А первая женщина, которую я любил, меня научила. Нет, не трахаться и не понимать, что, куда и как. Другому. Мне было двадцать три, да, а ей тридцать восемь, если не больше, не уверен точно. Я сначала думал только о ее теле как заведенный, днями и ночами, а потом уже стал вспоминать ее слова, все чаще убеждаясь в ее правоте, правоте во всем.

Мы познакомились в самолете, летели восемь часов, так что успели и пофлиртовать, и огрызнуться друг на друга, и замирить, и поспать рядом; затем звонил ей раза четыре, прежде чем встретились. Потом сказала, что согласилась случайно, попал я ей под настроение, не собиралась она со мной знакомство продолжать. Но мне удалось ее зацепить чем-то.

— А смысл, — без вопросительной интонации сказала она на первом свидании. Я встретил ее после работы — она сидела в офисе, занималась чем-то, связанным с туризмом, я так и не успел вникнуть, чем именно. Поехали в хорошо знакомый ей китайский ресторан: «Там нет музыки и хорошая жратва», — бодро отрекламировала она его.

— Смысл нам встречаться? Все заранее известно: секс, еще секс и, если повезет совпасть, — еще немного секса. Затем пожмем плечами, вежливо попрощаемся, и все. Займем друг другом несколько вечеров, возможно, и выходных. Тебе сколько? Двадцать три? Ну… — Она пожала плечами.

— Ну да, — согласился я. — Так и будет, скорее всего. Тебе жалко выходных?

— Да нет, — растерянно решила эта симпатичная женщина наше «быть или не быть», — мне не жалко. Не тебя. А вообще — жалко. Я становлюсь занудой, прости.

Она мне сразу очень понравилась. Высокая, с прямыми волосами темными до плеч, с челкой, глаза яркие, светло-серые — редкого цвета глаза. Худовата. Мне нравятся женщины, на которых отлично сидят джинсы, — вот это как раз тот случай. Немного похожа на птицу, на лесную какую-то, из тех, которые охотятся по ночам, а не только свистят в гнезде всю жизнь. Хотя я не разбираюсь в них. В птицах. Стильная, красивая, да, но ничего кукольного, ничего неестественного, живая очень, настоящая. Ни коровьих взглядов, ни надутых губок, ни манерных словечек. Без искусственного слоя поверх лица и поверх разговора — все как есть. У нее было штук пятнадцать брючных костюмов, и они ей здорово шли. Не женские часы на руке. Не красила губы — ни разу не видел помады на них. Синий ей идет нереально, будто нежное свечение появляется вокруг, как у инопланетных героинь, обаятельно захватывающих старушку-Землю в фантастических сериалах. Мне она нравилась в синем больше всего, да. В синем или голой.

Думаю, я не очень ее понимал. Было ясно, что она многое пережила, может быть, и страшное что-то, но ничего в ней не было трагического и страдальческого. Не было излишней значимости, которую так часто девушки придают вполне обычным вещам. Но позже мне стало именно этой значимости и недоставать. Обесценивая свои чувства, она обесценивала и все окружающее, теряя многое от этого, наверное. Ценность как вкус… Как насыщенность… Мне кажется, ей никогда не было вкусно жить, даже в детстве.

После ужина мы пошли к ней — пешком несколько минут, недалеко оказалось. Вокруг тихо трещали почки деревьев, ветер теплый, апрельский. Мартовские коты орали, перепутав месяцы.

Я волновался, уж слишком она была не ручной, что ли, не льнущей, отстраненной, ироничной, не очень было понятно, топая к ней в гости, как я ее такую буду трахать. С другими было проще в сто раз: везешь в постель, застряв в пробке, а она уже и смотрит — так, и разговаривает — так. Касается, улыбается, мигает зеленым. А эта — нет.

Не очень я хотел ее в первый раз. Не очень уверенно, точнее. Но все получилось легко. Налила мне виски на два пальца, ушла в душ. Пока шумела вода, пил с закрытыми глазами, запах ее квартиры мне нравился. Чтобы расслабиться, выпил залпом и плеснул еще. Стало тепло и весело.

Она вошла в комнату с презервативами в руке и в черной футболке длинной, цапнула короткий квадратный стаканчик, налила себе, хотя я, конечно, дернулся ее обслужить, махнула рукой — сиди, мол. Уселась на пол напротив меня и закурила, а пепельницу поставила между ног. Как-то так хитро села. Ничего не видно, но при этом никуда больше невозможно смотреть, кроме как в это ее пространство, недалеко от пепельницы. В тень между ног, не выдающую, есть на ней белье нижнее или нет. Разговор сразу сдулся.

Я потопал в ванную, вымыл руки, прополоскал рот какой-то вонючей жидкостью с рисунком иссиня-белой челюсти на бутылечке. Желтые полотенца махровые в ванной висели, ни у кого не встречал раньше — желтых. Вернулся в комнату, набрав дыхания для нырка, сел за ее спиной на невысокую тахту, ей пришлось обернуться, теперь она оказалась внизу, и все стало проще. Потянулась ко мне первой, и мы целовались, смеялись, снова целовались — немного быстро и нервозно, я снял с нее футболку, мы вместе быстро раздели меня, уложил и сразу вошел в нее. И, только оказавшись в ней, остановился. Теперь было некуда торопиться.

Мне все понравилось сразу. Смуглая кожа: нежная, запах не чужой, теплый, практически неощутимый. То, что закрыла глаза сразу же, — понравилось, голос, да, у нее хороший голос, низкий и спокойный. И она умеет отдаваться. Вот это меня покорило, проняло до легкой трясучки, которая меня настигала не раз, когда я потом думал о ней, а думал я о ней часто. Она здорово отдалась мне. Сразу. Не сексу, не процессу, а именно мне. Направляла руками, стонами, реагируя на каждое движение, на смену ритма. Было как-то захватывающе очень. Без мыслей. Я погрузился полностью.

И мне нравилось ее имя, Юлия. Юля. Отдельно от нее оно мне не нравилось никогда, а ей оно подходило, она его сделала собой, наполнила собой, и теперь Юлией звали ее одну в мире.

И когда мы уже кончили, когда валялись на тахте в обнимку, я подумал, что мне хорошо — вот так, с ней, очень-очень хорошо мне. Она рассматривала мое лицо. Глаза серьезные, тихий такой взгляд, немного прищуренный, с непонятным выражением, нечитаемым. Можно сказать — никаким. Я подумал, что вот это, наверное, и значит — далеко. Или «вещь в себе». Другие мои партнерши смотрели после секса или с вопросом, или с нежностью, да и с ненавистью бывало. Особенно наутро, когда я заменял забытое напрочь имя «зайчиком» и «красавицей», отступая к выходу с нечаянно завоеванной и сразу же отданной обратно территории.

— Ты красивый, — мягко, ободряюще, пожалуй, сказала Юля. — Ты мне нравишься. Да, — подтвердила самой себе, как будто сверилась. — Давай встретимся еще раз.

И на следующий день я почти ничего не чувствовал. Или уже влюбился? Детское слово… Нет, наверное, еще нет. Позвонил после обеда, от голоса в трубке стало тепло и спокойно: объемный голос, многоцветный, голосволна, сразу ясно, о чем она думает, в каком настроении. Ее «привет» было хорошим, принадлежащим конкретно мне, ну, и я поплыл.

Приехал вечером, привез цветы, не знал, что еще купить, поэтому взял тюльпаны с неровными краями — попугайские тюльпаны разноцветные. Пока ехал, мне захотелось что-то сделать для нее. Банк ограбить или зарезать кого-нибудь. Спасти, чтобы погоня и перестрелка, и мчать в темноте — с визгом тормозов на поворотах, и чтобы звали меня Джо, Рон или лучше Адам с ударением на первую «А», и пахло порохом в воздухе. И быть раза в полтора мощней (я тогда худоват был и только завязал носить спортивные штаны под джинсами зимой, чтобы казаться плотней). Комплексовал слегка.

А сколько у нее было до меня? Десять? Тридцать? Сто? А вдруг я что-то делаю не так? Или нет, лучше об этом не думать. Но точно ли ей было по-настоящему кайфово? То, что она кончила, — да, так не сымитировать, да и она совсем не из таких. Нет, ей было хорошо, но достаточно ли? И почему меня это должно настолько волновать? Такие мысли были. Лучшим быть хотелось, или особенным хотя бы.

Второй раз был как первый. Новый. Мы занимались сексом при свечах, она сверху, расслабленная и довольная (у нее что-то радостное случилось днем то ли на работе, то ли еще где-то — праздничное настроение было у нее). Очень обрадовалась тюльпанам, искренне так улыбнулась, я сразу захотел чем-то ее удивить еще, поразить по-настоящему, но никак не мог придумать чем.

А потом она включила триллер — хороший, кстати, — мы валялись, пили вино на этот раз, ели мясо — она его вкусно приготовила — я так и заснул нечаянно. Не подарив ей ни одного необитаемого острова, как герой триллера, и ни одной страны третьего мира не завоевав. Но она гладила мою голову, как героя гладят, — так, засыпая, думал я.

Еще Юля все время рисовала, чертила, точнее. За завтраком, болтая по телефону, слушая музыку. Чертила линии, дома, частично проявляющиеся в нашем мире из белого пространства ненарисованного, тщательно, идеально четко заштриховывала прямоугольные грани и окружности. И сама точила карандаши узким ножом, длинные-длинные стержни торчали так, что казалось — невозможно таким рисовать, сломается. Но нет, у нее не ломались. И напевала всякую чушь. Бессмысленную и нелогичную, вроде: «И валяясь под кустом, громко щелкая хвостом». Кто — «валяясь»? Но забавно.

Конечно, у нее был муж в прошлом, но закончился давно. Про него я не спрашивал. И о других тоже. А детей она не хотела. Говорила, что никогда не хотела.

— Ни от кого? — спросил я.

— Я не поняла вопроса, — ответила она, в глаза глядя отстраненно, отталкивая. И ведь так и есть — это не про нее вопрос. При чем тут кто-то?

Я проснулся тогда ночью, после второго раза, не сразу понял, где я и почему. Обнял ее и заснул снова. Раз уж так вышло. Утро было кратким и практически немым. Но без напряжения. Умылся, съел бутерброд с сыром, кофе выпил и ушел. Тогда я много работал, много говорил, все происходило быстро, было важным, ярким и немного радостным — все эти рабочие процессы, встречи, победы, провалы. Может быть, потому, что был апрель.

Иногда мне хотелось ее разозлить, особенно вначале.

— Ты специально? — спросила она после того, как я раскритиковал ее любимую книгу заодно с привычкой надо всем смеяться, с ее дурацкой привычкой отстраненного стеба, взгляда якобы невозмутимого наблюдателя за «этими человеками».

— Ну, порычи на меня ради разнообразия.

— В смысле?

— Ты привыкла играть за двоих, — сказал я ей тогда. — Ты не играешь всерьез: открываешь карты, даешь фору, на все промахи противника смотришь сквозь пальцы. Ты играешь за двоих, причем против себя. И все равно выигрываешь. Потому что хочешь, чтобы тебя обыграли, надеешься на это. Сильного ждешь, такого, который игральный стол перевернуть может. Когда ты злишься, у меня возникает иллюзия диалога, понимаешь? Ты хотя бы рычишь на меня, не на себя же.

— А ты интересный мужчина, — сказала Юля. Да. Она ни разу не сказала «мальчик». И вообще в ней не было этого — снисходительности к моему возрасту, ни разу рукой не махнула в разговоре, мол, «да что ты понимаешь», ни разу не съерничала. И никаких «у тебя все впереди» или «я в твоем возрасте».

Потом я признался ей в любви.

— Я тебя люблю, — сказал.

Она нахмурилась, прищурилась, приблизила лицо вплотную, глаза в глаза, почти соприкоснулась зрачками со мной (во всяком случае, было особенное ощущение от ее взгляда — касательное, что ли). Отодвинулась. И вдруг как бы сбросила напряжение — подняла рюкзак невидимый и кинула на пол. С грохотом металлическим упал, будто в нем инструменты лежали. Молотки. И гвозди.

— Нет, — говорит, — не любовь. Это — не любовь. Ну, подожди, не отворачивайся, не злись.

Я и не думал злиться, кстати. Я был как большой пес в тот момент, мохнатый пес-медведь, не способный злиться. Обреченный. Хотелось лечь на пол у ее ног и закрыть глаза. И чтобы она гладила меня и была мне хозяйкой до самой моей собачьей смерти, то есть навсегда. Но я продолжал сидеть вполне себе по-человечьи. А Юля стала говорить. Тогда я впервые подумал, что она — неземная, когда слушал ее. Инопланетная. В синем.

— Я тебе скажу, как мне кажется. Любовь… Настоящая любовь… Нет, я не из тех, кто считает, что она бывает однажды. Но это что-то такое. Истинное, без вариантов. Одиночество — вот то самое, глубинное — одиночество, от которого жутко, понимаешь? Вот оно есть всегда и не отступает ровно до того момента, когда все-все желания, мечты, образы, ощущение тела, цвета, звука голоса, запахов не совпадает вдруг в одной точке.

Она подтянула ноги, скрестив их, и я подумал, что люблю ее ступни. И мизинцы. И пятки.

— И только в тот момент понимаешь: в моей жизни не было ничего более настоящего, чем этот человек. И тогда одиночество навсегда покидает. Как будто кто-то зажег свет там, где никогда не было света. И после этого ты знаешь Свет.

Мне захотелось встать и уйти. И никогда ее не видеть больше. Я невпопад кивнул и кашлянул, стал рассматривать ее руки, рисующие в воздухе звезды невидимые.

— Этот человек — самый настоящий. Нет ничего реальней его и этого чувства, которое связывает тебя с ним.

До этого человека, до этого чувства мир был относительным, понимаешь? Условным. И ничто никогда не было похоже на ту определенность, которая возникла. И эта определенность стала реальностью, перед которой нет выбора. — Юля разделила одну большую космическую туманность рукой на две неровные части. Одна из них, которая поменьше, моментально была съедена черной дырой. Вторая осталась при Юле. — Ты понимаешь меня? Я не знаю, сколько раз можно полюбить по-настоящему. Но эта определенность — появляется как-то раз. — Она дернула головой, вернувшись на планету людей, отгоняя невидимую муху или «Боинг-777». — Эта определенность меняет все пожизненно.

Мне захотелось умереть прямо сейчас и здесь. Такой разговор…

— Иди ко мне, — протянула она соломинку утопающему, очнувшись. — Я — глупая баба, иди ко мне, пожалей меня. Прости, я. — и рукой махнула, свернув слова и космос в ладонь.

Дальше все было просто и непросто. Когда я был в ней, закрыл глаза и словно попал в колодец: меня утягивало куда-то вниз, в воронку, уносило с нехилой скоростью, я падал вначале в уютную мягкую темноту, затем где-то вдали проявились синие огни, удивительно светящиеся — они росли и приближались, заполняя все пространство вокруг, потом все вспыхнуло, синие огни взорвали мою тонкую человеческую оболочку и поглотили целиком.

Это был мой первый с ней оргазм, после которого я почувствовал себя совершенно опустошенным. Рухнул рядом, мордой в подушку, и меня не было. Потом пришлось появиться заново зачем-то.

Что мы еще делали вместе? Прыгнули с парашютом, скатали на выходные в Суздаль по ее инициативе: «Я хочу видеть деревянные дома, ветхие заборы, добрых собак и много сирени». Купили ей новую тахту. Еще я подарил ей подвеску бриллиантовую, хотел — кольцо, но не стал. Она делала мне массаж головы с лавандовым маслом. Советовалась — да, могла позвонить днем, чтобы спросить, не знаю ли я, случайно, чем регби отличается от американского футбола. Я знал. Мы ходили в кино и на концерт Стинга. Я хотел быть Стингом все три часа концерта и еще полночи — так она его слушала.

Юля делилась со мной мыслями, например, прислала однажды смс, хотя редко их писала: «Зацепилась за выражение из сериала „darkness passenger", скажи — что-то в нем такое есть, да?»

Или еще вот — размышляла как-то:

— Конечно же, мне бы хотелось жить в более теплой вселенной. И о чем лучше думать, скажи: о том, что мир — дружелюбен («О, мам-ма-миа, Иисус любит меня!», например), или слиться в экстатическом бреду с братьями-сестрами по вере, или найти великую любовь — ну, тебя, допустим, и слиться более конкретно и разнообразно? А? Согреться… А вообще, знаешь, мне бы хотелось жить в мире без глупости и без товарно-денежных отношений. Пожалуй, так. Чтобы все люди взяли и передумали гнать всю эту хрень. Меня неплохо бы засандалить в одну из беднейших стран Африки годика этак на полтора, да? Волонтером. Для гармонии и отсутствия жалости к себе.

— Ты и так волонтер. Такое у меня от тебя впечатление.

— Ешь-молись-люби?

— Поймай, зажарь и съешь.

— Ха!

Ее «ха!» было для меня лучшей похвалой, значило, что я не отставал от нее, ведь она очень быстро думает.

Юле нравилось, когда я связывал ей руки, привязывал к кровати. Когда брал ее жестко и бесцеремонно, мял и рвал, вжимал лицом в подушку, крепко держа за шею сзади, когда ставил на колени перед собой. Я не хотел так, но делал, потому что чуял, что ее это заводит. Изображал, значит.

Уже через месяц знал ее тело наизусть, не скажу, что у нас было какое-то особое разнообразие в позах, играх, наворотах, — нет. Дело было в другом, не в том, как ее развернуть, вывернуть даже и чем намазать соски, нет, мы обходились без взбитых сливок, наручников и прочей хрени. Просто именно в сексе она была со мной, моей была, я это чувствовал на все сто.

Думаю, она меня поглотила полностью, конечно. Я ни на кого не смотрел вообще, лишь глазами скользил, но все другие девушки были — другими. Все остальные — остальными были. Юля и… остальные.

Как будто на фоне движущихся обоев проявилась только одна фигура, одно ее лицо. Как если бы все были андроидами, а мы — единственные люди, выжившие после завоевания мира роботами, герои фантастического боевика.

Тогда я понял, что такое — качество женщины. Это и вправду какое-то другое тесто, иного замеса. Размышлял об этом, сравнивал, делил на классы, но из моих знакомых женщин ее, Юлиного, класса было две: жена знакомого директора мебельной сети и певица одна. Из тех, с кем я спал раньше, из двух десятков девушек до-Юли-ной эпохи, женщин ее класса не было. Все были проще, на ступень ниже, может быть, и через ступеньку даже. Мой первый секс был в семнадцать — с хорошей девочкой, одноклассницей. Но я не влюблялся, хотел — да, очень хотел, но как-то не дошло до этого.

Сравнивал, конечно. С девушкой одной, Мариной, — я с ней спал как раз до Юли, да и во время Юли тоже пару раз, ей восемнадцать было. То есть двадцать лет разницы в возрасте между ними. Марина стала казаться мне непристойной, что ли, вульгарной. Причем речь не о поведении или манерах, нет. Ее тело мне казалось пошлым.

Живот, грудь… все, короче. Как один и тот же пейзаж, щелкнутый мыльницей и одновременно снятый профессионалом на килограммовую зеркалку. Разница ощутимая.

И суть различия была не в возрасте, а в качестве, в классе. Просто некоторым это не очень-то и важно, а я отмечаю: симпатичная, но дворняжка. Или дело в чем-то еще. Энергии, харизме? Не очень ясно как, но это работает. И пропорции, и запах, и черты лица, и голос, и недостатки, легкие изъяны даже. Хотя — спал я — со всякими. Но уж точно — не на блондинок и брюнеток делю я женщин. И не на красивых и некрасивых. «Пошли сажать цветы», — как-то утром Юля говорит. Это уже был май, тепло.

И я уже привык к ней, то есть сразу понял, что надо или соглашаться и идти сейчас с ней, или отказаться. Без обсуждений.

Сажали цветы. Астры и еще какие-то. Грабли в подсобке у дворника взяли, я четыре раза ездил в лифте за водой с ведром пластиковым. Ну а как тут реагировать? Хочет сажать цветы — нормальное желание. Запомнил то воскресенье. Солнечное, летнее уже. Я нюхал ее шею — Юля пахла солнцем, нагретой кожей, теплым песком почему-то, как на пляже, и собой солнечной.

После приступа цветоводства Юля сказала, что не любит борщ и не помнит, когда и ела-то его в последний раз: «А может быть, я уже и люблю его? Надо проверить». Мы поехали проверять в украинский ресторан. Она серьезно так пробовала. Со сметаной и без. «Да, — говорит, — пожалуй, я теперь люблю борщ. Доросла до борща, как до оперы».

Мне было понятно, о чем она, хотя борщ в мой список не входил, в нем, кроме оперы, была собственная мастерская со станком для обработки и резки камня, поход-кора вокруг Кайлаша и дети — двое, возможно.

— Мы как-то раз поехали в поход в лес — компанией, мне лет семнадцать было, — рассказывала она за борщом. — И ночью, когда все уже традиционно напились и мирно храпели по палаткам, я кой-то черт проснулась. Слышу треск костра и какой-то бубнеж: слов не разберу, и кто бубнит, тоже непонятно.

Вылезаю, смотрю: сидит один пацан, Тема его зовут, у костра в куртке с капюшоном, надвинутым на глаза — так, пугающе немного издали выглядит, курит трубку и что-то бормочет. Я тихонечко продвигаюсь к нему. И начинаю различать слова: «Баба яга родилась. Баба яга смотрит на ежа. Баба яга умерла». Я замерла, слушаю. И он это поет. Раз за разом. Долго, глядя в огонь, представляешь? Я подхожу, он замолчал, смутился. Спрашиваю, что за чудо такое? Откуда такая песня прекрасная? Он говорит, что не знает.

— Отлично!

— А то! Вся жизнь в трех строчках. Так что мы все смотрим. На ежа. Потом умрем. Без вариантов. Это я тебе как Баба яга говорю.

— Ну, ты даешь!

— Да, я — невероятна, но факт.

Мы с ней, конечно, во многом не совпадали. Я всегда хотел секса утром, а она — только по вечерам, но, когда я ее будил, часов в шесть утра иногда, она не сопротивлялась. Мне нравилось проснуться — и сразу в нее войти сзади, в спящую. Перевернуть на живот аккуратно и — вперед. И она минут десять не включалась, ну пять — точно. Но потом я кончал и занимался ею.

Да, вот только ей мне хотелось делать куннилингус. С другими не так. А с ней — очень хотелось. Может быть, потому, что мне нравился ее вкус. И то, что она все выбривала там, вообще все, не оставляя никаких полосок даже.

А может быть, потому, что я ее сильно любил. Или я ее так любил, потому что мне все подходило на вкус, цвет, запах. И то, как она дышит и стонет. И она так довольно урчала после оргазма, вжимая голову мне в плечо, вздрагивая, еще не отдышавшись. Я чувствовал себя отдыхающим богом, скорее, из греческого пантеона, но не конкретным. Большим молодым Зевсом, например, вполне мог бы быть — в его домифологический, еще не бородатый период. А Юля бы в греческий пантеон не вписалась. Афродита — банальность, Афина — занудство, остальных и не помню. И индийские богини ей не подходят. Еще я очень скучал без нее: когда она умотала в Европу на неделю, я слонялся внутри опустевшего мая, чувствовал обиду. Она практически не предупредила: «Ох, да, я завтра улечу в Рим, давно хотела, именно в мае. Я ненадолго».

Кивнул, а что еще было делать? Но меня задело. Мне хотелось — вместе. Юля сказала, что летит одна, но там будут ее друзья, бла-бла, «не волнуйся, за мной присмотрят». Я не волновался, я злился.

Когда она уехала, жизнь встала на паузу. Оказалось, что можно спать — и ждать, пить — и ждать.

Встречал в аэропорту, она была немного напряженной, сказала, что не выспалась, что Рим ее разочаровал, а Флоренция поразила. И о Тоскане говорила минут десять: ничего прекрасней она не видела, останавливались в отеле-замке: «Ты представляешь, настоящий замок, даже немного — ферма. Они там и домашнее вино сами делают. Ну прости, прости… Ты скучал, да? Как на работе? Ну поцелуй меня, ну. Ты обиделся? Да? Ну отомсти мне».

Мне стало весело.

— Один бравый пацан, — тут же успокоилась она, считав мое выражение лица, — например, Майкл Такой-то — не помню его фамилию, — знаешь как отомстил своему любовнику?

— Любовнику?

— Ага, неверному бойфренду. Он накачал дружка наркотой до полной бессознанки, раздел и прикрепил ему на грудь щит с надписью «Смерть ниггерам!» А на спину — щит «Бог любит ККК». Ну и отвез изменщика в центр Гарлема, где пару минут спустя его и прирезали.

— Смешно.

Потом, в начале лета, приехал ее брат на целую неделю — очкарик Петя с черной бородкой-эспаньолкой, живущий в Ирландии. Архитектор. На год старше меня. Даже на полгода, если быть точнее. Юля нас познакомила, даже зачем-то организовала ужин втроем.

Петя этот смотрел на меня сквозь толстые линзы как-то по-идиотски. Подстебывал Юлю. Бородкой тряс над салатом из авокадо. И всячески давал понять, что сильно и неприятно удивлен, что у его сестры такой вот молодой любовник. Я злился, и неудивительно, что нажрался капитально в тот вечер, не помню, как уехал на такси домой, но вел себя прилично, по Юлиным словам, даже не отреагировал на тупые Петины шутки о совращении малолетних.

Больше я Петю этого не видел — мы с Юлей встречались у меня, пока он не уехал. Один раз. Тогда случился единственный наш разговор о разнице в возрасте, нехороший разговор, бестолковый. Нам нечего было сказать друг другу, для меня эта разница не была проблемой. Она об этом знала. А для нее все было сложней, видимо, поэтому быстро свернула с темы:

— Я чувствую риск. Риск провоцирует страх. Кстати, знаешь, что один чувак, Мониз его фамилия, получил нобелевку за свои работы в области лоботомии. Удалял префронтальную долю, избавляя пациентов от чувства страха. Знаешь, за что отвечает этот участок мозга?

— М?..

— За способность представлять развитие событий в будущем — по теории еще одного крутого мозгоправа. Вот и вывод тебе.

Начало лета было жарким и душным, асфальт плавился, в воздухе висел яд. Я его видел своими глазами.

Просрал важный тендер, потеряв уйму времени и потенциальных денег, которые уже мысленно потратил на Юлин день рождения в августе. Но свой план — свозить ее на Лигурийское побережье, взять машину, прокатиться по всяким Портофинам и Ниццам (наш ответ Чемберлену ее тосканскому) не оставил, пришлось напрячься.

Как-то раз я проснулся ночью и увидел, что она не спит. Сидит и смотрит на меня. Подумал, что она тоже меня любит, раз так смотрит. Уложил спать и долго-долго гладил по волосам.

И той же ночью ей приснился кошмар, уже на рассвете. Она плакала, не просыпаясь, я разбудил ее, но сон не хотел стряхиваться. Рыдала, уткнувшись лицом мне в живот — еле успокоил.

А потом как-то — раз — и все стало херово. Жара. Работа. Какое-то мутное пыльное марево осталось в памяти от тех недель: двух? трех? Как если бы мы катились с ветерком в открытых окнах по нормальной трассе — и вдруг попали в туман. Ядовитый. И продолжали ехать, не сбавляя скорость и окна не закрывая. Даже включив музыку погромче.

Виделись раз в неделю, ну два — от силы, оба вымотанные парилкой, работавшими на износ кондиционерами, зависшим над городом едким смогом. Но мы не меньше хотели друг друга, во всяком случае, я ее — точно. Просто что-то уже было не так, но пока называлось — жарой.

В июле Юля снова уехала, теперь уже в Лондон, в командировку. Еще одиннадцать дней в режиме застывшей жизни? Нет уж! Я решил доказать себе, что не так и привязан к ней, трахался с Мариной — той самой, которой восемнадцать, много пил и чувствовал себя фигово.

Юля не звонила. Я знал, что она не любит эсэмэс, поэтому не писал. Не хотел обязывать ее отвечать, одним словом — страдал. Рассчитывал на август, на путешествие, на то, что оно вывезет нас из тумана, рассматривал Лигурию на турсайтах. Мечтал. Еще мне представлялась осень, и я купил ей три мягких пледа молочно-белых.

Затем будет зима, встреча Нового года в деревянной лапландской избе с северным сиянием над головой и упряжками оленьими. Или собачьими. Да я сам мог бы запрячься главной лайкой…

На самом деле, я сходил с ума по ней тогда, по-настоящему. Когда провожал ее в аэропорту, чуть не подрался с одним придурком. Он толкнул рассеянную Юлю, причем специально, хотел задеть. Я даже не успел подумать, как волна озверения накатила, рванул назад, спотыкаясь в крутящихся стеклянных дверях, схватил его за рукав, тряс, толкал, орал что-то. Он тоже. Нас растащили. Пришел в себя не сразу. Юля молчала, ей было неудобно, но она молчала. Так и ушла. Хотелось выть.

Она вернулась из Лондона в новом костюме, с новой стрижкой, с новым ароматом туалетной воды и с новым браслетом на запястье. Мы поехали к ней, я в машине еще начал приставать, но она была какая-то чужая, не моя совсем, это нужно было сломать чем-то, а чем еще, кроме секса? Еле дождался ее из душа, и это был просто нереальный секс в тот день, просто чумовой. Очень медленный, подробный, она не закрывала глаза, как обычно, нет, она все время смотрела на меня, иногда не видя, и от воспоминаний об этом вот ее взгляде — уплывающем, невидящем, у меня встает моментально до сих пор.

— Я выхожу замуж, — сказала она полчаса спустя, когда мы уже просто лежали рядом. Я открыл глаза и посмотрел на нее. На потолок. И снова на нее.

— Чего?

— Я выхожу замуж. Прости. Я не хотела тебе говорить так, сейчас. Но все это уже как-то слишком для меня. Я выхожу замуж, — в третий раз за одну минуту произнесла она, вбила гвоздь. Сколько их вбивают обычно? Четыре? — Ему пятьдесят шесть. Он итальянец. Я выхожу замуж и уезжаю в Италию.

«Да, четыре гвоздя, — подумал я. — И крышка теперь прибита накрепко».

— Это ты к нему ездила в мае?

— Да.

— И сейчас?

— Да.

— Ясно.

Я полежал еще несколько секунд молча и потянулся за одеждой. Поднял трусы с пола. Трусы в руке…

— Ты не сваришь кофе?

Она кивнула, встала, зацепив тунику двумя пальцами, и прошлепала на кухню. Я спокойно оделся. Мне просто не хотелось одеваться при ней. Она выходит замуж, а у меня трусы в руке.

Выпил кофе и ушел. Больше мы не виделись. Она как-то подалась ко мне перед дверью… Не знаю, может быть, хотела обнять. Шел и ревел.

Меня не отпускало где-то год или больше. Лет через пять я нашел ее в «Фейсбуке». Она родила двоих сыновей. Ее пожилой муж улыбался с удочкой в руках. Улыбался с теннисной ракеткой в руках. А Юля не выложила ни одной фотографии, где бы я мог рассмотреть ее лицо.

Теперь я думаю, что она была права. Во всем. Но я так и не написал ей. Тем более что мое признание этой ее правоты, наверное, могло бы ее обидеть. Она была права.