В отличие от некоторых, Ш* был благородных кровей: голубых, как моя мама говорит, — голубых и стопроцентно не русских. И по матушке, и по батюшке — всё немцы да поляки; и сплошь аристократы: курфюрсты и бароны, да магнаты и шляхтичи. Сам дагерротипы видел: Ш* мне с апломбом показывал. Один пращур — то ли градоначальник, то ли губернатор чего-то польского; другой — из немцев — тоже какой-то знатный вельможа, — все при саблях, при усах, с аксельбантами — никого в партикулярном. Дамы с барышнями — прабабки с бабками — изящно убраны, с веерами, с мопсами. И все в перчатках.
Ума не приложу, как Ш. дожили до наших дней, как их всех не истребили? как класс.
Ш* мне был другом, я ему — вряд ли. У таких не бывает друзей, только вассалы. Расстались мы из-за бабы: из-за моей. К сожаленью, без дуэли, хоть я во гневе и грозился надеть ему на голову тумбочку. Не было никаких оснований Ш* пачкать себя дуэлью с такой личностью, как я, тем более — из-за бабы.
Ш* был юноша светский: его в городе все знали. Все девушки. Красив был? Полагаю, что очень. Портрета не будет: их довольно написано — возьмите хоть Вронского (из нее, из «Карениной»). Ш* — вылитый, только блондин, постройней и повыше. «Сплошные зубы», соответственно. Даже кодекс нравственный у Ш* был как у графа: мужикам врать нельзя, но женщинам можно; обманывать никого нельзя — мужа можно; чужого брать нельзя — бабу можно. Обманывал, уводил.
Но не в красоте дело — ежу понятно. Мой друг обладал тем, чего не имели все красавцы; и нет такой силы, которая бы могла это дать. Именно ее… голубую, как моя мама говорит.
Бабы ее чувствовали, что ли? Ш* ведь не просто нравился — у девиц соски твердели (рассказывали, девицы мне сами рассказывали), когда он появлялся: спокойный, ладный, в джинсовом «ментике» внакидку, сановитый чувак с полотен Ван Дейка, — и они сразу же готовы были ради него совершать всякие глупости, и сразу же совершали, и ни одна (насколько я знаю) впоследствии об этом нимало не жалела. Некоторые вообще на второй день приходили к нему с вещами: уже не могли без него жить. Ш* пускал, он всех пускал. И его мама тоже пускала, она всех пускала. Эта старая, добрая немка весьма благородных кровей, вероятно, считала, что общение с девушками полезно для здоровья ее мальчика. Уж она-то знала, что полезно, а что нет, ибо всю свою жизнь служила в аптеке. Она и лечила его сама, когда общение заканчивалось неприятными последствиями, она всех лечила. И меня однажды лечила. И его папа ничего не говорил. Этот старый, добрый поляк, в жилах которого текла, возможно, кровь королей, всем улыбался. Поднимал от книжки свои ласковые глаза, улыбался, а затем снова продолжал читать книжку на польском, французском, немецком, чешском или другом каком-нибудь языке.
Ш* тоже знал английский, но плохо. Умен был? Пожалуй, умен, по мнению некоторых, в основном дам. Описывать не стану — возьмите хоть Онегина (из него, из «Евгения…»). Все то же: «всему шутя», «огнем нежданных эпиграмм» и, конечно же, «тверже всех наук» — «наука страсти нежной». Копия, словом.
Играл, конечно. Я сам видел, как он играл в трясучку. Ушел, позвякивая, с целыми карманами медяков.
Как все аристократы, Ш* был меломан. В музыке он разбирался, что и говорить. Он и сам был, как «хорошо темперированный клавир»: добавляя к каждой ноте чуточку фальши, всегда, через все октавы, неизменно приходил к ноте до. В отличие от некоторых, которые вечно все испортят.
В свои неполные восемнадцать лет (на момент нашей встречи) Ш* успел устать от жизни совершенно, ну просто байронически. Я был старше и восторженнее — я был ему нужен.
Мы вместе учились на худграфе, точнее, вместе не учились: весь первый семестр мы кутили. Впрочем, я все ж иногда брал кисти в руки. Ш* это удивляло. Он не рисовал. Как поступил? Так же, как и я.
Начну с него. Пошел как-то Ш* поступать в институт. И в вестибюле познакомился с приятной девушкой, приезжей: из какой-то автономии. Она подавала документы на худграф. На худграф так на худграф. На просмотре нужно было что-то показывать — девушка поделилась с ним своими рисунками. Звали девушку Лена Ч*; на экзамене по живописи их посадили рядом, по алфавиту. Лена нарисовала два горшка и два огурца.
Я был художником в армии, рисовал на стенах «Слава КПСС» и «Перестройка — дело партии, дело народа». К тому же, у меня дядя художник. На просмотре я показал его этюд. Сложнее было на экзамене по живописи: мне никак не удавался огурец, да и с горшком пришлось помучиться. За пять минут до конца экзамена наблюдатель вышел из студии. Две девочки, что сидели рядом, вдруг как зашипят на меня: ты, мол, все испортил, — быстро смыли мой горшок и, в две кисти, в стиле «a la prima», наваляли мне натюрморт.
На сочинении нас с Ш* посадили рядом. Он писал — «Мастер и Маргарита», я — «Вишневый сад». Написали, Ш* тянет мне свой листок: проверь, мол. Проверил: исправил десять тысяч ошибок. «Должник», — говорит. Я думаю, это и стало началом большой дружбы.
Мы с Ш* с блеском поступили. Двух девочек отсеяли на втором туре, Лену Ч* на третьем. На другой день она пришла с чемоданом к Ш* жить; не могла забыть, как он носил ее после экзаменов на руках.
В первую же сессию Ш* вытурили — меня оставили.
Тогда Ш* решил стать художником: заперся дома и стал писать картину. Писал два месяца. Так себе картина, висит у них в гостиной на стене. Потом Ш* запил. Картин он больше не писал. Ш* не создан был ни для труда, ни для учебы. Его предки только служили: королям, отечествам. А тут настало время и Ш* послужить: пришла повестка из военкомата. Но его папа был старый битломан и пацифист, а у мамы — уйма связей в медицинском мире. Мама его отмазала. Пришлось, правда, месяц в дурке полежать, в отделении для депрессивных художников и писателей. Вышел — и снова запил. Предки кутили — Ш* спивался.
Ну и бабы, конечно. Где были бабы, там был Ш*, вернее даже, наоборот: где был Ш*, там были бабы. Они его обожали. Ш* был идеальным любовником: красивым, мягким, неконфликтным… и совершенно холодным и бесстрастным (некоторые — полная и безнадежная противоположность). Он нисколько не походил на прочих прелюбодеев: вечно озабоченных, беспокойных и бесстыдных. Его равнодушная, спокойная порочность была во сто крат ужаснее. Женщины не были для него ни предметом чувств, ни предметом долга. Вероятно, они были для него просто предметами. Полагаю, у меня есть все основания так думать: я был свидетелем. Скверно то, что он портил «предметы», он их пачкал: с женщинами, с которыми был Ш*, больше никто не хотел иметь дело, они считались опозоренными. Его ж реноме только упрочивалось.
Действительно, у него была репутация чуть ли не эксперта. Доходило до курьезов. Приходит к нему как-то знакомая девица, всего лишь знакомая, между прочим (Ш* рассказывал, он любил — рассказывать), и с порога заявляет:
— Ш*, сделай меня женщиной. Прямо сейчас. Мне позарез нужно стать сегодня женщиной.
— Но почему я? — удивился Ш*.
— Ты, Ш*, слывешь фантастическим любовником и не сделаешь мне больно, — отвечает девица. — Понимаешь, я люблю одного молодого человека, и он меня тоже любит. Я обещала ему, что завтра вечером ему отдамся. Но по дурости я наговорила ему про себя всяких глупостей, я такого про себя насочиняла. Я же не знала, что все так далеко зайдет. Он поймет, что я девочка и бросит меня. Он сказал, что все простит, кроме лжи.
Ш* не сделал ей больно.
А потом он увел мою бабу.
Однажды в дедовском доме я нашел дагерротип. На нем — мои предки. Двое. Лица, конечно, не ахти какие благородные, но свирепые. Баб на фото нет. Бабы дома: ткут, прядут и стряпают.
А недавно я встретил «свою бабу». Которую увел Ш*.
Сильно повзрослела, малость пополнела; давно замужем. Стоит, смущенная, отводит взгляд: кажется, ей стыдно, что тогда, много лет назад, она меня бросила — подло, изменила мне. Ради нескольких дней с Ш*.
А я ее понимаю, теперь. И тогда, кажется, понимал — но злился. А теперь вот не злюсь. Может, в ее жизни ничего лучшего и не было, чем те несколько дней с красавчиком Ш*… которого я тоже встретил, намедни. И еле признал: рыхлый, почти лысый, глаза белесые, — видать тестостерон свой весь истратил. В отличие от некоторых.