Милентия Кульчицкого посадили в Калиновскую тюрьму. Это было каменное здание на окраине поселка. Неподалеку находилась казарма полицейских. Здесь их муштровали: учили маршировать, падать, прыгать через барьер, стрелять. Возле глухой стены выставляли мишени. Во дворе — ни травинки, все вытоптано. Напротив, через дорогу, — базарная площадь. Посреди нее виселица.
Неряшливый немец, больно подталкивая Милентия в спину, завел его в большую комнату. За столом сидел дежурный. Все помещение было перегорожено решеткой. Милентия втолкнули за решетку, и он услышал, как за его спиной щелкнула задвижка.
Обхватив голову руками, Милентий старался ни о чем не думать. Стреляло в виске, и такой шум в ушах — как на карусели, до тошноты. Он сидел, уставившись в грязный дощатый пол. Не знал, сколько времени прошло: час или десять? Его взяли за ворот и поставили на ноги, чтобы отвести из тюрьмы в жандармерию.
Едва его ввели в низкую комнату с цементным полом, как вошел следователь, а за ним Лерен — переводчик.
— Раздевайся, — не глядя на Милентия, буркнул Лерен. — Ну, что стоишь? Тебе говорят.
Милентий стал стягивать рубаху, потом штаны. Подумал: «Сначала надо было разуться». Но двое гитлеровцев, не дождавшись, пока он расстанется с ботинками, подхватили его и бросили вниз лицом на топчан.
«Я ничего не знаю. Я ничего не знаю, — лихорадочно долбил себе Милентий, — это недоразумение, ошибка». Он настойчиво вбивал это себе в голову.
Тонкая проволока, которой его привязали к топчану, больно впивалась в тело. Рыжий следователь подошел к топчану, присел на корточки и, глядя Милентию в глаза, что-то спросил.
— Кто твои сообщники? — перевел Лерен.
— Я ничего не знаю. За что меня арестовали?
Не ожидая, пока Лерен переведет ответ, рыжий встал и что-то сказал. Тут же Милентий прянул от боли, а проволока обожгла плечи, ноги. Ему показалось, что ударили в самое сердце. Потом еще, еще… Вот, кажется, рванули кожу с самого низа спины и теперь лоскут за лоскутом сдирают ее, тянут с ребер, с лопаток…
Его уже не били, но тело еще разрывалось на куски, горело нестерпимой болью. И снова бешеные глаза рыжего рядом, они сверлят мозг. Рыжий кривит рот, кричит…
— Кто был с тобой на дороге? — это голос Лерена.
— Я нигде не был. Что вы хотите?
— Ну что ж, — сказал Лерен, — у тебя будет время подумать и вспомнить.
И все четверо, громыхая сапогами, вышли. Щелкнул замок, и Милентий остался один, привязанный к топчану…
Они вернулись через некоторое время. Снова допрашивали, снова били. Потом ушли.
Развязали его, очевидно, уже на следующее утро. Но он все равно не мог встать. Отнялись руки, затекли. Прошло еще какое-то время, пока он смог одеться. В тюрьму его сопровождали следователь и Лерен. Милентий еле переставлял ноги.
Во дворе тюрьмы в это время занимались полицейские. Следователь подозвал старшего и что-то сказал. Милентия схватили и поволокли к каменной стене. Поставили. Потом десяток полицейских выстроились перед ним. Старший прошел перед строем и раздал каждому по патрону.
По команде все вскинули ружья, щелкнули затворами. Милентию заложило уши. Он ничего не слышал. Раскрывал рот старший из полицаев, размахивая руками, Лерен переводил, а Милентий видел нацеленные на него дула винтовок.
Следователь дал знак полицаям отвести в сторону винтовки, подошел к Милентию и, собрав в кулак его расстегнутую на груди рубаху, что-то закричал.
— Не знаю…
Следователь отошел. Старший полицай скомандовал, и Милентий будто перешел границу между сном и явью. Он услыхал грохот, закрыл глаза, а когда открыл их, увидел рыжую щетину на небритом подбородке следователя.
— Не знаю….
И тогда рыжий ударил его сапогом в живот так, что Милентий потерял сознание.
…Когда он пришел в себя, первое, что увидел, — ноги. Много ног. Обутые в нечищеные, побитые сапоги, ботинки, резиновые чуни, галоши, в «рябчики» — тапочки из расслоенной прорезиненной ленты…
— Очухался? — спрашивал кто-то.
— Очухался, — ответил другой голос.
Милентий хотел подняться, подтянул к себе локти, уперся в пол, и… поплыли круги перед глазами. Но чьи-то руки взяли его за плечи и посадили, прислонив спиной к стенке.
— За что попал? — спросили сверху у Милентия.
— Не знаю…
Собрав все силы, он поднялся на ноги. И только теперь увидал почти всю камеру. Над дверью небольшое, зарешеченное, но без стекол окошко. Через него из коридора поступал воздух. Поэтому здесь толпились заключенные. Дальше сидели и лежали один к одному человек сорок. Тут же у двери, только по другую сторону от Милентия, стоял бачок и прикованная к нему цепью кружка.
Он подошел к бачку. Сильно болело в животе, во рту все пересохло, как будто вместо языка там была сухая тряпка. Выпил кружку теплой воды и тут же сел на пол. В камере было тихо. Из угла спросили:
— Новый очухался?
— Будто бы…
И опять молчание. Вскоре в коридоре послышались шаги. Люди в камере замерли. И никаких других звуков во всей тюрьме. Только неторопливые шаги нескольких пар ног.
Звякнул засов. Распахнулась дверь. И прямо напротив Милентия на пороге выросли двое полицаев. В коридоре, не заходя в камеру, стоял немец с бумажкой в руке. На ломаном русском он стал называть фамилии.
— Ша-ти-лоф!
Из-за спины Милентия, коснувшись рукой его плеча, вышел мужчина в бушлате. Один из полицаев подтолкнул его в коридор.
Ду-да-рен-ко! — продолжал читать немец. — Ре-бро!
Вышли еще два человека. Один из них дошел до двери, вдруг, о чем-то вспомнив, вернулся в дальний угол. Полицай за ним. Арестант наклонился, чтобы взять свой узелок. Полицай рывком повернул его к себе лицом и рявкнул:
— Дурак! Тебе уже ничего не нужно.
В этот раз из камеры забрали сразу человек пятнадцать.
Как узнал после Милентий, по вторникам и пятницам выводили на расстрел. В эти дни интендант не выдавал обед до тех пор, пока не уводили обреченных. Паек на них еще выписывался. Интендант таким образом выгадывал килограмм-другой хлеба. В тюрьме знали: если обед дали — до завтра доживешь.
День клонился к вечеру. В полутемной камере стало еще сумрачнее. Люди сидели нахохлившиеся, как куры в дождливый день.
— Фомич, а Фомич! — попросили из дальнего угла. — Расскажи что-нибудь. Издохнуть от тоски можно.
— Не могу. Сейчас нашим товарищам фашисты жизнь обрывают.
— Они в любой час кому-нибудь жизнь обрывают, — отозвался другой голос. — А так сидеть — с ума сойти можно. Лучше уж сразу под пулю.
— Ну а чего б тебе рассказать? — смягчился Фомич.
— За что арестовали?
Милентий пытался рассмотреть и того, кто просил, и Фомича. Разговаривая с Фомичом, из угла переполз к нему поближе худой, нескладный парень. Он был в нижнем белье. Очевидно, взяли ночью с постели и не дали одеться. Фомичу было около сорока. Умные, живые глаза, кудрявая бородка. Его щеки впалые, виски с проседью.
— А так и арестовали. Дочки у меня близнецы. По семнадцать годов каждой. Им велено в Германию ехать, а они в лес сбежали. Ну, меня вместо них и взяли.
— Да, жалко… — сказал парень.
— Чего жалко? Кого? — переспросил Фомич.
— Близнецов. Если в Германию угонят, то уж не быть им вместе.
— Не угонят, — уверенно сказал Фомич и… осекся, испугавшись не столько своих слов, сколько- тона, каким они были сказаны. И чтобы не останавливаться на полуслове, продолжал: — А какие свадьбы я им закатил бы!
— Да… — сказал парень мечтательно, — мне бы на такой свадьбе хоть среди музык постоять. Я в бубен здорово бью и на скрипке немного играю.
— Такого казака, — улыбнулся Фомич, — я и в женихах с радостью увидал бы! Это ты сейчас в подштанниках… Всех нас судьба, можно сказать, застала в подштанниках. А одень тебя, причеши — ты же видный парень! Один рост чего стоит!
Парень засмущался, всей пятерней взъерошил свой давно не стриженный чуб и попросил:
— А вы хоть расскажите, как бы свадьбу стали справлять. Что за чем… В этом деле ведь целое расписание есть.
— А и правда, — поддержали парня другие заключенные. — Сельская наша свадьба — как в хорошем театре. Если по всем правилам, то настоящая постановка.
— Я всех правил не помню, — стал отказываться Фомич.
— Как-нибудь подскажем, — донеслось из угла камеры.
— Как-нибудь? Я хочу по всем правилам, — как о чем-то очень серьезном и важном сказал Фомич. — Это мои дочери. Хочу, чтобы все, кто тут есть, вроде бы побывали на свадьбе. Я пригласил бы на нее каждого.
Всех, кто сидел в камере, заинтересовал разговор. Он позволял забыть о том, что только что произошло, что будет завтра или днем позже.
— А вы свадьбу в лицах разыграйте, — предложил мужчина в вязаных тапочках на босу ногу. У него было интеллигентное лицо, морщинистый лоб с высокими залысинами. Лежал он у самой двери и дышал открытым ртом. Чувствовалось, что ему не хватает воздуха. — Назначьте жениха, невесту… Подруг, родственников… Каждый что-то вспомнит, и полная картина свадьбы получится.
Идея интеллигента всем понравилась. Люди оживились, и Фомич сдался. Он сказал:
— Ну хорошо. Давайте договоримся, кто кем будет. Женихом будешь ты, — Фомич ткнул пальцем в долговязого парня. — Как тебя зовут?
— Микола.
— Хорошо. Посмотрите, мужчины, что там Ребро в узелке оставил? Может, запасные штаны… А то неудобно жениху в подштанниках быть.
— Не… тут пара исподнего…
— Слышь, парень! Жених Микола! Возьми! На мне двое штанов. Хватит и одних.
В это время в дверь камеры гулко застучали.
— Тише! Сволота недобитая! А то пан комендант парочку на выбор вздернет посреди двора.
На минуту все умолкли.
— Давайте тише. Вполголоса…
И свадьба продолжалась.
Милентий на какое-то время даже забыл о противной тошноте. Он будто снова ходил по селу, слушал песни и припевки, видел визжавшую от восторга детвору и ясную сваху, которая плывет через улицу, и ее распирает от спеси.
Лязгнул засов. Опять, увлекшись свадьбой, заключенные не услыхали, как к двери подошли полицейские. Внесли в камеру верейку со свеклой. Ужин. Каждому раздали по корню. Полицаи пошли дальше, а заключенные начали ужинать.
Каждый ногтями соскребал остатки земли с корня, тер его об одежду, ковырял, выгрызал и выплевывал подгнившие места. Сосредоточенно ели. Милентий тоже получил свою порцию. Свекла была сахарная — желтоватая, сладкая до тошноты. Милентий грыз ее, и его душил стыд. Такое было состояние, как будто всех заставили есть из одного большого свиного корыта. И люди — очень хорошие люди — толпились на четвереньках у этого корыта и покорно чавкали. Было что-то позорное в этом уничтожении сырой свеклы.
За окном темнело, но никто уже не решился заговорить о свадьбе. Молчали. Только двое или трое, хорошо знавшие друг друга, очевидно, еще до тюрьмы, вполголоса разговаривали.
На следующее утро после завтрака (морковный кофе и липкий брусочек черного хлеба) опять стали просить Фомича, чтобы продолжал «свадьбу». Он не стал отказываться. В этот день дела пошли еще живее. Очевидно, вечером и за долгую ночь многие постарались припомнить мельчайшие подробности виденных когда-то свадеб. Даже Милентий не удержался.
В субботу в камеру загнали человек десять новых. А во вторник всех их увели. Так и шли дни. И лишь на тринадцатый или четырнадцатый день снова вспомнили про Милентия. Сразу после завтрака за ним зашел часовой и повел его в жандармерию. Спина у него уже почти зажила, но в животе, куда ударил сапогом рыжий, часто покалывало.
Он не знал, что все эти дни в Павловке хватали хлопцев, с которыми он учился, или встречался, или жил по соседству, и водили их на очную ставку с сотрудником жандармерии. Но ни в ком из приведенных он не узнавал сообщника Милентия.
Тем временем в Павловку дошли слухи, что Милентия в жандармерии истязают, добиваясь одного — кто был с ним на дороге? Поэтому, когда Гриша благополучно уехал в Турбовский район, отпала необходимость скрывать его имя. Теперь Кульчицкий мог, не подвергая никого опасности, назвать Гришу и настаивать на том, что они просто хотели покататься на велосипеде, поэтому и напали на чиновника. Хотели, мол, отнять велосипед.
Эту мысль решил подсказать Милентию Петро Волынец, которого в числе других павловских хлопцев привели на очную ставку с потерпевшим. Тот посмотрел на Волынца и сказал:
— Не он, только сорочка похожа.
— А ты знаешь, кто мог быть с Кульчицким, когда он хотел убить этого человека? — спросил у Волынца следователь.
— Знаю, — сказал Волынец.
Лерен от неожиданности поднял брови на лоб. Рыжий немец-следователь подошел к Волынцу.
— Я только не слыхал, чтобы он собирался кого-то убивать, — сказал Волынец. — Гриша Гуменчук еще до войны копил деньги на велосипед. В связи с войной деньги, конечно, обесценились. А он мечтал иметь велосипед. Бывало, увидит кого-то с велосипедом, сразу просит: «Дай покататься!» А после нападения, когда Милентия арестовали, Гриша тут же и скрылся.
Лерен и следователь обменялись несколькими фразами. Тогда Волынец сказал рыжему по-немецки:
— Вы со мной можете говорить без переводчика, я хорошо все понимаю.
— Тем лучше… — сказал рыжий. — Кто это из них говорил тебе, что он собирается на кого-то напасть?
— Никто не говорил…
— А откуда ты знаешь все?
— Догадываюсь. Я лучше старосты знаю свое село. Они дружили. Гриша мимо чужого велосипеда равнодушно пройти не мог. Что же тут думать!
— Хорошо. Ты сиди и молчи, пока я у тебя не спрошу. — И, повернувшись к Лерену: — Немедленно сюда Кульчицкого!
Тот на минутку вышел. Рыжий приблизился к Волынцу и доверительно спросил:
— Ты ни у кого из них не замечал оружия?
— Нет… Бои прошли в стороне от нашего села, так что оружия ни у кого нет. Откуда взять его? Да и запрещено иметь оружие!
— Но как это Гуменчук мог идти на такое дело без оружия? Ведь они напали на взрослого мужчину!
— Вы, господин следователь, не знаете Гуменчука. Он одним ударом кулака не то что взрослого мужчину — быка свалит. Крепкий парень. Он у нас в селе любого мог побить.
— Не пытайся меня в чем-то убедить! — раздраженно сказал следователь. — Твое дело — отвечать, мое дело — спрашивать.
— Извините, господин следователь.
Когда привели Кульчицкого, Волынец даже вздрогнул. Милентий, казалось, стал еще меньше, лицо его почернело, ссохлось.
— Вот он утверждает, что твоим сообщником был Григорий Гуменчук, — сказал Лерен. — Так это или не так?
— Это же Гриша хотел покататься, — быстро и уверенно сказал Волынец. — Сознавайся, Миля.
Следователь, который направился к Милентию, остановился, чуть повернулся и ударил Волынца в лицо.
— Молчать! Это не у тебя спрашивают.
Петро, прижимая рукав к губе, поспешно сказал:
— Извините, господин следователь. Я буду молчать.
— Пошел вон отсюда! И не вздумай еще раз попасть ко мне!
Волынец сделал шаг назад к двери и, резко повернувшись, выскользнул из комнаты.
Милентий совсем растерялся. Все эти дни он не думал ни о ребятах, ни о Грише, а когда мысль сама по себе возвращалась в Павловку, он сжимал виски и упрямо повторял: «Я ничего не знаю». И когда ушел Волынец, Милентий все еще не мог произнести фамилию Гриши.
— Ну, так кто с тобой был?
— Гриша… Гуменчук.
— Почему вы напали на служащего жандармерии?
— Хотели взять велосипед… Покататься.
— С чего все началось?
— Мне Гриша предложил. «Давай, — говорит, — отнимем, а я тебе за это буду давать кататься». Гриша сильный. А меня он взял, чтоб надежней было.
— Какой у него был пистолет?
— Пистолет? — Милентий изменился в лице. До сих пор его о пистолете не спрашивали. А пистолет у Гриши действительно был. В кармане. Только это был старый, ржавый наган с двумя патронами. Им можно было разве что напугать.
— Как это так — вместе шли на дело, и ты не знаешь, как твой дружок был вооружен!
— Знаю. У него был в кармане складной ножик. И все.
— Потерпевший утверждает, — сказал Лерен, — что в кармане у твоего дружка был пистолет. Однако он не успел им воспользоваться.
— Это мог быть портсигар. Гриша курит.
— Пан следователь говорит, что если ты ответишь, где Гуменчук достал пистолет, то сейчас же из этой комнаты пойдешь ко всем чертям, как ушел Волынец, как уходили другие, которых приводили на очную ставку.
— У Гриши пистолета не было.
Выслушав ответ, следователь снова заговорил. Лерен переводил:
— Ты недавно говорил, что вообще ничего не знаешь. Тебя били, но ты отказывался. Почему?
— Гриша сказал, чтобы я молчал.
— Но почему ты выполнил приказ своего Гриши, а не следователя?
— Мы с Гришей в одном селе живем.
— Дурак! — Это Лерен уже от себя, не ожидая, что скажет следователь. — Дурак! То, что ты живешь с немцами на одной земле, в сто раз важнее того, что в одном селе с каким-то Гришей. Пан следователь говорит, что если ты не скажешь, где Гуменчук достал пистолет, то сегодня тебя расстреляют. Так что сейчас ты сам себе вынесешь приговор. Ну?
— У Гриши пистолета не было.
Рыжий нажал кнопку. Вошли два полицая.
— Отведите его на стрельбище, пусть выроет себе могилу, и расстреляйте.
Полицай кивнул головой, показывая Милентию на дверь.
После тесной вонючей камеры Милентий полной грудью вдыхал свежий, пахнущий горьковатой полынью воздух. Полицаи вели его полевой дорогой в сторону выгона. Место было неудобное, бугристое, заросшее кустарником. Теперь сюда по субботам пригоняли колонну евреев из гетто и расстреливали.
Был конец августа, время шло к полудню, в воздухе чувствовалась густая, зрелая теплота. Это теплота плотного колоса, кремового пушка абрикоса, тяжелой пыли. Даже солнце было не такое пронзительное, неистовое, как весной, а спокойное, отяжелевшее, как сладкое спелое яблоко. Как будто в первый раз в жизни Милентий смотрел на воробьев, которые весело орали в пыли.
В смерть он не верил. Еще тогда, когда его поставили к стенке во дворе тюрьмы, в глубине души жила надежда, что все обойдется. Сейчас это была не слабая надежда, а почти уверенность. Пока он не сказал то, что им нужно, не расстреляют.
Может быть, это у всех, идущих на смерть, живет уверенность, что они каким-то чудом останутся живы? Может быть, это для всех справедливо: когда есть я — смерти нет, когда есть смерть — нет меня?
Бежать Милентий и не собирался. Местность открытая, из винтовки достанут сразу. Да и сил не было. Они подошли к обгоревшим под солнцем кустикам. И сразу стало видно все, что делается за ними.
На небольшом склоне, идущем в сторону каменоломни, работали люди. Их было человек сто. Милентий никогда в жизни не видал, чтоб в одной толпе или в одной колонне были и мужчины, и женщины, и старики, и дети, и даже грудные младенцы. Почти все они стояли по колено, а может быть, немного глубже, в свежевыкопанном рву и продолжали углублять его. Совсем немощные старики сидели рядом на рыжей траве, которая росла редкими кустиками. Возле этих стариков у края ямы были сложены узелки, несколько ободранных чемоданчиков, смирно, как маленькие старички, сидели дети. Все же остальные — лет от четырнадцати и до шестидесяти — сосредоточенно работали лопатами. Полицай подвел Милентия к краю рва, толкнул его туда и сказал:
— А ну дайте-ка ему лопату.
Несколько человек распрямились и смотрели на Милентия. Он спрыгнул в ров и взялся рукой за черенок лопаты, которую держала высокая старуха. Платье на ней болталось, как на шесте. Легонько потянул к себе лопату, не глядя ей в лицо. Она неуверенно разжала жилистые, но еще нестарые руки. Милентий поднял глаза и увидал, что женщине не больше тридцати. Просто она была худа, высока, и рот казался каким-то обугленным.
У рва было человек пять немцев и столько же полицаев. Гитлеровцы с автоматами, у одного ручной пулемет, а полицаи с винтовками. У кустиков стояла телега, распряженная лошадь невдалеке искала траву, высоко подбрасывая спутанные передние ноги.
Дело подвигалось медленно. Немцы в кустиках посасывали из фляжек и от нечего делать играли в карты. Дети, которые сидели между узелками, вели себя как взрослые. Плакали беззвучно или сидели нахохлившись, как будто над ними не солнце, а моросящая туча.
Милентию все это казалось сном. Он ковырял слежавшуюся глину, выбрасывал ее комья, задевал локтями работающих рядом. В его поле зрения попадал то рваный парусиновый ботинок, то нитяной сморщенный чулок. Он слышал тяжелое, как сдерживаемые стоны, дыхание.
Солнце заметно передвинулось по небу и стало снижаться. Старший из немцев встал, что-то скомандовал. Полицаи отбирали лопаты и складывали на телегу. Всем приказали выйти на край рва и раздеться. Милентий забыл о смерти, забыл обо всем. Ему было страшно поднять глаза, чтобы не увидеть раздетых пожилых людей с их детьми рядом с чужими людьми. Он смотрел только себе под ноги и тоже раздевался. Сбросил ботинки, штаны, рубаху… но больше не стал. Не мог. Если бы заставляли — на штыки бросился бы. Он не понимал, что происходит, и не верил, что так может быть.
Несколько полицаев спрыгнули в яму и принялись расставлять в ней людей, чтобы стояли не кучей, чтобы равномерно распределились по всей длине. Милентия схватили за руку и отвели на самый край ямы.
Потом ударил пулемет… С треском разряжались автоматы. Все сдерживаемые до сих пор стоны, вздохи, беззвучный крик и бесслезный плач — все это теперь вырвалось в одном душераздирающем вопле, который нестерпимым пламенем рванулся к небу…
— А ну вылезай. Бери лопату — закапывать будешь.
Его вернули в Калиновскую тюрьму. Потом еще дважды водили на допрос, били, но теперь он знал наверняка, что даже во сне не скажет им больше ничего.
После второго допроса его поместили в другую камеру. В ней сидели только три человека. Милентий был четвертым. Через несколько дней двоих из них повесили. Из окон было видно двор и виселицу.
Больше месяца Милентия не трогали. Снова успели зажить раны от побоев. Но однажды ночью в камеру вошел полицай:
— Кульчицкий, иди в жандармерию полы мыть.
Милентий взял ведро, тряпку и пошел вместе с часовым. До рассвета, пока в жандармерии никого, кроме оперативного дежурного, не было, он вымыл полы в служебных помещениях.
Когда работа была окончена, отжал тряпку, положил ее на дно пустого ведра и вместе с конвоиром пошел обратно. Наступал рассвет. Милентия вели через базарную площадь. И в это время на фоне бледнеющего неба он увидал, что на перекладине виселицы болтается приготовленная петля. Сразу вспомнил, что сегодня воскресенье. А именно по воскресеньям, в базарные дни, на площади казнили обреченных — на страх другим.
С тяжелой душой прошел он по коридору до своей — последней налево — камеры. В ней уже не спали. Тяжело опустившись на нары, Милентий сказал:
— Сегодня опять кого-то повесят. Петлю приготовили.
И тут услыхал шаги. В такую рань могли идти только по одной причине — за обреченным. Вот шаги в коридоре. Ближе, ближе… Милентий прикидывает в уме, как они прошли мимо одной двери… Мимо второй… Шаги равномерные, неотвратимые. Вот и третью дверь миновали. Дальше дверей в коридоре нет — только в их камеру.
— За кем-то из нас, — побледнев, сказал сосед и отошел к окну.
Звякнул засов, распахнулась дверь. Занимая собой весь проем, широко расставив ноги, стоял жандарм. На груди полумесяцем болтается какая-то железка, френч с накладными пухлыми карманами, рукава засучены. Не спеша полез в карман, достал вчетверо сложенную бумажку и прочитал:
— Куль-тши-ски…
И только теперь Милентий поверил, понял, почувствовал, что это смерть. Он встал с нар и… потерял сознание.
Подпольщики, конечно, не забывали о том, что Милентий в тюрьме. Товарищи пытались связаться с ним, изучали систему охраны тюрьмы, пытались разведать, кто там служит. Но ничего утешительного не узнали. Только Игорю удалось поговорить с Лереном. В полицейской форме ему это было удобнее сделать.
— Ко мне приходила мать Кульчицкого, — говорил Игорь. — Она хотела бы хоть чем-то облегчить его участь… Передачу в тюрьму передать или, может быть, еще чем-то помочь. У меня нет никого знакомых в жандармерии — решил обратиться к вам… Она, конечно, щедро отблагодарит вас. У нее довольно состоятельные родственники.
— Сейчас об этом не может быть и речи. Он не говорит, где они взяли пистолет!
— Что вы! Мальчишка, возможно, и не знает ничего о пистолете.
— Будьте осторожны, — назидательно сказал Лерен, косясь на полицейскую форму Игоря, — такой бандит может выстрелить в спину и мне и вам.
На этом разговор и окончился.
А Милентий и в этот раз пережил свою смерть. Когда он пришел в себя, сосед по камере сообщил:
— Ушли. Когда ты грохнулся, сапогом твое лицо повернули, посмотрели и ушли.
После этого случая у Милентия как будто внутри что-то обломилось. Он целыми днями сидел на нарах и прислушивался к шагам в коридоре. Не знал Милентий, что фашистам теперь не до него. Они нервничали. Все упорнее ходили слухи о тяжелейших боях и больших потерях в Сталинграде.
Надвигалась зима, а конца войны, который они уже второй год ожидали со дня на день, не было видно. С 16 июля штаб верховного руководства во главе с Гитлером и генеральный штаб сухопутных войск находились здесь, под Винницей. В Калиновке, Коло-Михайловке, Стрижавке, Ольховой и других селах, расположенных рядом с «Вервольфом», разместились многочисленные руководящие органы гитлеровской военной машины: связисты, охранные войска, снабженцы. Даже Геринг перенес сюда свою ставку главнокомандующего воздушных сил… Почти ежедневно в Калиновке появлялись всякие инспекции и комиссии. Поэтому полицейские чины от руководителей гестапо до следственных работников жили в постоянном напряжении и страхе. А тут, как назло, в каждом из окрестных сел то листовки, то нападение на представителей местной власти, то акты саботажа и диверсий.
Рыжий следователь видел все время перед собой кнут и пряник. Кнутом была постоянная угроза отправки на фронт, а пряником — перспектива повышения по службе. Найти хотя бы тоненькую ниточку, которая ведет к подпольной организации, означало для него — выжить. Об этом каждый день напоминали ему и в устных и в письменных приказах, распоряжениях, циркулярах и сам начальник личной охраны Гитлера Ратенхубер, и руководители охраны «Вервольфа» Штреве, и Даннер.
Вот и не спешил следователь расставаться с теми, за кого при нужде можно было ухватиться, как за соломинку. Хоть не для дела — для отчета, для показа многочисленным проверяющим, а может быть, и для передачи в более квалифицированные руки. Таких, как Милентий, у него было несколько.
В конце октября Милентия снова стали водить на допрос. Били, пытали с не меньшей жестокостью, чем раньше.
Однажды в камеру за ним пришел сам следователь. Милентий лежал без сознания. Рыжий долго стоял, тупо уставясь на него.
— Капут, — сказал наконец он и ушел.
Вечером по просьбе Лерена в камеру пришел врач, тщательно осмотрел Милентия, сделал ему какой-то укол. Лерену он сказал:
— Безнадежен. Его дни сочтены. Серьезные повреждения внутренних органов.
И лишь после этого Лерен подошел на станции Калиновка к Игорю.
— Ну что ж… — сказал он. — Пусть мать Кульчицкого несет свою благодарность. Есть возможность перевести ее чадо из тюрьмы в больницу.
Уговаривал ли он следователя или сам так решил, но на следующий день Милентия из тюрьмы перенесли в больницу, в изолятор с решетками. Правда, в решетках особой необходимости не было. Милентий был в таком состоянии, что, если бы его койка стояла в чистом поле, он бы не смог даже упасть с нее.