— Представляете, — сказала она, когда мы сели за стол (а мы сразу сели, мы, собственно, за этим и приехали, чтобы сесть за стол, — А* говорит: поедем ко мне, там жена чего-то наготовила, выпьем), — я сегодня нашла сердолик, который потеряла в тот день, когда сюда приехала. Пятнадцать лет он пролежал под плинтусом у входной двери. Это знак. Должно было что-то произойти. И вы приехали. Муж мне все уши вами прожужжал, он мне пять лет говорил о вас. И именно в этот день я нашла сердолик.

У нее был приятный акцент: мягкая «л». Она румынка, сказал А*. Где ты ее откопал, спрашиваю. Тот рассказал, вкратце. Выпили.

Я сказал, что умею материться по-румынски (у нас была многонациональная рота, в армии).

Пришли обе дочки. Посмеялись, поели. А мы выпили.

Я немного влюбился в младшую. На еврейку, говорю, похожа. А на кого она должна быть похожа, отвечает А*, я ведь еврей (на четверть, впрочем). По маме, говорит. Выпили, разумеется.

Дочки ушли. Гулять, полагаю.

— А позвольте полюбопытствовать, — спросила жена А*, — какая из дочерей вам больше понравилась? Думаю, младшая, — ответила она сама себе. — Только она еще маленькая, ей всего четырнадцать. (Цитирую: «И отдал за него свою одиннадцатилетнюю красавицу дочь», — «Декамерон», впрочем.)

— Моей, — говорю, — тоже четырнадцать.

Стали прощаться (наутро у меня был самолет).

— Обязательно приезжайте к нам еще, — сказала жена А*.

— Непременно, — отвечаю, — приеду. Свататься.

А* обнял меня с таким жаром, что я невольно подумал: не остаться ли, раз мне так рады…

Впрочем, в тот же вечер, лежа в постели, рассудил: это правильно, что я уезжаю — мне здесь слишком хорошо, я могу избаловаться. Даже стало немножко стыдно.