Наш маленький городок, затерянный на обширных лесных и снежных пространствах Архангельской области, всю войну не знал затемнения. Впрочем, электричества тоже… Для слабосильной районной электростанции не хватало топлива. Выкручивались кто как — у некоторых запасливых счастливцев сохранились еще допотопные керосиновые семилинейки без стекол, но большинство обходилось самодельными коптилками и светильниками, а иногда и лучинным поставцом.

Но вот пришла победная весна сорок пятого года. На дворе прибавилось света, и на душе посветлело. В Москве гремели артиллерийские салюты и вспыхивали фейерверки. К тому же и у нас разрешили часть электроэнергии использовать для бытовых нужд. Это сразу вызвало к действию многообразную внешкольную деятельность, которая раньше хирела из-за нехватки скудного зимнего дня: мы занимались только при дневном освещении. И в честь всех этих вышеупомянутых выдающихся событий в нашей неполной средней школе решили своими собственными силами поставить не что-нибудь, а военно-историческую пьесу!

Сюжетную канву этой пьесы и сейчас, да и тогда я представлял себе довольно смутно. Ее соорудила наша историчка Анна Федоровна, фанатично преданная своему предмету. По наивности, видимо, это рукотворное изделие восходило к средневековым мистериям.

Действующими лицами — при желании — могло бы стать все наше наличное мальчишеское поголовье. Именно мальчишеское, ибо пьеса отражала суровые военные времена и нежных девичьих образов там не предусматривалось…

Наша нехитрая доморощенная пьеса развивалась в железной исторической последовательности. Главными героями (резко отрицательными, к сожалению, что несколько усложняло ее сценическое воплощение) были: Магистр Тевтонского ордена, он же Пес-рыцарь, Наполеон и Гитлер. В каждом из трех актов их закономерно ждало скорое и неотвратимое возмездие народных масс, которые являлись, так сказать, олицетворением положительного коллективного героя. В финале каждого акта — согласно режиссерскому замыслу — героические массы должны были выстраиваться на авансцене и, потрясая соответствующим эпохе оружием, хором скандировать:

— Не суйте свиного рыла в наш огород!

Военным консультантом постановки, как написали бы теперь в сухих газетных отчетах, стал военрук — единственный на тот момент мужчина нашей школы, сухорукий белобилетник. Не дожидаясь утверждения претендентов на главные роли, вся школа превратилась в огромную оружейную мастерскую…

На роль Пса-рыцаря, против ожидания, довольно легко согласился Витька Рохин. Рохля был самым сильным и крупнокалиберным учеником в нашей школе. Правда, его физические размеры находились, мягко выражаясь, в обратно пропорциональной зависимости к его умственным способностям. Малейшее мозговое усилие сразу же наносило ущерб рослому организму и надолго выводило его из строя.

Через некоторое время всплыла наружу и причина его необъяснимого согласия: оказывается, наша добрая историчка пообещала Витьке неофициально, разумеется! — пятерку по истории в конце четверти. За то, как она выразилась, что Витька практически углубится в некоторые аспекты славного прошлого нашей Родины…

Но никто не завидовал Рохле: все понимали, что на эту роль он утвержден из чисто типажных соображений, и все равно эта пятерка оказалась у него единственной за многие годы обучения…

С оборудованием для Магистра Тевтонского ордена, то есть Пса-рыцаря, то есть Витьки Рохина, никаких затруднений не наблюдалось. У всех перед глазами еще стоял неоднократно смотренный фильм «Александр Невский», и доброхотные костюмеры и реквизиторы точно знали, что делать.

На плащ Магистру пошла казенная простыня, латы склепали из старой сетки от кровати, а на шлем — конечно же! — не пожалели оцинкованного ведра. В нем оперативно прорезали отверстия для глаз и рта, а по бокам медной проволокой прикрутили пару настоящих коровьих рогов.

Костюм получился впечатляющий. Огромный меч Витька выстругал сам из крепкой доски и обил белой жестью от консервных банок…

К тому же и голос Рохли из-под ведра гудел неразборчиво и угрожающе, как и подобало Псу-рыцарю. Почти единственной сценической репликой Магистра была фраза на древнегерманском языке: «В порошок сотру!» И под гулким ведром это конечное «у» раскатывалось долго и разнообразно:

«У-у-у!» Остальной текст заменяли всякие жесты, свойственные захватчикам, и нечленораздельное рычание. Таким образом, за первый акт мы были относительно спокойны. Но с ролями Наполеона и Гитлера возникали затруднения, я бы сказал, идеологического порядка.

Как играть Гитлера — все знали, но никто не хотел. Мы хорошо представляли себе, как он выглядит, по бесчисленным карикатурам в журнале «Крокодил» и газете «Правда».

— Да что я вам — псих? Или чокнутый? — резонно возражали мальчишки, которым предлагалось попробовать себя в этой рискованной роли. — На фига мне фашистом делаться?! Я их вот как ненавижу, гадов проклятых!

Но вот Наполеон… Играть его хотели все, но никто не знал как… Не могли помочь нам и знаменитые лермонтовские строки из школьной хрестоматии, характеризующие некоторые элементы его внешнего облика: «На нем треугольная шляпа и серый походный сюртук…».

Треугольная шляпа — ладно, это почти понятно. Мы довольно быстро установили, что сюртук — просто-напросто разновидность современного пиджака. Сойдет! Но вот что дальше? Наши этнографические сведения оказались недостаточными. Наше воображение было бессильно…

Принципиальный вопрос покатился по школьным коридорам: какие штаны носил Наполеон?!

— Галифе! — убежденно втолковывал кто-то из старшеклассников. — Ясное дело, — все генералы носили галифе. И лампасы красные. Во! С ладонь шириной!

— Лосины… — тихо подсказала нам приходящая в школу раз в неделю незаметная учительница пения из эвакуированных. — Наполеон носил лосины…

— Лосины?! — зачарованные звучным словом, переспросили мы. — А что это такое — лосины?

— В общих чертах, — застенчиво объяснила учительница музыки, близоруко щурясь и протирая очки, — это белые штаны в обтяжку.

— Совсем-совсем в обтяжку? — недоверчиво выспрашивали мы.

— Совсем-совсем. Модники того времени даже натягивали лосины мокрыми, чтоб они плотнее облегали…

— Значит, в облипочку! — ахнула одна из девочек. — Вот срамотища-то!

Первоначально роль Наполеона поручили семикласснику Вовке Ивневу, по общему мнению — самому красивому мальчишке нашей школы. Высокий, подтянутый, чернобровый, — его карманы вечно оттопыривались от бесконечных девчачьих записочек с предложениями любви и дружбы. Девчонок не останавливало даже его прозвище. Оно прилипло к Ивневу в шестом классе на уроке зоологии. По просьбе учителя — престарелого Аристарха Аристарховича — Вовка перечислял известные ему породы крупного рогатого скота.

— Холмогорская… — тянул он. — Ярославская… Сентиментальная…

Аристарх Аристархович поднял брови.

— Вы, Ивнев, вероятно, имеете в виду «симментальскую»? Сентиментализм, извините, уже не мое ведомство. Это из области «Бедной Лизы»…

Класс бесстыдно грохнул. К Вовке так и пристала новенькая свежая кличка: Сентиментал.

Актером Вовка Ивнев оказался никудышным. Он бледнел на сцене, заикался и забывал слова. В довершение всего он никак не мог повторить центральную в роли хвастливую полководческую фразу:

— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!

На слове «гренадеры» он каждый раз сбивался, путал слова, нес какую-то околесицу. В его произношении вместо простого и четкого «гренадеры» слышались и горлодеры, и дромадеры, и даже гамадрилы, хотя что такое эти самые дромадеры-гамадрилы значат, думаю, он и сам не мог бы толком объяснить…

Главная режиссерша — наша литераторша Валентина Петровна в свое время побывала в Москве на спектаклях МХАТа. Прикоснувшись там непосредственно к системе Станиславского, она теперь заламывала руки в немом отчаянье и стонала:

— Не так, Ивнев, не так! Опять не верю! Ну что, скажи, мне с тобой делать?

— Наполеон был маленького роста! — победоносно заорал я однажды, врываясь в зал, где репетировали злополучную пьесу, и потрясая растрепанной книгой, словно волшебной палочкой-выручалочкой. — Вот! Читайте все!!!

Я разыскал свое сокровище в рассохшемся сундуке на чердаке дедовского дома. Это был сборник анекдотов о всевозможных исторических лицах, среди которых видное место по праву занимал и Наполеон Бонапарт. За неимением других исторических анналов, мы погрузились в изучение откопанного мною шедевра. Из него вытекало одно неоспоримое обстоятельство: величайший из полководцев Франции был почти миниатюрного роста!

Все с надеждой посмотрели на меня: я и тогда не отличался богатырским ростом, за что носил прозвище Шкалик. Иногда это и без того обидное наименование в школе сокращали до совсем коротенького Шкала…

Я одним прыжком вскочил на сцену, поставил ногу на табуретку, как на воображаемый барабан, и, выбросив вперед правую руку широким жестом, без запинки и с блеском выдал фразу, на которой бесславно кончилась актерская карьера Сентиментала:

— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!

Но эта блистательная актерская «проба» не убедила неумолимую режиссершу Валентину Петровну. У режиссеров всегда имеются свои необъяснимые прихоти. Она все еще «видела» в этой роли кого-то другого…

Ах, так! Роль Гитлера покамест оставалась вакантной. Будущий спектакль находился под угрозой неминуемого срыва. Я решил сыграть на извечных режиссерских трудностях. Я нутром чувствовал, что настоящему мастеру дозволено все. И я пошел на все!

— А Гитлер, по-вашему, что? Гигант, да? — несколько издалека дипломатично начал я. — Так себе, малявка!

— Вот и играй себе Гитлера, Шкалик! — под общий хохот мстительно заявил Вовка Ивнев. Все-таки что ни говорите, а он не мог простить мне своего провала!

— Ладно! Я сыграю вам Гитлера, — холодным тоном согласился я. — Но при одном условии…

— Каком же это? — подозрительно спросила встревоженная Валентина Петровна.

— При условии… — торжествующе, задыхаясь, выпалил я, — я же сыграю и Наполеона! Мое нахальство сразило всех, в том числе и главную режиссершу. К тому же у нее не было выхода. И конкурентоспособных претендентов на столь разноплановые роли не находилось тоже. Я победил!

— Ну а как же с белыми штанами в облипочку? — ядовито кинул посрамленный Сентиментал. — Или будешь играть Бонапарта в штанишках на лямочках?! Да, ничего не скажешь: это был серьезный контрудар! Наши постановочные затруднения с белыми штанами в обтяжку быстро стали известны всей школе. Все, конечно, сочувствовали нашему творческому коллективу, но помочь… Помочь ничем не могли…

И вдруг — о, это спасительное «вдруг»! — ослепительная мысль прорезала безнадежный сумрак наших мальчишеских мозгов: кальсоны! Ну да! Нам нужны добротные кальсоны!

Начались энергичные поиски подходящих кальсон. Все-таки не следует забывать, что время было военное…

Нас выручила одна девочка, сначала пожелавшая остаться неизвестной. Как-то вечером, после репетиции, когда в школе уже не осталось ни единой души, кроме театральных энтузиастов, она отозвала меня в интимный уголок под лестницей. Там, в этом известном святилище тайн и секретов, по необъяснимой причине смущаясь и краснея, она протянула мне завернутый в бумагу пакет.

— Бери… — чуть запинаясь, прошептала она тоном, от которого у меня почему-то запершило в горле. — Это тебе… Для сцены.

О это неуемное и — надеюсь — бескорыстное служение искусству!

Дрожащими руками я развернул пакет, в нетерпении порвав бумагу.

— Лосины?! — ахнул я, не веря собственным глазам. Увы, это были не лосины. Это были колоссального размера кальсоны. Перед их размерами меркли шаровары Тараса Бульбы. Из полотна, пошедшего на это грандиозное сооружение, можно было бы выкроить паруса для полной оснастки сорокапушечного трехпалубного фрегата…

Я горько вздохнул. Но искусство требовало жертв. И я был готов принести эту жертву. Однако в целях сохранения объективной исторической правды и для моего естественного вживания в образ Наполеона кальсоны необходимо было свести к минимуму…

На следующий день, размахивая исподними, как боевым знаменем, я диктовал свои условия. Я немедленно ввел в пьесу наполеоновского маршала из сборника анекдотов только ради одной эффектной сцены.

— Позвольте, сир, — почтительно басил мой долговязый одноклассник Мишка Беркман, — я достану. Я же выше вас!

— Не выше, а длиннее! — мрачно и язвительно обрывал я его под единодушное одобрение болельщиков на репетициях.

Историческая острота пользовалась неизменным успехом и обрела вторую жизнь в школе и ее ближайших окрестностях…

Моя смелость получила награду. Впервые я оказался в центре женского внимания. Даже девочки из старших классов прибегали взглянуть на чудака, который собирается выйти на сцену — подумать только! — в одних кальсонах.

Но я вышел!

В день премьеры с самого утра вокруг меня хлопотала целая пошивочная мастерская: девочки завертывали мои ноги в белые штаны в «облипочку» и прямо на мне заметывали швы, то и дело возмутительно прыская.

К сожалению, белых ниток не достали. Так что мои лосины не были шиты белыми нитками: на них красовались крупные черные стежки.

Первый акт, к которому я не имел непосредственного отношения, накалил зрительские страсти.

В начале второго акта я бестрепетно вышел на сцену, поставил ногу на бутафорский барабан и сумрачно скрестил руки на груди. У зрителей не вырвалось ни единого смешка. Произошло чудо! Зал замер, потрясенный моим великолепным обликом.

На треуголке, склеенной из бумаги и выкрашенной китайской тушью, красовалась трехцветная кокарда. На сером пиджачке с чужого плеча сияли пуговицы, обернутые фольгой от конфет. Талию мою опоясывал тонкий белый шелковый шарф. А начищенные дегтем кирзовые сапоги внушительных размеров, имевшие задачей изображать лакированные ботфорты и лихо скрипевшие при каждом шаге, контрастировали с умопомрачительной белизной лосин…

Преподавательница музыки грянула на пианино подобающее торжественности момента что-то вроде «Шумел-ревел пожар московский». Я вытянул в первые ряды правую руку и звенящим голосом взаправдашнего полководца провозгласил:

— Вперед, мои славные гренадеры! Я победоносно поведу вас на Москву!

Зал не дышал.

А когда, потерпевший поражение в русских снегах, согбенный и уничтоженный, я удалялся за кулисы, волоча ноги и цепляя краем треуголки доски сцены, зал взорвался аплодисментами…

Конечно, где-то в глубине души я осознавал, что я не Качалов и игра моя, видимо, еще далека от совершенства. Но аплодисменты, их нарастающий рев — о это сладкое бремя мгновенной славы! — говорили обратное. Я выходил раскланиваться еще и еще, до тех пор, пока у меня не устала сгибаться поясница…

По сравнению с тяжкой ролью Наполеона, роль главы третьего рейха была мне — тьфу! — проще пареной репы.

Задолго до Аркадия Райкина я прибегнул к искусству почти мгновенной трансформации. Пока девочки — в буквальном смысле стоя на коленях распарывали швы моих лосин (без посторонней помощи я не смог бы из них выбраться!), я торопливо приклеивал себе столярным клеем черную косую челку из шерсти козы и ненавистные всему миру усики.

Фуражка с высокой тульей и нарукавная повязка с омерзительной свастикой на черной косоворотке, заменявшей мундир, довершили мой сценический образ.

Уже хлебнувший кружащего голову хмеля театральной популярности, я в третьем акте превзошел самого себя.

В сцене с захваченными русскими партизанами (была в пьесе и такая сцена!) Гитлер метался, выл, оскаливал зубы и чуть ли не с пеной у рта визгливо кричал: «Ферфлюхте руссише швайне» и «Эршиссунг!»

Военный консультант (переводя дух, я замечал его краешком глаза в первом ряду) после каждой моей удачной реплики выразительно и гулко хлопал себя здоровой рукой по колену: вот, мол, дает!

Остальные лица плыли передо мной, как в тумане.

Когда же я предвосхищал свой окончательный триумф, произошло непредвиденное. По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня По узкому проходу между стульями, подкидываясь на костылях при каждом шаге и звеня костылях при каждом шаге и звеня медалями, по направлению к сцене двинулся один из приглашенных взрослых. один из приглашенных взрослых.

Это был известный всему городку возчик Парфеныч, инвалид Великой Отечественной войны, в связи с тяжелыми ранениями и без ноги списанный в чистую.

Надеясь, что непосредственный участник боев с фашизмом лично торопится пожать мне руку за мой героический труд, я сделал шаг к нему навстречу.

Но он с ненавистью глянул на меня и откачнулся.

— Ух ты, гитлеровская морда! — хрипло взревел он. — Получай, фашист вонючий! — И он изо всех сил плюнул, целясь в мои излишне натуралистические усики…

Меня спасла только малорослость, прикрытая козырьком огромной фуражки. Плевок смачно шлепнулся на поверхность козырька…

Но этот гражданский акт, как ни странно, увенчал всешкольное признание моего таланта!

И именно этим плевком, идущим, что ни говорите, прямо из глубины сердца, потрясенного моим искусством, я до сих пор горжусь больше всего!

Никогда, никогда больше в своей жизни я не подымался до таких высот подлинного реализма!

Никогда, никогда больше в своей — совсем не актерской! — жизни я не испытал прилива такого несказанного творческого вдохновения!

Конечно, я не Качалов и не Смоктуновский. Но я уверен, что даже им, этим признанным корифеям театральных подмостков, ни разу на своем веку не приходилось сталкиваться с такой исчерпывающей рецензией на свой труд, с оценкой выше, чем плевок одноногого театрала Парфеныча…