После развода Пашка ненадолго приехал в Воронеж. Частный дом на Чижовке, где продолжала жить его тётка, выглядел, как бомж среди приличных людей. Когда-то здесь, на неширокой улочке частного сектора, полыхала по весне сирень. Яблони и вишни утопали в благоухающем цвету. По осени ветки трещали от созревших плодов. Все жили как-то ровно и, как казалось Пашке, счастливо. Потом исчез отец, умерла мама. Как-то незаметно ускользнуло счастье и детство. Тётка словно замёрзла и не желала оттаивать. Водка согревала её, но только изнутри…

Дом стал ветшать. Пашка что-то пытался латать, но каждый раз опускались руки. Дом умирать не желал, но и жить ему, судя по всему, тоже не хотелось…

Пашка огляделся. Со времени его детства здесь всё изменилось до неузнаваемости. Деревянные хибары друзей снесли. На их местах теперь красовались кирпичные хоромы. Плодовые деревья срубили за ветхостью и ненадобностью. Многие пацаны переехали в новые районы, в квартиры, где удобства не во дворах. Улица стала какой-то неуютной, чужой. Раньше он знал всех в округе, теперь вот только бабку Дусю, что соседствовала через покосившийся штакетник. К ней, по приезду, к первой, он обычно и заходил. Там и узнавал все новости.

– Баб Дусь! Это я!

– Пашка! Путешественник ты мой дорогой, входи! – ещё резвая старушка засуетилась, вытирая руки о фартук. Сейчас накормлю, борщ только сварила – ты ж с дороги!

– Как тут у вас?

– Да как тут может быть, да никак! Всё по-старому.

– Шурка где? Больше года не виделись! Так на КАМАЗе и ездит?

Соседка изменилась в лице. Подбородок её задрожал, она промокнула уголки глаз.

– Ещё пять лет не увидитесь… Посадили его, Пашенька!

– ?!..

– Ты же помнишь, он женился, Наташка забрюхатела. Дочка вот теперь у неё. Шурка кирпич возил с силикатного, ну, что в Семилуках. Строиться начал, участок у них в двух шагах отсюда. Подворовывал потихонечку. Всё вроде было ничего. Списывалось много кирпичей под бой. Деньгами там делились с кем надо. Вроде шло нормально. Дом наполовину поднял. Ну и, видимо, страх потерял, осторожность. Я ему: «Шурка, мол, внучек, не надо нам дворцов! На ворованном счастья не построишь!» Как в воду глядела! А он мне: «Не волнуйся, бабуль, всё схвачено, все так делают!» Все да не все… Первую полную машину сгрузил – обошлось. Через неделю вторую привёз – вот тебе и милиция тут как тут. Давно наблюдали. Так что, Пашенька, под Владимиром он. Ох, сироты вы мои, сироты!..

– А как… – Пашка кивнул на свою дверь.

– Дома она. Плоха. Здоровье вообще никуда. К ней почти никто не ходит, и она появляется, чтобы только до магазина доползти. Ну, я к ней пару-тройку раз в неделю заглядываю. Мало ли! Проведаю, принесу чего-нибудь. Иди, Паша! Спрашивала днями, не пишешь ли? Переводы твои она исправно получала, знаю. Трезвой я её обычно почти не видела. Вот только недавно остепенилась. Видать, к концу всё идёт. Не молодеем мы. Иди, Пашенька, иди!..

Перед обшарпанной дверью Пашкиного дома на раздолбанной половице порога сидел серый котёнок и тихонько попискивал, взывая к совести этого мира. Он не мяукал, это был именно зовущий писк. Кончик хвоста его был надломлен, и он смотрелся этаким пушистым скорпионом. Котёнка явно подбросили, где ему, «масяке», путешествовать, да ещё по засохшему коричневым бурьяном палисаднику!..

– Ну, и чего мне с тобой делать, друг мой милый? У меня своих забот, теперь ты на мою голову! Ну, пошли… – Пашка поднял его, спрятал за пазухой, прижав к груди. Тот в очередной раз пискнул и затих.

Пашка поднял сумку с чемоданом, толкнул коленом входную дверь. Знакомый с детства скрип петель резанул воспоминаниями по нервам. Ударила волна спёртого воздуха запущенного жилья. Пашка задохнулся. Следующая волна сплющила сердце жалостью ко всему живому и к себе…

– …Ты такой же сердобольный и дурной, как твоя мать! Та вечно всех спасала, обогревала, выручала! А как до неё дело дошло – куда все подевались?.. – тётка замолчала, прислушиваясь к чему-то внутри. Она тяжело подошла и вгляделась то ли в себя, то ли в Пашку.

– Такой же блаженный! Когда ж ты, мальчик, вырасти успел? Красивый… Весь в мать… – по её лицу пробежала судорога, но она сдержалась. Глянула на пищащий комок.

– Чего верещишь? А-а, – жить хочешь! А я вот нет. Неинтересно как-то стало… Как кота назвал?

– Почему кота? Может, это кошка!

– Да кот это, кот, что я, не вижу!

Пашка огляделся и увидел на своей тумбочке недокуренную в прошлый приезд пачку сигарет «Кент», которую ему подарили знакомые артисты, приехавшие из-за рубежа.

– Кент! Как сигареты американские.

– Ну и имя удумал! Что-то приблатнённое. Тут у меня своих кентóв хватало, ты ещё одного припёр! Назови его хоть по-человечески! Иннокентий, что ли, Кеша! Ладно, пусть живёт, всё не так одиноко будет по ночам…

Пашка сходил в магазин, набрал продуктов и приготовил ужин. Засиделись за полночь. Тётка здорово изменилась. Она не пила вот уже месяц. Раньше трезвой он её почти не помнил. Теперь лицо её было каким-то незнакомым: одутловатым, нездоровым. Умиротворённым…

Всю жизнь у Пашки было ощущение, что тётка его не замечает. Ну, есть он и есть, приехал и приехал. Уехал, и бог с ним!.. Сегодня они разговаривали по душам впервые за долгие годы. Пашка не верил ни своим глазам, ни ушам…

– …Ночи мои теперь трезвые, а оттого длинные. Я, оказывается, боюсь одиночества. Оно приходит с наступлением ночи или на рассвете. В эти часы ты боишься умереть, но и не чувствуешь, что живёшь. Только спрашиваешь себя: в чем же смысл жизни? Зачем пришёл в этот мир, если ничего не происходит? Жизнь проползла, как гусеница по червивому яблоку. Только водка и спасала…

Тётка пошарила глазами вокруг, потом привычно налила из бутылки в стакан воду. Выпила. Снова прислушалась, обратив взгляд внутрь себя…

– Беги из этого захолустья, сынок, беги! Беги, как когда-то твой отец непутёвый! Это город-чудовище! Он питается такими, как ты, как моя сестра – твоя мать. Он сожрёт твою душу, не заметишь! Беги! Прячься в своём цирке – там светло и радостно. Тут – кладбище! Я вот не успела…

У Пашки всё прыгало внутри. Он, оказывается, совсем не знал своего единственного по крови родного человека. Все эти годы он тётку жалел, как жалеют на Руси инвалидов, забулдыг и горьких пьяниц. Жалел как-то по инерции, поверхностно, не углубляясь. Да и виделись они всё реже – домой его не тянуло, и давно, скорее наоборот. Помочь он ничем не мог. Саднящую совесть он глушил денежными переводами в надежде, что крепко пьющая тётка хоть не умирает с голоду…

– Слушай меня внимательно, Пашка! У Евдокии, у соседки, моё завещание. Я на тебя дом переписала. Ты в этой развалюхе родился, тебе и решать её судьбу. Хочешь – подари, хочешь – сожги! Мне недолго осталось…

Пашка сделал протестующее движение. Тётка спокойно и обречённо махнула подрагивающими пальцами.

– Цирроз…

Через месяц Пашка вернулся в Воронеж.

Похоронили тётку рядом с сестрой, его мамой. На фотографиях они были молодыми, лет тридцати. Обе беззаботно солнечно улыбались и были похожи друг на друга до судорог в горле.

Дома соседка отдала Пашке завещание и… сберегательную книжку на его имя.

– Оказывается, всё это время она копила твои переводы! А я-то, дура старая, думала, пропивала всё! Век живи… – она вдруг заголосила. Изливались бабские слёзы с воплями и по ушедшей соседке, и по своему незадачливому внуку Шурке, и по Пашке-сироте, и по паскудной жизни вообще! Пашка тоже не удержал слёзы, представив, чего стоило все эти годы жить его тётке впроголодь…

– Она отошла под утро, на рассвете. Последние её слова были: «Передайте Пашке…» Потом еле услышали: «Любила его, отталкивала! Специально! Жалела…» Потом, когда уже совсем отходила, задыхаясь, шептала что-то одно и то же, пока не затихла. Толком так и не разобрали, какое-то «Иги, иги, иги!..»

– Беги… – Пашка сглотнул слезу.

– Что, что?

– Неважно, так…

Вечером Пашка наглухо закрыл все ставни, словно глаза дому-покойнику. Набросил навесной замок на дверные петли. Ключ и котёнка Иннокентия отдал соседке. Расцеловал бабку Дусю на прощание и поспешил на вокзал…