетала в ночные часы. Путешествие, поезда; я смотрела на…лампу – я – помню – в – день – нашей – встречи. Все кружилось и кружилось вокруг неё; рядом со мной дряхлая бабочка и слепака-шмель, а ты ночью с лампой собирал мухоморы. Тебе ещё не отпилили корни… Под комариным киселем в кисее капель пота-крови; тебе попался участок, богатый грибами; ты высматривал и выискивал самый большой гриб, под ним дремала змейка-сказительница, и если бы не я, кусившая её в глаз, в раскосую пропасть фантастических дум, она бы увела тебя за собой. Но моё благодеянье не было замечено, стоит понять. Ты нелогично не убил меня, а, подставив палец, – я вскарабкалась на него, – поднес к глазам и любовался. Я поняла – ты не тронешь: какой смысл? – в мухе меньше паразитов. Да и красива я: шевиотовое брюшко и глаза – братья-аметисты. Правда ножки кривоваты – не молода. Поползла по твоей руке, отпылав симпатией, покинула тело насекомого и переселилась. Бездыханное тело мухи затерялось где-то внизу.
Памятна одна ночь. Ты спал с тяжелой болезнью. Я, решив немного отдохнуть, впервые столкнулась с Ужасом, Афродитой и Безносой. Они сидели на кухне и пили сваренный петушиный голос-яичницу. При этом обсуждали твоё поражение. Афродита сидела на твоих собранных пожитках в беспрерывных обмороках. Ужас, отощавший в просвещении, говорил: если Афродита уйдёт – мне нечего делать. Громче всех визжала Безносая, она была с ветрянкой, с зубом чугунным, державно отлитым, девица центнеров в девять. Кстати, не такая она и безносая… Она умоляла собеседников умалить увяданье и доказывала, что паника преждевременна, ещё не время для бегства. Затем говорил Ужас – чистенький, каменномясый. Он говорил – долго – красиво – чертил схемы: мечтал компромиссно. На меня (сидела на стене) даже не взглянул, лишь Афродита пролила: шляется всякое быдло…
Несмотря на контракт между мной и хозяином, я почувствовала возрождение ненависти. Хозяин сказал: слишком много приношу боли, пришла пора разлуки. В следующую ночь улетела на отдых, как всегда, оставила вместо себя хоровод сновидений. Но вернувшись, не нашла никого. Ночь задыхалась, близилось утро. Мне угрожала гибель, если не найду себе дом, хоть какой-нибудь. Скорое солнце. Какой-то декабрь, ледовый шторм, вода поднималась; холод и одинокое. Упала во двор, влетела в подвал, впилась в единственное – старую кошку. Не повезло: слепая, ошпаренная смолой, по которой ковыляли одрябшие вши. Поселившись, затряслась от хохота, кинулась в окно, волоча хвост, испачканный в смоле. Во дворе дети варили второй котёл. Долго пытались загнать в него, но кончились дрова. Котёл остыл. Тогда, подцепив крюком за лысеющую ляжку, потащили на седьмой этаж, протащили мимо богини с пристяжным глазом. Оглушённая темень. Сивый великан – официальный злодей из юных любителей респекта – держал в одной руке свистящую стрекозу, в другой – меня на крюке. На чердаке зажгли свечи на пироге, пыльные танцы, пуды искр. Говоры о полете. Речь обо мне. Подвязав к огромному насекомому, дали свободу вниз. Падая, увидела в окне шестого этажа мольберт, в окне пятого – кровать, книги, муравейник на столе, на втором этаже – человека со змеиной головой во рту, на первом – уже перед землей, когда стрекоза выломала крылья – раненое лицо девочки: она жевала букет маргариток, рисовала убитую. Закончив рисунок, бывший на самом деле, она расхохоталась мужским голосом отца, который купил велосипед (сейчас он ржавел), а краски были старыми, ржавыми, как тот гвоздь в подвале, на который, – или на его брата, – накололась шина в белую ночь, в летнее антистоянье… летела она от одного хозяина к другому, не чувствуя круга, в нём не было точки: прокол, остановка, паденье – давно – когда уже повзрослела; и, проезжая через спящие мосты предгорода, не знала, что надвигается с другого предгорода шторм ледовый – не вовсе июньский – было лето – стоял декабрь: согласье времен в разногласьи. До июня надо идти с другой стороны, с той, с которой она подъезжала в декабре: скользко; стремленье резиновых дисков гнуло хорды мостов истощённым набегом.
Ты размышлял о том, что во всей догматике падения самое страшное – «нелюбовь к себе», отказ от себя и, вместе с тем, ожидание другого «я». Потеря «я» – и вовсе неважно, каким путем ты пришёл к этому – имеет неприметный момент – в то время, как ты искал якобы истинное «я», пора было искать третье «я», и даже – не пора, надо. Невидимая категория отчуждения прошла, и в поисках третьего «я» ты вновь придешь к ПЕРВОМУ ВОПРОСУ, к старой конструкции изначального эго, теперь испытанного в боях за себя, сильного; и тогда ты, измотанный и постаревший, не сможешь сопротивляться и никогда не двинешься в Путь.
Всё чаще являлось к тебе (к нему, ко мне) ощущение, что его (твое)«я» – это не «я», а истинное «я» живёт где-то вдали, не здесь. Тогда ты начинал скучать по отсутствующему, искать, пытался догнать далёкого спутника. Но у далёкого «я» были другие дела и заботы, а тутошнее «я» должно было оставаться строителем клозетов. И что бы ты ни делал, доносился лишь Хохот. Он размножался. Когда же ОН (ТЫ) сожалел о невозможности встречи с другим «я» – приходило ощущение, похожее на сострадание – единственное напоминание существующего второго «я». И тогда он отходил от тебя и, прочитав вчерашний монолог, глядел на то, что было его убежищем. Задавал вопрос – что ему надо? В пустоте солнечной бесплотности – вновь вопрос. И Хохот становился твоим товарищем, другом. Когда он обращал взор в сторону нового друга, готовый уловить сомнение, сон смыкал глаза. Хохот становился покорным, готовым для монолога. Слова рождались каверзные, состоящие из тяжёлых звуков; они призывали к другому. Слова не улетали, неспособные к полету, они кружились у ног, вглядываясь в лицо. Волшебные сочетания: ДаНет – НетДа; сочетания означающие, но не раскрывающие.
Как хотелось узнать час Начал. Где вы, бесовские дудочки? Бес славия в бесславии. Образная ловля – Ворон ходит по рукописи и спотыкается о слова.
Он разглядывает его.
Вечер за окнами, за оком ночь с обеих сторон. Пытались вместе с вороном реанимировать тишину. Ворон думает о собственной доброте: не выклевал глаза хозяину, когда тот вчера уснул пьяный. Хозяин: сколько птичьих полётов вскормлено глазом!
Улыбка знакомого кроводавца.
Кому нужен путь? И если блажные знают, отчего молчат? Прикидываются, что довольны склеиванием коробок.
Замёрзли руки, но продолжал: чего жаждет слово? коробочек, пустынь, бестелесности. Тема страха, носков, пищевода – эти темы для слова ли?
(В день собственных поминок повторить бы сказанное выше).
Надоело ждать. И жертвы некрасивы, взаимозаменяемы, безлики.
Сколько их взбухло и растаяло в столь обожаемом пейзаже. Пейзаж тоже хорош: для кого-то бережёт самое ценное – картину потрясений. Попробуй не полюби объедки пайка: лес, горы, море. Дряхлый скопидом. И жаль былой привязанности к нему; столько усилий зря.
Руки совсем замёрзли, но язык ворочался: время угловатых сказок: жили-не были.
Дальше сказки фантазия не идет… а Безносая в детстве на велосипеде каталась, цветы собирала, придумывала духовность в виде мухи; цикличные композиции, иррациональные отправления…
А между тем…
Афродита бодро готовилась к службе. Позавтракав крокодилом, запечённым в мармеладе, Безносая заплетала ей косу.
Вчера долго на кухне дзенькали колокольчики чайных стаканов и кричала до утра Безносая: мерзкие дети, если не исправитесь, покину вас.
Ужас клеил душу. На губах Афродиты студень из пантокрина. Безносой явился сон: озверевшие лошади, из которых росли ёлки. Да. Она и проснулась от брызг конской свадьбы. – Ты нахальная баба, – говорила Афродита, – даже не краснеешь! – Чем живы? Цинизмом! А кто его обновит? И ты тоже. – Это верно, – подхватывала Афродита, – театральное «Летите, лебеди, летите». Мы заказчиков своих в шляпах не хороним. Последний урок вежливости…когда с Фатумом закончено дрязгобоище. На эстраде мраморный подшейник… Нож вскроет грудину от горла до паха. И шёпот: ты слишком долго копался в механике собственного. Мастер вытащит за шею птицу в белой мантии. И в этом приёмыше-дочеришке увидит все причины речи, оборванной для вечности. Этот последний отец без работы никогда не сидит, молодцы-красавицы для него стараются.
Протухшая богиня с броневыми зубами приходит повидать пернатых. Хохотулечка мертвечинку кушает. Иногда не довольна оказанной честью.
И что за народ пошёл, – говорила Безносая, – все спешат поюродствовать на тему смерти. Чёрные плащи, разбитые зеркала – детская мистика. Пока в рот ананас лезет – никаких крестов. В свою смерть не верю. В самом деле, кто докажет мне это? Вот и клиенты мои и твои так рассуждают: с другими происходит, а с нами не произойдет. Продолжение пути принимают за случайность. Не пора ли поменяться местами. Скоро земли не хватит, вдавливают в прадеда, в отца, в мать. Нормально, – продолжал утром ты – истину в галантерейном магазине можно купить, а затем проваливай.
Как можно? Теперь самое время послушать о сострадании. Или – кинуть грош нищему, чтобы разрыдаться от собственного милосердия. Сатанеют молоки в жилах игристых, будет повтор нулевой, который станет рвать прядь мозговую над пошлейшим вопросником.
Ты бродил по незаконченным лабиринтам; время от времени темнели на стенах доски: памятники архитектуры. Летел игольчатый дождь, гуманный спутник. Перепончатые крыши получали порцию воспарений. На чердаке висели летучие мыши, уверенные в перевернутом мире. Лизал их воздушный поток.
Как сладостно уцепиться за носителя памяти, хоть какой-нибудь, лишь бы память. Ужас бродил по чердаку с томиком стишат, с узеньких плеч свисал плед. Прислушался к дыханию спящей Безноски – она в горячке, вчера катались на лодке, перевернулись. Ужас вылез сухим. Он надел пенсне, поискал в оглавлении «Утешенье» – гаденькое стихотворенье с прихлипом, с очертаньями зубов, пахнущих воплями; пейзаж, небо города. Захлопнул томик подошёл к окну сквозняк. Задумался: слишком задержался, когда же подадут поезд. Вещи давно собраны: галстук, пиджак, перчатки. Посмотрел на асфальт. Взорвалась лампочка, кудряшки вольфрама остыли. Поправил одеяло на Безносой и вышел из чердака, вошёл в пустую комнату, в ней много народа. шёл спектакль. Давай поболтаем! Хочешь вина? Сердце? Ничего, бахус растрясёт. Отчего так поздно? Веселился с девочками. Под вечер кровь из носа пошла. Переусердствовал. Гадко? А не кричать на меня? Сердце? Скоро в путь. Не грусти, почитай на сон что-нибудь о глине… Поверь сыну, я тоже… хотя в детстве перед ликами на дудочке играл. Ласковые пастушечьи трели-звуки. Пытался ублажить. Молча слушали меня и качали головами, сейчас знаю почему… А на другой день хмурились, и снова играл я, но хмурились они больше… Незадолго до этого научился обуваться. Помнишь? Потом ты купил мне маленькую карусельку. Болванчики на картонных лошадках крутились вокруг шатра, никак не могли оторваться. А я заводил пружинку ещё и ещё. Бокал грязный, возьми другой. Хм, о чём это я? Скучновато, зеваю. Слышал анекдот про пьяную обезьяну? А я и не кричу. Забыл, что тебе вредно…и я…я… да, уважаю, но любви не получилось. Не бойся, в дом застарелых дотащу. Соседи не проснутся. Перед глазами образы милых…как они повизгивали. Ничего, старикан, не завидуй, в своё время тоже неплохо веселился. Да, всё думаю, сколько таких вечеров осталось. У тебя-то они давно прошли. Последний пистон чистыми руками. Поиграл своё и хватит, теперь можно за газету, где-что-кого, собирание грибов, тайком от семьи пить, плакать над запрятанными письмами, далёкими бумажками юности. Запретно-далекое! Нравится, как я говорю? И мне. Ты трясешь головой; ха, старик трясёт плешивой головой… Но когда-то, о когда-то со своей любимой вы тоже… Медовый месяц, всего месяц, не год, не десятилетие… Она и ты, загорелые, в белых костюмах. Домик с верандой с видом на море с весёлым лицом, теннис после завтрака, затем купание в уединённом. Моя любовь! Два пищевода соединились. О, моя дорогая. Конечно, клятвы… и ты, и ты… Задыхаются… Ещё не соединились, а ребенок погребён. Друг друга успокаивают: не убийца, и не ты.
Снег; триллиарды иголок выстлали музейную простыню на шарк тротуара, на цинк крыш; одинокие снежинки из тех что посмелее уносились к холмам на севере, спортсмены ладные любили там жизнь и себя и снега вор у воздушных ворот робок и кроток ленивый утренний воздух на скорости больше ста двухсот больше в километрах утоляя голод риска с гор лыжник; глаза своих закрывает повязка чудес мозговых скорость больше, в дерево, раскол неизвестных, лицо в ствол, скорость погасла, мысль же в разбег утаив и в листьехвойную крону сквозь просветы нитей древесных древа с вершины летела мысль несла к весне своё тело, снег залетал в форточку ложился на пластинку оркестра, вновь улетал, прилетал в это окно через год был виден газовый завод начинал пробуждаться, светало, немного, свет подкрадывался в контуры предметов, затем в полутона, в комнате, неизвестно где никому ничего никогда некогда лежал человек, шёпот, шёпот мягкий чудесный, умный шепот нового неизвестного никому ничего никогда да начало с «и», оно, это «и» есть приглашенье, не-о-пре-деленность и не опреде льность в письме, добавление связка, рука, нить, замок или пальцы чужих неизвестных существ на глазах, на шее, указующих направляю…«и» это вакуум, он будет заполнен, позже, и когда стихнет, угаснет, уйдёт музыка, память? они вслед за тобой, забытая песня лишь мёртвая зыбь, зов бесконечен в мирах, распрощавшийся с действием с жизнью с понятием в нас, кто он звук что помог нам сдержать дать укрыть от всевидящих глаз раз познавших в мелодии лишь ход и прощанье но с кем? пейзаж манекенщик природы, птицы пусты они чей-то полет океан глубина или путь, долгое шествие на дно, вода к воде прикосновенье, она в воде, метафизика глаз, доказательство, озёра и звери предметы желаний, быть может виденья, толкуют о бездне, гонит в небе воздушные струи она унося утешенье, утешенье для призраков, которым никак не исчезнуть, и уход если он состоится лишь обман быть нам вечно в пути, в то время он издевался над со знанием законов, окружавшие свободные слова растворялись как прутик ускользали чем чаще испытывал себя любовнее становилось отношение к собственной боли, комичнее представлялась разлука с ней, праздник откапывал лёгкое сознание отделялось безболезненно и созерцало с глазами поднявшимися чёрное и безголосое тело праздновало заключительную оргию, мозг был единственным гостем, удары, рука, треск кожи, визг кровати, пух волос, пачка криков, вода, вода, сабля, труба, визг, надо, шёпот, надо, борьба выглядела неискренне призрак молчанье хватка за ноги головой в стену хохот цветы слезы обиды надо смех глаз долгожданное время, каникулы телесного единения, ещё бьётся сердце честный извозчик, вовсю пирует глупая печень, полон оптимизма мочевой пузырь, пока живёт всеми забытый спинной мозг трудяга уже отдыхает, скоро в путь, мозг радуется, ему и только ему предстоит закрыть занавес, белковая громада готовится к последнему писку просто готовится просто глаза неизвестно куда именно и конечно мозг скорбит со всем богатством придется стать грязью для небольшого сожаления, он спешит посмеяться над остальными, понимая гнусность смеха другие не знают, да и по какому праву заботиться? именно мозг теряет больше всех, в плохую компанию попал его друг спинной уже начал филонить, спешит отдохнуть, оставил без движения левую часть тела ему как и другим идиотам обещали продолжение, подальше от таких друзей, а глаза? они не смотрят на эту куклу, просящую до сих пор чего-то, глаза вылетели в форточку посмотреть на небо долгожданное тело билось в простынях в глазницах застрял пух много терпел ты от падали навязанной силой почему ты должен как и они стать говном вместе со случайными друзьями, совпаденье, трагическая оплошность, если бы знать раньше, есть же выражение сойти с ума, отойти, уйти, но поздно, ты попал в положение уходить последним если повезёт и не дезертируют глаза, хотелось бы увидеть последний миг, самый последний важный перрон, сейчас в тебе начинают проясняться затхлые уголки памяти, воспроизводя начало того, что уже, путь, из зоны обоняния сообщают, тогда, давным-давно был запах остывающего свинца, затем страшное долгое существительное, длившееся неизвестно сколько, в памяти всё стерлось, осталась неуверенность в том, что это был именно твой выход, но это позже, а до того…целое путешествие, вот неплохой кусочек, ты как-будто в лесу, ты толст, ломаешь ветви, стволы, и не идёшь, а летишь вскользь по кронам и по-над землей, в зависимости от погоды, огромно, студнеобразно, куча хвороста, чёрное, на чёрном фоне леса шёпотосмех, бряцанье кеглями, группа голосов, хотели сперва вытрясти из убежища, а потом достали лопаткой, которой оторвали две руки, осталось ещё две, это был период, леса не было, и ты носился по тамошним сферам девственником, не вспугнутый ни кислородом ни обязанностью, однажды ты услышал пульс и шуршание, так шуршат змеи, вылезая из старой шкуры, прослушивание, вынесенье приговора, ты ощущал через тонкую защиту плаценты огромную трубку и ухо в белом халате, удушье, сон подлетел к беззащитному предмету или к тому что было вместо него, хищно поглотил твоё спокойствие, впоследствии вновь обретённое в скачке по асбестовой плите ты содрогаясь и сожалея искренне и бесконечно понимал ужас происходящего.
Желанный стройный светло-коричневый тобою рожденный Ужас. Как ты несчастен. Немощен. Ты, Ужас, болен. Но и твоя болезнь не смертельна. Вернутся твои разноцветья, станут совершеннее. Ты всё время в работе, мой друг, в заботах. Измучен шумом, бессонницей, иллюозоном. Это и это не повод для Печали. Вы встретитесь. К тому же ты очень точен, мой единственный утешитель любимый. Ничто не разлучит нас; буду делиться последней коркой, возможностью. Буду на ночь читать стихи, оберегать сон, а когда заболеешь закрою рот, заглушу, постоянство не должно тревожно, быть, судьи. Читая всей семье на ночь сказки, оберегал сон и твой, сын, и твой, моя дочь, и твоей сестры, моя дочь; дочь моя! Сон был спокоен и твой… Мы ходили по саду, я читал, любимые, стихи. Если бы случилось бесплодие, всё равно читал бы, а когда захотел кричал чтением вслух. Ибо нельзя про себя отнимать у живых пищу, и жизнь. Да. Тебя, Жизнь, я приметил давно. Был тогда слеп, чтобы заговорить с тобой, но как-то случилось, что не прошёл мимо; и ты, болтушка, простушка, была подслеповата, как и вся моя неготовая семья, желающая покоя и определенности, кокотка.
Жизнь, у тебя в молодости были чистые глаза. Их я носил в медальоне и твоих волос прядь. До сих пор у меня сохранились дни нашей любви.
Ты радовалась моему обществу. Помнишь, конечно, как иногда мы забегали в кондитерскую. Кофе и пирожные. Кофе особенный, из каких-то складов, старых запасов; складов, покрытых мхом тёплым, живым, ковровым, упругим, шелковистым, когда касаешься другой ладонью, потому что одной трогаешь твои ресницы, Жизнь; ты опускаешь голову, тебе нравится кофе с пирожным, которое я не очень люблю, лишь делаю вид, что люблю, хотя любить люблю, и очень, всегда, когда это можно было сказать, и даже сейчас, тебе и тебе, Ужас, мой, как оказалось, более нежный друг и более верный, чем ты – простая девчонка… и даже сейчас, когда вы просите меня почитать о любви, тяжёлые дни.
А вы, дни, закутанные в пледы и шали, сидите с часами в зубах. Один (в белой шляпе) читает мой пульс. Какая бесцельность. Наношу удар. Пейзаж, сад, вода. Шляпа вылетела в окно. Поезд несётся в тупик, проводник раздаёт чай и бинокли. Тупик виден плохо. Ещё несколько… в километрах.
Пятьдесят. Спуск.
И пять. Спуск.
Пейзаж – шестьдесят!
И этот последний спуск так крут, что колёса отрываются от рельс и поезд пикирует в море. Крабов, акул, он, гудок, паровоза пугает. Успели закрыть окна. С поверхности моря падают венки.
Смеёмся. Среди спутников женщина. Спит. Укачало. Ты берёшь ее на руки, несёшь в свободное купе. Снова тоннель; пытаешься овладеть, но меня пугает шуршание её губ. Чувствую – кто-то третий между тобой и женщиной. Надо спешить. Всё в воде. Страх. Свет лампы, вижу, о радость! – перед моим лицом плачет, вылезшая изо рта спутницы гремучая змея. Хвост издает звуки. Спутница рвёт своё платье. Затем привлекает к поцелую. Тем временем змея переползает в тебя. Потом снова в спутницу, снова в тебя, всё быстрей и быстрей, пока шуршание гада не перерастает в свист единения не то губ, не то змея, не тех губ, не того змея. Колесо. Неразрывно. Огонь, глина, лёд. Отрыв. Она в последнем дыханье. Остаётся в пейзаж. Поезд в тупик.
Часто предлагали личинке сесть в поезд. Танец на картофельных полях затянулся. Поздно. Теперь виден лишь свет уходящего последнего вагона…высиживание жемчуга продолжается…если бы знать раньше. Теперь ты трепетно собираешь скромные пожитки; неуёмный странник, всё надеешься на удачу, на оседлость. Душа (или что-нечто) наблюдает, как её бывший хозяин, морщась, укладывается последний раз. Ощупаем его сон, что-нибудь отшепчем. Мы ещё увидим в раскрытых глазах отражённый танец порезанных горящих сухожилий. Огонь, плавающий весёлый пепел. Где-то звукочит музыкальное. А мне снова на картофельное поле. Удаляющаяся душа ласково, сентиментально вспоминает минуты дружбы. Как давно. Сейчас она испачкалась вылетая из времени было достаточно чтобы убрать ноги и безногому. Носитель сокровищ, вместитель надежд, искупитель – в пар, в дым. Душа закрывает глаза, скрывает лицемерие. Тяжкие обязанности закончены. Пока говорил Ужас, Афродита складировала сперму; кликушество мысли, балалаечная струна на шею горлянке.
В заброшенных парниках старик сделал тебе инъекцию в ноги. Казалось, выход из физиологической обязаловки найден, ты ощущал, как становишься бесполым… Но приползла гангрена. Перед ампутацией долго уговаривал хирурга резать без наркоза. Она, худенькая гнедая нахалка учительского вида, из тех кому снится родильный стол длиной в тысячу парсеков, жуя монпасье из женьшеневого желе, объяснила: возможна остановка сердца. Остановились на компромиссе: он пообедал спиртом. Через час услышал полет циркульной пилы, паденье ног в чан, оттопали своё, можно было бы сшить из кожи жилет. Жилет, который вырастил сам! Прошла неделя, пришли спецы по реабилитации, приставили к культям ноги из папье-маше. Сняли одеяло. Да, он был без ног.
Оставив в больнице две пары ног – свои и из бумаги, ты вернулся по-пластунски домой. Мир стал глубже. Ты теперь редко покидал дом. Когда собирался на прогулку, железкой стучал по водяной трубе. На условный сигнал прибегали глухие сестрички, взявшие надо мной шефство. Добросовестно прикручивали тебя к таратайке болтами и ремнями. Наполняли термос влагой, спускали вниз. Ты никогда не забывал взять с собой детскую двухстволку и свисток. На улице милые кобылки надевали на себя лямки. С хохотом, столь звонким и незаменимым ничем в юности, несли они тебя на низкой платформе по улицам городов, по полям, по горам, по берегу великого океана, вновь по улицам… Ты сидел, откинувшись на спинку и рассказывал им свою весёлую и интересную жизнь. Иногда они забывали о тебе, ты же, глядя на мельканье блестящих лодыжек, раздумывал о предметах поверхностных или вовсе дремал… Смотрел на чаек: чайки, чайки, грязные птицы! Кем вы стали и были кем? В коридорах вонючих каналов ищете благополучия. И не рыбой, и даже не отважным утопленником питаетесь вы, а банным отваром и соками из больниц.
Тебя тащили по парковой дорожке, мимо закурившего слепого, размышляющего: что он теперь может? Наслаждаться тьмой? Закурил. Подождав укуса спичечного огня, кинул обугленный костяк на ладонь листа, табачный прах укрылся в капиллярах: всё-таки жестокость тьмы не без добра, не позволяет оптическому насилию иссушить мозг. Лишиться бы ещё слуха и осязания – предел счастья. Ты приветствуешь его. Холодно. Как жалки приветствия. Встретив, останавливаемся, говорим о невзрачных и бесконечных обстоятельствах, желая услышать существенное – день и час отъезда. Слепой поднял руку и открыл ладонь. Было темно, музыка продолжала жить и строить собственный дом композиции. Не собираясь возмущаться, она положила в твою ладонь что-то похожее на гордость дынных семечек. Ты открыл кошелёк и ссыпал туда позвонки дорогой мелодии.
Понеслись лани дальше. Вынесли тебя на стекло глубокого пруда. Девочки устали. Присели на лёд. Едва закрыл глаза, как слова: может быть в шевелении усиков водяной блохи трагедии больше чем во всей литературе вместе взятой. Рты рвов в травах.
Наблюдая за тем, как лёд прогибается под детскими ногами: звуки слепого – слепые звуки. Смотрел долго, смотрел на сиюминутные памятники лопнувшим пузырям, лопнувшим смехотворцам. Отчего минута молчания перед кем, молчат, над лопнувшей грелкой, никогда с ней не разговаривали. Как скучны вопросы вдоль реки шелест травы, трава насекомое, поворот изгиба реки, затонувшая лодка. Весло. В обрыве барахтается человек устал если не протянуть руку он заночует в омуте. Ты спустился, протянул. Между пальцами оставались сантиметры. Может быть, ты и не сорвался бы в воду, если бы протянул руку дальше. А пока жест помощи ладонь вниз ты сменил на жест вопрошающий ладонь вверх. Зачем? Зачем спасать тебя, собачка, зачем вмешиваться в механизм Колеса, маленький? И почему я, маленькая куча, обязан… заметить. Нет, я тебя не спасу потому что не было здесь не будет как не было и реки и тебя и нас в день назавтра и пять лет назад сто. Я, – думал ты, – ещё весь в глубочайшей тайне камня, затерян среди вопросов вопроса. Ерунда. Ты не спас человека, боялся сорваться. Глупость! Ты не спас потому что тебе не понравилось лицо. Нет. Ты не спас потому что он не спас тебя. Потому что в омуте был ты. Потому что имел право на антипомощь. Да и где тот, который осудит тебя за бездействие? Где он, как не на твоём месте твоего отсутствия. Вы были последними. Кроме вас из всего пышного разнообразия горлопанов вообще никого не было. Мне кажется – тебе повезло. Трудно представить: даже такие твердыни словесного чистоплюйства, такие величавые формулы твердолобия, НЕТ, ДА, – будут незримыми, исчезнувшими, и не разбудят сон слова биологическими притязаниями. Молчание пришло с появлением последнего пузыря. Предпоследний человек уже на дне омута. Ты огляделся. Нет, мир не изменился и не стал чище, но, несомненно, он стал пронзительнее, ибо с последним свидетелем ушло ВРЕМЯ и исчезло с последней попрошайкой звездного света сомнение в твоей многозначности.
Не забыл. Перед тем как маленький человечек скрылся в пучине он прошептал: СПАСИ…
Какие буквы он не успел дошептать: ТЕ или БО? Его глаза перед затоплением были необычайной глубины и чистоты. Теперь всё понятно: он не хотел спасения. Я ещё долго пребывал в задумчивости с протянутой рукой мокрой от дождя. Чтобы как-нибудь оправдать усилие затраченное на поклон реке ты выхватил из быстрых вод стрекозу сбитую ветром заботливо сдул с неё воду подкинул вверх. Быть может показалось как из воды несколько раз поднималась кисть предпоследнего человека и исполняла хватательное движение. Скрутив сигару из ядовитейших листьев ольшаника, задумчиво двинулся вслед за насекомым.
Когда ты видел детей, ты вспоминал слова гидролога: когда я вижу детей, я радуюсь – земные воды не иссякнут. – Несомненно это была рыба. Ты наладил снасть, закинул леску, на леске, привязанной к удилищу, крючок с червем, груз, поплавок. Стал ждать поклёвки. – Огляделся. Когда по легкому трапу сойдете на берег, невольно вдохнете полной грудью. Какой простор! Высокое небо, широкий плёс озера, полупустынный остров и соседние островки, покрытые хвойными лесами. И тишина, которая неудивительна в этой широко раскинутой стране лесов и студёных озер, местами непроходимых топей и болот, скалистых гор, стремительных рек и пенистых водопадов. Сказочны её богатства – рыба и пушнина, железная руда и соль, гранит, мрамор. – Поплавок скрылся. Ты резко подсёк. – Среди замшелых глыб нашли приют редкие породы ящериц, а кое-где и змей. В сырых местах встречаются… – Сорвалось. – …безобидные ужи. Порою пронесётся над головой белка-летяга, а вдали вдруг раздастся трубный рёв лося, усиленный многократным эхом. В этих местах можно наблюдать интересные миражи, временами возникающие над гладью озера. – Снова поклёвка. Ты подсёк и вытащил из воды маленького человечка. Он был гол, на спине имел нечто вроде стрекозиных крыльев. Из его рта лилась кровь, он дрожал и тихо стонал. Ты растерянно искал слова извинения или прощанья. Крючок высунул жало из горла, кровь постепенно остановилась. Хорошо сложенное тело пойманного существа вдруг напряглось, он вздрогнул крыльями и затих. Ты тупо глядел на жертву, голова твоя свалилась на грудь, челюсть отвисла – тебя затопила мощная боль в шее. Изо рта брызнула кровь. Всё это было так неожиданно и непонятно, что ты хотел броситься в воду, но тут увидел, что на крючок кто-то попался. Ты осторожно подсек и вытащил из воды крошечного, величиной со спичку человечка. Крылья его трепетали, из горла торчал железный крючок. Пока ты осторожно вытаскивал крючок из горла, твоя боль исчезла, кровь перестала литься из моего рта. Человечек немного покорчился и затих. Новый приступ боли. Твоя одежда в крови. Ты насадил на свинцовый груз кусочек хлеба – крючок срезал – и закинул леску. Поклевка была мгновенной. Ты вытащил человечка, мёртвой хваткой впившегося в хлеб, разжал ногтем челюсти и положил его на дно лодки. После каждого улова боль в моём горле исчезала, но ненадолго. Так ты продвигался к острову, гонимый теченьем и ветром, ежеминутно вытаскивая из воды диковинную добычу. Совсем стемнело, когда ты вступил на остров. На острове находилось озеро, в котором плавал остров, на нём – озеро поменьше, на крошечном островке виднелось вовсе незаметное озерцо, в котором бурлили силы. Разложив костер, подогрев хлеб и воду, ты обогрел выловленных человечков. Они улетели. Похоронив убитых, ты двинулся к озеру, что было. Не спалось, решил искупаться. Едва ты погрузился в воду по горло, как мягкие ткани растворились, и под водой остался один скелет. Но ты продолжил. Путь до острова закончился. Я вышел и снова обшит кожей. Прилёг. Шаги. Приближалось.
Ночной туман лицемерно оросил слезами твоё тело, чуть закрытое вязкой тиной. Под сердцем вспыхнул и погас образ возвышенной речи. Он хотел отблагодарить небо за тишину. Из груди иногда звуки. Именно они и были, похожие на клёкот, ты уже не способен на слова, преодолев ту грань, за ней звук аррры или круалл точнее передаёт чувства, чем «прекрасно». Ты забылся в обаянии исторгнутых звуков. Отдыхал долго. Козни поздней осени обыкновенно бранны. Осень, ужель судьба твоя так далека от разносудеб дней моих? Как повторяем, как презрителен, как пьян твой край и сер. Твой дом печален: трава запущена, не мною любим твой сад. Как редки встречи и пустынен берег. Мой сон был крепок, ты – здоров. Когда проснулись все, раззвездилась вода, то – отраженье, то – блеск прощанья неба с глазами и со словом, что довело весьма негладкою дорогой меня ещё живого до дня, рождённого сегодня. Тень близится, за нею утро.
Ибо иногда
Днём нечастым: с короткою стрижкой, – без насмех – ладно скроен, сшит наспех, – Бабасов приехал из глубины дрекольных напевов. В Гор-техмонтаж. Из болот, из картофельной жизни, заспичило, вишь ли, капсту провансаль пожевать и побегать по сплинам мокротным.
В деревне, что Бабосов откинул, остались две с четвертью хатки: две шишки и мишка. Барбосов приехал позу деть в буераке из камня. Мир обонять и узнать.
Чрез время он получил униформу: ватник, чепец, портянки, разряд и прописку в общажной квартире. Теперь он лимитчик в большой у-ю-ю прохвандени. Честный малый, трудяга.
И сразу же Бабосов притулился маленькой личинкой себя в некоторых моментах принципиального характера. Он весь существенно отдался пламени вдохновляющего знаменателя. Волнующая новизна чётко координировала его зримое ощущение. Поначалу он на шиши на свои сделал в этой квакдыре ремонт коридора, кухни, мест прочих. Над каждой тумбочкой осветил потолок, привёз стол в посередь кухни для игры «кто во что». Выписал «Аллигатор», «Центральную» и даже «Под яблочко». Всё это сделав, затаился.
«Люблю милую за ласки, за вертящиеся глазки, – приговаривал Банбосов, поглаживая работельный агрегат – лопасовочный станок. – Я девочка-залётка, измены не терплю, то пою, то квакаю, вечером пляшу», – Босов миловался шуткуйством с агрегаткой, тёр ветошью мехизм и не вспоминал ни одной мозговиной две шишки и мишку.
Чтоб познать экивоки самзнанья, ндо истнее, тружнее мореть через сумрак всхохота, дабы в нём разузнать имя рек. Босов вытряхивал дымц из арабистых троеполчений. Кроче, – андака, – был не такой, вить, простак.
Лучше умереть под горячие аплодисменты, чем: супротив и вкось выкуси ноздрюсю, чертыхолим грусть, удим любамбусю. Осязаемое воплощение производственных заданий, симфония лопасовочного цеха, где лопосовал Бабосов, ритм килотрафов, завизг ржушки, киточная запулынь рдении, иэх, иах – всего не передать. Одним словом, Бабосов врубился в эпикруизм движения, стал любителем металлических соблазнов, так сказать, запел о пафосе групповщины во имя, то есть сделался верным и честным в огромной телеге надежды, иначе сказать, захотел прожить так, чтобы никогда. Образно говоря, созрел для купели горячих будней, шагнул в актив механизойлера с мыслью: быстрее, дальше. Хорошо песнярить о полях, о бровях, о суконном корытце, взъехоритцею суть опалить, черепушку закрыть рукавицей. Сокровенные ахи зовут, индустрабельным запахом манят, удивляне идут на закат, до рассвета встают лапосяне. А к обеду в озойских водах суерыло, топанисто, лихо снова ноги идут в трапотах, полтотрах, рапортптахах.
Странное дело – Барбосов не злопотреблял алкогорем. Восмосно притцыной тому лучшезарное детство, патрийские визги при криках: апчхи, прилетели. Но кажется мне, что от алколя рвала бабосину грудь честная жадность: веть только подумать – цены какие на зелье, не лучше ль итти пакатасса на лызах, вноздриться в лютень, на снежных искрах прошарахать ложбину. Но сегодня лето стояло. Дня чассей, сегочас.
Бабосов отхлебнул ликер из напёрстковой рюмки, он лежкался на раз-три-кладушке. Душка, этакий еледружитель. Ждал сопружинницу, спрутку. Магнитный фон играл в кокки-бряки. Подсыпал аппетит.
Где достать буратинный антисифилин для желудёво-кишечного трактата. Пошли по тили-пили новости, на ципках. Опять кого-то орданули, кого-то звезданули. Да ты, я вижу, шагаешь в правду. Левой, левой бвей. Из детства прилетел для бабоса кукарач, солнебык и стекляная рысса. Отлежал бок, встал со складушки, прошипел в погромную кухню.
Вот шкаф тети Фени, а там – дяди Бота. Феня с фингалом, а Бот – танцев дранцев батальный шарка-тель, тюган-матюганыч, любитель мурзилки, галошный жестянщик. Страдает дипсоманией. Словесному контакту доступен, не слушает возражений, нахален. В беседе фамильярен, сексуально обнажён, эмоционально лабилен. Часты моторные разряды. Биологически опрятен. Умственное развитие не выше нормы. Социальный статус подлежит уточнению.
Далее тумбочка грустилши, бишь то Фарадины Амперовны Затычек. 46 лет. Ж. Ориентируется плохо. Беспокойна, тревожна. Настроение снижено. Движения вялые, взгляд «балерины», отрешённый. В беседе односложна, с некоторой задержкой. Безучастна к окружающему, своей судьбе. Критика к своему состоянию отсутствует. Аффективно-волевые нарушения. В речевой контакт вступает настороженно. В меру злобна. Ангел зебунчик с писцовою макентош, мела манекена, иметь продолжая хотеть шубейку из зайцев, тупую тумпочку, сказал уж, гадюка, срапиську в этой квартдыре. Приходила в бабосину гнездь, в комнатенку пощёлкать в пристенок, играя в присоску. Затем похлебать борщевый бурлык с какки-мак-ки: «Гром слышишь, а страха не видно, вот оно счастье».
Фарамп Затычек стояла у тумбочки, вишновато косела в Бабоса и чмокала «дыней». Он увидел на стенке, он удивился давнишней картинке из рынка. Кто там, что там? Алёнка верхом на младце Алёшечке. Стоят у озерца копытца изпд и млеют в степном заурченъи. Картинная жажда, ситец, масло, немного гуаагу. Украшение ухкни, прикормка для таромуханов.
«Привет жильцам соседа номер шесть квартиры десять». Вся квадрдыра в сборе, ногела у тумбочек. На каждой тумбчонке засов из металла, чеканкой на каждом запоре номера паспортов, на ватмане сбоку (9 × 9 см) тушью график работ на мероприятственных механизмах, чтоб друг за другом… помочь не проспать. Жиличкожильцы стояли у каждый свояй комодец и умно так этак созерцем глядели на середь кухни, на банку с поструганой редькой. Из банки вылетал иприт. Нет, нерлит и не не, а что-то иное, зломощное, страшное, отчего в поддыхах и в коленных сервизах, в скелетных сервантах вставало брикадой огромное НЕТ. Не хочу, но могу; не жалею, но плачу.
Босов кинул взгляд на сестбрца: алло, ну, Аллё, ну, алёшечка, не шепчи, что секретить на кухне. Алёнок надевала противогаз, бртец-шустряга пытаться хотеть отнимать аппарат у сердиццы. Не вышло, вошло. Все ногоходы квакдыры смотрели на Бабосино лиц засиянье. Из от запаха банки с поструганой редькой Бабос раскачался, очистил вместилище псевд-фауны, обитель надежд на нормстул, табурет…
В кухне свободно парил дезаромат, кошмарное экто для нюха. Тетя Феня сказала: кто-то хотел нас, нам, там, бам… изуродовать наше покой, наше уют. – Вот, вот, и притом, – ерепенил Рапсулин, студент филахо и ха-ха, портфелемотатель, подстилотихоня, сиднюша, себя величал – «солидняк», шарф называл на своскользкий манер: не шарф, а кашне, верхние зубы носил козырьком, кошек и книг не держал, – и при том и при ком, знам мы вас, кое-что уж имеем на случай, хоть я и пришелец батыев, но комуналыцик отменный. Это ваша работа, – злословил Рапсулин, поминая лицом постаревшую младость востока. Был у Рапсули вмест рта, ртец, ртей, ругавища – портвейнова рана. В разговоре с несушкой своей, перед введением, говорил: сегодня я это считаю экологичным. Ему шёл двадцать некий-то лет. Пол приблизительный. Страдал трипторхизмом. Алкогольный дебют в одиннадцать лет. Энергетический потенциал снижен. Сознание изменено по типу оглушенности. Наметилось слабоумие со снижением критики. Иногда отмечаются эйфорические «окна» в поведении. Аффективные уплощения. Любит Некрасова.
– Да, кто-то по блату достал и редьку, и банку. Редьку порезал, истолок, в банку с овощем этим затем пописал, под мой столик поставил, – сказал, ожидая помпею без гибели, Стервовский. Поклонник атавистического романтизма, автор бредовых трилогий и волчьих эссе. Варить в электрическом курицу любил в чайнике. В страшноватой голяшке под черепом носились безноздрые олухи.
Впадал при гормоноедальной свече в ацензурные состояния: арбуз это яблоко или бузоко. И для добавим портрета ещё полноты. Многоречив. Напорист. Манерен. Внимание отвлекаемо. Лжив, старается преуменьшить размеры своего сладострастья. Волевые процессы ослаблены. Критика к факту себя формальная. Социально мобилен. «Глядьте, даже Мурзик подох, – он шевелинул киську туфлей, бездыханен Мурзишка. И Гражданин наш… тоже за Мурзей», – Рапсулин сдёрнул газету с псиного тела. Псин гражданин пал смертью кухонной, сгинул от запаха редьки с раствором. Все волче молчали, бледели на лопасовщика.
– Вы жилец хоть и новый… и купили пусть на всех на год для читений «централку», но бдительность наша жива и живёт, – это гласкала голилем в оскале Монтсусапупец – Монтана Сусанновна Пупец. Танцмейстер с фасеточным взглядом. В юности Сусанатанмана кликалась лапушкой, лапой. Истечением год, – временных экивоков: иссячень пролётов, над хлестким зигзагом полдбани заушин, – по прошествии лет стала не лапой – ан хапой. Идя на галеры страстей, в платье цвета бобровой струи плескала танцеть раззудянисто очеелкашно пред стариканом, который из котых похож на юнцёвку, – брала за пустонемножье лишь рулончик обоев, дефцыт сёж, а какже. Слабость такая. 39 лет. Беспокойна, находится в двигательном возбуждении. Взгляд растерянный. Неадекватно смеется. Суетлива. Цинична. Часты обнажения инстинктов. Раздражается, если её фиксируют на ошибках. Нарушение памяти усиливается во время беседы. Интеллектуальные функции ниже среднего. Эмоциональный фон быстро меняется. В интиме авансирует. Социально активна весьма. «И зачем это вам. С виду вроде порядощный ты, и вдруг – этак».
Алоэедаха, псиорка с фингалом тёть Феня прошквакала: «Онь ли не ли неонь, а похож вроде ёнь. Так что придется звиняться пырет халлюктифом, иль напишем казу, чтоб лишили тебя-сси прафиски. Ват так!»
Тётенька эта любила мумозить в потьмах в гундосатый пуздец: хлюм, хрюм, плюм: яйчишко продашь, рюшечек купишь. Купишь рюшечек, на нитке быстрой приколешь, ввечеру на посиделках сказать последнее прости и тихое ура. Пятьдесятшесть год. Полввроде женский. Внимание завышено к мелочам. Эмоциональный фон радужный с кратковременнным переходом в ярость. Движения суетливые. В беседе склоняет тему к «продуктам». Может продолжительно перечислять «недостатки в торговле». Любит «правду в глаза». Иногда манерно-мечтательна. При осмотре не исключен факт «беличьего глаза». Любит корчить из себя дурочку.
«А давайте заставим-ка съесть его это», – предложил Рапсулин. Но тут в кухню влетела скромная шаровая молния, и казус истлел.
Бабосов твёрдо приверженнел к целевому подходу в состязательности с другими лопасовщиками Техмонтажа. На утро кефир и один пирожок. На обед два кейфира (кайф, Ира) и два пиро-ого пирожка… В ужин съедать очень мочь аппельсинический син и головку от старогренландского сыра, заедая салатом «Каменная головка». Бабос блюл здоровье, не пил, скареден был, много не умствовал, выходя в темпы роста венчать результаты весомо.
В досужие дни выходнусили с Фарампзатычек в предпарковье. Малясали вёслами солнечь озерковую блясинь. Фуртыжили млато. Парусили задо. Счастливела баловнями ужимь зацуев. Том-потом шевелили плечами под гладкою кожей, розанов лепест замариненный, остро.
Над простором роднейским летела гармонь: шуета, подзазуха. Слишком юные годы – безгубые годы. Вьюнастасила вржачь подчащобья, ни бабец, ни мужец не просаживать дут в корне тут, а идут заколобисто, чаном по чину игрульно.
Так шли уютные годы. Счастливая жизнь лускала на завалинке семечки.
Бабосов нажал кнопку токарно-винтильного станка Т.В.С. Ладонью руки левой по левой щеке размазал слепня. Мотор станка остановил свой полезный бег. Остановил своё полезное движение, перестал ходить, умалил плаванье силы до нет. Замер мотор. Т.В.С. стоял на берегу горной реки. На речке берега горной стоял С.В.Т.
Станок винтильно-токарный марки отменной модели достославной, настолько надёжный станок, что даже с орлом горным не мог он, то есть даже горно-ущельный орел, орлан, воспетый птиц, сильный орлаша, Орлуша, или как бы я отметил – Рлашаня, – не мог этот птиц сравниться со станом марки МОР 14.542НВХЗ, изготовленным, ном, ной, ай, на предприимчивом предприятии имени фамилии отчества. Станок был выносливее и даже пустынного верблюда, ибо… но я потерял мысль при мысли, что незачем доказывать доказуемое. А приори. Ибо приори А.
Т.С.В., или, как говорили его создатели – В.Т.С.С., винтильно-токарный станок славный, стоял на берегу достаточно горной речки, имеющей наклон падающей здесь энергетической плоскости 62 и три десятых градуса запятая ширину 32 метра утром, к полудню 31,72 м, а к полуночи 33,1 м, – по данным И.С.О. наибольшая ширина достигла 34,2 в 1963 году. Итак, даже известна глубина оной речки в месте, напротив станка, стоящего фасом к ней, а профилем к станочнику, или как его числили в кадротделе – специалист глубинно-шуговальных реконструкций, занятых протяжением динамического рельефа усложненноого допуска ХЦ. Иногда и ИА.
Глубина речки от 4 до 6 метров. Если болели у рабочего зубы – глубина была 6 метров ровно, если нет, то зубы не болели, и глубина была ровно 4 метра, если да. Вот на каком месте стоял станок и стоял у него, вместе, близко к нему, около труженик Барбосов, производящий полезную вещедеталь индекса У172 по списку ОЛ 64 с грифом ни для кого. А вокруг шумели леса и поля, травы, нивы, пашни и луга. Всё шумело вокруг, потому что так было надо созиданию и его предвкушению. Точнее сказать: созидающему предвкушению. Данность неизбежности которого отнять у вокруг нельзя немочь никак!
Но это лишь сначала. Ибо, – а мы очень любим это слово, – мы ясно понимаем задачу созидающего предвкушения. Вкусного предсоздания. Предвкушающего созидания для ибо, которое всегда со мной, сказал орланя, усаживаясь на плечо станочника, ковырнув своей царапкой титано-никельную стружку, этакий Всёнипочёмптиц, этакий Всёпонимака.