— Жили мы тогда в Боровлянке, под Бийском… Может, слыхал? Там ветка железнодорожная кончается, тупик. Жили-то ничего по тогдашним временам, Спиридон мой на стройке работал, да так уж получилось — с лесов свалился и ногу сломал. Ну, конечно, травма производственная, да много ли денег по бюллетеню-то? Власть с нас и без того последнюю шкуру драла, а самой-то всё мерещилось: недохап! Для меня там работы не оказалось, я шали пуховые вязала на продажу. А Настёне пятнадцать уже, дева, можно сказать, на выданье, — то платьишко надо, то опять же — туфли. Не в лаптях же ходить?! А она, вишь, уже в этот… как его… универсам главный в Новониколаевском намылилась…

— В Новосибирский университет?

— Ну… Я, грит, мама, хочу геологиней стать. Богатства искать. А деньги? Пока то богатство найдёшь… Ну, и сманил меня сосед Фёдор Зятьков, у него ещё две дочени моей Насте ровесницы, в одну школу ходили. Мужчина солидный, положительный, работящий… В дальнем леспромхозе бригадиром. «Давай, грит, Аграфёна к нам, на реку Чарыш, мне на дальнем участке повариха нужна. На весь лесозаготовительный сезон. Пока у тебя Спиря твой со своей ногой в силу войдёт, ты деньгу подкалымишь. Я тебя не обижу… А по хозяйству чего так и Настя справится… Я тебя с собой зову, потому как, во-первых, ты баба сильная и за себя завсегда постоять сможешь, ежели что, а во-вторых, потому ишшо, что ты — неглупая, и Бог даст, ежели мне поджениться приспичит, меня не оттолкнёшь…»

А у нас сам ведь знаешь как: закон — тайга, прокурор — медведь, а срока у нас у всех пожизненные! Я и подумала, мужик-то дело говорит, я за ним буду, как за каменной стеной, уж при нём-то «на хор» не поставят, отобьёт! Ну, а ежели придет койку делить, так то дело полюбовное, житейское…

А у нас сам ведь знаешь как: закон — тайга, прокурор — медведь, а срока у нас у всех пожизненные! Я и подумала, мужик-то дело говорит, я за ним буду, как за каменной стеной, уж при нём-то «на хор» [1]«Поставить на хор» — изнасиловать группой.
не поставят, отобьёт! Ну, а ежели придет койку делить, так то дело полюбовное, житейское…

Кержаки-то завсегда был народ вольный, сами себе хозяева. На наших сельбищах, на отрубах да заимках, ведь как: после крещения ребятишечка куму кума должна дать сама! Да и тот у нас свёкор плох, который после сына сноху не попробовал, не проверил, какова она на скус, не порченая ли… Снохач — он как лось-рогач, упорный да тяжёлый, редкая бабёнка упрётся, подол не заворотит; да ей еще и интерес — а каким её-то мужик через тридцать годков окажется, чего от него ждать?!

Я манатки свои да кой-какую приспособу хозяйскую подсобрала да за Зятьковым и тронулась, оказалось — это вёрст за сто, за Обью, там в неё речка Чарыш впадает, — потому и леспромхоз зовётся Чарышский.

Бригада у Фёдора подобралась дельная, всё больше молодняк после армии, солидных мужиков всего двое. Ну и бригадир, с ним — одиннадцать кадров. У них — барак, стало быть, общежитский, а еще — склад, мехмастерская, и отдельный дом — котлопункт: кухня с плитой, стол большой, лавки… Места всем хватает, а для меня — закуток за занавеской, вот вроде как здесь, только-только койка и влезает. Но — отдельно ото всех… И ещё важное дело Фёдор завёл: на участке — сухой закон, заработок — на сберкнижку, а на руки — только что на курево да на мелочевку.

Да и я, сам понимаешь, от работы не бегала. Помню, на первый обед пришла бригада, а я щи сварганила богатые, с салом копченым, щи так уж щи — ложка колом стоит!

Тут Пров Кузьмич, старший вальщик, и говорит: «Да за такие щи нашей Аграфёне нужно в ноги поклониться! У иной поварни щи на собаку выльешь — ничего на боках не повиснет! Жижей-водой скатятся…»

Ну я и старалась. С утречка схожу на ключ-студенец за водой, кашу какую заделаю, чтоб покруче да по полной миске, да чай покрепче заварю. А то клюквы-весенницы наберу, ее у нас еще «журавлина» зовут, кисель затею. Ржаных сухарей насушу — квас у меня такой получался, за версту в нос шибал! А хлеба не подвезут, — я оладий наготовлю али блинов на всю ораву. Захочешь ушицы похлебать, — так ложка за голенищем завсегда сыщется…

А на третий вечер и Фёдор подвалил, — пришёл, мол, посмотреть как устроилась, да не скрипит ли коечка, не надо ли смазать? Я его конечно, приголубила… А куда денешься? Да честно-то сказать, и нравился он мне. Потому как надёжный. Из тех, кого твёрдохлёбами величают: ведро выпьет, в донышко стукнется, домой пойдёт — никакой шатачки! Я ведь в людской породе научилась разбираться. Вот взять — сосна. Она, вишь, бывает «красная» и «пресная». Красная — она смолистая, звонкая, стукнешь — звенит, а у пресной — только серёдка смолистая, она сгнивает скоро. Так и люди…

Вскорости опять Фёдор за печку заявляется, на вид такой… мягкой, словно повиниться собирается. В чём, спрашиваю, дело?

«Понимаешь, Афанасьевна, просьба у меня к тебе. Личная… Паренёк тут у меня есть, чокеровщиком работает. Аккуратной, дисциплинной, армию отслужил… а вот всё ещё «в девках» ходит. А у него «сухостой» этот в лесу работать мешает, — за стволы цепляет… Пожалей парня!»

Как тут бригадиру откажешь? К тому же — производственная необходимость… Позвала я молодого за занавеску, ляжки заголила… Себя ему показала, — а он стоит столбом, и только со лба пот катится. Пришлось мне всё в свои руки взять… Поверишь ли, — как с меня скатился, заплакал он! Дала я ему, значит, по всем правилам, а самой гордо за то самое место, — будто я ребёнка родила, поверишь, нет? А дня через три мой крестник вежливо так подошёл, да таким секретным голосом и спрашивает, мол, Аграфёна Афанасьевна, нельзя ли мне опять вас навестить? Что, спрашиваю, — понравилось? Во второй-то раз он уже и сам справился: хоть и робко, да ёбко!

Так и покатилось…

Федор-бригадир наведаться поехал в главную контору, и тут как тут, — механик наш, Авдей Саввич, ко мне пришёл да поклонился эдак степенно: «Аграфёна Афанасьевна, приласкай мужика… А то, на тебя глядючи, мой шланг стоячий жить не дает. Может, по милости Божьей, разговеться дашь?»

Зятьков наш возвернулся с деньгами да продуктами, мол, всё у нас в ажуре, всё на мази, а сам по-хозяйски спрашивает: «Как дела? Кому дала?» А я и ответствую: «Что, проверять будешь?» Ничего не сказал, усмехнулся только: «Ох, Аграфёна, озорная ты баба!»

А уж молодёжь-холостёжь… Ребята чистые, ничего не скажу, не пьянь подзаборная. Да и работа у них — не в валенок мочиться, и не ветер пинать, тяжелый труд, без примеси. Ну, а известное дело: мужика покормишь как следовает быть — он тебе сразу же под подол заглядывает, — чего бы на закуску найтить?!

Сильничать, конечное дело, не сильничали, все больше склоняли. Днём, значит, мою пищу потребляли да на делянке вкалывали, ну а вечером… то один, то другой за «добавкой» зайдет, — так ведь и их понять надо!

И право слово, всех жалко! А у души-то ведь жопы нет, она высраться не может…

Иной, кто побойчей да пооборотистей, и у родничка перехватывал, когда я за водой утречком ходила. Давай, мол, Афанасьевна, ведра подмогну дотащить… А у самого, вижу, глаза голодные… Сколько ж я берёзок на той службе пообнимала, пока ктой-нибудь сзаду мне исподницу на голову задирал! Им-то, которы молодые, все равно, что лес ронить, что баб драть. Правда, ежли баб пилить, так опилок меньше…

Я в своей загородочке, стало быть, ляжки раздвинула, один сопит-работает, а евонный корешок — за занавесочкой топчется, очередь ждёт, портки расстёгивает… Так вот, мало-помалу, а чуть не всю бригаду лесоповальную я скрозь себя пропустила, да не по единому разу. Только и отдыху было, когда дни три-четыре месячные у меня… Я и трусов-то не носила: чего, думаю, их зазря снимать-надевать-то?! Ну, а Фёдора Зятькова, бригадира, я выделяла на особицу, очень уж я ему показалась. Светлая ему память, вечный покой, его потом, опосля через год, как я уволилась, деревом зашибло…

И злобы-обиды, упаси Бог, ни на кого из них не держала, потому как — от жизни куда денешься?!

Меня просто ошеломляла эта спокойная простота, эта исповедальная откровенность её в повествовании о своей жизни. Нет, я не ревновал к её поистине библейскому прошлому, как нельзя, к примеру, ревновать нашу планету к её геологической истории, в которой тебе не досталось места. Или как невозможно селянину ревновать к земле, которую заново вздирают плугом каждую весну, а она без устали всё плодоносит и плодоносит. И эта Женщина жаждала вспашки так же естественно, как земля…

Именно с ней я прошел свои сексуальные университеты, — да простит меня писатель Максим Горький!

— Ладно уж… — смилостивилась она, наконец. — Скоро Настёна наша возвернётся. Отдохни дни три, наберись силёнок перед свиданьицем… Настя-то у меня, слышал, — разженя…

— Это как? — не понял я.

— А сама от мужа ушедши была, стало быть — разженилась… Да уж больно он гнилой нутром оказался… А к тебе она, видать, сильно прилепившись. То-то она соскучилась, то-то с тобой наиграется! Уж как я это самое понять могу… Вот уж верно сказывают: сорок лет — бабий век, я вот с сорока годков вдовею…

А через несколько дней после возвращения Анастасии, загорелой и довольной, раздался деликатный стук в мою кладовку. Это оказалась Аграфёна Афанасьевна, с эмалированным тазиком, веником и узелком с бельём, — прямиком из бани. Свежая, разгорячённая, с розовым разглаженным лицом, она взглянула на меня с веселым любопытством:

— Ну, как, голубок? Наскучило, намялись? Не боись, про наш с тобой грех ни одна живая душа не прознает… Да оно, ежли всерьёз считать, я и не грех вовсе — всё в семью! Да ты не подумай чего, я к тебе вроде позыватки… Приходи вечерком чай с малиной пить. Я пирожков с горохом да с сальцем наготовлю, опару-то с утречка поставила, поедим — попердим… А я уж, прости меня, Господи, буду следующего Настькиного отпуска дожидаться. Как считаешь, — дождусь, нет?

Но, как говорится, — карта легла совсем по-другому…