19 июля 1941 года немецко-фашистские войска захватили Винницу. Как раз в этот день от ворот Калиновского райвоенкомата Винницкой области двинулась на восток колонна допризывников, с которой отступал и Петро Довгань.

Вышли только под вечер и шли, не останавливаясь, всю короткую летнюю ночь. Утром отдохнули, а когда солнце поднялось высоко, снова глотали серую пыль. Где-то впереди продвигались колонны, которые вышли днем раньше. С ними отступали друзья Петра — Игорь Коцюбинский, Милентий Кульчицкий, Петр Волынец.

Для завершения мобилизации не хватало времени. В первую очередь призвали тех, кто уже отслужил в армии и имел какую-то воинскую специальность. Допризывников своевременно отправить не успели, хоть они толпами осаждали райвоенкомат. 7 июля 1941 года, на третьей неделе войны, 17-я фашистская армия перехватила дороги между Винницей и Киевом. Колонны допризывников шли пешком по проселочным дорогам в направлении Погребища через южные районы Киевской области к Днепру.

Довгань шел во главе колонны, которая растянулась почти на полкилометра. Его назначили старшим в группе павловских хлопцев.

Они прошли уже добрый кусок пути. Люди спешили. По ночам то справа, то слева от них где-то впереди полыхали пожары.

По пути колонна увеличивалась, к ней приставали беженцы. На третий день под вечер остановились у дороги, на околице какого-то села. Утомленные люди разбрелись по нескошенной пшенице, некоторые направились к ближним хатам, а Довгань со своими хлопцами обосновался возле опрокинутого комбайна. Трактор тоже лежал на боку, беспомощно задрав к небу большое зубчатое колесо. Насквозь пропыленный, сроднившийся с землею, трудяга не смог отступить. И чтобы не оставлять врагу, его разбили. Повалили на бок и молотом пробили картер. По спицам колеса, на котором он лежал, по земле, словно запекшаяся кровь, расползлось масло. Оно высыхало и тускло поблескивало в лучах заходящего солнца. Из разбитого картера виднелись шатуны, шестерни. Парни молча рассматривали их. Дети хлеборобов, они и сами успели немало поработать в поле, они понимали, сколько тонн пшеницы мог бы еще собрать этот железный конь.

Когда парни из Петровой группы развели возле комбайна небольшой костер, к ним подошли две сельские женщины. Внимательно всматривались в их лица. В пытливых взглядах женщин — скорбь, материнская тревога.

— Хлопчики, — сказала одна, — может, где-то там моего Иванка встретите, скажите, что жду я от него весточку. Пусть знает, что мать всегда его ждет…

Эти слова, очевидно, она выносила за те два-три дня, которые минули после ухода сына. Очевидно, в спешке прощаясь, не нашла, что сказать ему на дорогу, и теперь сожалела об этом.

— А как зовут вас, тетенька? А то ведь надо знать, чей Иванко, — серьезно спросил у нее Вася Гринчук.

— Мотря. Так и скажи: мама твоя Мотря ожидает тебя.

— Обязательно скажем, мама.

Все переворачивается в душе Довганя, когда он вспоминает эту сцену. А сердечный павловский хлопец Вася Гринчук, которого такая же мать еще ползунком в любистке купала — чтобы он красивым был, чтобы добрым рос, чтобы отзывчивое сердце имел и мог с природой, как с человеком, разговаривать, — спал тогда с ним рядом. И дышал так, будто стонал: от усталости, от задухи, которая была в деревянной коробке комбайна, где разместились они с Довганем на ночлег. Протяни в темноте руку — и коснешься его горячего тела. Когда мать купала его в пахучих травах, очевидно, крепко верила в их чудодейственную силу. И скорее всего эта вера, а не только сами травы, сделала его сердце таким, что и шепот трав, и щебет птиц ему так же понятны, как человеческая речь. Потому что с иным сердцем нельзя было принять всерьез просьбу тетки Мотри.

Позже колонна встретила группу мужиков из Корделевки, которые неделю тому назад погнали на восток колхозный скот. Погонщики рассказали, что далее уже везде немцы.

Но тем, кто отступал с колонной, не было куда возвращаться. Они не представляли себе, как можно остаться на территории, оккупированной врагами.

Забросив за спины отощавшие торбы, парни шли дальше, поднимая пыль: кто пересохшими сапогами, кто облупленными ботинками, кто парусиновыми на резиновой подошве туфлями. Слева ощетинилось пшеничной стернею бесконечное поле. Хлеб уже был скошен, но не обмолочен. По другую сторону дороги кланялись ветру головастые подсолнухи.

Довгань оглянулся. Позади них от колонны по одному, по двое стали отделяться люди. С юга донесся низкий рокот. Он все крепчал, наполняя собою простор. Показалось звено самолетов, которые на небольшой высоте, словно отяжелевшие шмели, медленно, с густым ревом тянулись над полем. Вот один из них отделился. И тут же впереди колонны раздались взрывы. Взметнулись к небу тучи пыли. Послышались короткие пулеметные очереди… Кажется, можно посчитать количество выстрелов в каждой: трак-трак-трак-трак…

— Ложи-и-ись! — кричал командир колонны.

Только теперь Петро увидел, что один из самолетов летит прямо на них. Закрывая лицо руками, он бросился между жесткими, словно обернутыми наждачной бумагой, стеблями подсолнухов. Люди топотали справа и слева от него. Пробежав немного, он услыхал пронзительный, как внезапная зубная боль, свист бомб и повалился вниз лицом на горячую землю. И вдруг забило дух, что-то спрессовало воздух так плотно, что в груди закололо. Колыхнулась земля, рыжей пеленой застелило глаза. Загребая пальцами землю, Петро хотел ухватиться за нее, но какая-то сила подняла его и кинула прочь. Громыхнул, как током ударило, взрыв. Потом еще, еще… Земля двигалась, бросалась, и все это — в непроглядной туче пыли и копоти.

Неожиданно все стихло.

Туча медленно оседала, а из нее выплывали силуэты безголовых подсолнухов. И в этой тишине раздался женский вопль, а за ним — плач, крики, стоны. Петро кинулся отыскивать товарищей. К счастью, все остались целы.

Человек десять из колонны погибло. И среди них — комиссар. Значительно больше было раненых. Какая-то женщина билась в пыли рядом с неподвижным телом мальчика. Кого-то утешали, перевязывали, кого-то разыскивали, громко крича. Но не это оставило первую и самую глубокую зарубку в сердце Петра Довганя.

На дороге сидела девочка лет трех. Осколком бомбы ей оторвало ножку немного ниже колена. Девочка была в полном сознании. В горячке и страхе она еще не успела почувствовать боли. Двумя ручонками она поднимала культю.

— Я так не хочу! Мне не надо так!..

Люди стояли возле нее пораженные, не осмеливаясь взглянуть друг другу в глаза. А девочка все поднимала ножку и плакала, как плачут дети, потеряв игрушку.

Петро схватил ее на руки и, не помня себя, закричал:

— Бинт! Дайте чем-нибудь перевязать! Ну же!..

К нему потянулись десятки рук. Девочку забрали. Довгань отошел в сторону, чувствуя, что еще миг, и он потеряет сознание. Но это было только начало тех испытаний, которые ожидали его и его друзей…

В этот же день колонну еще раз бомбили, а потом фашистские мотоциклисты, не останавливаясь, открыли по ней пулеметный огонь. Те, кто успел спрятаться в оврагах и балках, в нескошенной пшенице, остались живы. У них, оборванных и голодных, теперь не оставалось выбора: надо было возвращаться в родные села.

Над Павловкой стоял тревожный звон. Его удары волнами накатывались в окна, плыли по улицам, выгоняя людей из дому. Под окнами хат раздавались крики:

— На сход!..

— На схо-од!..

По улицам брели женщины, мальчишки. Насупясь, с опаской, шли мужчины. А в хатах хозяйничали фашисты. Гремела посуда, из окон летели домашние вещи. Солдаты кропили в горницах какой-то вонючей жидкостью — для дезинфекции, и денщики вносили туда офицерские чемоданы. Регулярная воинская часть ненадолго размещалась в селе, чтобы затем передать его оккупационной администрации.

На площади возле бывшего сельсовета собралась толпа. Но не судачат о своих делах женщины, не ведут мужчины обычных разговоров про виды на урожай, не обсуждают хозяйских планов на будущее. Площадь переполнена, а тихо, как на погосте. Темные тени кленов хмуро ложатся на выцветшие одежды крестьян, заросшие щетиной мужские лица, на женские, опущенные до самых глаз головные платки. Чужое, даже враждебное крыльцо бывшего сельсовета: там теперь стоит пулемет и его караулит солдат в поблескивающей зеленоватой каске. Дуло пулемета смотрит в толпу.

Проходит час, другой… Уже и солнце поднялось высоко. На улице нестерпимая жара, какой она бывает в последние дни июля. Утомленные люди давно бы уже разошлись, но солдаты никого не отпускают.

Наконец на крыльце появился толстый человек в полувоенной форме, крикнул на ломаном русском языке:

— Тихо! Зечас будет сказать официр. Ви дольжен снять шапка.

На крыльце появился одетый как на парад офицер. Колхозники с удивлением уставились на его перчатки — в такой-то жаре! Он принял позу и начал «речь».

— Мы вас освободили, — говорил вслед за ним переводчик. — Теперь вы свободны. Однако за это вы обязаны верой и правдой служить великой Германии и фюреру-освободителю, выполнять все распоряжения немецкого командования. Вы обязаны: выдать всех коммунистов и их семьи, всех евреев и комсомольцев, политических клеветников; сдать оружие и радиоприемники, ходить по селу только до восьми часов вечера. За нарушение любого из этих требований виновные будут расстреляны…

Далее гитлеровец сказал, что сейчас он вместе с собравшимися должен учредить местную власть. Он достал блокнот и авторучку и едва успел вопрошающе поднять глаза, как к нему кинулись несколько бывших кулаков, что запечными тараканами сидели в тени долгие годы. Брызжа слюной, оттирая локтями один другого, претенденты на власть бросились на колени. Немец сначала не понял столь бурного выражения верноподданнических чувств и даже испугался, сделал поспешный шаг назад. Одновременно попятилась и толпа, как бы отделяя себя от этих соискателей власти.

Когда комендантом был назначен Геник, а старостой Омелько Неквапа, из толпы иронически спросили:

— Землю будете делить, пан Омелько?

— Ему, плюгавому, и полтора метра хватит! — зло выкрикнул кто-то.

— Что же это происходит, пан комендант! — спросил Неквапа у Геника, растерянно глядя на опустевшее крыльцо. Офицер уже успел уйти в помещение.

Вот так Неквапа стал старостой. И началась для него прямо-таки собачья жизнь. Он мечтал иметь землю, двух-трех батраков (надеялся еще выпросить парочку военнопленных). Мечтал Омелько иметь свое и приумножать свое. А заставили его грабить не для себя, да и еще отвечать за награбленное. С утра до вечера выискивал он оружие, отнимал у людей продукты и теплые вещи, заготавливал хлеб и дрова, металлолом и всякую дребедень, чтобы отвезти это в Калиновку и сдать немцам. Большого труда стоило обеспечить эти перевозки транспортом. Но главная морока была с поставкой людей: сегодня дай двадцать человек дорогу чинить, завтра тридцать — сено косить, потом хлеб вывозить… Хотел он нагайкой учить других, а сам ближе всех находился к этой нагайке.

А сколько трудностей было с выездом в великую Германию! Казалось бы, полно в Павловке народа, а набрать полсотни человек для отправки в Германию — хлопот не оберешься. Тот больной, тот калека, третий поехал на заработки и неизвестно когда вернется, четвертый женатый…

Вначале семейных не брали. Люди узнали об этом — и зачастили в селе свадьбы. Дошло до того, что стали женить подростков. Начальство на него ногами топает, выполнения разнарядки требует. И знает порой Неквапа, что женитьба липовая, но попробуй докажи!

На одну из таких свадеб пригласили и его. Сидят жених и невеста заплаканные, носами шмыгают — им бы еще в школу бегать, а перед ними две деревянные ложки ленточкой повязаны. На столе самогонка, кислые огурцы; тонкими, аж светятся, ломтиками сало нарезано. Горе горькое, а не свадьба! Музыкантов только двое. Один с барабаном, а другой на губе играет…

Омелько помнил, как этот до войны играл. Поднесет свой кулак ко рту и такое выкамаривает — заслушаешься. То дудкой заиграет, то балалайкой затенькает, то вроде бы флейта у него во рту спрятана — такой мягкий и грустный свист льется. А теперь не музыка, а телячье мычание. Да и барабан отсырел вроде бы.

Выпил Омелько несколько стопок самогона, вспомнил, что за невыполнение разнарядки начальство с него спросит, и не выдержал — нервы сдали. Подскочил к музыкантам и — мать-перемать — стал их за плохую музыку разносить.

— Вы, собачьи души, при большевиках не так играли. Симулянты! Если сейчас же не заиграете как надо, инструменты побью!

Испугались музыканты — особенно тот, который на губе играл, — и совсем приуныли.

Попал Неквапа в руководство, как жаба в вентерь.

Августовской ночью возвратился Петро Довгань в родной дом. Пришел он в недобрый час. В селе разбойничали фашисты. В сопровождении старосты ходили по хатам, описывали имущество, брали на учет скотину и сельскохозяйственный инвентарь.

Начались аресты, издевательства над людьми, реквизиции, голод, расстрелы.

В августе в Павловку вернулись многие парни, которым не удалось перейти линию фронта. Среди них был и Гриша Гуменчук. Через несколько дней после него явился и Милентий Кульчицкий. Он помог добраться до села и тяжело больному Игорю Коцюбинскому.

Еще два года назад Петро и его товарищи учились в одной школе. По вечерам друзья собирались во дворе Гуменчуков. Большое село Павловка, на несколько километров растянулось оно вдоль леса, а одним концом подходит к самой Калиновке. Там были и клуб, и железнодорожная станция, и школа. Однако многие парни по вечерам собирались именно у Гуменчуков. Там было весело: ребята приходили к Грише, а девушки к его сестре Кате…

Потом Гриша поступил в ремесленное училище, Катя — в педагогический институт в Виннице. Там же учились Петро Довгань и его тезка Волынец. Игорь Коцюбинский учился на курсах пионервожатых.

Перед самой войной друзья разъехались кто куда.

Гриша, окончив ремесленное училище, работал на электростанции в Каменец-Подольском; Петро Волынец перешел на заочный и учительствовал в младших классах в селе Заливанщина. В первые дни войны он ушел добровольцем в Красную Армию.

Теперь, оказавшись в оккупации, юноши собирались, как и прежде, у Гуменчуков или у Коцюбинских, обсуждали положение, в каком они оказались, делились новостями. Все говорило о том, что надо быть готовыми к худшему.

В сентябре Петро Довгань отважился пойти в Винницу, чтобы разыскать товарищей по пединституту и посоветоваться с ними, как начинать борьбу против фашистов. Однако никого из нужных ему людей разыскать не удалось. Даже попал в облаву и еле унес ноги, вскочив в первый попавшийся подъезд. Вернулся он ни с чем.

Едва зашло солнце и землю окутали сумерки, Довгань незаметно вышел из дому.

С первых дней фашистской оккупации он с тяжелым сердцем следил за тем, что происходило вокруг. В укладе всей жизни села произошли какие-то ужасающие перемены, как будто ожили странички школьного учебника истории средних веков. Людей снова гоняли на панщину. А как еще иначе назовешь работу в земхозе, в этом «земельном хозяйстве», созданном оккупантами на базе колхоза, где никому ничего не платили, а в поле выгоняли под страхом розг и расстрела?

Возвращаясь с такой работы домой, мать молола в ручных каменных жерновах горсть украденной пшеницы. Сгодилась и старая ступа, какой крестьяне Винни-чины уже разучились было пользоваться. Теперь в ней толкли просо, чтобы получить стакан пшена. Павличане, которые даже в самые черные дни гитлеровской оккупации не теряли чувства юмора, коротко и метко говорили о своем нынешнем положении: «Ступа, жернов да беда чорна».

Эти невеселые, тревожные мысли будто подгоняли Довганя. Он быстро прошмыгнул левадами, переступил через перелаз и очутился возле хаты Коцюбинских. Его приятель Игорь, сгорбившись, сидел на завалинке. Петро подошел, опустился рядом с ним.

— Мать дома?

— А где же еще? В клуб теперь не ходят, на собрания тоже… Где ты сегодня днем был?

— Свеклу копал. Нас туда… аж под лес гоняли… Знаешь, — сказал Довгань, — а я еще пять советских газет нашел. Три вместе, а две так, по одной.

— Вот здорово! — оживился Игорь. — Теперь мы одну себе оставим, а остальные можно в селе разбросать. Айда в хату.

Вошли в кухню, плотно прикрыв за собой двери. Игорь зажег коптилку. Петро развернул газету размером в полстраницы «Правды», датированную 2 августа 1941 года. Под заголовком «За Радяньску Україну» шла строка из стихотворения Тараса Шевченко: «И вражьею злою кровью волю оросите». Передовая статья была написана в форме обращения к населению временно оккупированных районов. Публиковались сообщения с фронтов, советы партизанам, некоторые материалы рассказывали о зверствах фашистов на нашей земле. Газету подписала редакционная коллегия в таком составе: Микола Бажан (ответственный редактор), Ванда Василевская, Андрей Василько, Александр Корнейчук.

Друзья вчитывались в каждое слово, стараясь запомнить все, что касалось борьбы в условиях фашистской оккупации.

— Пусть читают… Пусть люди читают! — повторял Игорь, рассматривая газету. — Все должны понять, что Советскую власть нельзя победить… Пусть знают, что ни одному слову фашистов нельзя верить.

— Но ведь в Павловке несколько сот дворов, — заметил Довгань, — поэтому наши пять газет — капля в море.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Игорь.

— Может быть, нам выписать самое главное, чтобы поместилось хоть на одну страничку тетрадки? Самое главное. Каждый из нас таких листочков за одну ночь может штук тридцать написать.

Идея понравилась, и потому к работе приступили немедленно.

Однако дело пошло не так быстро, как хотелось. Просидев до полуночи, хлопцы написали на листочках в клетку первый десяток листовок и, пройдя по селу, расклеили их.

На следующий вечер Игорь прибежал к Довганю.

— Не думал, — возбужденно рассказывал он Петру, — что такой переполох будет в управе. На ночь назначен усиленный патруль. Будут ходить по селу. Так приказал комендант в связи с появлением листовок.

Игорь работал посыльным в сельской управе и знал все, что там происходило.

— Представляешь, — продолжал он через минуту, — в управу попали только три листовки и одна газета. Все остальное — у людей на руках. Прячут, хоть и знают, что за это их могут расстрелять. Это уже о многом говорит.

Через несколько дней Довгань побывал и у Гуменчуков. Во дворе, возле увитой диким виноградом и фасолью стены, сидел на корточках Гриша и большими ножницами резал жесть.

Поздоровавшись с Петром, Гриша пошел в сени, вынес лавку. Это был среднего роста, крепкий, широкоплечий парень. Среди Гришиных сверстников не было в Павловке парня, который мог бы помериться с ним силой.

— Что делаешь? — спросил Довгань.

— Ведра мастерю. Нашел оцинкованные ящики из-под патронов. Не пропадать же добру!

— Ну и как, получается?

— Еще бы! Куда им деваться! Ведра крепкие, железные… Вот только немного протекают…

Зашелестели ветви в саду, и во дворе появился Милентий Кульчицкий — небольшого роста, худенький парнишка, хоть и было ему уже шестнадцать лет.

— Ну как? Вы уже что-нибудь решили? — спросил у товарищей.

— Нет, — покачал головой Гриша, — мы о деле еще не говорили.

Дождавшись Игоря, Гриша Гуменчук обратился к комсомольцам, что собрались в его дворе.

— Нам уже и к делу приступать пора, а связей с подпольем пока что установить не удалось. Надо решить, как быть дальше?

— А что, если подпольщиков нет в нашем селе, ни даже в Калиновке? — спросил Игорь. — Ну вот нету?!

— Это невозможно, — возразил Гриша. — Плохо ищем.

— Ну а вдруг не найдем?

— Если в ближайшее время так и не найдем ниточки к партийному подполью, — в раздумье сказал Довгань, — тогда… тогда создадим свою организацию.

— Да ты хоть представляешь себе, какая это ответственность посылать людей на смерть! — взволнованно сказал Игорь. — Чтобы отдавать такие приказы, надо иметь полномочия…

— А призывы к комсомольцам и молодежи, которые мы в газете читали, — разве это не полномочия?! — ответил Довгань. — Я уверен, что по радио тоже передают приказы Родины. Жалко, что у нас нет радиоприемника…

В конце концов парни пришли к заключению, что они вправе создать свою организацию, которая, решили они, временно не будет иметь связи с партийным подпольем. Потом вспомнили Каленика Васильевича Волынца, заядлого радиолюбителя, который до войны мастерил радиоприемники, премии на всяких конкурсах за свои конструкции получал.

— Э, то когда было! — махнул рукой Милентий. — Он еще при наших, как только началась война, по приказу все свои катушки и жестянки посдавал.

— Ну и что? — вмешался в спор Игорь. — Давайте попросим его, может быть, что-нибудь и придумает.

На том и порешили. Уже прощались, договариваясь о следующей встрече, пожали друг другу руки, когда Милентий вспомнил, что на блокпосту станции Калиновка-вторая есть взрывчатка.

— Наши части, — пояснил Кульчицкий, — отступая, не успели ее вывезти. Мне об этом один железнодорожник рассказывал.

Стали думать, как забрать взрывчатку. На станцию можно попасть только с пропуском, а раздобыть его не так просто.

— Но все-таки кому-то пропуска эти выдают? — рассудительно заметил Гриша.

— Только тем, кто работает на железной дороге.

— Так в чем дело? Может быть, ты и пойдешь туда работать? — предложил Довгань, взглянув на Милентия. — Мы с Игорем будем продолжать поиски связи с подпольем, писать листовки, Гриша подумает, как достать оружие.

— Хорошо, я попробую, — согласился Милентий.

Скрипнула калитка, и во двор вошел сельский полицай. Хлопцы молча, будто не замечая его, начали расходиться. Полицай пропустил их мимо, обшаривая каждого вопросительным взглядом (ведь в школу вместе ходили, а никто с ним даже не поздоровался!), но Милентия Кульчицкого, с которым был знаком ближе, остановил.

— Зря ты, Кульчицкий, с ними связался. Они тебя добру не научат.

Полицай видел, что люди его сторонятся, и чувствовал себя беспомощно, как мальчишка, который набедокурил. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, чтобы успокоиться. Милентию тоже было интересно знать, что думает и чувствует человек, который стал полицаем, продался врагу. Молчание Милентия пробудило в душе полицая слабую надежду найти в нем если не сообщника, то, по крайней мере, нейтрального собеседника. Полицай продолжал, надеясь вызвать парня на откровенность:

— Думаешь, я дурак, не заметил, что вы там ни в карты, ни в лото не играли, хоть Гриша и вынес кубики.

Милентий растерялся. Полицай своим вопросом застал его врасплох. Надо было что-то немедленно придумать. «Он хочет откровенности, — подумал юноша, — надо это использовать».

— Ай, — театрально вздохнул Милентий, — разве теперь лото на уме? Ты, например, вроде и неплохо устроился, а все же у тебя на душе неспокойно. А хлопцам же совсем плохо. Игорь Коцюбинский числится при управе. Работа тоже ничего, вроде бы интеллигентная, возле власти. Но кто он? Куда пошлют. Хуже уборщицы. А Довгань? Разнорабочий. И это после того, как человек целый год в институте проучился! Думаешь, легко? То же самое и у Гриши. Того и жди, что из родного села куда-нибудь запроторят или в концлагерь бросят. А что — призывной возраст! А мне так еще хуже — ни туда, ни сюда. На приличную работу вроде твоей еще не берут, я же моложе всех, а согласно немецким законам подлежу мобилизации. А жрать-то надо каждый день. Вот и думаем. А ты говоришь — лото. Какое тут, к черту, лото!

— Да, — думая о чем-то своем, сказал полицай, — я не прогадал. И форму дали, и паек. А Советы теперь уже за Уралом, немцы уже в Москве. К Новому году война кончится, и мне тогда вспомнят, что я в такое трудное время фюреру служил.

— Слушай, — прервал его рассуждения Милентий, — помоги и мне к немцам на работу устроиться. На станцию. Там же не то, что в общхозе коням хвосты крутить. Год-другой поработаю, смотришь — и специальность получу.

— Молодец! Это можно. Я в полиции поспрошаю. Если что — найдем блат. Денька через два-три заходи. Не бойся.

Когда они расстались, Милентий не мог сдержать довольной улыбки. Еще бы! Этот долгий и нудный разговор с полицаем, безусловно, поможет ему выполнить первое подпольное задание. Кроме того, он выручил друзей, отведя от них подозрения этого предателя.

В темную октябрьскую ночь, когда влажный воздух, кажется, липнет к лицу, к одежде, а грязища, будто капкан, хватает за ноги, Катя и Гриша Гуменчуки пробирались по улице, прижимаясь к заборам.

— Если немцы нагрянут, то и до леса по такой грязи не добежишь, — сказала сестра.

— Успокойся, — ответил брат, — в такую погоду они по улицам не разгуливают.

По каким приметам ориентировались — они и сами, очевидно, не могли бы сказать. Вокруг тьма. Изредка где-то за окном блеснет огонек лучины или коптилки, и снова мрак. Но если ты родился в этом селе, то и с закрытыми глазами дорогу не будешь спрашивать.

Тяжело дыша, оба наконец обошли какой-то поваленный плетень, пригибаясь, прошли по садовой тропке и остановились. Скорее почувствовали, чем увидали, что кто-то идет им навстречу.

— Это вы? — услыхали голос Оли Слободянюк.

— Мы с Гришей, — ответила Катя.

— Вытирайте сапоги, проходите.

В небольшой хатке под соломенной крышей, где было всего два окошка, собрались павловские подпольщики на организационную встречу. Окна плотно завешены, на колченогом столике так называемая десятилинейная керосиновая лампа — единственная роскошь по тем временам. В ее скромном свете лица присутствующих кажутся особенно рельефными, глаза полны таинственной торжественности. Взяв в руки бумажку, Довгань чувствует, как от волнения дрожат его пальцы.

Он окидывает взглядом верхнюю одежду собравшихся, которая развешена возле печи, потом смотрит на Катю и Гришу Гуменчуков, Олю Слободянюк, Игоря Коцюбинского, Милентия Кульчицкого, Катю Кособуцкую, Сергея Волынца… Кажется, все.

Тихо. Слышно даже, как потрескивает фитиль в лампе. Все ждут: кто же начнет? Наконец поднимается Гриша:

— Товарищи, — строгим, не свойственным ему голосом говорит он, — для ведения собрания надо выбрать председателя. Да и… секретаря тоже.

— Пусть Гриша и ведет собрание, — предложил Игорь.

— А протокол пусть пишет Оля, — сказал кто-то.

Началось собрание. Один за другим говорили подпольщики. Сначала обсудили и договорились, как точнее записать задания организации. «Всеми средствами бороться с оккупантами, — с общего согласия записывала Оля, — саботировать их распоряжения, вести советскую пропаганду среди населения, делать все, что может принести пользу Красной Армии».

Потом проголосовали за то, чтобы свою комсомольскую подпольную организацию назвать именем В. И. Ленина. Утвердили первый устав и согласно с ним выбрали командира. Гриша предложил кандидатуру Довганя. Все проголосовали «за».

Чтобы обеспечить конспирацию, решили основной боевой единицей считать пятерку. То есть каждый из присутствующих подбирает себе группу из пяти человек, которые знают в лицо только его. Члены пятерки, в свою очередь, могут также подбирать себе группы, однако общаться между собой они должны лишь в исключительных случаях. Из этих же соображений решили в дальнейшем называть друг друга только по имени или подпольной кличке. Так, Екатерина Гуменчук стала Катей Белой, а Екатерина Кособуцкая — Черной. Именно в этот день Петро Кугай стал Петром Довганем.

При обсуждении практических задач было решено, что каждый член организации должен закрепиться в Павловке, раздобыть необходимые документы, надеть на себя маску лояльного обывателя.

Теперь, когда фронт отодвинулся далеко на восток, гитлеровцы принялись наводить «новый порядок». Арестовывали уже не первых попавшихся, а действовали в соответствии с заранее разработанными списками. Поэтому в селе проводился переучет населения. Эта большая по объему и кропотливая работа оказалась не под силу штатным сотрудникам управы. Вот и привлекли к ней кое-кого из образованной молодежи.

Катя Кособуцкая (Черная), которая незадолго до собрания тоже устроилась на работу в управу, была занята выпиской документов. Подслушивая разговоры в кабинете старосты, девушка не раз предупреждала подпольщиков об очередных облавах на молодежь, которую вывозили на каторжные работы в Германию. Вскоре об этом становилось известно в селе, и на время облавы в хатах оставались только старики и дети. Достаточно было кому-нибудь шепнуть: «Слыхал, что завтра будет облава?» Где слышал, от кого — не спрашивали. Через один-два часа новость обходила все село.

…Однажды патрули задержали четверых подозрительных вблизи станции. Позже выяснили, что это были люди из Павловки, посланные старостой по требованию железнодорожного мастера. Случалось и ранее, что посланные старостой не являлись к месту работы. Дорожный мастер, не дождавшись обещанных людей, пожаловался начальству. Высокое железнодорожное начальство сделало нагоняй Калиновскому гебитскомиссару. Заварилась вся каша по той причине, что задержанные не были обеспечены необходимыми пропусками. Поэтому гебитскомиссар перетянул нагайкой по спине старосту Неквапу за то, что он до сих пор не обеспечил кого следует пропусками — аусвайсами. А для Неквапы что-нибудь написать — мука адская. Он сильно утомлялся даже оттого, что подписывал бумаги.

Документы ему на подпись готовила Катя Черная. По спискам, которые составлял писарь, она заполняла бланки справок, а иногда и аусвайсов и ждала той минуты, когда пан староста будет «в форме». Он долго и тупо рассматривал первый документ. И если видел незнакомую ему фамилию, начинал расспрашивать, как она попала в списки. В конце концов нужные бумажки находились: требование бригадира, записка уличного надзирателя. Только после этого он ставил свою подпись и печать. Если же на глаза ему попадались две-три знакомые фамилии — успокаивался и выводил свои крюки не глядя.

Так Катя и рассчитывала. Сверху клала документы тех, кто появился в Павловке недавно, потом — несколько пропусков на лиц, хорошо известных старосте, а после них можно было подсунуть и несколько «липовых» аусвайсов на людей, которых в Павловке и не знали.

— Снова тебя черти принесли? — раздраженно буркнул староста, когда Катя положила на стол пачку аусвайсов. — Можно бы и завтра их подписать…

— На завтра я приготовила не меньше.

Он молча взял первый документ и почти по слогам стал читать:

— Ми-лен-тий Кульчицкий. Гм…

— Его на железную дорогу взяли работать, — комментировала Катя. — Справка необходима для получения постоянного пропуска, пан староста.

— Ладно. Давай дальше.

Далее староста подписывает не читая. Он даже вспотел, но, прикусив язык, терпеливо выводит свои каракули.

Катя один за другим подает ему «липовые» документы, а сама глаз с него не сводит, следит за каждой тенью на его лице. Вот он вдруг насторожился — и она тут же подает документ снизу пачки. Омелько чешет затылок, вздыхает. Очевидно, с похмелья его клонит ко сну. Значит, можно еще одну «липку» подсунуть.

Когда все подписано, печати поставлены, Черная в сопровождении полицая несет документы в Калиновку. Там их заверит гебитскомиссар, и дело сделано.

Когда юные подпольщики установили связь с группой военнопленных из Калиновского лагеря, аусвайсы очень пригодились. Их передавали в лагерь вместе с другими документами, добытыми Катей Черной.

Однако составление инвентаризационных и подушных списков в управе подходило к концу, и Катю со дня на день могли освободить от работы. А задание организации в том и состояло, чтобы любой ценой остаться на постоянной работе в управе.

Секретарем у Неквапы, или, как его называли, писарем, в то время работал Самсонюк Макар. Он держался уверенно, однако вел себя с достоинством и довольно осторожно: никто не мог понять его настроений.

Одни считали, что он карьерист и метит на более высокую должность, другие — что это человек, по воле обстоятельств вынужденный аккуратно исполнять свои обязанности.

Чтобы раскусить его, нужно было время. А где его взять? Не сегодня-завтра староста скажет Кособуцкой выходить на другую работу и двери в управу перед нею закроются. Поэтому она пошла на риск: когда в управе, кроме нее и писаря, никого не было, подошла к его столу и выложила листовку.

— О том, на что я сейчас решилась, знают наши люди, — сказала она. — Вы, Макар Захарович, можете выдать меня фашистам, однако прежде подумайте о себе.

Писарь побледнел и долго молча всматривался в текст листовки. Пока он думал, Кате казалось, что от волнения ее сердце может выскочить из груди. Но вот Самсонюк одним движением смахнул листовку в ящик стола, запер его на ключ и, не поднимая головы, спросил:

— Что вы хотите от меня?

— Я должна остаться на работе в управе, а вы, когда уходите на обед, не запирайте свой стол.

— Хорошо… Однако в таком случае вам придется работать здесь в качестве уборщицы, других мест нет. Правда, — поспешно добавил он, — я скажу, что вы будете помогать мне вести дела.

На этом разговор окончился. Ни Самсонюк, ни Черная больше не возвращались к этой теме. Однако, когда в управу приходили какие-то важные распоряжения: о конфискации теплой одежды, о новом наборе на работы в Германию, о новых налогах или розыске каких-то лиц — ящик стола оставался незапертым, а нужные документы лежали сверху.

Со временем Катя почти полностью перешла на конторскую работу, хоть официально числилась уборщицей и по утрам подметала и мыла полы. Малограмотный староста поручал ей заполнять бланки, готовить отчеты по различным мелочным вопросам, которые без конца требовали оккупационные власти.

Кончалась осень 1941 года. Чаще выпадали дожди. Деревья растеряли свою позолоту, и хаты, укрытые летом в вишневых садах, вылезали своими небелеными облупленными боками на улицу. Заметнее становился и каждый человек, появлявшийся в селе.

Несмотря на то, что власти почти каждый день устраивали облавы, выгоняли людей на работу — в земхоз, на лесоразработки, на железную дорогу или аэродром, — каждый обыватель, кроме того, должен был сам искать средства для пропитания. Человек, который не имел каких-то частных подработок, даже вызывал подозрение.

Строго придерживаясь решения общего собрания, подпольщики делали все возможное, чтобы выглядеть лояльными обывателями. Григорий Гуменчук, например, продолжал мастерить: делал ведра, паял кастрюли, чинил замки; Милентий числился на постоянной службе в железнодорожной ремонтной бригаде. Он уже не однажды приносил тол в полотняной сумке, в которой брал в собой на работу поесть. Как-то были устроены и другие. Тревогу вызывала неопределенность положения Игоря Коцюбинского, который потерял свою временную работу в управе.

Однажды, наведавшись к нему, Довгань сказал:

— Мы тебе, дорогой, интересную работенку подыскали.

— Какую? — спросил Игорь.

— Пойдешь в полицаи.

— Ты что, сдурел?

— Без паники. Нам свой человек в полиции во как нужен! Получишь оружие, дадут тебе паек, а там, смотришь, и нашей рукой в полиции станешь. Надо же знать, что у них там делается.

— А люди будут в спину проклинать меня, считать предателем.

— Ничего… Придет время — люди правду узнают.

— До этого времени еще дожить надо… — вздохнул Игорь.

— В полицаи тебя примут, — продолжал Довгань. — Пойдешь и скажешь, не ради куска хлеба пришел, а из идейных соображений. Сообщишь, что твоего отца в тридцать седьмом посадили…

— Ну уж этого я им, сволочам, говорить не буду. Захотят — сами узнают.

В это время в хату вошла мать.

— Чем вы тут занимаетесь? — поздоровавшись с Довганем, спросила она.

— Да вот ведем разговор о том, что немцы набирают людей в Калиновскую железнодорожную полицию.

— Ну и что с того? — пожала плечами мать. — Мало ли кого и куда они теперь набирают… — и тяжело вздохнула.

Эта уже немолодая, волевая женщина догадывалась, чем занимаются сын и его друзья, но в их дела не вмешивалась.

— А что вы скажете, если туда пойдет служить Игорь?

— Мой Игорь? Да вы что?

— Я серьезно, — продолжал Петро. — Понимаю, вам не безразлична репутация ваших детей. Однако мы все многое бы выиграли, имея там своего человека.

— Это зависит от того, кто «вы»… А впрочем, разве от матери правду скроешь. Я давно догадывалась. Вы путь избрали себе, дети, вам и решать…

Через час, как и было договорено заранее, пришел Михаил Киселев, бывший военнослужащий. Выглядел он несколько постарше парней, среднего роста, крепкий, подтянутый.

Под Уманью его часть попала в окружение, потом плен, побег. В Павловке он появился недавно. Его приютила тетка Оли Слободянюк.

— А, Миша, — шагнул ему навстречу Петро. — Заходи. Познакомься, Игорь. Это и есть тот товарищ из лагеря.

— На вот тебе документ, он подтверждает, что ты родился в Павловке. — Игорь протянул справку, полученную накануне от Кати Черной. — Теперь ты наш земляк. Правда, с украинским языком у тебя того…

— Пустяки, — сказал Петро, — он родился в Павловке, а воспитывался, допустим, в Рязани. В связи с войной вернулся на родину матери, которая доводится родной сестрой Олиной тете. Не забудешь?

Все трое рассмеялись. Потом Петро отдал Михаилу несколько аусвайсов на разные фамилии, чтобы он передал их в Калиновский лагерь для военнопленных.

Игорь с Петром пошли проводить Киселева. Уже стемнело. Погода стояла сырая, порывистый ветер бросал в лицо холодные, почти ледяные дождевые капли. Поеживаясь в своей тоненькой тужурке, Киселев поблагодарил за аусвайсы, попрощался и пошел, словно растаял во тьме.

Друзья возвращались домой. Шли осторожно, прислушиваясь к шуму дождя.

Вдруг раздались шаги, чавкнула грязь под чьей-то неосторожной ногой. Оба повернулись на звук и увидали мужской силуэт. Незнакомец приблизился, окликнул их. Оба онемели от удивления, узнав в нем старшего из братьев Волынцов — Петра, о котором с начала войны ничего не было слышно. Бросились его обнимать.

Вместе с Волынцом вернулись в хату Коцюбинских. Игорь открыл дверь в комнату, где уже спали мать и младшая сестра Оля. Молча рассматривали друг друга. Волынец был худой, почерневший, но глаза блестели бодро и весело.

— Ты когда явился в Павловку? — спросил Довгань.

— Сегодня на рассвете.

— Почему сразу не оповестил? Хоть бы Лесика прислал…

— Ну рассказывай, откуда ты, что с тобой?

— Обо всем — долго. На фронте был. Раненный, попал в плен. Из лагеря бежал — поймали. Снова за колючую проволоку… Нет, не стоит об этом. Я там такого насмотрелся, что и мертвый буду кусаться.

— А мы о тебе вспоминали, — сказал Довгань.

— Спасибо, Сергей мне кое-что о вас рассказал. Принимаете к себе?

— Завтра соберем собрание. Тебя нам особенно не хватало.