О, мы не просто завидовали! Мы восхищались их блестящей жизнью! Разумеется само собой, что в свои пятнадцать-шестнадцать лет они уже нигде не учились, а работали и получали рабочие карточки.

А как они изысканно одевались! Представьте себе: они облекались в настоящие кирзовые сапоги на подковках, а белую подкладку голенища отгибали так, что были видны ушки. На каждом топорщился новый, с иголочки, ватник с хлястиком, а на головах чудом удерживались кепочки-маломерки из восьми клиньев да еще с пуговкой!

Вдобавок почти у каждого из них передний зуб украшала металлическая фикса, а у их главаря, чубатого Жорки Чмары, эта фикса была — подумать только! — золотой! Она великосветски вспыхивала всякий раз, когда он ухмылялся, и озаряла его щербатый рот, одновременно словно изливая сияние на всю прочую кодлу.

В кино они ходили, конечно, каждый вечер и всегда неукоснительно занимали полностью один и тот же ряд — у выхода, сразу за толстой квадратной колонной. Теперь мы бы назвали их ряд литерным.

И никто у нас в городке не осмеливался сесть на их ряд, да, наверное, кассирша тетя Паня и не продавала билеты на этот ряд никому другому. Она была женщина болезненная и одинокая. Пол перед их рядом был, пожалуй, единственным местом в кинотеатре, которое плотно покрывалось подсолнечной лузгой после каждого киносеанса. Они могли позволять себе такую роскошь, как покупка на базаре двух стаканов семечек по цене сто рублей — еще теми, дореформенными деньгами! — за стакан без верха. Но им-то торговки насыпали с горкой… Они тоже были с понятием…

Ходили слухи, что у них бывают вечеринки с патефоном, и к ним приходят девицы — Верка и Люська, и они зажигают сразу две лампы-десятилинейки на керосине. А пьют, якобы, самогон из настоящих стеклянных стаканов и заедают свиной тушенкой. А по праздникам на столе у них возникает буханка белого военторговского хлеба и сало.

Но это уже относилось — по нашим соображениям — явно к области сверхъестественного. А мы были реалистами, обученными суровой военной жизнью. И к этим слухам мы относились с вполне оправданным недоверием: подобные легенды были выше нашего самого разнузданного воображения!

Источники доходов у них были разнообразны, и по военной поре — с воеобычны.

Когда простейшая швейная иголка делалась неразрешимой проблемой, близость к инструменту и всякой прочей железной снасти уже становилась сама собой целым неисчерпаемым рудником возможностей.

Они промышляли, к примеру, изготовлением литых ложек, металлических оградок на могилы, а также кружек и бидонов из старых, вылизанных досуха консервных банок. Особым шиком считались бидоны, сварганенные из трех-четырех лендлизных банок, где строго одна над другой на тусклом золотистом фоне читалась надпись: «Свиная тушенка»…

Да, их обогащала всеобщая военная бедность…

К тому же — что никому в городке не было секретом — они еще и поворовывали. То на базаре с лотка что-нибудь стянут, то зазевавшуюся приезжую торговку пощиплют, а чаще шуровали по карманам гражданского населения. Так, по мелочам. В нашем городке, где в те скудные времена было всего два продуктовых магазина, военторг, столовка да железнодорожный ларек и каждого человека знали вдоль и поперек как облупленного, крупным делам было возникнуть неоткуда.

Но и за руку при всеобщей озабоченности схватить их было некому. Они были сильны стадностью, тем, что плотно были сбиты в дерзкую и — по нашим тогдашним голодным понятиям — удачливую артель.

Даже самый последний из них — шкет по кличке Огрызок — поглядывал на всех остальных смертных с обидным высокомерием, и на нем, казалось, тоже лежал отблеск непонятного нам ухарства и геройства.

В ту пору мы с верным до гроба другом Вовкой из пятого «б» составляли романтический полукомплект: двух мушкетеров. Недостающих компаньонов не отыскивалось по весьма прозаической причине: среди наших школьных товарищей не находилось желающих прочесть шибко толстенную книгу Дюма-отца. Серьезное было время, не до того…

А пробиться в те высшие сферы, гогочущие на своем литерном ряду, мы за хлюпкостью своей и малорослостью — разумеется, не могли. А хотелось нам этого больше всего на свете. Что поделаешь: тогда наши с Вовкой мечты были ближнего прицела…

И мы с неизменным другом Вовкой пытались хотя бы следовать их неотразимым манерам. Но у нас не было и не предвиделось кепочек-восьмиклинок с недоразвитым козырьком и кирзовых сапог с умопомрачительными голенищами, а укоротить свои и без того кургузые пальтишки мы не решались. Это могло вызвать нежелательные семейные конфликты. О фиксах, понятное дело, можно было только бредить. Оставалось, так сказать, нам в удел только внешнее проявление нашей внутренней избранности: мы ходили, засунув руки глубоко в карманы, волоча ноги несколько носками внутрь, и учились по малейшему доводу шикарно цыкать сквозь зубы.

Не знаю, может быть, именно фикса придавала такой лихой почерк плевку, или — по каким-то особым физическим законам — влияла на плевучесть, но только наши слабые потуги не шли ни в какое сравнение с их дальнобойными и точными плевками. Мы не могли по желанию цыкнуть с такой силой, чтобы плевок со свистом вырывался в щель между зубами и шариком прокатывался по дорожной пыли или тягуче и презрительно оседал на ботинке противника.

Н-да…

Приходилось выкручиваться и самим исподволь нащупывать собственные пути наверх. Сейчас, разумеется, и не припомнить в деталях, к каким ухищрениям, свойственным изобретательному мальчишеству, прибегали мы с верным до гроба другом Вовкой из пятого «б»! Сколько тупиков, ложных тропинок и мнимых удач ждало нас во времена наших глубоких рейдов и отчаянных вылазок! Сколько марок из моего заветного альбома перешло в жадные сорочьи лапки младшего поколения, которое чем-либо нам полезным! Сколько махорки-самосада из драгоценного валютного фонда Вовкиной бабки было отсыпано нами по крохам и пущено в вонючий дым из самокруток поколением средним!

И наконец наш серый обыденный мир школьной зубрежки, нудных домашних обязанностей и общего унылого существования прорезала ослепительная молния долгожданной победы. Наше многотерпение и наши неисчислимые жертвы были вознаграждены: нас допустили в некий мозговой центр, чья секретная информация, как мы были убеждены, даст нам возможность прямого и быстрого проникновения в ряды.

Мозговой центр сосредоточился в странном бревенчатом сооружении, некогда знакомом с пронзительно-желтой краской, но теперь обшарпанном до неузнаваемости. В городе это сооружение фигурировало как пожарная будка.

Все ее пространство размером чуть поболее железнодорожного купе занимали узкие нары и круглая железная печурка в углу, всегда накаленная до ощутимого красного сияния.

Оставшееся свободным пространство заполняли идеи. Носителем их, хранителем и вообще единственным представителем этого мозгового центра оказался невидный сухорукий мужичонка неопределенных лет по прозванию Проня Тихий.

Полученные нами конфиденциальные сведения подтверждали небезызвестную истину о тихом омуте…

Правда, теперь, по здравом размышлении, мне сомнительно, что он — п ри всей своей трудной и долгой жизни на глазах у всего городка — делился с нами личным опытом. Впрочем, кто его знает: может быть, и у него была своя мечта…

— Главное в ентим деле — разведка, — снисходительно поучал он нас. — В глыбь кармана идешь, — ты пальцы на себя подавай, клиента-то не трёкни, не толкни, значит…

И он легким, почти неуловимым движением погружал два своих длинных чутких пальца здоровой руки в обтерханный карман одного из нас — для наглядности.

Он сам по-хозяйски извлекал оттуда наши небогатые приношения, с ухмылкой косясь на наши пальцы, перепачканные въедливыми фиолетовыми чернилами.

Наконец наступил он — день решающего испытания. Как подспудно ни оттягивали мы близившееся событие, как ни боялись мы его, не признаваясь в этом самим себе, но надо было претворять полученные теоретические знания в сомнительную уголовную практику.

Инструктор безвылазно сидел на нарах своей пожарной будки, так что, естественно, обеспечение надежных тылов пало на верного друга Вовку.

Я подогревался его рассказами взахлеб о последней великосветской оргии, где упоминалась загадочная колбаса салями. Для нас, честно говоря, это слово читалось, как — «связками», «кругами», «кусками», в конце концов. И это нестерпимо усиливало завистливый горьковато-железистый привкус на языке…

Плацдармом, конечно, был выбран наш кинотеатр, вернее — закуток около кассы перед началом вечернего сеанса.

Хорошо и отчетливо помню запах отсыревшей штукатурки, молчаливое дыхание толпы и затертый до черноты, до линолеумного блеска грязный деревянный пол, который почему-то чаще всего бросался мне в глаза.

А название картины, хоть мы и смотрели ее наверняка в пятый или десятый раз, как это ни покажется странным, начисто выдуло из моей памяти.

Я пристроился за девушкой в наглухо повязанной косынке с блеклыми застиранными цветами и в бесформенной кофте с отвислыми карманами, что меня как раз устраивало. В толчее возле кассы я прижался боком к ее неглубокому карману и, собрав всю свою волю, запустил в него изрядно дрожащие пальцы.

Они сразу же нащупали и ухватили прямоугольник тощего кошелька… Ага! Есть!

С пересохшим языком, с пальцами, липкими от страха, я тем не менее пытался строго следовать выработанной стратегии. Я отвалил от жертвы и стал искать глазами верного до гроба друга Вовку из пятого «б», чтобы тут же метнуть ему воровскую добычу на случай завала или шума.

Но шума не было. Вовки тоже не было. Сначала мне показалось, что пот заливает мне глаза и я просто-напросто плохо вижу. Нет, видел я хорошо: Вовка испарился бесследно. Приходилось рассчитывать только на себя.

Я еще раз огляделся. Все тихо. Обворованная мной девушка уже ушла, не оглянувшись. не оглянувшись.

Я вздохнул и потащился в ближайшую подворотню изучить и рассмотреть добычу. Стояла белая северная ночь, и никакого добавочного освещения не требовалось.

Добыча оказалась неожиданной. Это был не кошелек. Это было складное зеркальце вроде книжечки в мягкой обложке, размером с мою ладонь.

Я машинально раскрыл книжечку, и из девичьего зеркальца на меня глянуло мое лицо. Впрочем, нет. Это было явно не мое лицо. Это было чье-то новое, совершенно незнакомое мне лицо. И оно было такое… Такое мерзкое! Да, да, вот именно — чужое и омерзительное. «Неужели это я? — каким-то краешком сознания отчужденно успел подумать я и попытался судорожно сглотнуть. Сглотнуть стало нечем. — Неужели — я?!»

Я не мог бы — да и теперь не могу — словами описать выражение лица, смотревшего на меня. Но ощущение от этого выражения я до сих пор помню совершенно отчетливо.

И чувство омерзения к самому себе подымалось откуда-то изнутри, из желудка, оно было плотным, физически осязаемым и всепоглощающим. Наконец оно застряло где-то в горле, и я почувствовал, что задыхаюсь.

С криком я швырнул зеркальце в стену и бросился бежать.

Я бежал от той самой якобы блестящей жизни, которой завидовал еще несколько минут назад, и от белых гибких пальцев своего наставника, и от верного до гроба друга Вовки из пятого «б», но больше всего я бежал от собственного лица. От лица, которое стало для меня чужим и опасным.

Бежал я долго, сколько хватило сил.

А может быть, и до сих пор бегу…