Правда, однажды Павел Макарович меня все-таки объегорил. Как последнего лоха на козе объехал. Да, мой неизвестный друг, представь себе, случился такой компот. Дело было так.
Сижу как-то в дежурке мрачный, невыспавшийся, пью кофе с молоком. Зима, утро, темно, ранний последефолт. Отчаянная дороговизна памперсов Libero. Сто долларов – сумма, от которой кружится голова. Настрой самый мрачный, и даже пессимистический. Постоянно появляются всякие навязчивые идеи. Например, одного милягу премьер-министра хочется покрепче ухватить за ножки и со всего размаху ебануть об угол прямо его довольной, сытой мордашкой. Или даже еще лучше – на кол посадить! Под музыку Вивальди. Осталось только придумать, как добраться с этой целью до Новой Зеландии. Съебся ведь, гаденыш!
Сиквестр… Бля, попадись он мне тогда, я б ему такой сиквестр устроил… Мог бы потом в опере женские партии исполнять.
Плюс ко всем невзгодам – суровая необходимость вставать в полшестого утра и пробираться сквозь предрассветную мглу и снежные торосы на молочную кухню. Там биться насмерть со сворой бабок, по подложным документам получающих детское питание с целью спекуляции. Потом сразу, без перерыва ехать в Третьяковку и общаться с сотрудником Романычевым по поводу того, что у него опять ширинка не застегнута. Есть, словом, отчего хандрить.
Но вот кофе тогда был у нас знатный. Варенный, душистый. Совсем не то, что раньше – паршивый морковный суррогатишко из железной банки. Предвижу возмущенные возгласы. Мол, как же так, только и талдычил тут нам двести страниц про нищету, голод и невыплаты, а сам по утрам кофейком пробавлялся! Нестыковочка, что за дела! Да, ребята, было у нас такое слабое кофейное утешение, но вы погодите бичевать автора. Если бы не счастливое стечение обстоятельств, то был бы нам «хрен на блюде, одна штука», а не кофе.
Началось все с финнов, которые осуществляли контроль в Третьяковке за системами жизнеобеспечения. Системы эти, вопреки нашему стойкому советскому мнению о финском качестве, являлись беззастенчивым говном семидесятых годов прошлого века. «Набор Юного радиолюбителя» на лампах – вот что это было такое. Они постоянно ломались и выходили из строя. Поэтому фирма, поставившая это допотопное барахло, вахтовым методом забрасывала в Москву своих механиков и электриков. Наши-то дяди Пети и дяди Васи ни пса не смыслили в финских задвижках, а все их попытки побороть буржуазную технику силой мысли, исконной смекалки и газового ключа приводили только к тому, что она ломалась еще пуще.
Ценные иностранные специалисты имели своей штаб-квартирой стратегический объект «восьмерка» в Большом Толмачевском. На втором этаже бывшего вытрезвителя, в помещении помывочного пункта они развернули походную сауну, а свой финский быт обустроили привычными каждому цивилизованному человеку вещами: микроволновой печью, огромадным ксероксом, и промышленной кофеваркой Siemens. Последняя была способна не только произвести четверть ведра кофе в час, но и поддерживать его горячим сколь угодно долгое время.
Военспецы по большей части бухали, как свиньи и лишь иногда лениво ковырялись красивыми синими отвертками в своих системах. Когда финики не были заняты ни тем ни другим, то грели сосиски в микроволнах, упивались кофе, и копировали в несусветных количествах столь полюбившиеся им московские порноиздания.
Финская жизнь их текла размеренно, патриархально, в полном соответствии со знаменитым национальным темпераментом. Ничто не предвещало беды, пока не случился август 98-го года.
Все изменилось в одночасье для Раймо Кукконена и Марти Валерстадта. Глубокой осенью администрация Третьяковки объявила себя свободной от всех финансовых обязательств перед зарубежными партнерами. До кучи, от широты душевной еще и местным коммунальным службам был дан сигнал «Отбой, всем спать!», после чего те немедленно отключили на «восьмерке» отопление и электричество. Время наступало нервное.
Простывшие, все в соплях и морально подавленные Раймо и Марти бежали на родину. При отступлении за Линию Маннергейма бравые финны побросали все свое вышеописанное финское добро. А добро, как известно, оно пропадать не любит.
Е.Е. рассудил, что раз так, то любое промедление становится явным признаком скудоумия, и объявил сауну, ксерокс, микроволновку и кофеварительную машину законными трофеями «Куранта».
Мы возликовали и некоторое время на все лады восхваляли нашего предводителя за административную хватку и житейскую мудрость. Курантовцы уже предвкушали торжество прогресса в отдельно взятой дежурке и взахлеб мечтали о том, как после трудной смены будут париться в финской баньке, запивая свежесваренным кофе горячие сандвичи с сельдью и укропом.
По поводу ксерокса сотрудник-эрудит Горобец сообщил, что если, сняв штаны, сесть на аппарат и включить его, то получится очень миленький, совершенно в духе Розового периода Пикасссо автопортрет. Коллектив пришел в радостное возбуждение, причем более прочих радостно возбудился Лелик «Малыш» Сальников, носивший порты трудно воображаемого 56-го размера.
Энтузиазм масс в результате вышел нам боком. Кто-то где-то сболтнул лишнего, и слух о бесхозных бытовых приборах пополз по Галерее.
Естественно, моментально нашлись охотники поживиться нашим кровным. Первой явилась пресловутая Маринка Зайкова – кураторша «Куранта». Наглая деваха с порога заявила свои права на портативную сауну (это, стало быть, на дачку), а также на микроволновку и кофеварку (это в квартирку). Нам Зайкова милостиво разрешила оставить себе столь необходимый в повседневной жизни ксерокс-копир. Вероятно аппарат ввиду своих исполинских габаритов (размером он был примерно с горбатый «Запорожец») не вписывался ни в один из зайковских интерьеров.
Е.Е. пришел в ярость. Когда к нему вернулась способность говорить, он тут же позвонил на «восьмерку» и прямо в присутствии этой интриганки дал такое указание: если вдруг явится некто за бывшим финским имуществом – вещей не отдавать ни под каким соусом, а самому некто «ебануть дубинкой по наглой роже!». В конце концов, мы силовая структура, а не цирк лилипутов!
«Восьмерка» отозвалась ликующим ревом одобрения и несколькими встречными предложениями, от которых волосы вставали прямо-таки дыбом! Особенно впечатлял проект сотрудника Кашпурного. Затейник и шалун Кашпурный выступил с инициативой не только «ебануть», но еще и «присунуть с проворотом»! Сила определенно пребывала с нами.
Зайкова трезво оценила ситуацию и, убедившись в бесперспективности силового подхода, предложила переговоры. Е.Е. настроенный поначалу очень решительно, поостыв, согласился. Результаты шестичасового торга были расценены как «неоднозначные». Лелик Сальников так и выразился в кулуарах: «Результаты неоднозначные, но то, что они херовые – это однозначно».
В соответствии с достигнутыми договоренностями «Куранту» достался ксерокс и кофеварка – судите сами, обмишурила нас Зайкова или нет. В последний момент нам подкинули еще магнитную доску для брифингов. Доска была первоклассная, только без магнитов.
Ну ладно, притащили мы все это в дежурку, что дальше-то делать? Ксерокс благополучно занял треть помещения, однако целесообразность его приобретения оставалась под большим вопросом. Копировать было особо нечего. Разве что только оскорбительные картинки, которые я рисовал для первой смены.
Исторически сложилось так, что первая смена «Куранта» в большинстве своем питала необъяснимую слабость к физкультурному обществу ЦСКА. Вторая, то есть наша поголовно болела за «Спартак». Экзотическим исключением являлся Саша Кирьянов. Он от всего своего кирьяновского сердца переживал за раменский «Сатурн».
ЦСКА, как известно, это «кони», а «Спартак» в память о названии команды-предтечи «Пищевик» обзывают «мясом». Да пусть обзывают, подумаешь. Мы давно уже не обижаемся, и с недавних пор вроде как стали даже гордиться этим. Естественно, между личным составом постоянно возникали незначительные трения почве этих конфессиональных разногласий. Нет смысла скрывать, что я был активным участником, а зачастую и инициатором подобных конфликтов. Придав древней вражде упорядоченный характер, я в самые сжатые сроки раскалил ситуацию до состояния истерии, до почти что религиозного фанатизма.
Когда я только-только пришел в «Курант», футбольный вопрос внутри коллектива как-то вообще не стоял. Главной точкой соприкосновения внеслужебных интересов сотрудничков было вполне себе пошлое занятие: распитие суррогатного, якобы греческого коньяка «Метакса» под лимончик. Курантовцы являлись трагически разобщенной, лишенной великой объединяющей мысли массой. Так и бродили толпой во тьме своего неведения. А потом как-то потихоньку пошло-поехало… Аполитичный, без четкой жизненной позиции элемент незаметно, сам собой отсеялся, зато оставшиеся вдруг ясно осознали ради чего родились на свет. Как выразился Сергей Львович: «Мы наконец-то обрели национальную идею!». И в честь этого радостного факта повесил на стену за своим столом огромное спартаковское красно-белое знамя.
Все было даже несколько серьезнее, чем можно предположить. До драк, к сожалению, дело не доходило, но моральный террор в отношении иноверцев был делом обычным.
Например, в пору моей вербовки в «Курант», о своей симпатии к «армейцам» неосторожно признался Олег Баранкин. Ну брякнул человек, с кем не бывает. Так или иначе, а возникали же какие-то нейтральные разговоры общефутбольного характера… Вот он, не подумав, и раскрыл свою жалкую сущность. Болею, мол, я за ЦСКА, Фил. Ах, говорю, как это мило, Олег Алексеевич, что вы интересуетесь спортом!
И ему этого не забыли. Будучи административно ничтожным, я помалкивал, ибо терпение – лучшая добродетель благородного мужа, а месть – блюдо, которое подают холодным. Чуть погодя, окрепнув и обретя определенный авторитет, я крепко взялся за Олега. В конское сафари охотно включился весь спартаковский актив – Сергей Львович, Валерьян Кротов, Диментий Беденков, и Цеков. Остальные просто поддакивали в нужных местах.
Довольно скоро совместными усилиями Олежа был доведен до некой черты, за которой перед ним вставал вопрос непростого выбора: или ему просить перевода в первую смену, или он что-то сделает над собой. Олег выбрал второе. Он торжественно сжег свой носовой платок «Indezit – официальный партнер ЦСКА», после чего, прилюдно покаявшись, перешел в истинную веру. (Платок, кстати, я ему и подарил когда-то. Со змеиными словами: «Это вам, Олег Алексеевич!». А после лично организовывал гражданскую казнь изделия). Свое решение Олег объяснил внезапным нравственным перерождением, а также разочарованием в «армейских» идеалах. Мы, правда, ему как перебежчику не доверяли до конца. "Жид крещеный, что вор прощеный".
Так как в быту мы с оппонентами из первой смены практически не пересекались, то первостепенное значение придавалось наглядной агитации. Это было для нас важнейшим из искусств. Будучи одаренным рисовальщиком (по крайней мере, самым одаренным из имеющихся в наличии), я взял это направление на себя. Времени-то у меня, старшего сотрудника имелось в достатке, а делать все равно было нечего.
Обычно я изображал жанровые сценки из жизни животных, и методично вывешивал их на всеобщее обозрение. Тематика была узка, но исключительно злободневна: изобретательное, с выдумкой унижение маленьких лошадок огромными гориллоподобными поросятами в армейских ботинках.
Приходит природный конь Владимир Иванович Рашин на работу, включает свет… И первое, что он видит: ишак с пакетом на голове, пеньковой веревкой привязанный за тощую шею к перекладине футбольных ворот. Рядом стоит замотанный в шарф-хулиганку поросенок-ultras и как бы поясняет Владимиру Ивановичу смысл происходящего: «Мы вас повесим!». И Владимир Иванович потом минимум до обеда ходит в приподнятом, бодром настроении.
Что касается изобразительного содержания прочих дацзыбао, то, повторяю, обычно оно было весьма однообразно. По большей части Владимир Иванович и его товарищи наблюдали пиковые моменты противоестественных сношений громадного, давно небритого свина с дрожащей, жалкой, обтрухавшейся кобылкой. Как-то в первую смену завербовался болельщик «Динамо», организации дружественной ЦСКА. Так я не поленился и специально для него соорудил огромный плакат формата А2. С плаката грозно смотрел одноглазый поросенок в куртке Lonsdale и недвусмысленно напоминал пространству: «Конские шлюхи, мы помним о вас!». Немудрено, что рисунки мои рвались конявыми коллегами в клочья и восстановлению не подлежали. Мне приходилось рисовать снова и снова.
Многократные повторения оттачивали технику, да и автор я оказался достаточно плодовитый, но, в общем, слегка утомляли. Появление ксерокса было хорошим подспорьем в пропагандистской войне. Да-а-а! Доктор Геббельс мог только мечтать о подобном техническом оснащении. Оригиналы я теперь складывал в папочку, а на дверь прикалывал копии. Кроме того, лепил их в гардеробе на «ноль-шестом», обязательно в туалете, засовывал между страниц в Журнал, клал на стол под стекло, в ящики стола, и в сейф на радиостанции тоже клал.
Один раз нашлепал штук сорок экземпляров и разбросал их по всей дежурке, как в кино революционеры прокламации. Смысл воззвания не оставлял простора для толкований, и представлял собой старинный клич спартаковских фанатов. Начинался он пусть не оригинально, но довольно бодро: «Хей-хей!..», зато заканчивался неожиданно: «…отсоси у красно-белых!». В углу холста находилась вислоухая пегая лошадка в состоянии крайнего морального опустошения. Рашин в бешенстве покусал кресло.
И, кстати, небольшое отступление. Именно в тот год, осенью 1998 года ЦСКА буквально растоптал «Спартак», выиграв дерби со счетом 4:1. Просто размазали нас по газону, вынесли с пляжа, раскатали в тонкий блинчик. Да, не играл Цымбаларь. Да, Титов тоже не вышел. Но 4:1 – это было все же слишком. Получить такого сочного поджопника от какого-то невнятного Хомухи, друга его Филиппенкова и прочих неизвестно откуда взявшихся волшебников мяча… Несмываемый позор.
Черный день случился в нашу смену. Отсмотрев экзекуцию по телевизору у диспетчеров, мы, оглушенные и подавленные вернулись обратно в дежурку. Гробовое молчание нарушалось только протяжными междометиями типа: «ё-ё-ёбанарот…» и риторическими вопросами вроде: «сукабля, ну как же так, а?…». Так и просидели до самого вечера, будто окоченелые.
Галерею закрывал футбольно нейтральный, но от души сочувствующий нам Гарик Романов. Вообще-то была моя очередь идти с комиссией на закрытие, но я не пошел. У меня такое было ужасное настроение, что я вполне там мог кого-нибудь убить. Очень даже запросто. Вякнул бы, к примеру, какой-нибудь правдолюб-правозащитник про якобы неправильное, не по графику закрытие Третьяковки – и тут же получил бы отверткой в череп. Без разговоров.
Мне еще, помню, позвонила по какому-то делу моя жена Катя, а я, совершенно убитый горем, ей сказал: «У нас несчастье…». Перепуганная до смерти, она принялась расспрашивать что, да почему… Узнав же, в чем именно заключается несчастье, в сердцах обозвала меня мудаком.
А Рашин не поленился приехать в Галерею и с победными песнями маршировал по коридору два часа кряду. «… И до британских морей Красная Армия всех сильней!» – орал он в счастливом исступлении.
Кофеварка поначалу казалась и вовсе бесполезным приобретением. Варить-то было нечего. Понятно, что теоретически в кофеварке можно сварить кофе, но осуществить это на практике не представлялось возможным. Ввиду всеобщей последефолтной дороговизны кофе мы себе не могли позволить. Неунывающий выдумщик Горобец предложил было заваривать в хитрой машинке китайскую лапшу – простаивает, мол, аппаратура. Но Е.Е. прозорливо запретил подобное варварство. Кофеварка бездействовала.
И вдруг Коля Гвоздев с «восьмерки» заявляет, что, оказывается, у него в Лыткарино есть друг детства босоногого, который работает на недавно открытом французском заводике по расфасовке кофе! Босоногий друг напрочь лишен нравственных предрассудков и пиздит продукт с родного предприятия без передышки, причем в последнее время особенно яростно. Будучи немного пьющим человеком, постоянно нуждающимся в карманных деньгах, он готов продавать двухсотграммовые пакеты прекрасной арабики всего по десять рублей за штуку. Вдумайся, любезный мой читатель: двести грамм молотого кофе за пятьдесят центов! Даже в ноябре 98-го это было не слишком дорого.
Мы стали жить как в Бразилии – кофе с утра до вечера. Головка смены только и занималась изготовлением и употреблением бодрящего напитка. Никакой особенной нужды бодриться не было, но все равно, кофе варили и пили постоянно. И так и этак, и с корицей, и с лимоном, и с ванилью, и с солью, и вообще по-всякому – чуть ли не с сушенной петрушкой. Смекалистый Валерьян Кротов приспособил вместо фирменных одноразовых фильтров кульки, скрученные из бумажных салфеток, и дело пошло на лад! Накачивались буквально до пузырей, до бульканья в носу. Выпьешь, бывало, за день кружек семь без сахара, и к вечеру замечаешь, что не разговариваешь, а орешь, как павиан на сучку.
Довольно скоро я напился кофе до отвращения. Но не пить его вовсе как-то не получалось – кофе оставался единственным продуктом, которого было вдоволь. Кроме того, кружка душистого благородного напитка на столе и сверкающая никелем, мигающая разноцветными лампочками кофеварка в углу порождали хрупкую иллюзию некоего благополучия, и даже респектабельности что ли… Дежурка приобретала статус «как бы офиса», а служба в Третьяковке вид вполне нормальной, достойной человека работы.
Удивительно, но развалясь в крутящемся кресле, попивая кофе и отдавая повелительные распоряжения по SLO я нет-нет да ощущал себя почти что натуральным руководителем серьезной, боеспособной структуры. Как-то забывалось, что денег не платили уже три месяца, что в подчинении у тебя зоопарк юрского периода, да и сам ты морковка, отставной козы барабанщик. Так ведь нет же, запузыришь очередные полпинты эспрессо и прямо сам на себя не налюбуешься – топменеджера Бритиш Петролиума!
В качестве элемента сладкой жизни я также завел привычку ходить в подвальное кафе к прекрасной буфетчице Олесе и утомленно-развязанным тоном заказывать фирменное третьяковское пирожное.
Пирожное имело исключительно примечательный внешний вид. Собственно, с кондитерской точки зрения это было очередное упражнение на тему «Картошки». Такой ничем не примечательный шоколадно-коричневый кирпичик. Щемящей пронзительности композиции добавляла кокосовая стружка, которой было слегка присыпано пирожное и искусно слепленный кремовый цветочек, положенный на все это дело сверху. В общем, первая же ассоциация, которая приходила в голову при взгляде на него – свежее, слегка припорошенное снежком захоронение в миниатюре.
У пирожного, разумеется, существовало тоскливое фирменное название: то ли «Адажио», то ли «Рапсодия»… Но я его иначе как «детская могилка в ноябре» не называл, чем отчаянно эпатировал прекрасную буфетчицу Олесю. Всякий раз Олеся возмущенно округляла глаза, прерывистым дыханием вздымала свою и без того не низкую грудь и говорила мне с укоризною:
– Фу! Как тебе не стыдно!
С укоризною-то оно с укоризной, но одновременно вроде как и с восхищением. Во всяком случае, знаете, с отчетливо поощрительными нотками! Определенно, принцессе общепита импонировал мой свободный, неоднозначный стиль. Недаром же подмечено, что женщин отчего-то так и тянет к роковым подонкам и аморальным типам.
Только вот очаровать до логического конца прекрасную буфетчицу Олесю, мне было не суждено, ввиду окончательно иссякнувших денежных средств. Посещение буфета сделалось делом бессмысленным и даже неприличным. Девушки, как всякому известно, предпочитают джентльменов состоятельных и состоявшихся. А неудачники пьют кофе без пирожных.
Тогда я от безысходности стал добавлять в кофе молоко, чего раньше за мной не водилось никогда. Один мой несовершеннолетний родственник во младенчестве наотрез отказывался пить специальное детское молоко. Творожок с бессмысленным названием «Агуша» и напиток с бифидокультурами он еще как-то употреблял, а вот молоко – ни в какую, хоть тресни!
Это оказалось очень кстати, и все оно (в качестве компенсации за труды сопряженные с его добыванием) доставалось мне. Знаете, такие маленькие желтые пакетики. Три раза в неделю по два пакетика. Молоко, между прочим, витаминизированное. Тучные стада витаминов и микроэлементов бродили в том молоке. Хочется верить, что они благотворно повлияли на цвет моего лица и пищеварительные процессы.
Вот почему в описываемое зимнее утро я сидел в дежурке хмурый и пил кофе с молоком.
Как почти все события, случавшиеся в Третьяковке, курьез, про который я уже давно пытаюсь рассказать не обошелся без Олега Алексеевича Баранкина.
Возвращается Олег в дежурку с регулярного облета территории и, сложив кожистые крылья, объявляет мне с нарочито индифферентным видом, глядя как бы даже в другую сторону:
– Фил, это… А, по-моему, Павел Макарович у тебя спит на «первой» зоне!
И щщи у него при этом такие загадочные, будто он один знает где искать Янтарную комнату, и кто на самом деле убил Курта Кобейна.
Конечно, я подумал, что это шутка. И отнесся к словам Баранкина соответственно:
– Олег Алексеевич, а, по-моему, у тебя Гена на «ноль-шестом» опять поигрывает с морковкой.
Олег посмеялся, а потом и говорит:
– Да нет, я серьезно. Развалился на банкетке и дрыхнет.
Ёпт, думаю, вот только этого мне сейчас и не хватало. Спящий сотрудник на моем втором этаже – это в некотором роде упущение. Это недосмотр и недогляд. Это пиздец просто какой-то! Я вдруг отчетливо представил себе, как Е.Е. говорит мне с сожалением в голосе: «Фил, ну ёб твою мать…», и подписывает указ о разжаловании. Опять в окопы? Опять дизентерия и насекомые? Тридцать три тысячи чертей…
«Отжеж сука! Убить его, что ли, Павла Макаровича этого?» – думал я со злостью, поднимаясь на второй этаж.
Обхожу кругом «первую» зону, и наблюдаю трогательную картину. На мостике над лестницей стоит банкетка, на ней сидит Павел Макарович Тюрбанов и, запрокинув голову, смотрит какой-то приятный сон. Даже рот открыл милейший Павел Макарович. Дыхание его ровное и размеренное.
Смотрительница Амалия Карловна… (Тут надобно заметить, что встретить в Галерее среди смотрителей какую-нибудь обыденную Марью Ивановну было практически невозможно. Третьяковские бабушки в большинстве своем именовались богато, со вкусом, и даже загранично: Милиция Львовна, Олимпиада Маркусовна, Эсфирь Исааковна Шокалис, Фируза Табжахуновна, Амалия Карловна вот опять же… Где скрываются люди с такими именами в повседневной жизни – это для меня загадка, но концентрация их в Третьяковке просто удивляла.) …смотрительница Амалия Карловна завидев меня, приложила палец к губам и умоляюще прошептала:
– Вы уж не будите его! Пусть поспит. А я послежу тут.
Она последит тут… Ну разве не прелесть! Я заверил добрую женщину, что и в мыслях у меня не было тревожить покой любезного Павла Макаровича. А пришел я сюда исключительно справиться, не нужно ли ему еще чего-нибудь. Не подложить ли ему под голову мягкую подушку-думку, вышитую проворной рукой моей молодой жены? И не укутать ли его в мохнатый шотландский плед? Возможно, я даже попрошу Ивана Иваныча принести для Павлика горячего шоколада и французских булочек. Впрочем, никак не ранее того, как он изволит проснуться.
Амалия Карловна сообщила мне, что я славный человек. Да, этого у меня не отнять – что есть то есть… Многие, кстати, тоже так считают. Тогда она предложила принести свой оренбургский пуховый платок, все-таки на сквозняке сморило бедного Павел Макарович, так и простудиться недолго. Это, говорю, пожалуй, подходяще. Несите, бабушка платок! А я пока тут мух буду отгонять от внучека…
Растроганная Амалия Карловна выразила надежду, что Господь сохранит меня. Я не стал спорить и отпираться. В конце концов, это было бы как-то глупо. Смотрительница на цыпочках поспешила прочь. Сотрудник в оренбургском платке! М-да… Даже жаль лишать себя такого зрелища, честное слово.
Сначала я собирался просто прыгнуть с разбега на Павла Макаровича и, ошеломив мерзавца напором, затем по монгольскому обычаю с гиканьем протащить его за ухо по всей Галерее. В назидание, так сказать. Да и прочим разгильдяям наглядная агитация будет. Однако потом с сожалением передумал. Такого наказания в Уставе караульной службы все-таки не числится. Мне бы тот устав писать…
Сошлю-ка я тогда паразита на первый этаж – там у милейшего Ивана Ивановича настоящая школа мужества и воздержания. Эпоха раннего феодализма, демидовский литейный завод. Постоит денек парниша на Служебном входе без подмен, примерзнет соплями к чугунной решетке – глядишь, и отвыкнет дремать на посту. Мнение о втором этаже как о благостном месте и рае на земле возникло не просто так. Сюда надо стремиться попасть, а попав – держаться зубами! Достаточно сказать, что второй этаж находится под протекцией Фила – мудрого и чуткого руководителя. Не даром, ой не даром сотрудники прозвали его Фил Справедливый (я бы предпочел, конечно, чтобы через черточку: Фил Красивый-Справедливый, да уж ладно). И вдруг такое пренебрежение его (моим) всемилостивым доверием! Обидно.
Какое-то время я пристально рассматривал Павлика, в надежде, что он почувствует мой сверлящий взгляд, а, почувствовав, проснется в холодном поту, плача и зовя маму. Но нет. Спящий здоровым сном Павел Макарович никак на отреагировал. Он не то что не проснулся, он принялся еще этак прихрапывать. Слегка расстроенный своим паранормальным бессилием, я тогда решил действовать попроще.
Несильно похлопав сотрудника Тюрбанова по щечкам, я прошептал ему на ушко с тихой яростью:
– Вставай, Павлик. Пора в школу!
Павел Макарович проснулся так же как просыпаются в кино актеры средней паршивости: дернулся, непонимающе захлопал глазами, завертел головой, сказал «э-э-э…», даже порывался куда-то бежать. Я крепко прихватил его за лацканы пиджака.
– Павел Макарович, голуба ты моя… – начал я, стараясь сдерживать душивший меня гнев. – Объясни-ка, попробуй свое престранное поведение. Что, непосильный труд сломил могучий организм? Или скучно стало на работе? Хочешь, я тебя повеселю, свинособака?
Павел Макарович тяжело вздохнул и грустно посмотрел на меня. Глаза его были красные, невыспавшиеся.
– Понимаешь ли, Фил… – начал он.
– Не понимаю!!! – заорал я истошно, враз слетев с катушек. – Павел Макарович, так-разтак твою бабушку, прими к сведенью…
– У меня дядя умер, – закончил Паша.
– Да меня!..
По инерции я чуть было не ляпнул: «… не ебёт кто там у тебя умер!», но вовремя осекся.
И вот тут-то в первый раз за многие-многие годы мне стало по-настоящему стыдно. «Разве можно так с людьми, скотина?» – спросил я сам себя. И не нашелся с ответом.
– Да? Пойдем-ка… – хмуро сказал я Павлику.
Мы пришли в дежурку, и я лично попросил Сергея Львовича освободить на сегодня сотрудника Тюрбанова от работы. Начальник смены, разумеется, вошел в положение и даже спрашивать не стал «что и почему». Надо так надо. Павел Макарович оделся и ушел.
Я рассеянно посмотрел на «Журнал постов» и вдруг понял, что на втором-то этаже больше никого нет. И поставить некого. То есть кроме меня самого. Тяжело вздохнув, и сложноподчиненно высказавшись в атмосферу, я поплелся на «шестую» зону. И отстоял там почти весь день.
Конечно, я не развалился. Конечно, здорово помогла закалка, полученная за месяцы окопной службы. Но денек выдался действительно жаркий.
Пятница, школьные каникулы, народу – тьма китайская! Три раза посетители падали в обморок. Постоянно терялись какие-то дети. Только до обеда мною было выявлено и депортировано с десяток нелегальных экскурсоводов, причем большинство из них оказались теми еще мерзавцами. Один фрукт и вовсе принялся разводить меня на то, будто вот эти семь человек, которым он только что рассказывал по-английски про Шишкина вовсе не интуристы, а его единоутробные племянники, природные уроженцы города Калуги! Самому младшему из племяшей, – пузатому и усатому мужику в панамке – на вид было лет пятьдесят, никак не меньше.
Дальше – больше, веселье только начиналось.
Несколько пьяных подростков, исполнившись юношеского задора, пытались снять со стены «Богатырей». Двое из них были настроены весьма неконструктивно. А один, – здоровый такой, плохо выбритый мальчик – со словами «ты хто такой!» даже пытался хватать меня за лицо. Эдак по-свойски, запанибрата…
При иных обстоятельствах я, может, и простил бы его, но, блин, не в тот день! Положение свое, – и так незавидное – он усугубил цеэсковским шарфиком на шее. Это, думаю, что же получается, товарищи дорогие! Конявые сопляки меня теперь будут в Третьяковке прессовать? Я чуть на расплакался с досады, честное слово!
И потащил упирающегося мальчика к выходу. Мне с энтузиазмом помогал сотрудник Кремер. Собственно, Кремер и тащил, а я осуществлял общее руководство операцией и отгонял от него сердобольных бабушек – Кремер-то постоянно присовывал мальчику кулаком то в ухо, то под ребра, то по печени.
В дверях, под восторженные аплодисменты публики самолично вмазал подонку настолько мощного пинка, что аж у самого в ноге что-то хрустнуло. С подъема! Бедный подонок, поскуливая и подвывая, минут десять просидел на снегу, крепко стиснув руками ушибленную жопу. Верные товарищи стояли рядом и утешали его как могли.
Потом еще битый час эта хебра барражировала вдоль забора и, размазывая горючие сопли по щекам, наперебой призывала меня к сведению счетов. Причем с удовлетворением отмечалось, что непосредственный виновник торжества держался нарочито скромно. Он энергично растирал пострадавший копчик и покрикивал что-то такое умеренное из-за спин дружественных балбесов. Наблюдая творящееся безобразие, сотрудник Леонов предложил учинить карательную вылазку. Я устало махнул рукой: делайте что хотите!
Леонов зашел через Инженерный в тыл неприятеля. Тяжелая прусская пехота – Горобец, Кремер и Зандер ударила в штыки. Лелик Сальников, будучи мужчиной внушительным, придал происходящему основательности. Сложив руки на груди, я мрачно наблюдал за баталией. Рядом в лице братьев Кротовых застыла Старая Гвардия, готовая по первому знаку пойти в огонь.
Этого не потребовалось, так как военное счастье было на нашей стороне. Короткая возня завершилась многократным окунанием непокорных в талый снег. Мент Леха, вооружившись резиновой палкой, бросился наперерез отступающей в беспорядке молодежи, и умудрился-таки заловить двоих. Воздействуя на юнцов авторитетом милицейской формы, он подверг их незлобивой экзекуции, после чего сдал в кутузку. Приятно, что союзники остались верны своему долгу.
Если бы не забавный и поучительный случай день можно было бы считать вовсе кошмарным. Случай же такой. Проходя через «первую» зону, я невольно обратил внимание на упитанного школьника, неторопливо поднимающегося по Главной лестнице.
Именно таким, иллюстрируя сказку про Мальчиша Кибальчиша, советские художники любили изображать его идеологического антипода Мальчиша Плохиша: жирненький, гладенький, ручки пухленькие, глазки маленькие, хитрые такие, с подлянкой. Как там в бессмертных строках? «…Выкатили ему буржуины бочку варенья и ящик печенья – сидит Плохиш, жрет и радуется.» Да, ребята, какой же херней пичкали неокрепшие детские умы… Небось, бочке варенья сам бы обрадовался! Клубничного-то, а?! Будь ты хоть трижды пролетарий.
В руках Плохиш нес меховую шапку, а в шапке находился предмет, который я поначалу ошибочно принял за кролика. Но это был не кролик, это был огромный шмат коричневой халвы. Или лукума, пес его там разберет. Главное, что кусяра был действительно кинг-сайз – размером примерно с силикатный кирпич!
Весь облик мальчика не оставлял сомнений в том, что халву он потащил в залы совсем не потому, что опасается за ее сохранность в гардеробе. Восточной сластью пацан намеревался скрасить свое вынужденное пребывание в тоскливом месте.
– Куда вы, юноша? – вежливо интересуюсь я.
– Туда, – вздыхает он. – В музей, картины смотреть.
Какой милый мальчик.
– А это, – я кивнул на халву, – тебе зачем? Вразнос торговать собрался?
– Нет.
– Тогда зачем?
– Перекусить…
Он так и сказал «перекусить». Где-то с килограмм, если не больше халвы.
– Н-да, – говорю. – Здоров ты пожрать, сынок. Наверное, и учишься хорошо.
– Нет, не очень. – честно признался мальчик. – Почти все тройки. Только по русскому «четыре».
Он задумался на секунду. Соблазн прихвастнуть был велик.
– И по физкультуре тоже… – неубедительно соврал Плохиш.
– Сожалею, мой юный друг, но, несмотря на эти очевидные успехи, я не могу тебя пустить в галерею.
– Почему, дяденька? – трогательно огорчился толстячок.
– У тебя слишком халвы много с собой.
– Ну и что? Что в этом плохого?
Да, молодежь пошла интересующаяся… Поощряя любознательность собеседника, я вкратце разъяснил ему суть проблемы:
– А то, что от еды бывают крошки. А от крошек бывают мухи. А мухи моментально засирают картины. Не всем приятно смотреть на засранные картины, согласись. Потому и нельзя с продуктами питания заходить в галерею.
Плохишу понравилось словосочетание «засранные картины», он даже хихикнул от восторга. Однако вопросы у него оставались:
– Так что же мне делать? – спросил он.
– Что делать? Иди обратно. И пока ТАМ все не съешь, СЮДА я тебя не пущу.
Плохиш как-то не слишком растерялся:
– Хорошо, дяденька! – радостно воскликнул он и убежал вниз по лестнице.
Я же направился к SLO и набрал номер поста в подвале – сокращенно «ноль-седьмой».
Топография Третьяковки такова, что если посетителю повезло, и он без потерь преодолел металлодетектор, то сначала он спускается в подвал. Там посетитель раздевается, покупает билеты, закусывает в кафе коржом, при желании посещает туалет. А потом неизбежно попадает в зону ответственности «ноль-седьмого» – последнего поста перед экспозицией.
Здесь постоянно находится целое Братство Кольца: свирепый билетер, мудрый администратор, и добродушный курантовский хоббит, чаще всего Гена Горбунов. Кроме тех случаев, когда там стоит Олег Баранкин. Олег – это, конечно же, свирепый назгул, по неизвестным и таинственным причинам перешедший на сторону Добра. Билетер отрывает билеты, администратор решает оперативные вопросы с экскурсиями, наш человек держит под контролем ситуацию вообще.
Если все в порядке и любитель живописи алкогольно не опьянен, обут в войлочные тапки, не тащит с собой хозяйственных сумок, портфелей, мороженого, зонтов и еще двадцать шесть запрещенных к проносу предметов, то он поднимается по лестнице в вестибюль, расположенный на уровне первого этажа, пересекает его и выходит прямиком к парадной лестнице. На вершине лестницы стоит еще один курантовец, всем своим видом внушая потенциальным нарушителям порядка ужас, благонравным же гражданам – уважение. Здесь начинается зона номер один.
Но «ноль-седьмой» более важный в стратегическом плане пост. Это застава трех танкистов на реке Амур, первый рубеж обороны. Вообще-то не первый, конечно. Есть ведь еще Главный вход. Ну ладно, пусть второй рубеж. Но тоже крайне ответственный! На Главную лестницу сотрудничек выставлялся исходя из наличия таковых, а на «ноль-седьмой» в любом случае.
Вот я и собирался спросить, каким образом через «ноль-седьмой» проникают дети, буквально навьюченные съестными припасами? И что мы будем делать, если экстремистам придет в голову пронести в Третьяковску галерею пару килограммов тринитротолуола? Запросто так, в шапке!
Мне ответил Гена. Разумеется… Павлик спит, Гена дрочит. Все как всегда. Хорошо, что у Третьяковки есть железный, плохо сгибаемый Фил – ее последняя надежда и опора, ее зоркие глаза и чуткие уши. Я в тактичных выражениях высказал Геннадию свои начальственные претензии:
– Гендос! Твою-то через печень кочерыжку! Сейчас мимо тебя пройдет пацан. Толстый такой, мордатый. На Иван Иваныча чем-то похож… В шапке у него, обрати, пожалуйста, внимание, ОГРОМНОЕ количество халвы. Геннадий, это абсолютно неприемлемо! Я очень прошу тебя, проследи, будь добр, чтоб он эту халву… Не знаю… В камеру хранения сдал, что ли. Как понял меня, ноль-седьмой папуас на пальме?
Гена начал было оправдываться, но я прервал его:
– И на будущее запомни, Геннадий. Ежели. Кто-нибудь. Еще. Мимо тебя. Вдруг. Пронесет. Пищу. Ты сожрешь ее всю на моих глазах. Это и всего остального касается, Геннадий. Страшно подумать, что я сделаю, если увижу в экспозиции зонтик-трость! Понял?
Гена потрясенно молчал. Наверное, он представлял себе, как добротный английский зонт с лязганьем раскрывается у него где-то глубоко внутри.
– Короче, Гендос. Олегу я, так и быть, говорить ничего не буду. Но это мое личное тебе одолжение. До встречи в эфире, уважаемые радиослушатели, веселой вам Хануки.
Благодарный Геннадий обещал землю грызть, но впредь меня не расстраивать. Все-таки я строгий, но справедливый, подумалось мне.
Не успел я закрыть ящик СЛО, как гляжу: этот хомяк опять идет. Прямо на ходу он обеими руками торопливо запихивает в рот кусок халвы. Крошки маленькой желтой Ниагарой сыпятся на ковровую дорожку. Шапка при нем. И она пуста!
– Где халва, урод? – спрашиваю его строго.
Мальчиш-Плохиш с довольным видом красноречиво похлопал себя по круглому животику. Мол, вот она родимая.
– Вы же, дяденька сами сказали, чтобы я ее съел! – весело крикнул Плохиш.
Конечно, я ему не поверил. И никто бы на моем месте не поверил. Это же просто невозможно! Хорошо, допустим, успел он за эти три минуты захомячить грамм сто, ну сто пятьдесят. Ну, двести… А остальное-то куда дел?! Захавал, думаю, пёс где-нибудь под пуфиком в вестибюле.
Взял его за руку, пошел искать. Облазил весь вестибюль, и ни хрена моржовича. Весь в пыли и мятых фантиках, со смутным предчувствием беды иду к сотруднику Горбунову. Существовала теоретическая вероятность того, что Плохиш сумел выскочить в подвал и там избавиться от халвы. Правда, ему еще надо было успеть вернуться… Что-то я не приметил маленького турбо-дизеля в его упитанной жопке.
Гена мамой поклялся, что предъявленный ему для опознания мальчик не проходил через «ноль-седьмой». Хотя он, Гена, получив от меня штормовое предупреждение, буквально все глаза проглядел его ожидаючи.
Картина складывалась пугающая. Неужели славный толстяк действительно сожрал всю эту массу халвы?! И как бы теперь сделать так, чтобы заворот кишок случился у него не прямо здесь у всех на глазах, а хотя бы на выходе? Дохлых школьников мне тут только не хватало… Здесь нигде не написано «Склад дохлых школьников»!
Однако, оглядев мальчика, я немного успокоился. Плохиш вид имел довольный и цветущий. Перекрестил я его со вздохом, да и отпустил на все четыре стороны.
– Тебе, брат, в цирке выступать надо. – сказал я на прощанье. – Ты, чувак, феномен и чудо природы.
Такая вот была насыщенная пятница. В полпятого вечера, после закрытия Депозитария я покинул второй этаж. Гори оно все синим пламенем… Морально опустошенный и физически надломленный я пришел в дежурку, где без церемоний немедленно ухнул грамм сто «Мордовской», чем потряс присутствующих. Ожидаемого облегчения не наступило. Грело и утешало меня только одно: доброе дело, малая малость, совершенная для другого человека. Для безутешного Павла Макаровича, потерявшего горячо любимого дядю.
Спустя почти четыре года правда открылась мне. Как обычно она была отвратительна. Оказалось, что в тот день вовсе не безвременно покинувший этот мир родственник явился причиной странного поведения сотрудника Тюрбанова.
На самом деле, накануне он в компании с Кулагиным всю ночь употреблял спиртное. Кроме того, лживый Тюрбанов суетливо возился вокруг продажной женщины, которую они с Кулагиным цинично привели в дом павликовых родителей. Суетился причем не напрасно, что, конечно, еще более отягощало его вину.
Жалко, что я узнал про это так поздно. Клянусь, все оставшееся до добровольного увольнения из рядов «Куранта» время милый Павлик провел бы сидя как дрессированный попугай без подмен и обеда на периллах шестой лестницы. И я бы его еще заставил покрикивать время от времени: «Пиастры! Пиастры!».