Только тихое лесное озерцо, в которое впадал чистый говорливый ручеек, из которого Катя носила воду на кухню, жёлтые кувшинки на нём да я стали свидетелями выразительной сцены, которая произошла несколько дней спустя.

Катя появилась на бережке, словно специально ждала, когда Сароян придёт с ночной смены и отправится на озерцо мыться. Опустив глаза с короткими белёсыми ресничками, она тихо попросила:

— Дай-кось, я тебе простирну чего из одёжи…

— Вот… — смущённо сказал голый по пояс Сароян. — Рубашка есть…

Катя схватила рубашку и спрятала в ней сразу запылавшее лицо.

И так, с рубашкой в руках, она шагнула в воду и всем своим… нет, не телом, а всем своим женским существом, с тихим стоном прильнула к его широченной груди, поросшей курчавым волосом, в котором уже были заметны сединки…

…А в конце июня, в самый разгар томительных белых ночей Катя с Сарояном начали рубить дом.

Место они выбрали неподалеку от нашего лагеря, на сухом взгорке, полого сбегающем к берегу озера. На нем росло несколько березок, при виде которых у Кати сладко ныло сердце: так они напоминали ей родные края…

Возведением семейного гнезда руководила Катя. Прорабом она оказалась сообразительным и энергичным. Сароян, проведя годы заключения в лесном краю и довольно помотавшись по геологоразведкам, — умел делать в сущности все. Вот уж где пригодилась его неизбывная богатырская силушка!

Словно могучий трелевщик изделия Онежского тракторного завода, он выволакивал на себе свежесваленные кряжи, — благо делянка была под боком, расклинивал сосновые бревна на длинномерные половинки, выводил венцы…

По первоначалу у него не заладилось с рубкой концов «в лапу» — дело это тонкое и требует особой плотницкой сноровки. И тут топор неожиданно для всех перехватила Катя. Вологодская девчонка, при которой сызмальства возводился не один сруб, научилась этому ремеслу, можно сказать — вприглядку. Она обладала не только точным глазом, но и безошибочной рукой: пазы у нее получались ровные, аккуратные, усядистые.

А ведь свою-то работу у них никто не отымал: и варить, и бурить было надо ежедневно! Они прихватывали часы от сна и часто можно было видеть уморительную картину: потный от усилий Сароян в катином фартуке с половником в руке дежурил у плиты, помешивая варево для бригады, а Катя лихо орудовала мужским плотничьим инструментом, подготавливая в дело очередные венцы.

Катя щедро напластала белого ягеля на конопатку, пол они соорудили из грубых сосновых плах, крышу покрыли толем по жердяной обрешетке, — и нехитрый домик, размерами напоминающий почтовый ящик, с железной печуркой и единственным окном был сооружен за три недели.

Получилось не бог весть какое, но все же — семейное отдельное жилье.

Я пытался сначала отговорить Катю от этой, нелепой с моей точки зрения, затеи. Ведь переведут нас завтра-послезавтра в другое место, перебросят на другой объект разведки — все придется оставить. Так зачем, спрашивается, горбатиться понапрасну?

— И вы ведь, кажется, не расписаны?

— Зачем же мне ему руки-ноги связывать? — удивилась моей мужской бестолковости Катя. — Он — человек южный, вольный… Захочет со мной жить — я вся его, на край света позовет — отца с матерью брошу, за ним уйду. А если нет… — она со всхлипом вздохнула. — Если нет, я ему не гиря пудовая, в омут не утяну.

— А дом-то… До-о-ом… — протянула она, — у нас должен быть, как у людей. — И словно поставив точку, она твердо пристукнула твердым кулачком о свою мозолистую ладошку. — Хоть день, да мой! И буду всегда знать, что вот, был у меня дом-то свой. Семейный… А от Сарояна я ребенка родить хочу… — вдруг доверительно выпалила Катя и мечтательно зажмурилась. — Черненького…

Свадьбу отгрохали честь по чести. Напечено-нажарено, браги наварено и изготовлено тугого студня было на всю нашу партию. Разумеется, тридцать с лишком человек и в два этажа не смогли бы разместиться в крохотной комнатке нового дома. Столы расставили неподалеку от семейного жилья, а гости расселись на досках, положенных на козлы и сосновые чурбачки.

— Эх, где бы ни сидеть, лишь бы не падать! — сказал один из рабочих и гулянье началось.

Роль тамады как-то стихийно взяла на себя Маша Тихомирова.

Я уже упоминал, что это была могучая женщина грандиозных размеров.

— Моя самоходная установка… — с некоторой гордостью говорил о ней ее муженек, скромных габаритов мужичонка, спокойный и всегда в житейских делах прячущийся за ее широченной спиной. Под напором машиных женских прелестей любая обнова через два-три дня лопалась в самых неожиданных местах и поэтому в тот раз даже ее праздничное платье было заметано на живую нитку где-то в районе обширных, почти необозримых ее бедер…

— Ну, с весельицем-новосельицем вас! — громко пропела она, вздымаясь над столом с граненым стаканом, который в ее руке казался миниатюрной рюмючкой. — Тут-ка, вон, гляди, пчел да шмелей на сладенькое потянуло, а у меня в стакане (она делала ударение на последнем слоге), — … у меня в стакане одна горечь невозможная… Го-о-о-орько! — сиреноподобным басом взревела она.

— Го-о-орько! — дружно и согласно подхватили гости.

Машины слова о пчелах и меде не были, между прочим, поэтической абстрактной формулой, а являлась объективным отражением реальной жизни. Небольшой, щедро нагретый солнцем взгорок, где шел наш свадебный пир, окружила дымчато-лиловым облаком целая куртина иван-чая и словно ансамбль маленьких виолончелистов, негромко и деловито гудели среди пышных пахучих кистей шмели в своем медоносном азарте.

Большие букеты кипрея царственно стояли на накрытой казенными простынями вместо скатертей свежесбитом столе в трехлитровых банках с несодранными этикетками — из-под томатной пасты.

Василий Анциферов — этот непобедимый словесный боец — при полном параде, в галстуке и белой рубашке на багрово-коричневой шее и с тщательно расчесанными упрямыми мокрыми кудрями, — сидел за столом тихий, почти тверезый и какой-то пришибленный.

— Вася, да ты что это сегодня такой, ровно малохольный? — не выдержал наконец Мошкин. — Завернул бы что для смеху…

Но Васька только покрутил головой, словно тесен ему был воротничок рубашки и по-прежнему странным взглядом смотрел на молодоженов, переводя глаза с одного на другого…

А Катя, выпив рюмку-другую, порозовевшая, так и лучилась счастьем. С Машей Тихомировой они составили необычный дуэт. Мне кажется, что пели они попевки собственного сочинения, — во всяком случае, нигде и никогда после них я не слышал этих песен.

Начинала Маша. Скрестив руки под неохватной грудью, сильным ровным голосом она выводила без всякого выражения:

На Кавказе есть гора, А с неё все видно. Что ты смотришь на меня, Как тебе не стыдно?

Высоким-высоким голоском, таким тоненьким, что казалось — еще немного и он порвется, как ниточка, — отвечала ей Катя:

Ах, слюдень-гора, Ты бесприютная! У парней любовь — Пятиминутная…

Маша:

На Кавказе есть гора, Под горой — долина. Что ты смотришь на меня, Я ведь не картина.

Катя:

На столе стоит Да каша манная. У парней любовь Да сплошь обманная!

И опять продолжала свою запевку Маша:

На Кавказе есть гора, Под горою — вишня. Что ты смотришь на меня, Раз я замуж вышла?

И снова Кате было чем ответить:

На столе стоит Да каша гречная. У меня любовь, Любовь навечная…

В этом своеобразном соревновании можно было усмотреть и местные намеки, и своеобразный драматизм, и профессиональный колорит исполнительниц: Катя-то ведь была поварихой…

Следующий день в партии пришлось поневоле объявить днем нерабочим, отгульным… По вполне понятным причинам, конечно.

А на следующее за этим утро Сароян, как всегда явился к себе на буровую в замасленной соляркой брезентухе и замурзанной до черноты неизменной своей кепке. Он терпеливо и снисходительно сносил неизбежные, ехидноватые мужские поздравления и подмигивания… А за шнурок его заслуженной кепочки, над козырьком, словно дерзкий султанчик, была засунута нежно-лиловая веточка иван-чая…

Ранней осенью, когда в березах появятся первые золотые накрапы, а в осинах — красные киноварные пятна, полезет из стручков кипрея белый шелковистый пух, — словно весеннее буйство тополиного цветения повторится в седеющем иван-чае…

Странный, все-таки, это цветок — цветок, который седеет, как человек.

И еще — сильный это цветок, сильный своей опорой в земле, корнями своими. Цепляется он всей корневой системой за скудные песчаные да подзолистые почвы и помогает ему выстоять и расцвести снова его неистребимое жизнелюбие…

На этом, пожалуй, и можно бы закончить историю простой любви бурмастера и поварихи.

Через несколько дней Василий Анциферов, он же «Ляпа», навсегда исчез из нашей партии и вообще из наших краев. Казалось бы — при его самолюбивом характере он должен был хотя бы поджечь дом своего удачливого соперника. Нет, ничего подобного не случилось. Напротив, Васька по каким-то непонятным никому законам своеобычного благородства исчез незаметно, испарился, никого не предупредив, не оставив никакого следа и даже не получив причитающегося ему аванса. Он не прихватил с собой ни одного чужого рубля, и еще долгое время о нем вспоминали с чувством легкой и необидной веселости.

А через год у Кати родился ребенок, — черненький, как она и хотела, похожий на Сарояна, словно их лица спечатывали с одного негатива, и она уехала к себе на Вологодчину. За ней, как иголка за ниткой, потянулся и верный Сароян…

© 2009, Институт соитологии