Утром погода портится. Прохладный северо-восточный ветер потянул еще вечером. Окрепнув за ночь, к рассвету он приволакивает за собой черный фронт во все небо. Из низких, сплошных, без единого просвета туч, косой стеной лупит ливень. Мгновенно образовавшиеся в рыхлой пыли лужи закипают от быстрых, тяжелых капель. Исходя дрожащей рябью, начинают шириться, вбирать в себя бухнущие водой следы копыт и тележные колеи. На усадебном дворе растет озеро с дрожащей на ветру костлявой конструкцией колодезного журавля посередине.

Все живое шустро прячется под крыши и навесы. Мы с Гольцом, Невулом и Шепетом с началом ливня укрываемся в тереме. Липнем к окнам большой горницы лицезреть разгул стихии.

Снаружи очень неприятно. В сером воздухе мечутся сбитые ветром и ливнем листья, солома, ошметки разного мусора. Все это очень быстро прибивается холодными струями к земле у подножия частокола на южной стороне периметра ограды. Ветер пригоршнями с шумом швыряет в слюдяные окна крупные дождевые капли.

Смазливая, румяная девка чернавка приносит нам горячего сбитня и пряников. С улицы забегают в набухшей влагой одежде Козарь и Рыкуй. Топают грязными сапожищами по отскобленному до бела деревянному полу, встряхиваются как псы после купания, разбрасывают вокруг себя водяную пыль.

— Сторожей расставил? — спрашиваю Рыкуя, ревниво наблюдая как тот жадно цапает еще теплый пряник из общей мисы.

— Расставил, — отвечает, шумно проглатывая разжеванный кусок. — Я накидки им наши выдал. Сушиться вот только негде… Прикажи, Стяр, баню что ли растопить, заодно и помоемся.

«Баня это хорошо!» — думаю. Не помню когда сам мылся. Хотя, нет, помню… Душ принимал перед тем как отправиться в тот чертов шалман. Здесь только в реке купался, мимо бань проходил несколько раз. Они тут исключительно «черные», представляют собой неглубокую полуземлянку со срубом в несколько венцов, с низкой дверцей, в которую чуть ли не на карачках. Посередине — очаг, камнями обложенный, да кадка с водой. Горячий дым выходит наружу через продухи в крыше, вместо привычных мне полатей в два яруса, греются на обычных лавках, водичку на жаркие камни поплескивая… Эх! Славно бы баньку…

С тех пор как боярыня Любослава отшила Миная и снова ударилась в затворничество, я принял на себя всю полноту власти в боярской усадьбе. Ранг десятника обязывает блюсти должный порядок и не допускать анархии. Я и ключи от кладовых у Рыкуя отобрал, нечего без моего ведома шарить, у меня там казна, как никак. Потребует боярыня, да хоть тот же Завид, когда очнется, отдам без звука, а пока — я здесь хозяин. Так что баньку истопить приказать могу влегкую…

В горницу вваливается встревоженный, мокрый до нитки Липан. Утерев лицо широченной ладонью, сообщает, что улыбчивого до неприличия Шиши до сих пор нет. Давно бы ему вернуться, два предыдущих раза к этому времени всегда бывал уже в усадьбе с обстоятельным рассказом о том, что ему удалось наползать за ночь вокруг дома Миная, а сегодня все никак не придет.

Таким взволнованным я Липана еще не видел. Даром, что здоровый как динозавр, внутреннюю тряску не так уж и заметно.

— Непогоду пережидает где-нибудь, — говорю, дабы сбить градус напряжения. — Или загулял твой Шиша, пропьется — притащится, не переживай, садись-ка лучше закуси пряничком.

Липан в ответ головой качает, уж он своих парней знает как старик нажитые годами болячки, если не прибыл Шиша вовремя, значит что-то с ним стряслось.

Махнув на нас рукой, Липан выходит из терема, с треском лупит дверью.

Шум дождя начинает потихоньку стихать и, отбив последнюю заторможенную дробь, скоро совсем смолкает. Измученная засушливым летом почва жадно впитывает влагу, лужи тают на глазах, ползут куда-то выбитые дождем из утоптанной супеси длинные, истонченные черви.

Нахожу Тихоньку и склоняю к полезному труду: пусть сбегает, поглядит что там у Миная да как, заодно Шишу поищет, нечего по терему слоняться без дела и присмотра.

А без присмотра потому, что первую половину своей пока еще короткой жизни провел Тихонька с мамками и няньками на женской половине терема, вторую содержался уже при отце. Был у Тихоньки и свой пестун — специально приставленный для воспитания будущего воина зрелый и мудрый муж. Того дядьку Бур с собой в посольство забрал, а матери сейчас не до него, вижу — мается боярский отпрыск без наставлений старших товарищей, вот и прибрал его к рукам от греха.

После принятия полуденной пищи в трапезной снова отправляюсь к бабке Данье. Она заменяет мазь на какой-то резко пахнущий бальзам и долго втирает сильными пальцами в мое многострадальное копыто. Бинтует уже не так туго и говорит, что через день-другой смогу осторожно наступать, пробовать ходить на двух ногах, а не на ноге и палке.

Еще одна хорошая новость — только что оклемался Завид. Сегодня ему впервые после операции вместо смоченной в молоке и меде тряпичной соски дали пожевать хлеба.

— Выдюжил, — со вздохом облегченья говорит Данья. — Хвала Роду! И Дохоту! Ну что за знахарь у нас, цены ему нету! Не прознал бы князь — заберет к себе!

Чтобы Завиду встать с ложа речи пока не идет, потеряно слишком много сил. Живет по эту сторону Кромки и то ладно…

Вернувшиеся к вечеру голодные и мокрые Тихонька с другом докладывают, что на дворе у Миная все спокойно, все идет своим чередом, ровно так, как и шло два до этого. Ничего нового или необычного они в светлое время суток там не наглядели. Гриди полоцкой как не было, так и нет, болтается пяток урманов да малочисленная дворня по своим обычным делам снует. Изредка приходят какие-то дядьки, заскакивают ненадолго в дом и почти сразу уходят.

Шишу они ни в городе, ни возле Минаевого жилища не видели.

Как оказалось запасы небесных вод с выплеснутым утренним ливнем отнюдь не иссякли. Перед заходом солнца снова полил дождь, скоро перейдя из быстрой фазы в медленную, затяжную морось. В мире и на душе делается уныло и безотчетно грустно, чуть ли не физически ощущаю как острые зубища зеленой тоски впиваются в мой загорелый загривок. Вдруг захотелось праздника, такого, чтоб порвали три баяна…

Велю Гольцу разыскать Кокована и немедленно доставить сказителя в усадьбу.

По моей просьбе и с согласия боярыни мужики режут кабанчика. Разделанную тушу кусками жарим на открытом огне под большим навесом для телег. Противный дождичек полощет остаток вечера и всю ночь. Сидим в два ряда вокруг костра практически, до рассвета, жуем мясо, запиваем безалкогольным квасом, слушаем Кокована, сами поем под странный голос его гуслей. К слову, играет прохиндей не в пример лучше, чем в первый раз, когда я его услышал. Тут тебе и аккомпанемент под вокал и соло залихватские. Репетировал, наверно, усиленно. Видно, что Кокован без ума от своего нового репертуара, нравятся ему и «Варяг» и «Катюша» с «Черным вороном». После пятого прогона, подкидываю в массы парочку суперхитов моего времени и уже далеко за полночь усадьба полнится многоголосым хором, ревущим: «Комбат, батяня, батяня, комбат!» и старательно выводящим: «Выйду ночью в поле с конем….»

Я с наслаждением пою громче всех, переживая необычайный подъем и чувство единения с вверенной мне сводной дружиной. Веселья особого нет, вокруг себя вижу сплошь одухотворенные и серьезные лица, зато удается отогнать на почтительное расстояние тварь-тоску. Подтянувшихся на чарующие звуки музыки сторожей, в основном из Бадаевых воев, отправляю по местам с обещанием обязательно спеть вместе с ними, когда минует тревожная пора.

Сытый, уставший народ начинает расползаться в поисках местечка для ночлега. У костра из неспящих со мной Голец, Невул и Липан, еще пять человек дрыхнут полулежа рядом.

— Что, батька, думаешь — быть сече? — спрашивает Голец притворно ленивым голосом.

— Поглядим, — говорю уклончиво. — Не хотелось бы. Давайте-ка, братцы, тоже поспим, лезьте в телеги, вон в тех сено постелено, устроимся как-нибудь.

Утром в серой дерюге небосвода появляются рваные прорехи, в которые сначала застенчиво, а потом бесцеремонно ввинчиваются щупальца солнечного спрута. Все еще сильный ветер окончательно разрывает некогда цельное полотнище сплошных туч на тысячи лоскутов, которые теперь похожи на осколки грязного весеннего ледяного крошева, плывущего по холодной воде. За час до полудня небо практически полностью очищается, а солнце вновь принимается греть по южному горячо. Соломенные крыши сараев исходят жидким паром, листва блестит, точно навощенная. Запахи стоят просто убийственные.

Работные бабы собирают по усадьбе у кого что есть сырого из одежды, развешивают на солнышке. Из терема выходит знахарь Дохот, поправив на плече сумку на длинной лямке, слезливо щурится в небо и мелким, торопливым шагом покидает усадьбу как тот, сделавший свое дело мавр.

После обеда отправляю пацанву следить за дорогой, нельзя, чтобы появление Миная застало нас врасплох. Полагаю, задержанный дождем, он не заставит себя долго ждать. И точно: едва успеваю расставить по местам людей, слышится сигнальный свист с конюшенной крыши. Через три минуты прибегают мальчишки.

— Идет!

На сей раз на Минай предстает перед нами настоящим франтом. На нем коричневые полусапожки из мягкой, хорошей выделки кожи, с налипшей на подошвы грязью. Светло-серые онучи, перевязанные зелеными лентами — оборами, полосатые, многоскладчатые шаровары в красно-желтую полоску и малиновая, хитрым узорочьем шитая рубаха, подпоясанная желтым же поясом. Поверх рубахи темная накидка вроде плаща. На поясе кроме привычного ножа и кожаного кошеля — мошны еще и меч в дорогих ножнах. Пальцы в золотых перстнях, на шее толстенная голдовая цепка — гривна. Голову с усами то ли подстриг, то ли просто помыл, смотрятся свежо. Ни дать, ни взять — уважаемый человек, авторитет. Красавец мужчина. Такому попробуй откажи.

Воротная стража из самых отъявленных Липановых дулебов радушно распахивает обе створки, запуская на двор не две, а уже три, ломящиеся от поклажи повозки. Колеса тележные большие, тяжелые, без спиц, сбиты из цельных досок. Кажется, что они вообще не способны вращаться.

Предотвратить творящееся самоуправство сразу я не успеваю, разворачивать теперь только народ смешить. Машу руками, кричу: «Влево отгоняй, возле ограды ставь, возниц взашей, запирай воротай!»

На решительных лицах мужиков читается твердое нежелание и на этот раз выпускать добро с подворья. Вот черти, думаю, с этих станется, нищего разуют…

С расправленными плечами и выпяченным вперед животом Минай гордым павианом пересекает усадебный двор. Так и пышет уверенностью, глаза сверкают как у кота, почуявшего флакон с валерианкой. Не иначе, об отказе и не помышляет.

Вот сейчас мы тебя удивим!

Подниматься на крыльцо Минай не стал, останавливается перед ним посередке, засовывает большие пальцы под ремень, стоит неподвижный как памятник. Ждет, внимания ни на кого не обращает.

Посылают в терем за хозяйкой. Я с Гольцом и Рыкуем подхожу ближе к Минаю.

Боярыня Любослава входит на крыльцо точно на эшафот. Ее голова по самые брови укрыта плотным темно-серым платком. Лицо кажется исхудалым и нездоровым как после тифа, под лихорадочно горящими глазами вспухли наплаканные синяки.

Мелькнула и испуганно исчезла в дверях фигура боярской дочки, в глубине терема послышался плач ребенка. К окнам приникли любопытствующие лица.

Минай, подобрав левой рукой плащ на животе, совершает неожиданно глубокий наклон, пальцами правой касаясь земли. Глядя на Любославу снизу вверх, говорит мягким голосом:

— Исполать тебе, краса Любославушка! Вот и вышел срок нашего уговора! Пришел я узнать: после положенных дней скорби по усопшему мужу, согласишься ли стать моей женой? Ты уж прости, что тороплю с ответом, для меня это очень важно, ждать дольше не могу и причин этому очень много.

После двухминутной паузы с болезненным стоном и, как мне кажется, с наслаждением Любослава рвет с головы платок. Встряхивает освободившимися, неаккуратно и очень коротко остриженными волосами, глядит с упрямым, отчаянным вызовом.

Минай отворачивает голову, точно его ударили по щеке. Голец возле моего уха удивленно присвистывает. Я толкаю его локтем.

— Чего это она? — спрашиваю шепотом. — Зачем косу отстригла?

Сожгла косу. Не хочет она больше замуж. Свататься к ней теперь до-о-лго никто не сможет. В глазах моего верного денщика мелькает огонек восхищения. Судя по всему не каждая баба здесь решается на такую радикальную меру. Замечаю вокруг еще не мало отвисших в удивлении челюстей.

Руки боярыни безвольно опущены, словно у неживой, шевелятся только посиневшие губы.

— Не пойду я за тебя, Минай. Никогда! Буду по мужу убиенному жизнь догоревывать. Уходи.

Переварив произошедшее, Минай быстро берет себя в руки.

— Ну гляди, Любослава, я как лучше хотел. Больше предлагать не стану — сама приползешь!

Последние слова заглушаются стуком закрывающейся за боярыней двери. Обвисает живот, на ладонь удлиняются усища. Отодвинув плечом с дороги Рыкуя, ни разу не обернувшись, окончательно отвергнутый Минай медленно покидает двор. Дулебы спешно закрывают за ним калитку.

Вот те раз, думаю. Какова Любослава-то…

Мой задумчивый взгляд мой падает на груженые дарами телеги. Посрамленный Минай забыл или не захотел их забирать. Кое кто уже кидается потрошить добро. Я ковыляю к телегам и отгоняю нетерпеливых костылем.

— Вас что ли замуж звали? Вот хозяин обоза за ним вернется, погляжу я на вас…

— Дык, мы ж того, пощиплем малость и все… — оправдывается Криня.

— Я те пощиплю! А ну, кыш отсюда! Козарь, приглядывай тут.

Над подворьем разлетается крик:

— Побереги-и-и-сь!

Инстинктивно вжимаю голову в плечи и вижу как усадебную ограду по высокой траектории перелетает грязный мешок с чем то тяжелым внутри, глухо бухается оземь и остается лежать в сырой траве. Первым к нему подскакивает Жила, сначала осторожно тычет в мешок древком копья, затем вытряхивает себе под ноги человеческую голову с трудноузнаваемым, изжелта-серым ликом пропавшего давеча Шиши. Напитанные кровью волосы черной коркой прилипли к щекам, вместо глаз слепыми ямами зияют глубокие темные омуты. И навеки застывшая улыбка…

Меня передергивает. Вот суки… фашисты древневековые…

Жаль бродягу Гуинплена. Ловкий был малый. Доловчился, самого как барсука скрали… голову отчикали и глаза вырезали, чтобы не подсматривал за чем не положено. Твари…

— Это предупреждение, — севшим голосом говорит Рыкуй. — Урманы поработали, они такие штуки проворачивать большие мастаки.

— Предупреждение? — я готов взорваться. — А если б боярыня согласилась?

— Выбросили бы голову и вся недолга, или свиньям скормили, не холодец же из нее варить.

Вполне логично. А чего еще ждать? Случилось то, что должно было случится. Минай вежливо и бесповоротно послан, все до сих пор под впечатлением, по углам шушукаются. Наивно было предполагать, что он возьмет и утрется.

— Ну и дела-а! — тянет Голец. — Может еще кабанчика зажарим, а, батька?

— Понравилось? — спрашиваю. — Смотри щека треснет от халявы.

— Я ж для всех, не для себя. Все равно Минаю перепадет.

Ах, вон ты куда клонишь! Сожрать и выпить все, чтобы врагу не досталось? Ну уж нет. Неудачный моментец для пиршества. Ясно, что Минай своего позора так не оставит. Вены себе резать он явно не станет, а вот гадость какую-нибудь выкинуть еще вполне сможет. Самое интересное только начинается. Когда подойдет Бур? Сможем ли еще день-два простоять? Голец, вот, похоже, на это не рассчитывает, но вновь обуявшее его желание слинять категорически отрицает.

— Что ты, батька, я с тобой!

Даже ладонь к сердцу прикладывает шельмец.

Собираю актив. Ночка предстоит трудная. Если Минай решится на штурм, случится это может только по темну. Распределяем дежурство по десяткам. Мне с разбойниками достается время сразу после полуночи до рассвета, когда нас должен будет сменить Козарь со своими людьми. На дворе прошу без надобности не мелькать, огня не жечь, хмельного не пить, доспех надеть всем даже тем, кто отдыхает, глядеть на постах в оба.

Быстро проходит тихий вечер, порадовав красивым малиновым закатом, так же быстро темнеет, затихают птицы, не спят лишь упорные сверчки, пилящие невидимую струну где-то у амбара.

С Невулом и Гольцом дежурим на крыльце. Договариваюсь с Гольцом, что будет бегать время от времени проверять сторожей и в сараи к спящим заглядывать. Вообще-то это командирская обязанность, но мне с моей ногой быстро и бесшумно не управиться.

Сидим на ступеньках. Голец с Невулом о чем то шепчутся внизу, а я вступаю в неравную схватку со сном. Ночные посиделки при костре сыграли со мной злую шутку. Примерно через час после полуночи слоновьи ножищи расшатанных внутренних биоритмов начинают методично втаптывать меня в глухую вату дремы. На виски давит, перед глазами вплывают красные круги, аж противно. Тру кончики ушей, щипаю сам себя за мягкие места, помогает не сильно. Чую — обмякаю, задеваю локтем прислоненное к бревнам теремного сруба короткое копье, оно с грохотом катится по ступеням, со звоном бьется в приставленный к перилам щит.

Подскакивает Голец.

— Поспи, батька, толкнем тебя, коли чего случится.

Я киваю. Все равно срубит, лучше добровольно кемарнуть, мне надо-то минут тридцать-сорок…

— В горницу ступай, ложись по-людски.

Уболтал, черт языкастый. Ничего, покараулят немного без меня, не маленькие, поди. С помощью верного костыля убираюсь с крыльца и ощупью падаю на лавку под окнами горницы, тотчас проваливаюсь в черноту сна, словно в бездонную пропасть…

— Вставай, Стяр, беда!

Издеваются что ли? Пяти минут не прошло уже за горло трясут…

С силой луплю по вцепившейся в мою шею руке и тут же подрываюсь как током жахнутый. Возле меня Голец тяжко сипитпосле быстрого бега.

— Что? — выдыхаю.

— Наших режут!

Опираясь вместо костыля на поданное Гольцом копьецо, мчусь к выходу. Слышу как снаружи кто-то с ритмичным сопением набегает из темноты. На крыльцо вносятся сразу с двух сторон. Толкаю изо всех сил от себя дверь, сношу таким нехитрым способом одного с ног, он летит навстречу с парапетом, кувыркается через него и падает вниз. В открытую дверь мечу наугад сулицу, слышен лязг, удар по дереву. Отбили. В темноте! Чужое дыхание совсем рядом. Рвут от меня дверь. Вытащенным заранее мечом рублю туда, попадаю по мягкому, с удовлетворением слышу спрятанный за стиснутыми зубами крик боли. Ответным ударом меч из моей руки выбивают, отшвыривают по ступеням прочь. Вижу светлое пятно лица под черной чашей шлема, рот ощерен как у дворового пса. Хлесткий хук, лицо отваливается. Различаю близкое пыхтенье позади. Повернуться для полноценного удара не успеваю, отмахиваюсь левой, попадаю по бугристой поверхности кольчуги. Разворачиваюсь, чтобы добавить. Кулак вонзается в возникшее предо мной потное лицо Вендара. И еще раз туда же. Мелькает мысль: а вот и гридь! Затем в затылке вспыхивает фонтан черных искр, разом затмевающий сознание.