На следующее утро Свидерский сел за компьютер, написал формальную жалобу и отправил ее по e-mail’у мадам Конобеефф, а также двум членом комитета, который, собственно, и ведал сим странноприимным писательским домом. В конце концов, мадам Конобеефф была всего лишь смотрительницей здания, или «менеджером», как она сама себя величала на американский лад.
За обедом мадам Беркутова с невинной улыбочкой что-то его спросила. Свидерский сделал вид, что не расслышал.
— Что, у вас опять аллергия на что-нибудь? — издевалась мадам Беркутова.
— Да, у меня аллергия на вас, — сказал писатель. — Почему вы думаете, что можно целый вечер издеваться над человеком, а на следующий день, как ни в чем не бывало, говорить с ним о погоде? Я отказываюсь с вами разговаривать.
Чешская дама приняла вид оскорбленной невинности.
— А почему вы повышаете голос? — подняла бровь Лана Фройнд.
— Я не повышаю голос. Я говорю веско и отчетливо, потому что я хочу довести до сведения всех, кого это касается, что оскорблять меня я никому не позволю. По существу же дела можете справиться у мистера Элленсона, он при сем присутствовал.
— Я ничего не слышал, — испуганно взвизгнул Элленсон.
«Эх ты, Кац и Нельсон, кошачий адмирал Нельсон, трусоват ты и подловат», — думал Свидерский.
— Если вам здесь не нравится, вы можете уехать, — сказала Лана Фройнд, заняв привычные для себя командные позиции.
Она относилась к умеющим хорошо себя устраивать в жизни женщинам, у таких все «схвачено», и внутри дома, и вне его, и домашние, буде таковые имеются, ходят перед ними на задних лапках.
Очаровательная Инес де ла Вега, не понимавшая, в чем суть спора, ошеломленно хлопала ресницами.
— Разумеется, если вы сами и остальные так легко миритесь с унижением человеческого достоинства, если только не унижают вас лично, я постараюсь как можно скорее избавить себя от вашего общества.
С этими словами он взял свою тарелку с неначатым еще вторым блюдом, прихватил также свой стакан с апельсиновым соком и удалился в свою комнату заканчивать обед в одиночестве.
На лестнице его перехватил вдруг развивший юношескую скорость Элленсон.
— Ну, нельзя же так, она же все-таки женщина, — успокаивающе замурлыкал он.
— Кто?
— Ну, наша с вами чешская приятельница, я о ней говорю.
— Мне она, извините, не приятельница. По-вашему, женщинам позволено вытворять все, что угодно? — возмущался Свидерский.
— Она же только шутила…
— Вы прекрасно знаете, что она намеренно пытается отравить мне жизнь. И вы делаете вид, что вы слепой и глухой. Если бы кто-нибудь обращался с вами так, как она со мной, я бы не пожалел сил, чтобы вас защитить. А вы… у вас есть хоть какие-то понятия о морали? О совести? Чему вы учите ваших студентов? И о чем вы стихи пишете — о ромашках и лютиках?
Элленсон по-совиному захлопал веками и сказал:
— Вы очень уж всерьез все принимаете. Женщинам надо все прощать.
Свидерского покоробил этот фальшивый голос.
— Злобная мегера она, а не женщина, — сказал он резко и стал подниматься по лестнице, с тарелкой и со стаканом в руках.
— Ну, вы уж какие-то очень оскорбительные выражения употребляете, — заволновался у подножья лестницы кошачий адмирал, когда Свидерский уже добрался до своей комнаты.