Таня проснулась от громкого стука в окошко. Она осторожно повернулась на узкой кровати, чтобы не разбудить старшую сестру, та, не открывая глаз, жалобным тоном спросила:
— Кого это черти мучают?
И в ту же секунду в кухне послышался приглушенный голос отца:
— Слышу, слышу. Чего шуметь? Заходи в хату!
Таня подхватилась с постели и, зябко скрестив на груди руки, выглянула из комнаты. В хату вошел мальчишка-рассыльный из конторы и высоким голосом почти выкрикнул:
— Дядько, голова колгосп… радгосп… тьху, щоб вони подавылыся — земгоспу сказав, щоб Таня йшла до конторы!
Отец испуганно посмотрел на мальчишку и стал расспрашивать, зачем ее вызывают. Но рассыльный ничего толком ответить не мог. Он натянул на уши картуз, хлопнул палкой по голенищу драного, доставшегося в наследство от старших братьев сапога и вывалился за дверь.
Отец озабоченно и жалостливо посмотрел на Таню.
— Собирайся, дочко. Пойдем вместе.
В комнатке председателя сидел Карпо Тыщишин — уже старый, флегматичный человек, который лучше всего на свете знал землю и тяжелый труд. Танин отец еще в 1929 году одним из первых вступил в колхоз, все годы был членом правления, и Карпо уважал его. Он сказал Тане:
— Вот пришла бумажка… Открывают немцы сельскохозяйственную школу. Вроде техникума. Из наших людей хотят для себя агрономов готовить. Пришло распоряжение, чтобы и мы кого-то направили в Павловку. Там эта ихняя школа будет.
Тыщишин говорил все это Тане, но обращался он к ее отцу. Тот стоял молча. Слушал.
— Вас у отца трое девчат, — продолжал Карпо, — все равно какую-нибудь заберут в Германию. Придет разнарядка — и никуда не денешься. Лучше иди в Павловку. Близко… почти дома. Выйдет у них что-нибудь из этой затеи или нет — не наша забота. Главное — пережить страшное время.
Отец не проронил ни слова. Он был согласен с Тыщишиным. И уже на следующий день с узелком в руках Таня шла в Павловку.
От Янева до Павловки, если идти пешком, путь не близкий. Но вот уже позади Гущинецкие хутора. За ними дорога долго-долго тянется под самым лесом, она прижалась, укрывшись от ветра, к самым стволам берез. По другую сторону — огромное, сжатое поле. Лишь в самом конце, где-то там, перед железной дорогой, за горизонтом, вдоль полей тянутся сады. Это Яблунивка.
Солнце зацепилось уже краем диска за верхушки сосен, когда Таня вошла в село. Но в школу попасть не удалось. Шепелявый хлопец с черной заплаточкой над бровью, который стоял у порога, заступил ей дорогу.
— Ляйтер прикажал никого не пушкать!
Таня пошла по селу, чтобы попроситься к кому-то на ночлег. По улицам бродило немало таких же, как она, ребят и девчат. Пристроилась к одной из групп. Наконец добрая душа пустила их в дом.
Утром к школьному двору со всех концов Павловки потянулись помятые, заспанные шуляки. Это словечко она услыхала уже в селе. Кто-то из хлопцев в шутку назвал товарища студентом. Тот возразил:
— Какие мы студенты. В этой «шуле» тебе дадут студента. Шуляки мы.
Теперь шуляки и шулячки выстраивались посредине большого школьного двора. Девчата в одну колонну, хлопцы — в другую.
Когда все были построены, из дверей вышел белесый остроносый немец средних лет в военном мундире, но без погон. Он свирепо обвел взглядом всех присутствующих и сказал:
— Медхен — дьевушки, напра-фо! Ви тут цванцих кругоф бежаль… марш!
Побежал сам и, толкнув кулаком в бок ту, что стояла в голове колонны, показал, как надо бежать. Девчата побежали. Сначала хихикали, наступали одна другой на пятки, толкались. Потом смешков не стало. Девчата ступали кто ботинками, кто разбитыми довоенными туфлями на каблуке «полукантес». Все тяжелее дышали, все больше растягивалась колонна. После десятого круга Люба Охрименко вышла из строя и, качаясь, прислонилась к стволу клена. Немец подскочил к ней, схватил за волосы и с силой вбросил в строй бегущих.
У Тани пересохло в горле, пекло в груди. Она задыхалась, хотелось набрать как можно больше воздуха, но легкие были полны, их разрывало, вдохнуть уже было некуда. Вот упала одна, другая. Потеряв сознание, повалилась еще одна девушка.
Только после этого послышалось: «Хальт!»
Настала очередь хлопцев. Их построили в длинные три шеренги, поставили в шахматном порядке на расстоянии вытянутых рук, и немец скомандовал:
— Лягаль!
Это очень похоже на украинское слово «лягай», то есть ложись. Поэтому большинство легли. Немец подождал, пока лягут остальные, и тут же скомандовал:
— Ставаль!
И началось: «Лягаль!.. Ставаль!.. Лягаль!.. Ставаль!..»
Панас Риндюк из Янова, казалось, даже обрадовался. Хлопцы, наблюдавшие, как бегают девчата, и сами готовились к какому-то испытанию. Они ожидали худшего. Но после полусотни раз «лягаль-ставаль» их лица побледнели, пот заливал глаза. Уже не дышали — хрипели. После команды «Ставаль!» кто-то не смог подняться. Не переставая командовать, немец подошел к нему и ударом сапога заставил встать. Потом пошел к другому и со злостью поддал в бок сапогом. Так он ходил между рядами, не переставая командовать и раздавать увесистые пинки, пока не устал сам. У кого-то из ребят пошла из носа кровь. Другой лежал, хоть немец бил его сапогом, — не мог подняться.
Тогда гитлеровец сказал что-то директору и скрылся в помещении школы. Шуляки пришли в себя, отдышались. Кого-то из ослабевших отвели в сторонку.
Лишь после этого снова появился немец, стал перед строем и гаркнул:
— Будет больше опоздаль? Я есть ляйтер тут шуле. Опоздаль — плац, опоздаль — карцер.
Лишь теперь шуляки поняли, что это было наказание за опоздание. Даже в первый день они должны были явиться к восьми утра на занятия, а они собрались лишь к десяти…
Фашисты действовали в соответствии с девятым разделом так называемых «Двенадцати заповедей поведения немцев на Востоке и обращения с русскими». Там говорилось:
«Мы не хотим обращать русских на путь национал-социализма, мы лишь хотим сделать их орудием в наших руках. Мы должны подчинить молодежь, указывая ей ее задания, энергичнее взяться за нее и карать, если она саботирует или не выполняет эти задания».
На любую подлость шли гитлеровцы, лишь бы «покорить» молодежь, сделать ее «орудием» в своих руках. Сельскохозяйственная школа в Павловке, или просто «шуля», как ее тут называли, являла собой один из экспериментов фашистской пропагандистской машины. О ней говорили как о среднем специальном учебном заведении для украинцев, а истинной целью обучения в ней была попытка вытравить из юношей и девушек «советский дух», заставить их забыть о своем человеческом достоинстве, превратить их в послушных батраков. О настоящих намерениях устроителей этой школы читатель узнает позже.
…Ночью Таня лежала на узенькой железной койке, сжавшись в комочек под убогим байковым одеяльцем. Ей было холодно. Женское общежитие размещалось тут же, в школе, на втором этаже, в большой комнате. Койки стояли вплотную, одна к другой парами, чтобы меньше занимать места. Таня прислушивалась к тому, как ворочались, стонали во сне, посапывали ее соседки, и не могла согреть душу. Это был какой-то внутренний холод от сознания своей беспомощности, от тоски и одиночества.
Еще немногим больше года назад она могла пойти куда хотела, могла петь, шутить, смеяться. Могла мечтать, не сомневаясь в том, что ее мечты сбудутся. И все это она воспринимала как должное. Неужели так было?
Ляйтер с одинаковой легкостью раздавал зуботычины и ученикам и учителям, добиваясь одного — астрономической точности в исполнении всех параграфов расписания. Само содержание учебы его, видимо, даже не интересовало. Главное — покорность, исполнительность, работа.
Никогда еще Тане не было так тяжко. Если бы свершилось чудо! Если бы в черной ночи найти хоть какой-то светлый лучик, чью-то верную дружескую руку… Тогда по одному движению этой руки она пошла бы хоть на край света, хоть на смерть.
Издевательствам не было границ. После какой-то провинности ляйтер выгнал их класс на улицу, под дождь. Некоторые на ходу успели захватить верхнюю одежду, некоторые только шапки, а Таня, как была в одном платьице, так и оказалась под дождем.
Построились, разошлись на расстояние вытянутых рук, и началось обычное «Лягаль! Ставаль!». Прямо напротив Тани оказалась лужа. Она падала в холодную ноябрьскую воду, поднималась, чувствуя, как по ногам холодными пиявками сползают ручьи, снова падала. Плакала, глотала соленые слезы…
А на следующий день она уже не смогла пойти на уроки. Температура — сорок. Все ушли на занятия, но в последнюю минуту в комнату возвратилась староста их группы Оля Коцюбинская. Чернобровая, гибкая, с еле заметной усмешкой в уголках губ. Она подошла к Таниной кровати. Села у ног. Посмотрела строго, а потом, как будто скинув с себя какую-то вуаль, потеплевшими глазами заглянула в Танины глаза, наклонилась, положила прохладную маленькую ладонь на лоб и спросила:
— Что у тебя болит, Таня?
— Да ничего… Пройдет…
От волнения у нее на глазах выступили слезы. Она, кажется, уже целую вечность не слыхала самого обыденного, такого простого, человеческого вопроса: «Что у тебя болит, Таня?» Что у нее болит? Господи, да у нее больше всего болит душа: от грязи, от грубости, от одиночества, оттого, что никто здесь не задавал ей такого вопроса. Она благодарно подняла отяжелевшие, воспаленные веки и увидела капельки слез на ресницах Оли…
Пока Таня болела, они так подружились, что водой не разлить. Порядочный человек не только сам нуждается в участии, дружеской теплоте, но еще более он нуждается в проявлении собственной доброты, своего человеческого достоинства. Быть кому-то нужным, необходимым, заботиться о ком-то — неотъемлемые качества сильных натур. И Оля и Таня слишком долго были лишены возможности проявить эти свои качества.
Теперь они не могли нарадоваться друг другом. Стали неразлучными. Эта святая и трепетная девичья дружба помогла им подняться, воспарить над всей грязью и низостью фашистской «шули».
Они дополняли друг друга: женственная, уравновешенная, умеющая взглядом сказать больше, чем языком, Оля дополняла маленькую, порывистую и прямолинейную в поведении Таню, которая оставалась взрослым ребенком.
…Однажды на уроке биологии учитель тоскливо посмотрел на класс и сказал:
— О кариокинетическом способе размножения клеток расскажет нам… э-э-э, — он порылся в журнале, — Джуринская.
Таня поднялась и с вызовом, отчеканивая каждое слово, ответила как по писаному.
— Садись, пять, — удивленно взглянув на нее, сказал учитель.
Это была чуть ли не единственная пятерка, полученная шуляками за все время их учебы. Наступила тишина. Таня покраснела и почувствовала какое-то беспокойство. Как будто на нее навели солнечный зайчик. Она чувствовала его правой щекой, краем глаза… Обернулась. И сразу же наткнулась на пристальный, напряженный взгляд голубых глаз. Тут же отвернулась. Но взгляд тянул к себе как магнитом. Не выдержала, обернулась. Опять встретилась с ним и, покраснев, опустила глаза.
Через несколько дней этот взгляд стал ее беспокоить еще больше. Очень хотелось нагрубить этому хлопцу! Но… он знакомства не навязывал, с вопросами не подходил. Он только смотрел. Иногда и сам поспешно отводил взгляд, если Таня оборачивалась.
Впервые заговорить помогли им обстоятельства.
После того как директор Иваницкий за какую-то проделку избил двух хлопцев, а остальных шуляков долго отчитывал, обзывая их «нечестивыми» комсомольцами, к Тане подошел этот парень:
— А почему вы не шумите, «нечестивая» комсомолка? Кстати, вас не оскорбило такое обращение директора?
— Наоборот, обрадовало! — резко ответила она.
— Неужели? Чем это объяснить?
— Старой привычкой.
Таня вся напряглась, как перед прыжком в ледяную воду. Но пальцем все так же выводила узоры на потном стекле. Тогда он не выдержал и, взяв ее за плечо, повернул к себе, очевидно, для того, чтобы вывести из оцепенения. Она посмотрела в упор в синие, такие настороженные глаза и не выдержала, вскрикнула:
— Ну что тебе надо?
Ей показалось, что он увидел насквозь ее смятенную душу. И, не в силах больше сдерживать себя, опустилась на парту, уронила голову на руки и разрыдалась.
Он растерялся. Он не ожидал такой бурной реакции.
— Ну что вы… Зачем? Я не хотел обидеть…
Она и сама не могла объяснить свои слезы. Просто в груди что-то лопнуло, оборвалось, и не осталось сил сдерживать себя. Собрав тетради, она выбежала из класса.
Вечером в комнате к ней подошла Оля. Села рядом, взяла ее руку и положила на ладонь какую-то бумажку.
— Это тебе от Толи.
— Какого Толи? — спросила она, хотя сразу же поняла, о ком идет речь.
— От Толи Беспалько. Этого беленького.
Отойдя к окну и прикрывшись корочкой раскрытой книги, Таня развернула записку. Она могла ожидать что угодно, но то, что увидела, смешало все понятия о нынешней ее жизни. Первая строка, напечатанная на машинке и подчеркнутая жирной линией, гласила: «От Советского Информбюро».
Одним духом пробежала глазами листовку, в которой рассказывалось о наступлении наших войск под Сталинградом и в конце содержался призыв не слушать «фашистской брехни, скрываться от угона на германскую каторгу», объединяться, чтобы всеми силами вредить врагу.
Таня так и стояла над листовкой, разглаживая ее на листке книжки, читая и перечитывая, повторяя про себя каждое слово. Наконец вспомнила, что эта листовка от Толи.
— Вот оно что выходит… А я-то, глупая, думала…
Она сорвалась с места и побежала искать Анатолия.
Обошла всю школу, заглянула во все закоулки, но он как сквозь землю провалился. Может быть, в свою «сороковку» ушел? (Сороковкой называли зал старого клуба, где вокруг железной печки стояли сорок коек хлопцев-шуляков.) Выбежала на порог и тут увидала его. Смутилась и, почему-то снова переходя на «вы», сказала:
— Извините меня, Толя… Я просто ошиблась в вас…
Он широко, с такой неподдельной мальчишеской радостью улыбнулся, как будто никогда и не могло быть того ждущего, настороженного взгляда пронзительных синих глаз.
— Ну что ты, что ты! — немного оторопело и радостно говорил он. — Разве в этом дело? Дело ж совсем не в этом. То все пустяки… Главное же — что я в тебе не ошибся!..
…Время самостоятельной подготовки к урокам, когда на дворе темно, ляйтер уже в Калиновке, а дежурный учитель сам где-нибудь тянет самогон, шуляки называли «годыною опивив, малювання та бильного кохання», то есть часом пения, рисования и свободной любви. В эти часы разбредались кучками по всем коридорам, что-то рассказывали, с отрешенным видом, иногда не замечая набегавших слез, пели.
В это время Толя и Таня, заняв заднюю парту в самом углу, склонились над раскрытыми конспектами. Он, не поворачивая головы, говорил. Она, не поворачивая головы, слушала.
— Пока мы тут отсиживаемся, пережидая грозу, люди работают. Их очень интересует наша «шуля». Тут молодежь со всех районов области. Это очень удобно для распространения листовок, организации явочных квартир. Тут можно разрабатывать очень тонкие диверсии…
— А кто эти люди? — не выдержала Таня.
— Ты хочешь у них что-то спросить? Или передать им что-то? Можешь сказать мне. — И, не меняя выражения лица, Толя продолжал: — Нам надо создать в «шуле» подпольную комсомольскую организацию. Но только к людям присматриваться со всех сторон!
— Оля! — не задумываясь сказала Таня.
Он краем рта улыбнулся.
— Оля давно в нашей организации. Она и рекомендовала тебя…
В «шуле» было пять групп — пять старост. На каждого из них возлагались обязанности назначать дежурных по комнате, по кухне, выводить группу на зарядку, в столовую, в поле, следить за дисциплиной. По-разному вели себя старосты. Особенно старался отличиться перед ляйтером Стецько Козуля. И такой случай подвернулся…
Когда будущие агрономы вкусили все прелести немецкой науки да посидели на голодном пайке, многие стали искать возможность покинуть школу. Самовольно сделать это было опасно. В лучшем случае могли угнать в Германию, а в худшем…
Петро Возный, здоровый увалень из Улановокого района, решил отпроситься у ляйтера, главное, полагал он, найти вескую причину.
Выбрав момент, он попросился в кабинет к ляйтеру и примерзшим к нёбу языком стал объяснять:
— Я хочу… из «шули» до дому… Чтоб пан ляйтер отпустил меня. У меня там, — Петро при этом неопределенно махнул рукой, — одна мама.
— У тебя один мама, — сказал, приближаясь к нему и наливаясь кровью, гитлеровец, — а у меня што — два мама?!
И со злостью наотмашь ударил Петра. Потом открыл дверь, позвал старосту. Тяжело дыша, вбежал Козуля. Ляйтер набросился на него, ругался, путая русские, украинские и немецкие слова.
— Дай ему ф рожу! — приказал он Козуле.
Козуля беспрекословно сделал два шага к Возному и старательно ударил его в нос.
Ляйтеру, вероятно, удар не понравился. И тогда он решил пробудить в Козуле злость. Для чего приказал, чтобы уже Возный ударил Козулю. Исполнительный Козуля, понимая, что приказ исходит от ляйтера, и не подумал отвернуться или как-то защититься. А Возный — парень при здоровье — с виду даже вяло взмахнул рукой, но от удара голова старосты дернулась, а сам он, взмахнув руками, открыл спиною дверь и, повалив два стула, растянулся на полу коридора.
— Теперь даль ему нох… еще раз! — прохрипел гитлеровец Козуле, когда тот поднялся с пола, вытирая рукавом кровь с разбитой губы.
Но удар Петра оказал противоположное действие. Козуля не столько разозлился, сколько испугался.
— Не надо, — стал он просить ляйтера, — я знаю, как его наказать. Как всех наказывать! Это еще хуже!
Гитлеровец схватил за руку Возного, отвел и запер его в карцере, а Козулю пригласил в кабинет. Там при закрытых дверях, как оказалось потом, Стецько доказывал ляйтеру, что, если заставить провинившихся хотя бы пять минут походить гусиным шагом — в глубоком приседе, — это окажет более сильное действие, чем любая оплеуха.
Судя по тому, что Стецько вышел из кабинета довольный, можно было понять — выслужился, угодил ляйтеру.
С этого дня первым наказанием для группы провинившихся стал гусиный шаг — мучительное и унизительное наказание. А Стецько почувствовал себя в новом качестве. Он даже на директора Иваницкого стал посматривать с этакой наглецой, при встрече с ним не втягивал голову в плечи, как делал это раньше. Даже в комнату девчат стал заходить смелее.
И на следующий день Петра Возного в карцере сменила Таня.
Для карцера была специально оборудована будочка под лестницей, что вела на чердак. Ни сесть, ни лечь, только стоять, да и то чуть согнувшись. Попавшему в карцер полагалось сто граммов хлеба и кружка воды в день.
Но Таня была маленькая, легкая, и ее не так выматывало стояние, не так мучил голод, как пронизывающие сквозняки: разбитое окно и открытый люк на чердак. Уже через два-три часа она оцепенела и не чувствовала ни рук, ни ног.
Несколько раз подходил ляйтер, заглядывал в карцер, но Таня не поднимала глаз на него. Он ожидал слез, думал, что она станет просить прощения. Но она молчала. И свою и ее долю слез выплакала Оля. Из двадцати четырех часов, которые Таня отсидела, вернее отстояла, в карцере, двадцать — под дверью находилась Оля. Тане было трудно разговаривать — холод сводил судорогой скулы, и Оля горько, потихоньку всхлипывала по другую сторону двери.
Когда Таню выпустили, она с помощью Оли еле добралась до койки. Ноги, руки и даже лицо распухли, ей трудно было держать открытыми глаза, надо было напрягаться, чтобы поднять набрякшие веки. На обед не пошла. И не потому, что не могла. Чувствовала она себя, как ни странно, здоровой и дойти до столовой могла бы, но стыдилась с опухшим лицом выйти из комнаты. Оля принесла ей обед.
Она поставила миску с супом на окошко, ела и с тоской смотрела в туманный, очерченный совсем близким горизонтом мир. Отошли осенние колючие дожди.
Все чаще срывалась крупка — не то снег, не то дождь, не то град. Раздетая роща стынет на ветру, слезится кора берез оседающим на них туманом, все краски земли выцвели, поблекли, размылись. Село как вымерло. Подслеповатые, без света, окошки уставились на покосившиеся плетни. Тоска.
Перед вечером в комнату зашел Толя.
— Оденься и выйди на улицу. Тебя ждут, — шепнул он ей.
— Хорошо. Я сейчас…
Быстро стала одеваться. Взволнованно стучало сердце. На улице ожидали те, кто мог располагать ею так, как никакому ляйтеру и не снилось. Она еще не знала имен этих людей, но уже доверилась им. Если бы теперь она оказалась ненужной им, то уже наверняка была бы не нужна и самой себе.
Быстро сбежав по лестнице, вышла на цементный порожек с тремя ступеньками у дверей школы. В нескольких шагах от нее, подставив ветру спины, стояли двое: Толя и незнакомый парень в поношенной кубанке, из-под которой выбивались русые волосы. Он стоял к ней вполоборота. Черное демисезонное пальто обтягивало немного сутулые плечи, вокруг шеи обмотан большой клетчатый шарф. Толя первым заметил ее появление и кивком головы попросил подойти. Сбегая по ступенькам, она поскользнулась, едва не упала. Но сильные руки парней подхватили ее у самой земли. Толя от души смеялся, а этот незнакомец, сдерживая добрую улыбку, успокаивал:
— Ничего, ничего… бывает.
Впору было разреветься от огорчения. А он, как бы подчеркивая, что ее неловкость — уже забытый эпизод, сказал просто:
— Будем знакомиться. Волынец.
Сколько она ждала этой встречи! Очень хотелось, чтобы в нее поверили так, как она сама в себя верит, чтобы поручили самое серьезное, самое опасное дело!
— Мне Толя немного рассказывал о вас, — сказал Петро Волынец, — поэтому я сразу буду о деле… Вы знаете, кто я?
— Немного… — ответила Таня.
— Вот и хорошо. Этого достаточно, чтобы задать вам несколько вопросов… Вы знаете, чем угрожает вам наша совместная работа или даже знакомство с нами?
— Знаю.
— Не обижайтесь. Вы слабая, хрупкая девушка. Достанет ли у вас сил, ведь доверие ко многому обязывает?
— Я сильная, это только с виду небольшая…
В ее словах было столько убежденности, решительности, что Волынец улыбнулся. От этого его лицо стало совсем юным, на щеках появились ямочки.
— Так чем же? — переспросил он, все еще не согнав улыбку с лица.
— Смертью… — совершенно серьезно, как о чем-то давно обдуманном, ответила она.
И снова на его лицо легла тень, проступила бледность.
— Да, Танюша, смертью. И она будет подстерегать вас на каждом шагу. Сейчас вам еще не поздно выбирать: с нами или нет.
— Я выбрала.
— Ну и хорошо! — со вздохом облегчения закончил он этот нелегкий разговор. — Вы славная девушка… Ну да я не о том. Сегодня уже поздновато, а завтра вам надо будет идти в Янов. Наверняка придется ночевать там. Придумайте причину, чтобы отпроситься на сутки домой. А что вам делать в Янове — скажет Толя, Сегодня вечером.
Он протянул Тане руку, попрощался. Но она не торопилась вернуться в помещение школы. Тогда Волынец заботливо сказал:
— Идите уже. Простудитесь. В наших условиях здоровье тоже оружие. Счастливо…
А на следующее утро — было это в воскресенье — Таня шагала домой в Янов. Она отпросилась у ляйтера, конечно, как и положено, через старосту Олю, чтобы дома починить сапоги. Вообще воскресные отпуска разрешались, а вернее — даже поощрялись. И дело не в том, что полуголодный шуляк принесет из дома кусок сала, хотя это, надо полагать, тоже учитывалось. Скорее всего расчет был на показуху. Придет на воскресенье парень домой в село — каждому видно. Смотрите, мол, немцы не только разрушать пришли. Война, трудности, а они уже о местных кадрах заботятся. А жестокости — куда, мол, денешься! — время военное, рассусоливать не приходится…
Как бы там ни было, но Таня шагала домой и за подкладкой ватного полупальтишка несла пачку листовок с обращением к железнодорожникам.
Первая часть листовки состояла из десятка строчек «от Советского Информбюро». Дальше шло обращение. Железнодорожникам предлагалось вооружаться, устраивать диверсии, саботировать мероприятия германского командования, мстить ненавистному врагу.
Придя домой, она дождалась вечера и с листовками направилась на станцию Холоневскую.
Ночь была сырая, темная. Таня долго сидела пригнувшись у станционного заборчика, прислушиваясь к шорохам осенней ночи. Оставив на заборе листовку, осторожно прошла в депо. Передвигалась медленно, стараясь не появляться на открытых местах. И вот уже листовки приклеены к дверям бухгалтерии, нарядной, или, как ее называли, брехаловки, на тендерах паровозов, что стояли на путях.
Станция не спала. Светились фитили керосиновых фонарей на стрелках, тяжело дышали во тьме паровозы, свистел вдали составитель поездов, описывая фонарем огненные дуги. Таня от забора к стене, от стены к столбу переходила с места на место, готовая в любую секунду броситься бежать со всех ног. Она обошла уже всю станцию, расклеила десятка три листовок, а их еще штук двадцать осталось. Тогда она пошла второй раз по тем местам, где уже была, подсовывая листки под двери запертых помещений, оставила в коридоре дежурного, у окошка билетной кассы… Только после этого широко, по-мальчишечьи размахнувшись, зашвырнула баночку с остатками клейстера и побежала домой.
— Стой! Стой, тебе говорю! — раздалось за ее спиной.
Обернулась. Кричал сторож угольного склада. Она шла по насыпи, и ему хорошо было видно и ее и мешок. Быстро повернулась, кусок угля шмякнулся об рельс, рассыпавшись брызгами. Она пригнулась — второй кусок угля ударил ее в спину. Но не очень больно — уже на излете. Это швырял сторож. Пригнувшись, сбежала с насыпи.
Утром на станции побывал Волынец. Он сам проверил, как Таня выполнила задание. В организации постепенно совершенствовались методы работы. Когда новый человек выполнял свое первое боевое задание, на котором он должен был показать свое умение рисковать и вместе с тем быть осторожным, где проверялась его комсомольская добросовестность, по его следам шел Довгань или Волынец. Руководители организации — или командир, или комиссар — лично должны были удостовериться, что на этого человека можно положиться.