Ордена Трудового Красного Знамени
ВОЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МИНИСТЕРСТВА ОБОРОНЫ СССР
Москва — 1981
© Воениздат, 1981
Ордена Трудового Красного Знамени
ВОЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МИНИСТЕРСТВА ОБОРОНЫ СССР
Москва — 1981
© Воениздат, 1981
Глава I
Ночь за иллюминатором самолета напоминала красками вазу из синего стекла. Есть такие: внизу густая синева, а чем ближе к верхнему краю, тем светлее — пока не станет почти белой.
Где-то в бездонной глубине прилепилось к земле сплошное черное покрывало, но стоило поднять взгляд, посмотреть подальше, к линии горизонта, и уже просматривались неясные туманно-белые полосы — то ли облака, то ли наступавшая заря, а еще выше небо, окрашенное бледным светом угасавшей луны, становилось голубовато-белым.
И чем гуще была темень на земле, тем пронзительнее выделялись на фоне этой черноты редкие огоньки уснувших селений, всполохи орудийных выстрелов, пунктиры трассирующих пуль. Там проходила «линия фронта».
Потом все это осталось позади, и землю снова окутал мрак.
Но для генерала Чайковского земля представала без тайн и невидимых уголков, словно наблюдал он ее в инфракрасный бинокль.
В его памяти прочно хранился сто раз изученный по штабным картам облик местности: леса и поля, болота и реки, селения и фольварки, шоссейные и железные дороги. Все, над чем пролетал самолет. Даже отдельные строения, водокачки, высотки, мостики и овражки, которые и днем-то не разглядеть с такой высоты, четко проступали сейчас перед его мысленным взором.
Однако сами эти леса и поля, дороги и селения, мосты и высотки были в его сознании не просто природой или рукотворными сооружениями, а становились в представлении военачальника необходимыми элементами оборонительных сооружений, путями подхода к переднему краю, исходными позициями для атаки, удобным местом расположения огневых точек.
Чайковский, бывая порой на рыбалке или охоте, куда затаскивал его начальник политотдела, ловил себя на некоей раздвоенности в восприятии природы. Он восхищался ее красотой, жадно вдыхал запахи цветущих трав или прелых листьев, не мог отвести взора от убегавших вдаль зеленых холмов, от подернутых туманом лесных озер, от сверкающих на солнце степных равнин. И в то же время подсознательно оценивал все вокруг с точки зрения военного человека: позиции для минометов лучше расположить вон там, за оврагом, а командный пункт на этой высотке. Тот луг — отличная площадка для десантирования, а ближайший лес — хорошее укрытие для резерва.
Профессиональное мышление… Нет, оно не мешало испытывать радость от общения с землей и людьми. Просто чутко и бдительно стояло на страже. Потому что для командира, для военачальника, в любой момент земля может превратиться в поле сражения, а мирные люди — в солдат.
Ровный рокот двигателей отключал все иные шумы — выстрелы зениток, грохот ночного боя, гул многих самолетов.
А между тем этот гул должен был бы перекрыть все другие шумы и здесь, в воздухе, и там, на земле. Он должен был бы раскатиться на десятки километров — по полям и лесам, по городам… Эти гигантские машины, которые, только снизу кажется, будто плывут в небесах неспешным косяком, в действительности же с чудовищной скоростью вспарывают пространство, неотвратимо, километр за километром, приближаются к цели, невидные в ночи и оттого еще более грозные.
Предстояла выброска в тылу «противника» воздушно-десантной дивизии. Операция эта невероятной сложности. Ее подготовка и осуществление требуют такой точности во взаимодействии всех частей и подразделений, такой слаженности в работе каждого звена, высокой выучки личного состава и такого мастерства командиров, штабов, которые достигаются лишь огромной, постоянной и неустанной работой.
Тысячи людей, сотни боевых машин, орудий, тягачей, контейнеров с боеприпасами и имуществом поднимаются в воздух со многих аэродромов, перелетают в глубокий тыл «врага», десантируются подчас с боем, согласно сложному, до секунды продуманному графику. Эта масса людей и техники буквально за-минуты превращается в могучее боевое соединение, мобильное, мощно вооруженное, страшное для «противника» внезапностью и неотвратимостью своих действий.
И за успех этих действий, за жизнь каждого из тысяч солдат, а в конечном счете за выполнение боевой задачи в первую очередь отвечает один человек — командир дивизии.
Чайковский сидел неподвижно, слегка прикрыв глаза. Но мысленно он уже находился там, на земле, на своем командном пункте, в своей боевой машине. Как гимнаст перед выходом к снаряду мысленно повторяет предстоящую комбинацию, так и он разыгрывал в эту минуту все перипетии грядущего боя. Словно шахматист на много ходов предвидящий варианты развития партии, он рассчитывал в уме свои действия, и ответные действия «противника», и снова свои контрдействия.
В его мозгу, мозгу командира, как в безупречной ЭВМ, быстрой чередой сменялись, сочетались, разбегались, вновь выстраивались бесчисленные варианты сражения. Ведь от точности, безошибочности, правильности его прогнозов и расчетов зависит исход операции, пусть сегодня и учебной. Командир отвечает за все, за судьбы тысяч людей. И не только в бою, на учениях тоже. Отвечает всегда, до тех пор, пока он их командир.
На параде, на торжественном смотре генерала все видят в его каракулевой папахе или расшитой фуражке, со сверкающими золотом погонами. Он впереди, предшествует знамени. Он на трибуне перед строем своих гвардейцев. Он в центре почтительно и внимательно слушающих его офицеров.
Но сейчас, в самолете, он один из тысяч. На нем такой же парашют. И самолет, в котором он летит, застрахован от попадания зенитного снаряда или ракеты не больше, чем все остальные.
Он такой же, как все.
Да, он командир гвардейской орденоносной воздушно-десантной дивизии. Ему сорок лет, и он, вероятно, один из самых старших, если не старший, по возрасту в дивизии. Но ведь почти любой из его молодых лейтенантов или солдат может стать, а иной и станет, генералом, а быть может, и маршалом…
Вот он, генерал Илья Сергеевич Чайковский, уже не станет маршалом. Он усмехается. Как известно, каждый солдат носит в заплечном ранце маршальский жезл, и у восемнадцатилетнего солдата сделаться маршалом больше шансов, чем у сорокалетнего генерала. Так, во всяком случае, ему кажется.
Хотя стать, как он, в тридцать восемь лет комдивом, в тридцать девять получить звание генерала тоже вроде бы неплохо. У него нет оснований жаловаться на свою военную судьбу. Он честно и без взысканий отслужил солдатскую службу. В числе первых окончил училище и академию. Его дивизию числят среди передовых. И уже намекнули на возможное повышение в должности.
Придирчиво вспоминая службу в армии, Чайковский с удовлетворением, не с самодовольством — нет-нет, только не с самодовольством, — может сказать, что ему, пожалуй, не в чем себя упрекнуть. Разумеется, даже среди десантников, привыкших парить в небесах, ангелов не бывает, но все же серьезных ошибок и просчетов он за собой не помнит.
Наверное, потому, что он рожден десантником. Не просто военным, не танкистом, летчиком или артиллеристом, а именно — десантником. И отец его был десантником, и сын будет, и жена была парашютисткой.
Генерал Чайковский снова прильнул к иллюминатору. Хотя где-то на самом краю горизонта вроде бы посветлело, а луна стала бледной и какой-то невзрачной, но землю по-прежнему окутывал плотный мрак, и даже огоньки совсем пропали. Мысли его приняли иное направление. Он прирожденный десантник. Ну, а мог бы он, например, быть инженером? И каким? Или, скажем, дипломатом? Директором завода, председателем колхоза? Секретарем райкома?
Если человек талантлив, он всюду проявит свой талант, на любом посту, в любом деле? Или талантливый в одном, добившийся в этом успехов, а быть может, и выдающихся результатов, в других областях окажется полной шляпой и неудачником? Как?
Речь не о музыкантах, артистах, писателях, художниках, ученых… Там другое дело.
А вот талант руководителя — производства ли, сельхозартели, научно-исследовательского института и так далее? Словом, руководителя?
Он всюду проявится, коль уж скоро человек обладает им, или только в определенной области?
Генерал Чайковский вспоминал партийных руководителей, ставших во время войны выдающимися партизанскими полководцами, героев боев гражданской войны, превратившихся в блестящих наркомов, партийных деятелей.
И разве мало демобилизовавшихся после войны комдивов, командиров полков и батальонов стали прекрасными директорами предприятий, председателями колхозов, руководителями районов?
Ну вот, расфилософствовался… Но сам прекрасно понимал, что просто старается снять внутреннее напряжение. Как боксер в перерыве между раундами расслабляет все мышцы, или как хоккеисты перед ответственным матчем смотрят какую-нибудь дурацкую комедию, чтобы отвлечься, не растрачивать силы и нервы.
На мгновение взгляд генерала туманится, резче обозначается горькая складка у рта, он вздыхает. Да, военная судьба у него счастливая, а вот личная… Можно ли считать личную судьбу счастливой, когда теряешь молодую, горячо любимую жену? Теряешь из-за нелепой, не укладывающейся в сознании случайности…
У него замечательный сын, чудесная дочь, он еще молод.
А вот Зои нет.
Некоторое время Чайковский сидит, бездумно глядя в пустоту. Эх, если б можно было остановить, вернуть время, вычеркнуть из него тот страшный день… Он встряхивается, обводит взглядом кабину. Тусклый свет синих ламп выхватывает из темноты лица десантников. Они словно высечены из твердого дерева. Одинаковые шлемы, комбинезоны, застывшие позы превращают их в близнецов.
Но он-то знает, какие все они разные!
Через час — генерал посмотрел на часы — вся гигантская армада окажется над целью и дивизия спустится с ночного неба на голову «противника».
И как бы тщательно он и его штаб ни изучали заранее предстоящую операцию, какими бы точными данными ни располагали о «противнике» и местности в районе десантирования, неожиданности не только возможны, но и неизбежны. А если бы их не было, то их создали бы посредники, потому что, черт возьми, что это за учения, если все будет катиться по ровной дорожке!
Вот тогда-то в сложнейшей обстановке и потребуется предельное напряжение всех сил, ясность ума, быстрота реакции, умение мгновенно принять единственно правильное решение и твердо провести его в жизнь… Потребуется многое, и все быстро, все сразу.
А рядом будет стоять посредник, внимательно следить, взвешивать и подкидывать все новые неожиданности. Неожиданности для тебя, потому что сам-то посредник давно все знает, так как получил эти неожиданности еще в Москве.
Чайковский вспоминает, как начались для него эти учения, большие учения, о которых сообщалось в газетах и на которые были приглашены военные наблюдатели из многих стран.
Вызов к командующему ВДВ застал его на занятиях, которые он проводил с офицерским составом одного из полков.
В большой светлой комнате вокруг огромного ящика с песком собрались офицеры. Генерал смотрел на сосредоточенные лица, нахмуренные брови, сжатые губы, на зеленую стружку лесов, крохотные поролоновые комочки домов, на шершавые опилочные поля, серебристые реки из фольги, на протянувшиеся над макетом нити с подвешенными к ним крохотными самолетиками. Хорошо, чтоб война всегда оставалась лишь игрой, а все эти самолеты, танки — лишь игрушками, чтоб не пришлось бы этим молодым ребятам по-настоящему стрелять, прыгать в тыл врага, ходить в атаку. Не пришлось по-настоящему умирать.
Странно! Так размышляет он, человек, всю жизнь посвятивший военному делу, войне, хотя и не наступившей, всю жизнь совершенствующий свое боевое мастерство, готовящийся к войне, всегда готовый к ней.
Такова диалектика жизни!
Чайковский прервал занятия и срочно вылетел в Москву. В самолете он недолго ломал голову над причиной вызова — по-видимому, речь пойдет об учениях. Когда предстоят учения, тем более очень крупные, военачальники ранга генерала Чайковского так или иначе чувствуют их приближение по многим неуловимым признакам.
Итак, учения. Ну а какова степень участия в них его дивизии? Вся? Один из полков? Батальонов?
Обстановка почти сразу же прояснилась, как только он вошел в кабинет командующего. Но Чайковский не знал о телефонном разговоре, который состоялся у командующего за несколько дней до этого.
— …Выбрал дивизию генерала Чайковского, товарищ маршал, — докладывал командующий. — Отличная дивизия, отличный командир. Умный, знающий, волевой. Очень решительный.
………………………………………………
— Да, с большим авторитетом. Любят его солдаты, не просто уважают. Вот-вот, как раз молодость командира им и импонирует.
………………………………………………
— Ясно, товарищ маршал! Так точно. Вызываю его. До свидания, товарищ маршал! — И командующий ВДВ положил трубку…
Разговор с Чайковским у него длился недолго.
— В марте, — сказал командующий, — проводятся большие учения. Твоя дивизия участвует в них. Поступишь в распоряжение «северных». Командует ими генерал-полковник Хабалов. Ты его знаешь — мужик железный. — Командующий улыбнулся и подмигнул: — Да я за тебя не боюсь. Выдержишь. Потому твою дивизию и отдаю.
Командующий уточнил район учений, пути движения, место сосредоточения, время прибытия в распоряжение командующего «северных».
— Вот так, — закончил он, — состав сил, обстановку, сведения о «противнике», задачу — словом, все остальное получишь у генерал-полковника Хабалова с переходом в его распоряжение. Исполняйте, товарищ генерал, — закончил командующий официальным тоном и потянулся к нетерпеливо гудевшему на столе черному телефону.
И генерал Чайковский сразу же приступил к исполнению. Пока летел домой, уже многое продумал.
Прилетев, вызвал начальника штаба, начальника политотдела, командиров частей, начальников служб. Провел совещание, дал задание на подготовку. Пошла обычная работа. Было бы, наверное, ошибкой говорить, что в предвидении больших учений в жизни соединения что-нибудь резко меняется. Занятия, боевая и штабная подготовка никогда не прекращаются. Каждое утро выходят взводы на стрельбище, на полосу препятствий, в поле, в парашютный комплекс. Каждое утро водители, артиллеристы, радисты, саперы проверяют технику; командиры частей и подразделений, политработники занимаются своим делом. И если сигнал тревоги днем ли, ночью, зимой или летом прозвучит, он никого не застанет врасплох. Это и называется постоянной боеготовностью.
Все же перед учениями как-то незаметно растет напряжение. Придирчивее командиры отделений проверяют содержание личного оружия, командиры взводов и рот — готовность экипажей. Подольше сидят над картами офицеры на своих командно-штабных занятиях. И поменьше спят и без того не балующие себя долгим сном командир дивизии и его заместители. Интенсивнее проводятся те или иные занятия. Офицеры управления, каждый на своем участке, еще раз — какой уже! — проверяют, что в решающий момент будет всего в достатке — горючего, боеприпасов, медикаментов, продовольствия.
В кабинете начальника политотдела полковника Логинова не прекращается поток посетителей — замполиты, секретари партийных комитетов и бюро, комсгрупорги собираются на узкие и широкие совещания, приходят за указаниями, с докладами, просто делятся мыслями, что-то предлагают, советуются.
…И вот в соответствии с приказом командир дивизии вместе с начальником штаба и группой офицеров вылетел к командующему «северными» генерал-полковнику Хабалову.
Генерал-полковник, маленький, сухой, в роговых очках, встретил комдива традиционным упреком:
— Явились наконец-то.
Словно комдив мог прибыть к нему раньше назначенного срока и пролезть на прием вне очереди. Но Чайковский не обижается. Эта манера Хабалова всем известна. Любой разговор с подчиненным он начинает с какого-нибудь пустого упрека: почему не пришел раньше, почему не сообщил больше, почему не взял с собой такого-то офицера? Почему, почему, почему…
Это он так, чтоб вступить в разговор. Иные новички, не знавшие об этой невинной причуде генерал-полковника, начинали оправдываться и встречали его удивленный взгляд. Высказав свой упрек, генерал-полковник тут же приступал к делу, и вот уж если тогда предъявлял претензии, то держись. Никогда не распекал и, конечно, не кричал. Говорил в этих случаях холодно, язвительно вежливо, порой даже презрительно, словно спрашивал: «И после этого вы считаете себя офицером?»
Он был очень дальновиден, мгновенно разбирался в обстановке, обладал огромным опытом. О его энергии ходили легенды. В этом маленьком человеке, казалось, таились неисчерпаемые резервы. Во время учений, а в свое время боевых действий, никто не помнил его не то что спящим, а хотя бы на минуту расслабившимся. Он был вечно в движении, как снег на голову сваливался на своих подчиненных, и всегда в самый неблагоприятный для этих подчиненных момент; он выезжал на передовую, успевал переговорить с солдатами, а через час уже снова был на своем командном пункте, поражая офицеров знанием конкретной обстановки.
Говорил быстро, только по делу. Хвалил очень редко. Если кому-нибудь бросал мимоходом «молодец», тот считал, что награжден орденом. Но скупо хвалил лишь старших и высших офицеров. Солдат, взводных, ротных хвалил охотно, если, конечно, было за что. А ругал весьма своеобразно. Рассказывали случай, когда, еще будучи командиром дивизии, он обнаружил солдата, плохо отрывшего окоп. Он долго смотрел на нерадивого, печально качая головой, потом спросил тихо: «Почто обидел старика?» Пораженный солдат устремил на генерала недоуменный взгляд. «Я служу, стараюсь, — с горечью сказал комдив, — а ты, солдат моей дивизии, вот какой окоп вырыл. Что теперь про меня говорить будут?» И, безнадежно махнув рукой, удалился. А солдат, едва не расплакавшись, с таким остервенением начал углублять окоп, словно хотел пробиться к центру земли.
— Сообщаю обстановку, — заговорил генерал-полковник, подойдя к столу, на котором были разложены карты. — Мы, «северные», наступаем, имея задачей форсировать реку Ровную, отбросить «южных» и, закрепившись на левом берегу, продолжать наступление в направлении Городище. Вашей дивизии десантироваться в тылу «южных» в районе железнодорожный узел Дубки, аэродром, село Лесное, совхоз Прировненский с задачей захватить железнодорожный узел, аэродром, уничтожить стратегические склады, инженерные сооружения, наблюдательные пункты и живую силу «противника» в заданном районе, в последующем выйти на рубеж село Высокое, аэродром, не допуская выдвижения резервов «южных» до подхода наших главных сил. Дивизии захватить также мост через Ровную. Готовность к погрузке доложите через трое суток. Вопросы есть?
— Вопросов нет, товарищ генерал-полковник. Разрешите идти?
— Идите.
Вот и весь разговор.
Начальник штаба дивизии полковник Воронцов и другие офицеры побывали в штабе учений, у начальников соответствующих служб. И теперь юркий Ан-2 уносил всю группу обратно домой. Теперь уже в свете конкретной задачи приступили к последним приготовлениям…
И вот однажды на рассвете у десятков дежурных в десятках подразделений зазвенели звонки, зажглись световые табло. «Рота, подъем! Сбор!» — прозвучало под сводами казарм. На квартирах офицеров затрещали телефоны, за комдивом и его заместителями выехали машины. Опустились шторы на окнах казарм.
Солдаты одевались с поразительной быстротой, разбирали оружие, выбегали строиться; водители уже мчались по утоптанным снежным дорожкам в парк боевых машин.
Прошли считанные минуты, и колонны машин потянулись по пустынным в этот ранний час дорогам к пунктам сосредоточения.
Дивизия — огромное, многолюдное хозяйство, и подразделения ее сосредоточены в десятках километров друг от друга, но давно начертаны, многократно изучены и опробованы пути, по которым в таком вот случае пройдут дивизионные колонны к тем лесам, где, скрытно сосредоточившись, будут готовиться к посадке в самолеты, крепить на платформах технику, разбирать парашюты, проходить последнюю, придирчивую проверку.
Генерал Чайковский успевает побывать в одном из полков, у саперов, у артиллеристов. В других подразделениях — его заместитель и начальник политотдела. Все в порядке. Колонны идут по графику.
И тогда на своем неутомимом Ан-2 комдив, начальник штаба, начальник тыла, начинж, начальник связи, другие офицеры снова вылетают на командный пункт «северных», но уже в условиях учений. На притулившемся в узкой долинке полевом аэродромишке комдива встречает офицер связи и по замаскированной лесной дороге доставляет в штаб.
Здесь Хабалов, встретив комдива обычным упреком «Слава богу, дождались!», приглашает его в штабную палатку. Идет совещание. Командиры соединений и частей «северных», начальники штабов, различных служб выслушивают приказ на наступление, уточняют вопросы взаимодействия, сроки. Офицеры, прилетевшие с комдивом, выясняют порядок обеспечения и прикрытия десанта, данные о «противнике», прогноз погоды… «Десантирование вашей дивизии осуществляет группа военно-транспортной авиации под руководством генерал-майора авиации Петренко» — гласит приказ.
Чайковский и Петренко долго обсуждают детали операции.
Много восхищенных слов слышат в свой адрес десантники! И это справедливо. Но как редко говорят о тех, кто переносит десантников на задание, о летчиках военно-транспортной авиации!
А между тем их роль в успехе операции огромна. Провести тяжелые машины над «линией фронта», сквозь зенитный огонь, под носом «вражеских истребителей», в ночных условиях, порой при неблагоприятной погоде, точно доставить в заданный район по минутному графику, соблюдая скорость и высоту, тысячи бойцов под силу лишь людям высокого мастерства, в совершенстве овладевшим своим делом. Несколько десятков километров превышенной или недобранной скорости, несколько десятков метров измененной высоты, просроченная или начатая на секунды раньше выброска — и люди приземлятся совсем не там, где должны, быть может, в самом логове врага или вдалеке от места сбора, рассеянные на огромной площади.
Все должны учесть офицеры, ведущие гигантские десантные корабли: погоду, скорость ветра, боевую обстановку, миллионы неожиданностей, возникающих во время следования и в момент выброски.
Потому-то нет ничего важнее тесного взаимодействия между десантниками и летчиками-транспортниками, ничего нет крепче связывающей их дружбы. Хотя и ругаются они между собой и ссорятся порой до хрипоты.
Наконец все дела закончены, уазики с хлопающим брезентовым верхом доставляют комдива и его группу на полевой аэродром. И вскоре Ан-2 уже мчит их к месту, где в ожидании сосредоточилась дивизия. Туда уже полетел приказ: командирам частей и начальникам штабов собраться там-то во столько-то. В палатке помощники подполковника Сергеева подготовили любовно выполненный макет района высадки. Смущенный лейтенант Пашинин, новичок, торопливо исправляет досадную ошибку: на сделанной им части макета река Ровная спокойно течет в гору, а потом стекает с обратной стороны. Что ж делать, бывает…
В самолете начальники служб, офицеры штаба дивизии докладывают полученные сведения. Комдив задает короткие вопросы. Он оценивает обстановку, уясняет задачу, принимает решение. Так требует устав. Его решение не окончательное. Оно предварительное. В палатке, где собрались командиры частей, выслушивают комдива, вносят предложения.
Генерал Чайковский внимательно относится ко всем замечаниям и предложениям своих подчиненных. Но вот все высказались, все продумано, и командир дивизии объявляет свое окончательное решение.
Это уже приказ.
И выполнить его точно, неукоснительно, в срок, любой ценой теперь обязан каждый офицер, каждый солдат дивизии.
А приказ требовал до наступления рассвета основными силами захватить железнодорожный узел, аэродром, склады горючего «противника», оборонительные сооружения и минометные батареи на левом берегу реки Ровной, частью сил десантироваться на правом берегу и непосредственно у моста, захватить мост и удерживать до подхода главных сил. Батальону Ясенева высадиться в трех километрах северо-восточнее аэродрома и захватить его. Два батальона подполковника Круглова осуществляли выброску юго-западнее железнодорожной станции Дубки и за болотом, западнее села Высокое. Их задача — захватить железнодорожный узел. Затем, соединившись, они занимали оборону в полосе село Высокое, аэродром.
Что касается полка, которым командовал манор Зубков, то он десантировался в районе совхоза Прировненский, на правом берегу реки Ровной, перед мостом, в тылу укрепленных позиций «противника», юго-западнее села Лесное. И, захватив переправу, должен был удерживать ее до подхода главных сил.
Розневу предписывалось обеспечить артиллерийской поддержкой силы десанта, атакующие аэродром и железнодорожный узел, а Лизунову осуществить разминирование подходов к мосту.
Были поставлены задачи всем подразделениям дивизии, организовано взаимодействие, указано местонахождение дивизионного командного пункта и многое другое.
А дальше начиналась работа штаба. У штаба множество забот: детальная разработка боевых действий, контроль за их проведением, обеспечение управления и так далее.
Немалые трудности ожидали и подполковника Дугинца, начальника связи. Не сейчас, а там, на земле, после десантирования.
А пока все они, и командир дивизии генерал Чайковский, и начальник штаба полковник Воронцов, и начальник политотдела полковник Логинов, и начальник связи подполковник Дугинец, и командиры частей и подразделений, и все другие офицеры и солдаты дивизии, сидят в чревах гигантских затемненных машин, которые, со свистом рассекая воздух, на огромной скорости несутся к району десантирования.
До начала выброски остаются считанные минуты.
Уже прошлись по «южным» в стороне от района десантирования волны отвлекающего артиллерийского налета, уже в чудовищном рокоте растаяли во мраке бомбардировщики, утюжившие позиции «противника», совсем не там, где будет десант. Уже совершили выброску группы захвата. Они обеспечат беспрепятственное десантирование главных сил.
Командир корабля покидает кабину и подходит к комдиву:
— Товарищ генерал-майор, через пять минут будем на месте. По поступающим сведениям, десантирование на всех площадках проходит нормально.
Самолет ощутимо снижает скорость.
Генерал встает, начинается движение по рядам. Десантники проверяют снаряжение, парашютные сумки, вытяжные веревки. Тихо переговариваются. Где-то раздается приглушенный смех. Где-то раздраженное ворчание, кто-то зевает, кряхтит, вздыхает.
И хотя все с нетерпением ждут сигнала, рев сирены, как всегда, оказывается неожиданным. Загорается желтая лампа — большой равнодушный выпуклый глаз. Бесшумно разверзается гигантская пасть в хвосте самолета. Вспыхивает зеленая лампа. Выпускающие занимают свои места.
И вот с фантастической скоростью люди начинают покидать самолет. Один за другим они исчезают во мраке, в какой-то момент неясным светлячком мелькает белый купол парашюта и растворяется во тьме.
Есть что-то особенно грозное, устрашающее в ночном десанте. В его невидимости, в невозможности определить его масштабы, в той тишине, противоестественной для боя тишине, которая сопровождает десант.
Это ведь та же атака. Только в третьем измерении. Атака на поле боя, даже ночная, даже самая внезапная, видна. Грохот стрельбы и разрывов оглушает, огненные столбы вздымаются повсюду. К атаке «противника», чьи позиции порой лишь в нескольких сотнях метров от твоих, психологически всегда готов. Все иначе с воздушным десантом.
Непроглядная ночь, еле брезжущее утро… «Противник» в сотнях, а то и тысячах километров. И царит кругом тишина. Только где-то, вроде бы вдали, проплывает и затихает самолетный гул.
И вдруг, бесшумная и незаметная, соскальзывает с темного неба фигурка, похожая под белым куполом на кокон. Вторая, третья… Вот уже их десятки, сотни!
С земли в ночное небо несутся пунктиры трассирующих пуль. Такие же протягиваются с неба в ответ. С шипением вспыхивают коротким пламенем и тут же гаснут тормозные системы грузовых парашютов.
Воздушный поток подхватывает генерала Чайковского, стремительно несет его в бездну, переворачивает. Потом знакомый рывок, и начинается медленный спуск. Генерал снимает шлем, ему кажется, что так он лучше ощутит обстановку, что-то услышит. Но это иллюзия. Ночь по-прежнему непроглядна, и тем непроглядней, чем ближе к земле.
Чайковский знает, как обманчиво выглядит расстояние при ночном прыжке, каким нужно быть собранным и внимательным, чтобы не пропустить момент приземления.
Он приземляется удачно. Остается на ногах. Быстро отстегивает парашютную систему. Оглядывается…
Минуте этой предшествовал долгий и нелегкий путь военного человека.
Глава II
Лейтенант Илья Чайковский, окончив училище, получил назначение в Прибалтику, в красивый город, окруженный лесами. Здесь квартировала его часть. Он стал командиром взвода.
Молодой лейтенант никогда не забывал отца, тоже десантника, погибшего в Отечественную войну, и старался быть достойным его памяти.
Чайковский был серьезный офицер, отлично знавший свое дело. Пользуясь тем, что в городе располагалась и окружная команда по парашютному спорту, лейтенант порой умудрялся прыгать со спортсменами. Остроумного, красивого офицера, атлета, прекрасно танцевавшего, певшего приятным баритоном под аккомпанемент гитары романсы и лирические песни, все любили — и ребята, и девчата. Девчата особенно.
Впрочем, его и уважали за солидность, за твердый, волевой характер, за безупречное отношение к службе, которая неизменно была у него на первом месте.
Девчата тайно вздыхали, поглядывая на чернобрового синеглазого лейтенанта, никому не отдававшего предпочтения и сегодня отправлявшегося в кино или на танцы с Верой, завтра с Ниолей, послезавтра с Рутой или Зоей.
Конечно, бывали у него и флирты, и мимолетные романы. Так у кого их в двадцать-то лет не бывает? Да еще если ты свободен, если только начинаешь жить. Но серьезных увлечений у него не было.
Рута Верникова работала машинисткой в одном из военных учреждений. Она увлеклась парашютным спортом. Ее зачислили в окружную команду. Там она подружилась с Зоей Рулевой, ставшей ее тренером и подругой. Они даже снимали вдвоем одну комнату, небольшую, уютную, в аккуратном двухэтажном домике на окраине города. День у них был точно расписан: с утра на работу, после работы на парашютодром, после парашютодрома в Дом офицеров, в кино, на танцы, в гости, в парк… Да мало ли куда идут пр вечерам две молодые привлекательные девушки, полные энергии, жажды жизни, не знавшие, куда девать силы! Ходили они, естественно, не одни. В городе было достаточно интересных молодых людей.
Лейтенант Чайковский вошел в их жизнь случайно и неожиданно.
— Вот, — сказал, улыбаясь, Зое Рулевой один из ее коллег-инструкторов, — знакомься, будущий генерал, ныне лейтенант, Чайковский. Помоги с прыжками, жаждет стать мировым рекордсменом. Разрешение начальства есть. И смотри — не влюбись! — предостерег он в заключение.
Но предостережение не помогло: Зоя влюбилась.
Гордая, сама привыкшая к ухаживаниям, она скрывала свое чувство, и внешне отношения ее с новым знакомым оставались самыми дружескими.
Но там, где была Зоя, там была и Рута. И через две недели сцена повторилась. На этот раз Зоя знакомила своего подопечного со своей подругой. Почти в тех же выражениях.
— Это мой новый ученик, — сказала она. — Совершенствуется в прыжках. По общему мнению, его ожидает блестящее будущее, во всяком случае в парашютном спорте. Могу лично засвидетельствовать. Пожмите друг другу лапки. Но будь осторожна — не влюбись! Он очень опасен. Посмотри какой красавец! Смотри, смотри внимательнее. Не стесняйся. Обойди кругом.
Предостережение не помогло и здесь. Рута тоже влюбилась. Так вот и дружили.
Конечно, лейтенант при всей своей молодости и не столь уж большом опыте по части женского характера кое-что понимал, но предпочитал отмахнуться.
Ему нравились обе девушки. Прежде всего как веселые, надежные, интересные товарищи, с которыми он с удовольствием проводил время, ходил в Дом офицеров, обсуждал местные и космические проблемы, спорил, иногда даже ссорился, правда, ненадолго.
Их связывали, как он выражался, «деловые отношения». Зоя тренировала его, Рута печатала на машинке конспекты и разные бумажки, он в свою очередь водил их в тир и обучал стрельбе из пистолета, услаждал слух пением под гитару и давал почитать интересные книжки — он уже тогда начал собирать библиотеку.
— Ничего себе деловые отношения! — преувеличенно возмущалась Зоя. — Султан Чайковский! Устроил себе гарем, эксплуатирует несчастных женщин, а сам знай поет под гитару!
— Ничего себе гарем! — парировал Чайковский. — Всего на две штатные единицы, да и те не жены, а неизвестно кто. Того и гляди, без парашюта с самолета сбросят.
— И сбросим! — включалась Рута. — Что толку от такого повелителя. До сих пор в девках ходим. Пошли регистрироваться!
— Все втроем? — спрашивал Чайковский.
— А что?
— К счастью, у нас нет групповых браков, — констатировал Чайковский.
Рута умолкала. Она не знала, что такое групповой брак. Так шутили, подзадоривали друг друга, смеялись.
Но, оставшись наедине, девушки страдали. Что делать, когда влюбились? Что?!
Страдали порознь. Делились друг с другом всем, только не этим. Догадывались, что влюблены обе. Потому и не говорили об этом. Долго, разумеется, так продолжаться не могло.
Первой не выдержала Рута, как самая молодая и горячая. Однажды вечером (Зоя на несколько дней уехала на соревнования) она явилась к Чайковскому домой и приступила к решающему разговору.
— На, — сказала она удивленному ее поздним визитом Чайковскому, — вот твои конспекты. Обещала завтра, а закончила сегодня. Вот — принесла.
— Спасибо, — проговорил Чайковский. — Проходи, раз пришла.
— Что значит «раз пришла»? Не очень-то ты любезен, Илья.
— Садись. Чаю хочешь?
— Хочу, — сказала Рута.
Она поежилась: в комнате было холодно из-за распахнутого настежь окна. Поудобнее устроилась на единственном стуле — лейтенант Чайковский вел спартанский образ жизни, быт мало его волновал.
Он ушел на кухню, поставил чайник и, вернувшись, сел на кровать, устремив на Руту внимательный взгляд.
— Ну? — сказал он, когда молчание слишком затянулось.
— Что «ну»? — Рута отвернулась, смотря крайне заинтересованным взглядом на оконные занавески.
— Ты же не за тем пришла, чтобы принести мне конспекты.
— Верно, не за тем, — согласилась Рута и покраснела. Теперь она глядела на лампу под зеленым абажуром.
— Зачем же?
— Надо поговорить, Илья.
— Давай поговорим. — Он был подчеркнуто серьезен и внимателен.
— Дело в том, — решилась наконец Рута, — дело в том, что я тебя…
Но она не закончила. На кухне пронзительно и требовательно засвистел чайник. Он свистел и шипел на все лады, прямо-таки человеческим голосом, словно кому-то возмущенно выговаривал.
Чайковский привычно вскочил и побежал на кухню.
— Вот скандалист, — укоризненно говорил он чайнику, продолжавшему недовольно ворчать, надув блестящие алюминиевые щеки.
Чайковский налил кипяток в разномастные стаканы, бросил туда щепотки чая и по куску сахара, потом, подняв двумя пальцами второй, вопросительно посмотрел на Руту.
— Бросай, бросай, — проворчала она, — можешь и третий. Если не жалко, конечно.
— Мне для тебя ничего не жалко, — сосредоточенно следя, как сахар растворяется в кипятке, сказал Чайковский.
— Да врешь ты! — с откровенной тоской отметила Рута. — Жалко…
— Чего? — удивился Чайковский, закончив наконец свои чайные операции и выпрямляясь. — Что я для тебя жалею? Что, Рута?
— Внимания, нежности, ласки, — перечисляла она ровным голосом. — Любви, раз уж на то пошло, — закончила она тихо.
— Ты за этим пришла? — спросил он сухо.
Она молча кивнула головой.
— Яне могу дать того, чего у меня нет, Рута. Пей чай.
— С чем?
— Вот видишь, у меня и к чаю ничего нет…
— А любви?
— Любовь есть, Рута, но не такая, какой ты ждешь.
— Ты знаешь, какой я жду?
— По-твоему, бывает несколько любовей?
— Для меня только одна.
— И для меня одна.
— Но она не для меня?
Они словно перебрасывали мячи фраз через невидимую сетку: «Стук-стук, стук-стук».
Но ведь кто-то, в конце концов, промахивается и проигрывает…
Они долго молчали, пили пустой чай.
Вдруг Рута поднялась, сказала устало:
— Я пойду.
— Подожди, — остановил он ее.
— Что ждать? Ждать нечего, — констатировала она печально.
— Ты пришла поговорить. Так давай поговорим. Я не люблю, когда какие-нибудь вопросы остаются в подвешенном состоянии.
— Вопросы! — с горечью повторила она. — Вопросы! Может быть, протокольчик будем вести? На повестке дня: любовь одной малолетней дуры к твердокаменному товарищу Чайковскому. Слушали: заявление упомянутой дуры. Постановили: гнать ее вон. И все. Закрой окно-то хоть. Замерзнем!
— Не паясничай! — сказал он с раздражением. — Вы обе мне дороги, я вас по-своему люблю, мне было бы тоскливо без вас. Я привык к вам, и начни вы завтра проводить время с кем-нибудь другим, наверняка огорчился бы, а может быть, и ревновал. Все это так. Но жениться на вас, на одной из вас, я не собираюсь. Как и вообще жениться.
— Никто тебя в загс не тянет, — Рута пожала плечами.
Терпение Чайковского, видимо, истощилось. Синие глаза потемнели. Губы плотно сжались. Подчеркнуто вежливо, но холодно он продолжал:
— Заранее прошу извинения, если я тебя неправильно понял. И прошу правильно понять меня. Я, наверное, выгляжу старомодно со своими разговорами о женитьбе. Но просто спать с вами я тоже не собираюсь. Ни с тобой, ни с Зоей. Кстати, почему ты не можешь относиться ко мне, как она? Просто по-дружески?
— Как она? По-дружески? Ох, не могу, держите меня! — Рута залилась смехом.
Она смеялась так долго, что у нее даже слезы выступили на глазах. Она вытерла глаза маленьким смятым платочком, который достала из рукава, и посмотрела на Чайковского с жалостью:
— Да, Илья, ты действительно не на земле живешь. Ты пребываешь в подвешенном состоянии, на парашюте, где-нибудь в ста километрах в облаках. Не понимаю, как ты можешь быть хорошим офицером, если не видишь дальше своего носа? Ох, не могу!
Некоторое время он внимательно смотрел на нее. Потом тихо спросил:
— Она тоже?
— Она тоже, она тоже! — весело подтвердила Рута. — Представь, она тоже! Такая вот необычная ситуация. Обычно два парня и одна девка маются. А тут наоборот. Скажи, не смех? Рассказать кому — не поверят.
— Да, трудно поверить, — задумчиво проговорил Чайковский.
— Уж поверь. Или хочешь, мы тебе коллективное заявление напишем? Приложишь к тому протоколу. Хочешь?
— Слушай, Рута, — он встал, — я тебя уже просил перестать паясничать. Я понимаю твое настроение, но это не причина, чтоб ты глупо вела себя.
— Как же я должна себя вести, если я и есть глупая! — Она тоже вскочила. — Разве, будь я умной, я бы пришла к тебе так вот по-бабски унижаться, любовь выпрашивать? Скажи, пришла бы? — Теперь она смотрела ему прямо в глаза и не скрывала слез. Крупные, частые, они торопливо сбегали по всегда румяным, а сейчас побледневшим щекам. — Ну что смотришь? Гордиться-то нечем. Ни мне. Ни тебе, между прочим. — Она снова вытерла глаза и сказала другим, решительным тоном: — Пошла. Считай, Илья, не было этого разговора. Приснилось тебе. Хорошо? Пожалуйста. Если ты порядочный человек, забудь, что я была у тебя. Да, дура. Виновата, больше не буду. Пусть все по-старому останется. Хорошо? Обещай хоть это, Илья.
— Обещаю, — сказал он глухо.
— Спасибо и на том. До свидания, Илья, до завтра. — И она осторожно прикрыла за собой дверь.
Вот такой странный разговор произошел однажды вечером в спартански обставленной, холодной комнате лейтенанта Чайковского, где, казалось, лишь щекастый чайник упорно оставался горячим.
Все шло по-прежнему. Лейтенант Чайковский ежедневно без будильника просыпался в пять часов. Выбегал во двор, зимой и летом голый по пояс. Долго делал зарядку, прыгал, подтягивался на самодельной перекладине, сооруженной мальчишками, заложив ноги под спинку скамейки, качал брюшной пресс, отжимался… Затем, вернувшись в дом, лез под душ, сначала горячий, потом холодный и снова горячий. Готовил себе нехитрый завтрак, тщательно наводил блеск на сапоги. («Все экономишь, — шутила Рута, — зачем на зеркало раскошеливаться, когда можно бриться, глядясь в сапоги?»)
В шесть часов он считал нужным являться в роту. Присутствовал при подъеме, при утреннем туалете, отправлял взвод на завтрак, а сам шел проверять оружие, снаряжение, заправку коек, чистоту тумбочек. Потом вел взвод на занятия.
Лейтенанта Чайковского солдаты слегка побаивались, но уважали. Он был очень требовательный командир, суховатый и официальный в обращении. Солдаты не знали, что молодой лейтенант сдерживал себя, старался не смеяться, не острить. Он считал, что это может показаться проявлением слабости, панибратства. Вообще несолидности.
Но солдаты знали другое: никто так не воюет со старшинами и начскладами за вещевое довольствие для них, с поварами — за добрый харч, как лейтенант.
Не раз бывало, что, сухо и коротко поблагодарив солдата за службу, он уходил в ротную канцелярию и писал сердечное теплое письмо его родителям. Он строго взыскивал с солдата за неумение поставить палатку, за последнее место в лыжном кроссе, а потом до хрипоты ругался, с кем положено, за то, что палатку его взводу подсунули неисправную или дали некомплектные лыжи.
И уж, конечно, как бы ни был виноват перед вышестоящим начальством его гвардеец, брал вину на себя.
Было у него еще одно качество — он все делал лучше, чем его подчиненные. Он первым проходил сложнейшую полосу препятствий или лыжную дистанцию, лучше всех стрелял и метал ножи, красивее всех работал на гимнастических снарядах. Великолепно владел парашютом. Шел на мастера по борьбе самбо. Казалось, он все знал, все умел. Однажды кто-то из солдат, неловко прыгнув, вывихнул руку в плече. И тогда командир взвода уверенно и ловко, словно всю жизнь только этим и занимался, вправил поврежденную руку. А объяснение тому было простое: занимаясь самбо, он с товарищами по секции заодно прошел и курс оказания первой помощи.
— Всем ты хорош, Чайковский, — говорил ему командир роты, — прямо хоть на выставку тебя — образцовый офицер. Теплоты бы тебе побольше, сердечности. Почему ты всегда такой официальный, для тебя улыбку подарить людям труднее, чем с ротным имуществом расстаться, а уж я-то знаю, как ты его бережешь. Хоть солдат не девушка, обними иной раз за плечи, не стесняйся! Не упадет твой авторитет.
Лейтенант молча кивал и… вел себя как раньше.
Да, не один пройдет еще год, пока постигнет Чайковский науку человековедения… Сменятся под его началом роты, батальоны, полки, и, став генералом, будет он разговаривать с солдатами куда проще и сердечнее, чем тогда, когда был командиром взвода, когда не тысячами людей командовал, а двумя десятками.
Придет все это.
Но и потом, и теперь он неизменно чувствовал высокую ответственность за этих людей, их службу, их жизнь и здоровье.
По-прежнему занимались своим делом Зоя и Рута. Рута ничего не сказала подруге о своем разговоре с Ильей. Оба ни словом не упоминали о той беседе, словно и не было ее.
Но ведь была.
И хоть казалось, ничего внешне не изменилось в их отношениях, но так лишь казалось. Чайковский особенно тщательно следил теперь за своими словами и поступками. Он старался быть одинаковым в своем отношении к обеим девушкам, старался не говорить ничего, что могло быть не так истолковано, неверно понято. С другой стороны, он по множеству мелочей, на которые раньше не обращал внимания, мог судить о чувствах, которые Зоя и Рута испытывали к нему, замечал их взгляды, в которых дотоле не видел ничего необычного, а сейчас читал тоску, ревность, скрытую боль. Схватывал тайный смысл ничего вроде бы не значащих фраз.
Все это вызывало ответную реакцию, и Илья начал ловить себя на том, что ему все труднее обходиться без своих друзей-подруг, их постоянного присутствия. Они начали волновать его, как женщины, он стал ревновать, наблюдая, как другие офицеры ухаживают за ними и получают ответные знаки внимания.
«Так не может продолжаться, — говорил он себе, — это нелепо. Я начинаю влюбляться или уже влюбился сразу в двух девушек. Это невероятно!»
Он слышал, что такое бывает по отношению к близнецам. Но Рута и Зоя отнюдь не были близнецами. Да и характеры у них были резко противоположными.
Рута — веселая, непосредственная, но более спокойная и ровная, легче переживающая неудачи. Зоя — озорная, острая на язык, темпераментная, с частыми перепадами настроений. Она могла веселиться, танцевать целый вечер, а то и ночь напролет и вдруг в самом разгаре веселья замолкала, лишь вяло улыбалась, глаза ее становились грустными. Она уносилась мыслями куда-то за тридевять земель.
Неизменно оживленная в компании, она, оставаясь наедине с Ильей, совершенно менялась. Притихала, грустнела, была молчалива. А Илья сам был не очень разговорчив.
В веселых молодых компаниях, как правило, серьезных разговоров не ведется. Все шутят, острят, стараясь перекричать друг друга. Наедине с Ильей Зоя выбирала для разговоров темы серьезные, даже, пожалуй, печальные.
— Ты знаешь, Илья, — говорила она, когда они отдыхали на траве между двумя прыжками, глядя в синее небо, где то и дело расцветали оранжевые, желтые, красные бутоны спортивных парашютов, — задумываюсь иногда, как меняется человек с годами. В пятнадцать лет он один, в двадцать — другой, в пятьдесят уж наверняка — третий.
— В два года он, конечно, иной, чем в девяносто два! — пытался пошутить Илья.
Но Зоя игнорировала шутку, она продолжала развивать свою мысль:
— Иной раз встретишь старую подругу, с которой два года не виделась, и не узнаешь — другой человек.
— Это потому, что не виделись долго, а были бы рядом — и не заметила бы перемены.
— Ты считаешь? — Зоя серьезно обдумывала его слова. — Может быть. А дети? Они же растут на глазах. И все равно родители замечают перемены. Не хотят замечать — для них дети всегда маленькие, — но, что делать, замечают. — Она помолчала. — Интересно, какой у меня будет сын?
— А вдруг у тебя будет дочь? — Илья снова попытался сбить Зою с ее философского настроя.
— Нет, — по-прежнему серьезно сказала она, — у меня будет сын. Я хочу, чтобы он стал такой, как ты. — И после долгой паузы добавила: — Да, о сыне, который стал бы таким, как ты, можно только мечтать. Ну, ладно, полежали и хватит. Пять минут осталось, чего разлегся! — совершенно другим тоном воскликнула она.
И они побежали к сердито фыркавшему пузатенькому самолету. То был единственный случай, когда Зоя хоть как-то, косвенно, выдала свои чувства. Да и то это было понятно лишь человеку, который о ее чувствах знал.
Как ни странно, но этот, казалось бы, незначительный, мимолетный разговор произвел на Илью глубокое впечатление. Он вдруг подумал, что ему уже двадцать один, что он прочно стоит на ногах и перед ним ясный, на много лет вперед известный путь, который, скорее всего, ничто не нарушит (если, конечно, не будет войны, в приход которой сугубо военный человек, лейтенант Чайковский, не очень-то верил). Он подумал, что как ни хорошо ему сейчас, холостому, но все равно одному когда-нибудь будет скучновато. Что не плохо бы возвращаться в дом, где его будет ждать близкий человек, что этот близкий человек будет колесить с ним по многим городам и весям, по которым пролегает путь офицера.
Что, наконец, скучно жить без ласки любимой женщины, не женщин вообще, а именно любимой жены.
«Вот, — рассуждал он, — докатился. Постарел. Остепениться потянуло, жену и полдюжины детей завести. Куда спешить, Чайковский! Куда торопиться! Еще сто раз жениться успеешь! Надо же найти еще эту будущую жену, встретить, полюбить».
Он еще не понимал, что уже встретил, что уже полюбил. Он принимал следствие за причины — искал женщину, потому что решил жениться, не сознавая, что потому и решил, что нашел эту женщину.
Он сам не заметил, что Зоя все больше и больше становится ему необходимой, что порой досадует, что не может остаться с ней наедине, поскольку, как всегда, вынужден «обретаться втроем». Илья строго следил за соблюдением равноправия. Он где-то читал, что в сегодняшней Турции, хотя еще Ататюрк отменил многоженство, женившиеся на нескольких женщинах мужчины по нынешним законам обязаны уделять одинаковое внимании всем женам. Давать одинаковое количество денег, равноценно одевать, кормить и так далее. «Вот и я, — невесело усмехаясь, говорил себе Илья, — хошь не хошь, но внимание свое и чувства должен делить точно пополам между Рутой и Зоей. Хоть бы они нашли себе кого-нибудь для чувств. А я уж буду для дружбы и для дел».
Но он конечно же врал себе, и прекрасно это знал. А вскоре убедился на деле.
Однажды Рута пришла на свидание одна.
— Зойка не сможет, — сообщила она, — пошла на концерт. Везуха!
В городе гастролировал известный столичный театр, достать билеты оказалось невозможным. Но в последний день Зое, видимо, повезло — заполучила билет.
— И как ей удалось! — с доброй завистью воскликнул Илья.
— Да ее майор этот из штаба, Суслов, пригласил, ты знаешь, такой высокий, красивый, баловень женщин, вроде тебя.
— Какой я баловень, — проворчал Илья, чувствуя, как незнакомый острый холодок коснулся затылка. — Он — да.
— Вот, вот, — беззаботно продолжала Рута. — У него, говорят, дома на стене фото всех женщин, которых он покорил. Знаешь, вроде охотничьих трофеев развешаны…
— Насколько мне известно, охотничьи трофеи это прежде всего рога, — с непонятным ему самому ехидством перебил Илья.
Но Рута ничего не заметила, зато сказала нечто еще более неприятное:
— Правильно, рога у него тоже висят. Всех мужей и возлюбленных тех женщин. — Она задорно рассмеялась. — Скоро наши с тобой там тоже висеть будут, Илюшенька. Отобьет, завлечет нашу Зойку. Он ведь за ней давно охотится, она одна только в его коллекции отсутствует.
— Ну знаешь, — недовольно промямлил Илья, — я ей не муж и не возлюбленный, так что мне рога наставить трудно…
— Как знать… — неожиданно грустно сказала Рута. — Ладно, пошли, а то на бал опоздаем. Пусть Зойка с его благородием майором развлекается, а я уж скромным лейтенантиком удовольствуюсь.
Но развлечений не вышло. Они вяло потанцевали на традиционном субботнем вечере в Доме офицеров и разошлись по домам. Илья проводил Руту и, помахав ей рукой, отправился к себе. Вдруг непонятная, но непреодолимая сила вернула его обратно, заставила вновь подойти к домику, где подруги снимали комнату, и втиснуться в темный подъезд напротив.
Он простоял там недолго, быть может, с полчаса, когда подъехало такси. Из него вышли Зоя и майор Суслов. Они подошли к подъезду, а Илья смотрел на них. У него горел затылок и вспотели ладони.
Но майор Суслов лишь проводил Зою до подъезда, церемонно поцеловал ей руку и, сев в ожидавшее такси, укатил. Зоя еще некоторое время стояла на ступеньках, вглядываясь в темноту. Уж не заметила ли она его? Илья торопливо откинулся в глубь подъезда.
Оказалось, что заметила…
На следующий день, когда они стояли рядом и сосредоточенно складывали свои парашюты, тщательно следя, чтобы не спутались стропы и ровно лежали складки оранжевого нейлона, Зоя, не глядя на него, тихо проговорила:
— Зачем ты приходил? Следил за мной? Может, думал, что этот Суслов у меня ночевать останется?
Илья почувствовал, как густо краснеет. Зоя продолжала:
— Зря следил. Я к себе никогда никого не пущу. Кроме тебя, — добавила она уже совсем тихо.
Вот и все. Вот так она ему сказала. Он знал, что она его любит. Но знал теперь и то, что любит ее. Ему было так неловко, так неприятно в тот вечер, когда со своим признанием приходила к нему Рута. У него тогда остался на душе тяжелый осадок. А сейчас почувствовал необъятную радость. Он был счастлив!
И все же долго его отношения с двумя подругами оставались внешне прежними. Пока не произошло одно событие…
«Морально-психологический фактор», как ученые пышно именуют теперь старомодное, не устраивающее их, вероятно, своей простотой слово «настроение», играет в жизни любого человека не последнюю роль. Военного человека в том числе. Смятение чувств, в котором пребывал лейтенант Чайковский, отражалось на его службе, и, увы, не в лучшую сторону. Он до сих пор действительно был гордостью полка. Ему поручались самые трудные и ответственные задания, как на учениях, так и в повседневной жизни части. И лейтенант с блеском справлялся с ними.
Однажды на учениях посредник, «уничтожив» командира батальона, дал вводную, по которой заменить «убитого» должен был командир взвода. И лейтенант Чайковский прекрасно руководил батальоном, овладел заданным объектом внезапно, молниеносно, почти без потерь, применив хитрость, которая даже посреднику-полковнику не пришла в голову.
— Этот далеко пойдет, помяните мое слово! — восхищенно говорил посредник, когда полковые учения разбирались в узком, начальственном кругу. — Ему, чтоб полком командовать, только папахи не хватает.
И вдруг лейтенант Чайковский, пример для всех, допустил подряд две ошибки на учениях, опоздал к вечерней поверке, не приготовил конспекты к политзанятиям. Это было невероятно.
Первым заметил и забеспокоился командир. Он вызвал Чайковского к себе и спросил:
— Ты что, Чайковский? Может, болен? Или что не так? Дома-то все в порядке? — допытывался командир. — А может, влюбился?
Лейтенант молчал. Но командир уже догадался.
— Учти, Чайковский, любовь положительная эмоция. Если, конечно, взаимная. У тебя же другой быть не может. Уж коли ты полюбишь, какая же дивчина тебе не ответит? Такой на свете не существует! Другое дело, если не знает, не догадывается. Так ты скажи ей!
Нехитрым советом старшего товарища, наверное, Илья рано или поздно воспользовался бы, однако судьба сама торопила события. И крайне драматическим способом. Душевное состояние Ильи сказалось и на его прыжках с парашютом. Однажды он затянул раскрытие, другой раз поймал себя на том, что недостаточно тщательно сложил парашют. А в тот день у Чайковского уже с утра было плохое настроение. Впервые из-за ничтожного пустяка, в котором виноват-то, кстати, был не рядовой, а сержант, он вдруг накричал на солдата. Проверяя оружие, лейтенант обнаружил, что рядовой Марков поставил автомат не на место. Он немедленно вызвал его и сделал выговор. Марков пытался оправдаться:
— Я его на место поставил, товарищ гвардии лейтенант! Честное слово!
— Прекратите пререкаться! — повысил голос лейтенант.
— Да я… — снова начал Марков.
— Наряд вне очереди за пререкание с командиром! — закричал Чайковский.
Солдат был ошарашен. Такого с командиром взвода никогда еще не случалось. Чтобы лейтенант накричал! Да еще несправедливо наказал!
В это время в оружейную вбежал командир отделения:
— Товарищ гвардии лейтенант, разрешите обратиться! — И, дождавшись кивка, озабоченно продолжал: — Товарищ гвардии лейтенант, автомат рядового Маркова неисправен, газовая камера барахлит. Разрешите сдать в оружейную мастерскую. Я его вечор отставил в сторонку и…
— Извините, гвардии рядовой Марков, взыскание отменяю! — резко сказал Чайковский и вышел из оружейной, оставив своих десантников с раскрытыми ртами.
Случай этот окончательно вывел Чайковского из равновесия. Поэтому, наверное, все и произошло.
…Зоя покинула самолет, и оранжевый купол ее спортивного парашюта уже вспыхнул за хвостом Ан-2.
Теперь прыгал Илья. Но мысли его были не о прыжке. Он думал о Зое, о ее признании, о майоре Суслове, об их дружной троице, которая развалилась, о Руте, об этом злосчастном инциденте с ни в чем не повинным солдатом…
Он потерял собранность, чувство времени, летел, распластав руки и ноги. И вдруг всем телом, всеми чувствами, мгновенно обострившимися, понял, что-то не так. Но было поздно.
Стабилизатор парашюта зацепился за ногу, сработал прибор, вышедший из ранца, главный парашют образовал дугу, не раскрылся. Чайковский мгновенно дернул кольцо запасного, но запасной, выскочивший с шелестом из своей маленькой сумки, распрямился, напрягся и, обмотавшись вокруг основного, тоже не раскрылся… Свист воздуха проник под шлем. Он был страшен, он нарастал… Все вертелось окрест в пестром бешеном хороводе…
Чайковский даже не успел попять, что гибнет. Внезапно что-то прошелестело, обволокло его, потом с силой дернуло, а его стремительное падение превратилось в быстрый, но плавный спуск.
Только тогда он начал приходить в себя. Он видел напряженное, побледневшее лицо Зои, видел ее сильные руки, державшие его беспомощный парашют, синее небо за ее спиной, быстро приближающуюся землю…
Они приземлились благополучно, даже удержались на ногах. К ним бежали люди, медленно опадал блестящий купол запасного парашюта, который Зоя раскрыла, когда Чайковский врезался в ее основной, раскрыла, успела схватить парашют Чайковского. И спасти ему жизнь.
Они продолжали стоять, крепко обнявшись, глядя в глаза друг другу, ничего не замечая вокруг.
Наконец Зоя сбросила шлем, волосы рассыпались по плечам, она положила голову ему на грудь, не выпускала из рук.
— Я тебя теперь никогда не отпущу, Илья, — прошептала она. — Господи, до чего я испугалась…
Он не успел ответить. Их окружили, жали руки, поздравляли Зою, смеялись, начали качать.
Подлетела санитарная машина, и их насильно затолкали в нее. Пока машина мчала их в город, Илья держал ее руки. Молчал.
— Это я тебя никогда не отпущу, — сказал он наконец, словно продолжая разговор. — Пора кончать эту комедию. Мы с тобой любим друг друга, и ты будешь моей женой! — закончил он решительно.
— Когда? — спросила она.
— Сегодня, — ответил он.
Они остановили машину и как были в комбинезонах пошли к нему домой. Зоя осталась у него. Наутро они подали заявление в загс и через две недели сыграли свадьбу в военторговской столовой: у него тогда было не генеральское денежное содержание. Лейтенантское.
На свадьбе было много народу, в том числе командир полка. Не было только Руты. Не попрощавшись ни с ним, ни с Зоей, она внезапно уехала в отпуск к маме «по семейным обстоятельствам», как было сказано в приказе. Но телеграмму прислала. В ней было всего три слова: «Поздравляю. Желаю счастья».
Через год Чайковскому присвоили звание старшего лейтенанта и назначили командиром роты в другую часть, в другом, далеком городе.
Так начался их с Зоей долгий путь по военным городкам и гарнизонам.
Военные городки!
Кто из нас, носивших погоды, не помнит о них? И солдаты, проведшие там только два года, и офицеры, и генералы.
Жилые дома офицеров, кирпичные кубы казарм, высокая труба банно-прачечного комплекса, водонапорная башня. Аккуратные аллейки, огороженные штакетником; не всегда искусные изображения солдат, ракет, самолетов на фанерных транспарантах. Клуб из белого кирпича с мозаичным панно, спортивные площадки, гаражи…
Все одинаковые и все разные. С вековыми дубами, могучими соснами, чахлыми кустарниками. Обвеваемые солеными морскими ветрами, знойными суховеями песчаных пустынь, обжигающей снежной метелью…
Военные городки!
В них проходит солдатская молодость. И вся офицерская жизнь. В них живут тысячи обитателей как одна семья. И, как во всякой семье, здесь любят и ревнуют, ссорятся и мирятся, страдают и радуются, женятся, выходят замуж и воспитывают ребят. А порой и разводятся. Приходят новые члены семьи, уходят старые. Здесь рождаются люди. И люди умирают. Только не всегда от старости, не всегда от болезней. Это ведь военные городки.
Здесь все про всех знают. Радуются чужим радостям, огорчаются чужим бедам. Потому что чужих радостей и бед здесь не бывает. Здесь все свое. И сплетничают иной раз тоже, и судачат, и ворчат. Как везде, как в любой большой семье, как в любом городе.
Только не в каждой семье или городе бывает так, что завоет сирена, зазвенят звонки, забегают посыльные, и в предрассветный или ночной час пустеют дома, по зову ратных труб уходят мужчины. А женщины и дети остаются в привычном ожидании.
Заканчиваются выходы, учения, сборы; мужья и отцы возвращаются в городок. Снова над аллейками и плацами звучат слова команд, лихие песни, доносится со стрельбища автоматная дробь, а из парка боевых машин — гул моторов. На военные городки нисходит покой, недвижно простираются синие небеса, или плывет не спеша в черно-бархатном небе голубая луна.
Но однажды может случиться и так, что не розовая заря взойдет над военным городком, не голубая луна, а разгорится над землей дымная заря войны…
И снова завоют сирены и зазвучат сигналы тревоги, и мужчины уйдут воевать. А женщины и дети останутся в привычном ожидании. Только многие уже своих мужей и отцов не дождутся…
Военные городки!
Они потому и называются так, что живут в них солдаты, чей долг охранять все города, всех женщин и детей страны. Военные городки первыми встретят беду.
А что вернутся не все, так что ж поделаешь, на то и война…
Старший лейтенант, а потом капитан, майор, подполковник Чайковский так же твердо и умело будет командовать ротой, батальоном, полком, как он командовал своим взводом. Да он действительно был образцовый офицер. Таких мечтают иметь под началом вышестоящие начальники, такими хотят видеть своих командиров подчиненные.
Еще до академии он очень много читал, имея, как и любой выпускник Рязанского училища того времени, звание переводчика-референта по английскому языку, самостоятельно выучил еще и немецкий. Совершенствовался в стрельбе и охотно ходил на занятия по самбо, азартно вступая в схватку с инструктором или солдатом-разрядником.
Зоя тоже жила, как она выражалась, «активной общественно-спортивной» жизнью: выступала на соревнованиях, вела тренерскую работу.
Иногда не виделись по неделям. Он уезжал на учения, в лагеря, в командировки, она — на соревнования, сборы.
— Послушай, какая мы семья? — пожаловалась однажды Зоя; у нее было плохое настроение, что теперь с ней случалось не часто. — Я подсчитала, в прошлом месяце мы виделись четыре дня, в этом — пять. Ты считаешь это нормальным?
— Нет, — убежденно сказал Илья, — не нормальным! Надо решительно все менять. Завтра подам рапорт о демобилизации, ты увольняешься из спорта. Уезжаем в Сочи…
— Почему в Сочи? — спросила сбитая с толку Зоя.
— Я там в парке культуры и отдыха присмотрел тир за пивным киоском, поступлю туда заведующим. Тебя устрою на парашютную вышку.
— В Сочинском парке нет парашютной вышки, — неодобрительно заметила Зоя. — И вообще не валяй дурака. Я серьезно говорю. У нас нет семьи, комнату снимаем, не видимся. Надо завести семью.
— Неплохая мысль, — согласился Илья, — мы уже три года женаты, так что самое время.
— Ты все шутишь! Ты как в той старой песне: «Пушки заряжены, вот кто наши жены, шашки востры — вот кто наши сестры». Для тебя семья — это рота.
— Не смейся над военным фольклором, — строго сказал Илья, — а если серьезно, то предлагай. Заранее согласен.
Но предложений у Зои не было. Ее позиция была негативной. Конструктивная часть отсутствовала.
Впрочем, такие разговоры бывали редки. Оба прекрасно понимали, что другая жизнь для них невозможна, да они и не хотели другой. Они были молоды, обожали жизнь, обожали друг друга, свое дело, свою профессию, чем дольше длились разлуки, тем горячей были дни, проводимые вместе.
Лишь один раз, когда они ехали в отпуск в Прибалтику, Илья сказал жене:
— Помнишь, ты как-то сказала, что мечтаешь о сыне, который был бы похож на меня.
— Помню…
Им дьявольски повезло в то лето. Они достали путевку в прекрасный санаторий в Майори, что под Ригой, с таинственным названием ДКБФ. КБФ — они расшифровали быстро — Краснознаменный Балтийский флот. А вот над Д долго ломали голову, пока не догадались, что это значит «Дважды».
Погода выдалась удивительно хорошей; такая не часто бывает в здешних местах. 25° на берегу, и 20° вода. Почти рекорд!
Они валялись на дивном песке, поражаясь редкой удаче — отпуск в июле! Да еще у обоих вместе! Прибалтика — и жара! Словом, сказка. Они даже не ездили на экскурсии, что противоречило их правилам. «Надо все увидеть и познать, — говорил Илья, — когда еще сюда попадем». И где бы они ни оказывались — по службе или в отпуске, — неизменно и прилежно посещали все достопримечательности, осматривали города, ходили в музеи и театры. Но такая погода на Рижском взморье сама по себе была достопримечательностью, и ею следовало наслаждаться. Кто знает, сколько еще продержится?
И они бродили по этому необъятному чудо-пляжу, лежали на его мелком золотом песке, высоко поднимая ноги, долго шли по гладкому ровному дну далеко-далеко, пока вода не доходила до груди, а потом плыли вдоль берега лениво, не спеша, переворачиваясь на спину и глядя в белесое теплое небо. Потом выходили где-нибудь километра за два-три от своего санатория и возвращались пешком, останавливаясь у пляжных киосков, чтобы выпить лимонада, съесть мороженое, взвеситься. («Кошмар!» — каждый раз вопила Зоя, глядя на шкалу.)
И снова лежали на теплом песке, купались, играли в волейбол. Словом, отдыхали. Казалось нереальным, что существуют где-то огромные самолеты, боевые машины, ночные походы, марш-броски, парашютные прыжки на лес, на реку, на горы. Жизнь, знакомая людям по книгам и фильмам, а для них привычная, нормальная жизнь.
Трудная, беспокойная, полная романтики и приключений, непостоянная и волнующая жизнь, которую они не променяли бы ни на какую другую… А здесь был теплый песок, бирюзовое море, дурманящий запах хвои, ласковый ветерок и грустный крик белых чаек.
— …Помню, — повторила Зоя.
Они лежали, закрыв глаза, обращенные к солнцу, раскинув руки, всем телом впитывая горячие лучи. Больше не было слов, и, кто знает, что думал каждый из них, лежа вот так на этом золотистом пляже с закрытыми глазами.
Петр родился в самый неподходящий момент, когда старший лейтенант Чайковский был на учениях в далекой сибирской тайге. Со своей ротой он много дней шел, продираясь через ее непроходимые дебри, скрываясь от разведчиков-вертолетов «противника». Но он сумел провести своих десантников до цели, уничтожить заданный объект и без потерь вернуться. Там только и узнал от замполита батальона, что стал отцом.
Зоя и Илья были молодыми, здоровыми, красивыми, и их сын Петр тоже рос здоровым, красивым бутузом. Он родился очень большим и шумным, и имя ему было дано в честь Петра Первого, которым Илья восхищался и которого считал величайшей фигурой в истории России.
— Пусть будет по-твоему, — согласилась Зоя, перебрав для порядка полсотни имен, — но следующего назову я.
— Следующей будет дочь, — уверенно заявил Илья, — и мы назовем ее Зоей.
— Нет, Леной, — возразила Зоя, — но будет сын.
— Дочь!
Этот схоластический спор закончился через три года с рождением девочки, которую Леной и назвали. И хотя ребенок, а тем более двое, как известно, жизнь женщины не облегчают, Зоя умудрялась пусть реже, но участвовать в соревнованиях. Она была теперь спортсменкой высокого класса — чемпионкой и рекордсменкой страны, капитаном команды.
В бытовом и материальном отношении с годами становилось жить лучше: Чайковский стремительно поднимался по служебной лестнице, но новые чины и должности влекли и бо́льшую ответственность, требовали больше времени и сил. Капитан, как известно, не лейтенант, командир батальона — не командир роты.
Капитан Чайковский держался солидно не по годам, и, хотя в подчинение к нему попадали порой офицеры старше его по возрасту, он производил впечатление куда более опытного командира. Да и был таким.
Еще на заре своей военной карьеры, в училище, Чайковский установил для себя ряд незыблемых принципов, которых неукоснительно придерживался на протяжении всей своей последующей службы. Они были не столь уж оригинальны и новы, эти принципы, смысл заключался в том, чтобы никогда не отступать от них. Он, например, привык являться на службу всегда первым. Когда был взводным — в роту, до подъема, когда стал командиром полка, в штаб, задолго до начала занятий.
Он стремился знать, и не только по имени-отчеству, а по характеру, склонностям, достоинствам и недостаткам, каждого своего подчиненного. Вначале каждого солдата, позже каждого младшего командира, когда это стало невозможным, то уж, во всяком случае, каждого офицера полка.
Это помогало ему точно подбирать исполнителей, не ошибаться, назначая людей на задания. С каждым у него был свой стиль разговора, к каждому своя мера требовательности.
Зная, например, что хороший результат в стрельбе для Иванова предел возможностей, он хвалил его за результат, за который выговаривал Петрову, потому что тот легко мог выполнить упражнение на «отлично».
Чайковский не терпел уравниловки.
— Запомните, — говорил он своим офицерам, — нет двух одинаковых солдат. И не может быть! Поэтому к каждому и подход должен быть ин-ди-ви-ду-альный!
Ничего необычного в таком требовании не было. Необычной была та настойчивость, та въедливость, с какой он следил за соблюдением этого требования.
Он мог, например, неожиданно спросить командира батальона:
— Почему ваш лейтенант Донской невеселый сегодня? А? У него все в порядке?
Услышав подобный вопрос, командир батальона мог быть уверен, что у лейтенанта Донского действительно что-то не в порядке, что командир полка об этом знает, а вот он, комбат, об этом не знает. И это не сулит ему ничего хорошего.
Пуще всего Чайковский не терпел лжи. Так был он воспитан сам, такой была Зоя, так он воспитывал своих детей. И подчиненных.
В его взводе, а позже в роте, полку знали — Чайковский может простить или понять все, только не обман. И тем, кто хоть раз пытался его обмануть, жизни не было. Долгой безупречной службой, невиданным старанием приходилось таким возвращать себе доверие командира, и далеко не всегда это удавалось.
Воспитывая подчиненных, Чайковский никогда не забывал о своем главном принципе: необходимости быть «универсально передовым», как он выражался.
— Командир, — говорил он, — должен лучше всех своих подчиненных прыгать с парашютом, стрелять, бегать, ходить на лыжах, владеть приемами рукопашного боя, я уж не говорю о теории. Он должен все делать лучше всех! — И, оглядев своих офицеров, добавлял после паузы: — К сожалению, это невозможно, но к этому надо стремиться.
Он старался, чтобы его солдаты были универсалами, овладевали смежными профессиями, могли заменить в боевой обстановке друг друга. Он без конца на занятиях заставлял водителей браться за рацию, радистов садиться за руль, саперов превращал в артиллеристов, а артиллеристов в саперов. В десантных войсках взаимозаменяемость вещь обязательная. Ничего нового и здесь Чайковский не придумал. Просто он доводил этот принцип до конца. Рассказывали, как на одном из учений какой-то въедливый посредник, желая нарушить связь в батальоне, которым командовал Чайковский, выводил из строя одного за другим всех штатных радистов, связистов, но их тут же заменяли солдаты других специальностей. В конце концов посредник махнул рукой:
— Целый батальон — и все радисты! — воскликнул он в сердцах.
Была у Чайковского еще одна черта, крайне опасная для его подчиненных. Он не просто все проверял — это делает каждый командир. Он занимался проверкой постоянно, в самых порой неожиданных обстоятельствах и вроде бы невзначай.
Так, прибыв куда-нибудь в роту и отослав под благовидным предлогом водителя своей машины, он мог вдруг подозвать любого офицера роты и приказать:
— Ну-ка, лейтенант, не откажите, сгоняйте в штаб, папку забыл, вот незадача. Берите машину! Быстренько. — И внимательно смотрел, как тот садится в машину, как разворачивается, как едет, засекал по часам, сколько тратит на дорогу.
Летом он долго и тщательно проверял, как хранятся лыжи, каждую пару. В походе, если встречалась река, солдаты уже знали, что перейти ее по соседнему удобному мосту конечно же не придется, и, завидя воду, заранее готовились преодолеть ее вплавь.
Плавать, ходить на лыжах, ездить на велосипеде обязаны были все его солдаты. Если бы Чайковский мог, он, наверное, бы научил своих солдат водить корабли и самолеты, ездить на лошадях и оленях, разговаривать на хинди и санскрите, производить операцию аппендицита, печатать на машинке и стенографировать. Так, во всяком случае, сказал о нем однажды проверяющий генерал из штаба округа.
Чайковский не открывал Америки и не изобретал велосипеда. Секрет его командирских успехов заключался в том, что он с поразительной настойчивостью доводил до конца каждое свое тщательно продуманное начинание. Поэтому все и настраивались не на час и не на день. Его дело становилось их делом, их привычкой; проходило немного времени, и они уже не представляли, как могло быть иначе.
Экзамены в академию он сдал успешно. И после приказа о зачислении слушателем он и Зоя сложили нехитрые пожитки и покатили в столицу.
Глава III
Пока генерал-майор Илья Сергеевич Чайковский во главе своей орденоносной воздушно-десантной дивизии летел на задание, он напряженно думал о предстоящей операции. Но наступали минуты, когда думалось о другом. Все сильней прорывались мысли о сыне. Илья Сергеевич тяжело переживал его драму. Нет, конечно, внешне это незаметно. Не только подчиненные, но и сам Петр не догадывался о его чувствах. Надо же, чтобы так не повезло!
Илья Сергеевич прокручивает в мыслях всю недолгую жизнь сына — все ее счастливые и драматические минуты.
Он уже представлял сына десантником — натянута тельняшка на могучей загорелой груди, лихо заломлен голубой берет. Полдюжины значков украшают гимнастерку. Вот Петр первым преодолевает полосу препятствий. Ну ладно — не первым, — одним из первых. Вот точно поражает мишень! Вот приемами самбо разбрасывает нескольких нападающих! Вот сидит рядом с ним в самолете. И через несколько минут исчезнет в ночи, а там, на земле, покажет себя. Покажет, какие они десантники, Чайковские… Нет, это не останется мечтой! Это все, все должно осуществиться! А как этого хочет Петр! Да и он, его отец, не меньше. Надо же, чтоб так не повезло! Нелепость!..
А что делал в это время тот, о ком размышлял генерал Чайковский, его сын?
Может быть, он спал той мартовской сырой и ветреной ночью? Или сидел, как прилежный ученик, над книгой? А возможно, в свои семнадцать с половиной лет уже какой час прощался с девушкой у ее подъезда, с девушкой, безусловно, самой красивой, умной, единственной, обладающей всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами, — словом, такой, какой каждая девушка бывает хоть раз в жизни в глазах хоть одного человека? Ни то, ни другое, ни третье.
Петр лежал в постели с открытыми глазами и смотрел в темноту. Темнота была относительной: свет уличного фонаря проникал в незашторенное окно и, раскачиваясь на ветру, играл на стене меняющими очертания бледно-желтыми полосами.
Было уже далеко за полночь, а сон не шел. И это беспокоило Петра. По причинам, о которых будет сказано позже, собственное здоровье беспокоило Петра куда больше, чем это бывает обычно в его возрасте. Почему он не спит?
Слонов он уже пересчитал, о всех приятных вещах, в том числе о том, что сказала ему накануне Ленка Соловьева, он подумал, а сон все не шел.
Петр начинает заниматься самоанализом.
Беспокоится за отца? Да нет. Он уверен, что у отца все будет в порядке. Нет, дело не в отце. Ленка — сестра? Это ее румяный помидор Рудик, который названивает ей каждый вечер и которого он вчера отшил, а Ленка расплакалась? Тоже нет, хотя таких слов, как «деспот», «диктатор», он от нее раньше не слышал. Ладно, черт с ней, пусть встречается со своим Рудиком. Весна. Любовь. В конце концов, уже взрослая — четырнадцать лет.
Про аэроклуб и говорить не приходится. Там у него порядок. Там все получается. С самого начала все получалось.
Так что же? Экзамены в училище — вот что!
Даже не экзамены, а медицинская комиссия.
«Умереть со смеху можно, — размышляет Петр, лежа в темноте, с мрачным выражением лица. — Нет, кому-нибудь рассказать, не поверят!» Продолжая лежать, он напрягает мускулы на ногах, на руках, на животе, играет ими. Он вздыхает. Да, вот главная забота. Вот что омрачает жизнь.
И чем ближе прием, тем он больше нервничает. Отсюда и бессонница. Ну не бессонница, конечно, но вот уже третий раз такое с ним — никак не заснет. Надо сбегать к врачу. Нет, к врачу он не пойдет, он и так уже ходит больше, чем нужно, просто стыд. Вон отец — старик, сорок лет стукнуло, а начнешь с ним бороться — и минуты не выдержишь, хотя он, Петр, такие мышцы себе накачал — будь здоров! И зачем качал? С этого все и началось…
Петр закрывает глаза. Он где-то читал, что, если считать слонов не помогает, надо считать баранов, обязательно белых и обязательно прыгающих через изгородь. Почему?
На сотом баране он прекращает это бесполезное занятие и переходит к воспоминаниям. Вот! Надо вспоминать, особенно что-нибудь очень скучное, например уроки по тригонометрии, и сразу заснешь с тоски. Но синусы и косинусы, станцевав иронический танец, исчезают, а сон не приходит. Петр невольно переключается к другим воспоминаниям.
Когда он впервые приобщился к военной жизни? И как? Конечно, прежде всего через родителей, ведь он сын офицера-десантника и парашютистки. С отцом часто бывал на парашютодромах, полосе препятствий, на стрельбище, даже в местном парке культуры и отдыха прыгнул с вышки в четырнадцать лет.
Особенно памятное впечатление оставила у него поездка вместе с отцом к его другу — летчику, командиру истребительного полка. Почему именно эта поездка?
Наверное, потому, что все, что касалось десантных войск, парашютов, было настолько знакомо, близко, так органично входило в его жизнь с самых малых лет, что ощущал он это как родной дом, как школу, — словом, как неотъемлемые элементы жизни. Столкнувшись с армейской обстановкой, другой, непривычной ему, он внезапно осознал особую полноту военной службы, военной жизни и то, что призвана армия защищать.
В авиачасть они выехали морозным январским утром. Долго ехали вдоль окраинных многоэтажных новостроек, миновали маленькие поселки, потом села, свернули с шоссе и углубились по прямой, расчищенной дороге в зимний лес.
Лес сплошной стеной стоял вдоль дороги. Пухлые белые ели были неподвижны, на редких опушках блестели на чистом снегу цепочки следов — то ли заячьих, то ли лисьих. Петр не очень разбирался в этих делах. И сам снег сверкал в лучах утреннего солнца, подмигивал, словно выстреливал бриллиантовые лучики.
Неожиданно за первым и единственным на этой прямой дороге поворотом перед ними вырос шлагбаум и часовой в тулупе.
И снова потянулась дорога. Пока не уперлась в выкрашенные серебряной металлической краской ворота у аккуратной проходной белого кирпича. Из проходной выскочил солдат в кителе с голубыми погонами, открыл ворота, и они въехали в военный городок.
То был не городок, а целый город.
Широкие аллеи, окаймленные высокими елями, семиэтажные дома светлого кирпича, магазины, огромный клуб с мозаичным панно в стену величиной, на котором изображены синие самолеты, улетавшие в небо, к красному солнцу.
Петра непривычно поразило, что хотя на панно, на железных транспарантах, установленных вдоль улиц, тоже, как и в его родном городке, нарисованы самолеты, голубые погоны и голубые небеса, но не было парашютов, а лишь самолеты.
Как-то непривычно.
В тот день в городок, где квартировала истребительная дивизия, приехала группа журналистов, для которой устроили экскурсию.
У отца с его другом, командиром полка, были свои темы для разговоров, они долго не виделись, и Петр, чтоб не болтаться под ногами, был присоединен к журналистской группе.
Сначала их повели в музей боевой славы. Здесь на огромной карте были прослежены пути полков, вошедших ныне в эту дивизию. Полки все гвардейские, награжденные многими орденами, носившие имена городов, связанных с самыми знаменитыми и трудными сражениями Великой Отечественной войны…
Их пути начались задолго до войны у Халхин-Гола, в Маньчжурии. Затем полки обороняли Москву, Сталинград, сражались в Заполярье и на Черном море и закончили войну под Берлином и Прагой. Дивизия воспитала десятки Героев Советского Союза. Их имена были начертаны золотыми буквами на мраморной доске.
Журналисты, а с ними и Петр смотрели на стенде документы, фотографии, партийные и комсомольские билеты, окровавленные, пробитые пулями.
Почти никого, кто начинал свой боевой путь под знаменами дивизии, к концу войны не осталось в живых. Люди приходили, сражались, погибали; их сменяли другие, и только боевые полки продолжали жить, действовать, не выпуская эстафету великого подвига.
Умирали люди, дивизия оставалась бессмертной.
Потом их повели осматривать самолеты. Одни серые, другие зеленые, они стояли на поле перед замаскированными ангарами, невероятно, как показалось Петру, длинные, с ракетами под крыльями, и сами похожие на ракеты.
Фотокорреспонденты засуетились с аппаратами, а невысокий, широкоплечий генерал, сопровождавший группу, объяснял, что́ можно снимать.
Журналисты фотографировались на фоне самолетов, залезали в кабину; Петру отчаянно хотелось попасть на фото, но его отовсюду отгоняли под разными благовидными предлогами. Действительно, эдакий журналистский десант в прославленную воинскую часть, герои пера, запечатленные для потомства у героев воздуха, и вдруг какой-то мальчик на фото! Несолидно.
Но в кабину Петру все же удалось залезть. Он решительно вскарабкался по присосавшейся к борту самолета хрупкой красной лесенке и, неуклюже хватаясь за борта, уселся в кожаное кресло.
Некоторое время он сидел пораженный.
Он, конечно, как любой современный мальчишка, которому, рассказывая о вертолете, не говорят, что он напоминает стрекозу, а, наоборот, рассказывая о стрекозе, поясняют, что она похожа на вертолет, представлял себе, что истребитель не планер, там наверняка сложное управление. Но что он увидит такое количество приборов, Петр не ожидал! Рычаги, кнопки, циферблаты, указатели, выключатели, какие-то совсем уж непонятные приборы; стрелки, шкалы не только заполняли всю приборную доску перед летчиком, начинаясь у пола и доходя до уровня лица, но заходили далеко по бокам, как бы окаймляя всю кабину. Их были десятки и десятки, да, наверное, сотни!
«Невозможно, — думал Петр, — следить за всеми, невозможно даже запомнить их. И вообще, как можно постигнуть все это?» Вылез он из кабины, удивляясь: зачем здесь нужен человек? Что ему делать? Это чувство еще более укрепилось в нем, когда он услышал, с какой скоростью летает самолет. Да ни одному человеку, даже с самой феноменальной реакцией, не успеть не то что вычислить, когда начать стрелять или пускать ракету, а кнопку-то нажать. Он даже целиться не может! Ведь противник, с которым он сблизится через секунду, пока еще за горизонтом.
«Нет, — решил Петр, — человеку в таком самолете делать нечего». Он знал, что самолетами теперь управляют с земли. Вот пусть и управляют. Он лично, если б пилотировал такой истребитель, сидел бы себе тихо, решал кроссворды и не мешал тем, кто с земли командует его самолетом.
Смутное чувство восторга он не мог в себе подавить. Да, это машины! Непобедимые, неуязвимые, грозные. Он не думал при этом, что современные боевые самолеты есть и в других армиях. Он просто испытывал гордость за то, что такие чудо-машины есть у его страны, и был твердо убежден, что противостоять им не сможет никто.
Петра очень заинтересовали гигантские серые пухлые сооружения, стоявшие неподалеку и напоминавшие аэростаты заграждения, посаженные на землю, как Петр представлял их себе по фотографиям военных времен. Но оказалось, что это надувные ангары и что в каждый из них вошел бы десяток аэростатов.
Пройдя через тамбур, где шумел горячий воздух, Петр оказался в огромном помещении. Здесь тоже стоял самолет, а рядом были аккуратно разложены в разных вариантах комплекты ракет и бомб, которые мог поднять самолет. Такая своеобразная учебная выставка была устроена для журналистов.
Они ходили, задавали вопросы, что-то записывали, а Петр бродил между ракетами и каждую трогал, а одну даже безуспешно пытался сдвинуть.
Генерал рассказывал журналистам о возможностях бомб и ракет: радиусе поражения, скорости полета, весе… Петр слушал рассеянно. И вдруг встрепенулся. Ведь именно такие самолеты, вооруженные этими вот ракетами, наносят удар по врагу перед тем, как отец со своими десантниками приземлится на вражеские позиции.
Он с радостью подумал, что после удара этих длинных серебристых штуковин или этих, похожих на пчелиные соты, в каждой ячейке которых притаилась смертельно жалящая пчела, отец может прыгать спокойно: от противника мало что останется.
Вообще это здорово так помогать друг другу — транспортники везут десантников, летчики уничтожают противника, там, где приземлится десант, а десант в свою очередь захватит и удержит местность, чтобы пехоте было легче туда добраться. Да и танки будут обстреливать врага, не давая ему высунуться. Все помогают друг другу на войне.
И Петр с благодарностью посмотрел на генерала и других офицеров-летчиков, сопровождавших их группу.
Он еще не изучал стратегию и тактику и не знал, что победа в бою обеспечивается взаимодействием всех сил и что это непреложный закон успеха.
Он просто думал об отце и о тех, кто поможет ему в бою… А отец олицетворял для Петра все героическое, мужественное, непобедимое, что связано было для него с понятием «Советская Армия».
Об армии же, войне, военном деле он знал в свои детские годы не по возрасту много. Ведь вся его будущая жизнь пройдет в армии. Иной жизни он не представлял. И вот именно здесь, во время этой неожиданной, незапланированной экскурсии, он почувствовал это особенно остро.
И еще одно новое чувство ощутил, словно кольнул легкий холодок: справится ли, сможет ли? Он впервые задумался над тем, какие огромные требования предъявляет его будущая профессия к человеку. И ему стало немного тревожно на душе.
— А теперь посмотрим полеты, — сказал генерал.
Журналисты зашумели, оживились. Вся группа стояла на снежном поле, жмурясь от яркого солнца, устремив взгляды к дальнему концу аэродрома, откуда доносился смутный гул.
Самолет был едва виден сквозь переплетение деревьев, антенн, каких-то столбов, отделявших место, где стояли журналисты, от взлетной полосы. И вдруг все заметили стремительное движение — самолет разбегался. Разбег был коротким, почти сразу истребитель резко пошел вверх — и через считанные секунды уже превратился в серебристую точку в высоком белесом небе. Он сделал круг, другой где-то на невидимой высоте, потом снизился так, что можно было увидеть, как машина меняет конфигурацию крыла. Летчик снова и снова пролетал над аэродромом, проделывая одну за другой фигуры высшего пилотажа.
Когда истребитель проносился над полем, он напоминал одинокого, догоняющего стаю журавля, устремившего вперед вытянутую тонкую шею. Только не печальное курлыканье, а чудовищный грохот обрушивался с неба, и было странно слышать этот грохот, в то время как сам самолет, уже давно промелькнув над головами, исчез вдали.
Самолет сел так же внезапно, как и взлетел, и, пробежав несколько десятков метров, остановился.
Затем свое искусство продемонстрировал другой летчик, на другом самолете.
Посадив машины, летчики подошли к журналистам. Это были крепкие молодые парни в высотных комбинезонах, в гермошлемах. Их окружили, забросали вопросами, фотографировали.
Как ни старался Петр попасть в объектив, ему это так и не удалось. Фотокорреспонденты неумолимо отстраняли его. Зато ему удалось потрогать шлемы и комбинезоны летчиков, пожать одному из них руку.
«Ничего, — утешал он себя, — придет время, и меня будут снимать и интервьюировать журналисты. Дайте срок».
Потом журналистов, а заодно и его пригласили в один из огромных надувных ангаров, где был накрыт стол. Состоялся обед с тостами и речами. Впрочем, речей Петр не слышал.
Его поразило другое. Чтобы сесть за стол, все сняли шинели, пальто, шубы. И тут оказалось, что пиджаки иных журналистов, кто постарее, были украшены многоэтажными рядами орденских колодок, а один оказался даже Героем Советского Союза. Как понял Петр, во время войны они тоже были летчиками, сбили десятки вражеских самолетов, сотни раз бомбили немецкие войска. Теперь они выглядели совсем не воинственно: поседевшие, полысевшие, с морщинами на лице. Петр подумал, что когда-то и они были такие же крепкие и молодые, как те двое летчиков, что демонстрировали только что свое искусство. Они, наверное, тоже были искусными и смелыми. Только самолеты у них были другие, не сравнимые с теми, что они видели сегодня. Когда-нибудь будут еще более совершенные самолеты. А вот летчики останутся все такими же, смелыми, искусными. И его, Петра, место среди них!
Но он тут же внес поправку. Среди советских офицеров, да, но не летчиков, а десантников. Во всяком случае, он, Петр, берет пример с отца.
Может, когда-нибудь и с него будут брать пример?
Так или иначе, но поездка к летчикам произвела на Петра неизгладимое впечатление. Именно после нее его смутные детские мечты о военной карьере приняли конкретные формы. Он стал строить планы: начнет заниматься в аэроклубе, потом поступит в Рязанское училище, потом…
Он стал читать о десантниках не вообще, что попадется, а с расчетом. Начал собирать с помощью отца библиотеку, в которой были книги о спортивном парашютизме, о военно-десантных операциях в минувшей войне, об истории ВДВ, книги очерков о десантниках, мемуары, повести и романы, увы, весьма немногочисленные, посвященные этому роду войск. Он собирал даже учебные пособия, книжки по конструкции парашютов, фотографии, парашютные значки, эмблемы, вымпелы. Постепенно у него дома создался музей ВДВ и парашютного спорта.
— Хочешь быть конкурентом Рязанскому музею? — смеялся отец. — Скоро экскурсии начнем к тебе водить.
Надо отдать должное Петру, он не ограничивался лишь воздушно-десантными войсками. Он интересовался и другими видами и родами войск, что, прямо скажем, не облегчало жизнь преподавателю военного дела в школе: Петр на уроках задавал вопросы, хотя и имевшие прямое отношение к военному делу, но отнюдь не предусмотренные школьной программой.
НВП — начальная военная подготовка — пользовалась в школе популярностью. Не сразу и не у всех, впрочем, завоевала она эту популярность.
— Ну к чему нам-то? — ворчал Седов, толстый, ленивый мальчик, к слову говоря, не очень-то успевавший и по остальным предметам. — Кончим школу, призовут нас в армию, тогда, пожалуйста, — будем трубить. А сейчас вояка из меня, как из Тоньки — манекенщица!
Тонька, тоже полная, явно в манекенщицы не годилась и очень обижалась, когда кто-нибудь намекал на ее полноту и привычку что-нибудь жевать.
Некоторые ребята поддерживали Седова. И однажды Юлька, самая маленькая в классе, но самая задиристая, прямо спросила Юрия Ивановича, преподавателя:
— Юрий Иванович, зачем нам в школе изучать военное дело? Не рано?
Кто-то хмыкнул на задней парте, кто-то охнул, но Юрий Иванович отнесся к вопросу очень серьезно. Фронтовик, давно в отставке, он внушал ребятам уважение многоярусной орденской колодкой, а еще больше тремя золотыми и тремя красными полосками за ранения, которые упрямо носил на груди, хотя ныне никто их не носит. А жаль — не меньше, чем ордена, говорят они о том, что честно воевал человек.
Увлеченный своим делом, Юрий Иванович, секретарь партбюро в школе, депутат райсовета, занимался множеством общественных работ.
— Садись, Юля. Видите ли, ребята, — заговорил он неторопливо, привычно расхаживая по классу, — когда пришла к нам война, многие ваши сверстники взяли в руки оружие. Мы еще когда-нибудь поговорим о них подробнее. Есть в Минске памятник Герою Советского Союза Марату Ивановичу Казею. А погиб Марат Иванович, когда ему едва исполнилось пятнадцать лет. И Зина Портнова, Герой Советского Союза, была школьницей, когда встретила войну. Она погибла от рук фашистов, погиб и пионер Тихон Баран. Юре Жданко исполнилось десять лет, когда он стал партизаном. В порядке исключения одиннадцатилетнего разведчика приняли в комсомол. Наградили орденом Красной Звезды, медалью «За отвагу». В начале войны пионеру Саше Залецкому было двенадцать лет. Войну он закончил в Восточной Пруссии, имея пять правительственных наград. Геня Занько, Леня Касач, Петя Клыпа, Саша Котов, Федя Москалев, Валя Пахомов, Саша Ульянов, Гена Юшкевич… Да разве всех перечислишь! А ведь это все пионеры, школьники, даже не старших классов. Они ушли на воину прямо из-за парты. Многие погибли. Все, иные посмертно, награждены боевыми наградами.
Ребята слушали молча. Юрий Иванович не торопился продолжать. Только его ровные шаги нарушали тишину.
— Юрий Иванович, — наконец не выдержала Юлька, — а вы когда начали войну, вы кем были: студентом или уже в армии?
Юрий Иванович остановился, посмотрел в окно, за которым начинала расцветать сирень, окутывавшая по весне школу лиловым туманом. Повернулся к ожидавшим ребятам.
— Я начал войну школьником, — сказал он негромко. — Весь наш класс ушел на войну. Прямо так вот, со школьной, как говорится, скамьи. Добровольцами. Были среди нас поздоровее, были заядлые спортсмены, но были и послабее. Разные были. Но на фронт попросились все, все и ушли…
Опять в классе нависла тишина. И опять ее нарушила Юлька.
— Юрий Иванович, вот вы офицером стали, теперь у нас. А другие где? Может быть, кто-нибудь генералом стал? Вы с ними видитесь?
— Нет, не вижусь, — после паузы ответил Юрий Иванович. Он снова смотрел в окно: — И генералом из них никто не стал. Их никого уже нет на земле. Все погибли, весь наш класс. Я один только и остался…
Он так произнес эти слова, словно считал себя виноватым. Виноватым в том, что жив, что сирень за окном, что, затаив дыхание, слушают его эти ребята, такие же, как те, что ушли с ним в сорок первом году на войну и не вернулись.
Он потом не раз вспоминал в классе о пережитых боях, о своих погибших товарищах, рассказывал о многих пионерах и школьниках — участниках войны, о сыновьях полка.
Уже первый разговор круто изменил отношение ребят к военному делу, заставил по-новому взглянуть на этот предмет.
Юрий Иванович создал военный кружок, вел его настолько изобретательно и интересно, что чуть не весь класс записался туда. Программу при всей ее недостаточности — ну, что такое два часа в неделю! — он сумел построить так, что занятий по НВП ждали с нетерпением.
Ребята с азартом занимались огневой подготовкой, изучали автомат, соревновались на скорость его разборки и сборки с завязанными глазами, сами оборудовали в подвале тир и стреляли из «мелкашки», каждый раз жалуясь, что мало дают патронов. Юрий Иванович проводил и соревнования на скорость надевания или смены противогазов. Петр, чемпион школы, установил личный рекорд — полторы секунды в первом упражнении, три — во втором.
Он был назначен командиром группы, гордо носил желтые лычки на рукаве, по поручению преподавателя занимался с ребятами строевой и подавал команду на всю школу: «Ррравняйсь! Смирно! Напррра-во», так раскатывая «р», что слетались все окрестные грачи.
Он уже предвкушал, как поедет весной на практику в лагеря.
Один из офицеров запаса, некогда служивший в дивизии генерала Чайковского, проводя уроки по вневойсковой подготовке, много рассказывал о воздушно-десантных войсках. Этим войскам посвящались и военно-учебные фильмы, такие, как «С воздуха в бой», «Солдаты в голубых беретах», «Десантники», и другие. И конечно, «В небе только девушки».
В школе имелось учебное оружие, которое тщательно оберегалось. Но на занятиях Юрий Иванович, священнодействуя, извлекал его и увлекательно рассказывал об истории оружия, его эволюции, о русских и советских конструкторах, иллюстрируя свои рассказы диапозитивами.
Не без помощи генерала Чайковского ребята побывали на парашютодроме, в частях дивизии, в комнатах боевой славы, встречались с офицерами.
Одним словом, начальная военная подготовка была поставлена в школе прекрасно. И Петр был отнюдь не единственным из учеников, кто мечтал о военной карьере.
С парашютом Петру прыгать еще не разрешали — мал. Но на парашютодроме он бывал частенько. Зоя Сергеевна, Петина мама, мастер парашютного спорта, часто брала с собой на тренировки и его, и «эту плаксу Ленку», сестренку. Там все вначале было ново и интересно. И пузатые самолетики, и яркие цветные парашюты, опускавшие спортсменов в центр круга, и сами спортсмены, выделывавшие такие сложные фигуры в воздухе, будто прыгали с десятиметровой вышки в бассейне, а не с почти километровой высоты.
Лучше всех, конечно, все проделывала мама.
Поездки на парашютодром прекратились после одного случая, который мог бы закончиться печально, не прояви Петр редкое для его возраста присутствие духа. Правда, произошел этот случай не на парашютодроме, а в парке культуры и отдыха на парашютной вышке.
Зоя Сергеевна, как эго она часто делала, гуляя с сыном и дочерью в парке, решила совершить прыжок с вышки, но на этот раз она привела их с собой на верхнюю платформу. Узрев на груди Зои Сергеевны парашютный значок с внушительной цифрой, смотритель не решился ей препятствовать и пропустил детей. Они стали в дальнем конце платформы, с замиранием сердца глядя вниз, где все стало таким маленьким и далеким. Сначала Петр и Лена стояли спокойно, но, когда, махнув им рукой, Зоя Сергеевна исчезла за краем платформы, Лена неожиданно с криком «мама» бросилась вперед, пытаясь удержать мать. Она наверняка упала бы с вышки, не схвати ее Петр в последнюю секунду и не водвори на место.
Что потом было! Зоя Сергеевна готова была убить себя. Лена еще неделю просыпалась по ночам с криком «мама!». Смотрителя уволили. А детям вход на парашютодром и походы к вышке были отныне строго-настрого заказаны.
И в общей суете и панике как-то никто не заметил или не запомнил поступок Петра, по существу, спасшего сестру и сохранившего спокойствие в этих чрезвычайных обстоятельствах.
Снова на парашютодром Петр начал ездить много позже, когда ему исполнилось четырнадцать лет. Но теперь он уже ездил как «специалист», хорошо разбирался в прыжках, рекордах, парашютах. Спортсмены любили, когда он задавал нелегкие вопросы или высказывал свои суждения.
Вот тогда-то и произошла катастрофа.
Заканчивались окружные соревнования, и у Зои Сергеевны были все шансы стать чемпионкой округа.
На парашютодром поехали всей семьей на машине, недавно приобретенной, составлявшей гордость и радость семьи. На ней выезжали по воскресеньям за город, ездили в гости, по любому поводу колесили по городу… Отец и мать уверенно водили машину, а Петр собирался поступить на курсы.
Только Ленка, капризно надув губы, как-то сказала:
— Зачем мне учиться. У меня муж будет водить!
Это вызвало взрыв негодования. Отец прочел нотацию о том, что надо все уметь делать самой, мать — что на мужчин вообще и мужей в частности полагаться нельзя, а Петр презрительно заметил: «Да кто такую замуж возьмет?» Его слова уязвили Ленку, и она расплакалась.
Но в тот день они весело мчались по освещенному солнцем шоссе, по радио передавали бодрые песни. Полк, которым командовал тогда отец, отличился на дивизионных учениях, матери светило впереди чемпионское звание. Лена на «отлично» закончила пятый класс и выполнила к тому же первый юношеский разряд по фигурному катанию. («Еще бы, будущая Елена Чайковская», — шутил отец.) Что касается Петра, то хотя его успехи в школьных науках, если не считать физкультуры, военного дела, физики, химии и других аналогичных дисциплин («Тоже мне предметы», — упрекала Лена), были, мягко выражаясь, куда скромнее, а по дзюдо он имел лишь второй юношеский разряд, но и у него настроение было прекрасным.
Всю дорогу болтали, смеялись…
На парашютодроме было очень торжественно. Плескались на слабом ветру флаги, играл оркестр, на выставленных прямо в поле лотках продавали немыслимой вкусноты пончики; всюду царило радостное возбуждение.
Потом начались прыжки.
Петр, не отрываясь, следил за спортсменами, у него даже заболела шея. Боже, как он им завидовал! Как он завидовал своей матери!
Вот бы и ему сейчас туда, в это синее небо, в эти прозрачные, бескрайние дали, упоительно парить над землей, над расцвеченным праздничным парашютодромом, парить, словно птица, легко проделывая все эти повороты, кувырки, а потом спускаться, управляя парашютом, будто послушной лошадкой, и в конце концов, соединив ступни, точно приземлиться в кружок с блюдце величиной.
Счастливые они, эти спортсмены!
У Петра ни на секунду не возникало сомнения, что и он будет таким же. Обидно было ждать, когда-то еще все это сбудется!
Он радовался за маму. Наверняка здесь, на поле, множество всевозможных мам, даже вон та усатая грозная тетя весом сто килограммов тоже небось чья-то мама. Но ведь его-то лучшая! Единственная! Самая красивая и искусная. И если первое еще кто-то может оспаривать, то уж второе — нет! Чемпионка она, а не кто-нибудь другой!
Зоя Сергеевна действительно, как все и предполагали, выиграла первое место. Ее наградили красивым жетоном, грамотой, деревянной картиной с выжженным профилем мужественного десантника, преподнесли цветы. Сам генерал-лейтенант поцеловал ее и похвалил: «Молодец, Зоя, не подвела!» Пожал руку отцу, погладил Лену по голове, а Петру сказал: «Ну что, тоже небось десантником станешь?» «Стану! — ответил Петр. — И чемпионом стану!» Генерал рассмеялся, мама сделала страшные глаза, а Ленка пробормотала, так чтобы Петр услышал, а генерал нет: «Хвастун…»
Они еще долго оставались там, на парашютодроме; смотрели за прыжками, пили лимонад, обсуждали с друзьями ход соревнований, даже потанцевали на лужайке под оркестр.
Затем собрались домой.
— Вы поезжайте, — сказала мама, — я догоню. У нас тут небольшой девичник. Мужикам вход запрещен.
Чемпионкой стала не только Зоя Сергеевна, но и вся ее команда, и они решили отметить это в своем узком, женском кругу.
Отец поворчал для приличия, Ленка похныкала, но в конце концов они сели в машину и укатили, взяв с матери честное слово, что не позже шести она будет дома.
Она не вернулась ни в шесть, ни в девять, ни в одиннадцать. Ленка, уморившись за день, давно спала в своем занавешенном от света углу. Петр тоже заснул, с обидой размышляя, как будет упрекать маму, всегда учившую не обманывать, а сама…
Его разбудил телефонный звонок. Телефон, конечно, звонил как обычно, как звонил тысячи раз, но ему почему-то послышалось в этом звонке нечто отчаянное, зловещее, предвещавшее неотвратимую беду. Он таким и запомнил тот звонок на всю жизнь.
Петр не слышал, что говорил отец.
Он все понял, когда увидел, как тот с побелевшим лицом, путаясь в пуговицах дрожащими пальцами, надевает китель, растерянно шарит рукой, ища ручку двери.
Петр вскочил, в одних трусах выбежал в переднюю. Он не закричал, он прошептал: «Мама?»
И отец не стал врать, утешать, обманывать. Он обернулся у двери и сказал: «Да. Автомобильная авария. Оставайся с сестрой». И тихо прикрыл дверь.
Не стал утешать и обманывать. Сразу сказал все, как есть, и отдал приказ по-военному.
Петр не заплакал. Он торопливо надел свой старый тренировочный костюм, в котором всегда ходил дома, подсел к сестре на постель, неуклюже обнял ее голову, прижал к себе. Ленка что-то недовольно пробормотала во сне и, уткнувшись поудобнее ему в руку, снова засопела.
Не выпуская сестры из рук, незаметно для себя уснул и Петр. Так и застал их полковник Чайковский, когда под утро вернулся домой.
…Зоя Сергеевна погибла в нелепой автомобильной катастрофе.
Они повеселились в кругу подруг, выпили за победу, вдосталь нахохотались и в пять часов сели в маленький автобус с другими спортсменами и покатили в город. В автобусе всю дорогу не затихали песни.
Затем случилось то, что случается раз в десять лет. На железнодорожном переезде заглох мотор, машинист не успел затормозить, и электровоз врезался в маленький автобус, легко отбросив его с пути.
Спортсмены вовремя заметили приближающийся поезд, сразу оценили ситуацию и быстро, без суеты, покинули машину. Никто не пострадал. Только Зоя Сергеевна. Она за что-то зацепилась в последнее мгновение, поскользнулась, упала на рельсы…
Она совершила более тысячи прыжков, в том числе высотных, и ни разу даже не поцарапалась. А этот вот, поди ж ты, этот, с метровой высоты, оказался смертельным.
Когда прошли первые страшные дни, наполненные теми горестными хлопотами, теми терзающими душу деталями, которые сопровождают похороны родного человека и надолго потом остаются в детской памяти, Илья Сергеевич попросил детей остаться после ужина для серьезного разговора.
Они сидели притихшие, сразу повзрослевшие после всего пережитого, еще не до конца ощутившие потерю. Отец, как мог, старался быть с ними в эти дни чаще, чем обычно, приезжал домой, но служба есть служба, и у командира полка не так уж много времени остается на дом и семью.
— Вот что, ребята, — сказал Илья Сергеевич, — будем жить по-новому. Маму я вам не заменю. Мать никто заменить не может. Привыкайте быть взрослыми. Самостоятельными. То, что раньше делала мама, делайте теперь сами: готовьте, убирайте — словом, ведите дом. Это прежде всего относится к тебе, Лена. Так уж случилось, что взрослой тебе быть в двенадцать лет. Ну а ты, Петр, уже мужчина — тебе пятнадцать. В гражданскую в твоем возрасте чуть не полками командовали. Вспомни Гайдара. Так что командуй. Повторяю, мать заменить невозможно, но для Лены мы с тобой вдвоем должны сделать, что сможем.
И все. Больше на эту тему разговоров не было. Лена и Петр стали жить по-новому.
Лену никто не будил по утрам, не кормил завтраком и не отправлял в школу, как это делала раньше Зоя Сергеевна. Она сама вставала по будильнику на полчаса раньше, готовила завтрак на всю семью и подавала к столу. Она даже захотела постричь волосы, чтобы не тратить так много времени на утреннее причесывание. Раньше ей помогала мама. У самой не очень получалось. Вернувшись из школы, убирала квартиру, занималась хозяйством, старалась делать все так, как делала мать. Петр помогал. Он бегал в магазины. Выполнял по дому «наиболее трудоемкие процессы», как он выражался. Они меньше времени тратили на друзей и подруг, на кино и прогулки, но фигурным катанием сестра занималась неукоснительно.
— Мама хотела, чтобы ты стала хорошей фигуристкой, не забыла? — напоминал Петр. — Вот и катайся, чтоб мастером стала!
Шло время. Постепенно боль утихла. Снова стали встречаться с друзьями, чаще ходить в гости. К Лене приходили теперь подруги, к Петру — друзья. Однажды с компанией Лениных подруг пришел мальчик — первый в их доме с «Ленкиной стороны», как докладывал в тот же вечер Петр поздно вернувшемуся отцу. Он не знал, как поступить. Сначала хотел выгнать вон мальчика, робкого, все время краснеющего, довольно неуклюжего, потом, наоборот, радушно приветствовать, потом сделать вид, что не обращает на него внимания, но бдительно следить за ним. Однако в конце концов пришел за советом к отцу. Собственного педагогического опыта не хватило.
— Ничего, пусть ходит, — улыбнулся Илья Сергеевич, — не устраивай женской дискриминации. И за Лену не беспокойся, кого попало не пригласит. Она у нас умная — в мать.
Лена действительно становилась все более похожей на мать. Зоя Сергеевна была красивой женщиной, броской: стройная, с длинными черными волосами, пронзительными синими глазами, гладкой кожей, ярким цветом лица.
Если Лена была копией матери, то Петр — отца. «Прямо не семья, а какое-то киносозвездие», — шутили друзья. Действительно, все красивые, веселые, дружные. Да вот такая трагедия…
Лене — маленькой хозяйке большого дома — вести домашнее хозяйство стало полегче. Илью Сергеевича назначили командиром дивизии. Он по целым дням пропадал в частях, порой не приходил ночевать. Обедал и ужинал вне дома. Петр тоже частенько возвращался поздно: то тренировка, то еще что-то, обедал неизвестно где. А ей одной много ли надо?
Они снова — уже какой раз — переехали в другой город. Новая школа, новые знакомства, друзья. Труднее стало с фигурным катанием — у Лены был теперь первый разряд, а тренеры в этом городе были слабее (зато в секции ее теперь носили на руках). Что касается Петра, ему повезло: дзюдоисты здесь сильные и заниматься стало интересней. А главное, больше было возможностей для его основного увлечения. В городе имелся первоклассный аэроклуб ДОСААФ, куда он и нацелился.
…Петр давно спит, так и не прокрутив в памяти ленту воспоминаний.
В соседней комнате спит Лена. Бог знает какие снятся ей сны!
В небе луна совершает свой ночной путь, порой в промежутке между двумя облаками забрасывая в окна бледный луч, перечеркивающий желтые отсветы уличного фонаря на стене.
Та же луна светит и в сотнях километров от этого мирного дома над окутанным еще ночными сумерками полем, на которое приземлился генерал Чайковский во главе своей гвардейской дивизии.
Глава IV
Сырой предрассветный ветерок холодит лицо. Ранняя весна почти слизала снега. Лишь в лесах снег хрусткий, с наледями, лежит еще прочно. А пробьешь жесткую корку, рассыпается. В полях ночью наст твердеет, а днем расползается, смазанный солнечным теплом. Голые деревья скрипят и раскачиваются. Остро пахнет сырой корой, хвоей, холодным снегом.
Генерал Чайковский приземлился на опушке. Он смотрит на светящиеся стрелки часов. Пока все идет точно по плану. Едва слышные зуммеры собирают солдат и офицеров. Почти мгновенно возле комдива возникает широкоплечая фигура лейтенанта Рогова.
— Все в порядке, товарищ генерал-майор?
— Все в порядке, Рогов, жалоб нет, — весело отвечает комдив.
Подбегают люди Рогова, они кольцом окружают генерала, настороженно вглядываются в темноту.
Вспышки реактивных тормозных систем то и дело озаряют местность. Слышно короткое шипение, глухой звук приземляющихся платформ, негромкие голоса солдат, рев заводимых моторов. Не проходит и нескольких минут, и к комдиву подкатывает КШМ — командно-штабная машина. Со свистом, словно два хлыста, взлетают штыри антенн. Радист Лужкин занимает место у радиостанции, по-хозяйски оглядывается.
Комдив начинает работу. Тем временем саперы готовят ему командный пункт.
Прибывает начальник штаба, и он, и начальник политотдела полковник Логинов коротко докладывают о благополучном приземлении. Потом Логинов уносится на своей машине в другой полк, где, по его мнению, он сейчас нужнее всего.
Генерал Чайковский стоит в небольшом овражке, над которым нависли густые ели. Из открытой двери КШМ слышен ровный голос сержанта Лужкина: «„Динамо-26“, я — „Арена-25“, я — „Арена-25“. Как слышите?» В ответ несется неясное бормотание. «Порядок, — сам себе шепчет Лужкин и продолжает свою бесконечную литанию — „Динамо-27“, я — „Арена-25“. Как слышите? „Динамо-28“, я — „Арена-25“, я — „Арена-25“. Как слышите?»
Судя по ответам, Лужкин удовлетворен. Он докладывает: «Товарищ генерал-майор, связь со всеми установлена».
Комдив молча кивает головой.
Однако через некоторое время Лужкин начинает нервничать, он возится с переключателями режима, настройки, с ручками установки частоты, что-то ворчит, снова высовывается.
— Товарищ генерал-майор, разрешите повыше подняться. Худо тут, в низинке, слыхать. Мы вам телефончик оставим.
Машина карабкается вверх по склону, связисты тянут к командиру дивизии провод.
Установлена главная антенна, ее металлический стержень тускло поблескивает в темноте, а растяжки скрылись меж ветвей.
— Порядок. Всех слышу. Будто рядом сидят, — удовлетворенно сообщает через несколько минут Лужкин.
Сержант Ваня Лужкин обычно выглядит каким-то сонным, даже неуклюже медлительным, что для десантника просто несолидно. Он иной раз опаздывает в строй, любит поесть, а в свободное время, закрыв глаза, играет не очень искусно жалобные мелодии на баяне. И из-под прикрытых век скатывается тогда по пухлой Ваниной щеке слеза.
Вначале все это раздражало комдива. Он любил солдат мужественной внешности, энергичных, быстрых, даже шумных. А этот какой-то…
— Попробуйте в деле, — посоветовал полковник Воронцов, начальник штаба.
Генерал попробовал. Он был поражен. Сонный и медлительный, Ваня Лужкин в командно-штабной машине преображался неузнаваемо. Он становился быстрым, точным, работал с ключом, «как Рихтер за роялем», по выражению одного штабного офицера. Он слышал голоса своих радистов сквозь все помехи, а сам создавал помехи, неотразимые для «противника».
Но вот кончалась работа. Лужкин вылезал из машины и снова превращался в сонного, неторопливого парня.
«Эх, если бы обо всех можно было судить по внешнему виду, стилю разговора, выражению лица, походке, черт-те знает еще по чему, лежащему на поверхности, — не раз думал Чайковский. — Ан нет! Копать надо, глубоко копать. Пока докопаешься до самого нутра. До души, до характера, до мечты, до затаенной горести солдата. Пока подыщешь ключ…»
Зазвучали сигналы кода.
— «Арена-25», я — «Динамо-26», — докладывает капитан Ясенев. — Приземлился в полном составе. Приступаю к выполнению задания. Встречаю слабое сопротивление «противника».
— «Арена-25», я — «Динамо-28», — докладывает майор Зубков, — приземлился в полном составе, связь со всеми подразделениями установлена. Приступил к выполнению задания.
А «Динамо-27», подполковник Круглов, молчит.
Докладывают другие командиры. Командир группы военно-транспортной авиации сообщает, что выброска завершена, желает успеха и прощается.
Где-то там, в высоком, начинающем светлеть небе, воздушная армада повернула обратно к своим аэродромам.
— Найдите мне Круглова, почему не докладывает Круглов, — требует комдив.
И сержант Лужкин с удвоенной энергией начинает колдовать над своими переключателями, требовательно повторяет: «„Динамо-27“ отвечайте! Я — „Арена-25“, я — „Арена-25“. „Динамо-27“, почему не отвечаете?»
Но «Динамо-27» молчит…
Молчит, потому что у подполковника Круглова нет полной ясности в обстановке, и он не решается докладывать комдиву.
Сидя в своей КШМ, подполковник Круглов, принявший доклады от второго и третьего батальонов (с которыми, кстати, приземлился и комдив), ничего не знает о судьбе первого батальона.
Радист подполковника без конца кричит в микрофон:
— «Звук-15», «Звук-15». Я — «Динамо-27», я — «Динамо-27». Как слышите, как слышите? Почему не отвечаете? Я — «Динамо-27»…
Но «Звук-15», капитан Кучеренко, в свою очередь никак не решится доложить своему командиру обстановку. У него ЧП — не может отыскать одного солдата, рядового Золотцева, — и все тут! Да если б только это… Оказалось, что болото, которое в ту пору предполагалось замерзшим, стало непроходимым, размокло, разжижилось, идти по нему все равно что по воде. Его БМД не одолеют. Как обойти? Справа — «противник», слева болото тянется черт знает куда, пока обойдешь, учения кончатся. Вот неудача!
— Ну где же Круглов, батальон его здесь, а сам он где? — шипит комдив. — Где ваш командир? — обрушивается он на ни в чем не повинного командира второго батальона, с которым летел в самолете.
— Не могу знать, товарищ генерал-майор! — отвечает командир батальона, сам недоумевая, куда делся подполковник.
— Ну где же этот черт Кучеренко? — почти в тех же выражениях кричит Круглов радисту. — Почему молчит?
А Кучеренко в сотый раз запрашивает роту:
— Нашли Золотцева?
Но Золотцева нет.
И в конце концов командир первого батальона вынужден доложить об этом командиру полка. Затем он сообщает о состоянии болота и о принятых мерах.
— Золотцева найти, болото преодолеть! — коротко бросает подполковник Круглов и сразу же переключается на связь с комдивом: — «Арена-25», я — «Динамо-27», я — «Динамо-27». Как слышите?..
Получив нагоняй от комдива за задержку с докладом, сообщает, что второй и третий батальоны приземлились без потерь, а вот у первого батальона проблема с болотом…
— Первый батальон приземлился тоже в полном составе? — спрашивает комдив.
«Вот въедливый!» — сетует про себя подполковник Круглов и нехотя отвечает, что нет одного солдата, принимаются меры к розыску…
— Срочно выясните, в чем дело! — приказывает генерал. — И доложите, как будете преодолевать болото. Доложите через тридцать минут. У меня все.
Комдиву сообщают, что его КП готов. Сев в КШМ, он сразу отправляется туда. Машина въезжает под кроны деревьев и, недолго поколесив по прогалинам, оказывается на опушке леса, взбегавшего в этом месте на холм и остановившегося, словно в нерешительности.
Саперы постарались. Командный пункт просторный, над ним добротное перекрытие. Ходы сообщения удобные, подтянуты провода связи. Штабные офицеры уже склонились над картами, разложенными перед ними.
В отдельной ячейке разместился со своим связистом посредник генерал-майор Мордвинов — однокашник по училищу и академии, тоже командир дивизии, но расквартированной за тысячи километров отсюда. Его вызвали в Москву, назначили посредником, и вот теперь он здесь. Худой, со впалыми щеками, года на два старше Чайковского, но выглядевший старше на все десять, Мордвинов сидит неподалеку, на рукаве у него белая повязка, и рядом с ним радист, тоже с повязкой. Ну что ж, уважаемый товарищ Мордвинов, смотрите, придирайтесь, придумывайте самые невероятные вводные — нам не страшен серый волк, уж как-нибудь лицом в грязь не ударим!
Чайковский ловит себя на том, что испытывает неприязненное чувство к Мордвинову, и злится. Ну при чем тут Мордвинов? И вообще посредник? Делают общее дело, каждый на своем участке, а потребуется воевать — то будут вместе против одного врага. Смешно! Что он сам, что ли, не был таким же посредником. Но чувство неприязни не проходит: сейчас этот худой молчаливый человек с белой повязкой на рукаве олицетворяет для него все неприятности, все козни судьбы, которые ждут его на этой еще окутанной мраком земле.
Чайковский гонит эти мысли. Он говорит:
— Прямо как в доме отдыха.
По его тону непонятно, то ли одобряет, то ли упрекает. На всякий случай командир инженерного подразделения решается пошутить:
— Старались, товарищ генерал-майор. Вот только телевизора не достали.
Но шутка повисает в воздухе.
Впрочем, подойдя к амбразурам, генерал удовлетворенно замечает:
— Молодцы, хорошее местечко выбрали.
Офицер облегченно вздыхает.
Действительно, с командного пункта открывается великолепный вид: влево на железнодорожный узел, где действует подполковник Круглов, на злополучное болото, вправо — на мост, который должны захватить гвардейцы майора Зубкова, и дальше на реку — туда, откуда предположительно появятся основные силы «северных».
Штабные машины, разное иное хозяйство и резерв, в который комдив выделил парашютно-десантный батальон, подразделение лейтенанта Рогова, самоходно-артиллерийский дивизион, надежно укрыты в густом лесу, венчающем холм и простирающемся от Ровной до самого аэродрома. В случае чего резерв может скрытно подобраться к аэродрому или стремительно ударить по железнодорожной станции или по переправе.
Начальник штаба полковник Воронцов, некоторое время с недовольным видом выслушивавший чей-то доклад по телефону, а потом, постукивая карандашом, разглядывавший карту, наконец встает и подходит к комдиву.
— Товарищ генерал-майор, — он озабоченно тычет пальцем в карту, — не столь уж значительные силы у Зубкова на мост с правобережья наступают, а «южные» стремительно отступают, я позволил бы себе сказать, удирают. Боюсь, что, как только они через мост на левый берег перейдут, его взорвут. Понимают, что на два фронта не устоять. И вот на левом берегу держатся крепко, а на правом, как я уже позволил себе сказать, удирают.
— Прикажите Зубкову, пусть на левом нажимает, а на правом остановится. Пусть топчется на месте, пусть шумит, но не давит, а саперам…
— Ясно, товарищ генерал-майор, саперам скрытно подойти, разминировать мост и удержать…
— Вот, вот, — рассеянно подтверждает комдив, он уже занят другой проблемой.
Однако связь с Зубковым то и дело теряется. «Южные» применяют радиопомехи. Попытка связаться непосредственно с силами, действующими на правом берегу, тоже ничего не дает.
И тогда начальник штаба вызывает одного из своих офицеров — капитана Рутько — и приказывает ему в кратчайший срок добраться до Зубкова и передать приказ.
Казалось бы, генерал Чайковский увлечен наблюдением. С инфракрасным биноклем в руках он внимательно смотрит в сторону железнодорожной станции. Но оказывается, он все слышал. Не оборачиваясь, бросает:
— Пусть отправляется в обход, а то подстрелят, как зайца.
И капитан Рутько, повторив приказ, исчезает в дверях. А тем временем вызванный командир разведывательного подразделения получает задачу: разведать, минирован ли мост, и если да, то разминировать, захватить и удерживать, пока подразделения майора Зубкова не подоспеют.
На командный пункт приходит начальник политотдела полковник Логинов. Он улыбается.
— Честное слово, чего только ребята не придумают! — говорит он, ни к кому не обращаясь, и вдруг, хлопнув себя по бедрам, начинает смеяться.
Генерал Чайковский удивленно смотрит на него — что могло так развеселить начальника политотдела.
— Нет, вы представьте, что придумали! Молодцы! — говорит полковник Логинов. — Приезжаю в шестую роту, а они комсомольское собрание устроили! Ну? Как вам это нравится? Правда, передых небольшой. По приказу у них двадцать минут остается до начала атаки. Вот они и решили воспользоваться — собрание, видите ли, провести. На повестке дня прием в комсомол гвардии рядового Габриэляна. Я спрашиваю замполита: «Как же так, спятили, что ли? Через двадцать минут атака, а вы тут митинг устроили!» Он смотрит на меня, вроде не понимает и спрашивает: «А что, нельзя, товарищ полковник? Почему нельзя?» И веришь, Илья Сергеевич, — и полковник Логинов снова с удовольствием хлопнул себя по бедрам, — не знаю, что ответить! Действительно, почему нельзя? Где сказано, что нельзя перед атакой комсомольское собрание проводить? А? Вспомним Отечественную. Нормальное дело. Думаю, молодцы ребята. Да тут еще комсгрупорг подбегает, бедовый такой парень, я его хорошо знаю. «Товарищ полковник, — говорит и не улыбнется ведь, — Габриэляна принимаем. Отличный гвардеец. Все за него. Сказал — погибну в атаке, считайте меня комсомольцем. Вдруг и вправду „погибнет“? Снимет его посредник, и все, что ж он, без собрания, значит, в комсомоле окажется? Не пойдет! Вот мы и решили, времени навалом, успеем рассмотреть». «Это двадцать-то минут навалом? — спрашиваю. — Да разве человека за двадцать минут узнаешь, обсудишь?» А он отвечает: «Так ведь год и двадцать минут, товарищ полковник, мы ж его год уж знаем, почитай, лучше самих себя изучили. Достоин!» «Да он и биографию свою не успеет рассказать!» — настаиваю. Комсгрупорг только рукой махнул: «Ну какая у него биография, товарищ полковник! Нет у него еще биографии, не успел завести. Он нам свою биографию на учениях да на службе показал. Очень даже хорошая. Отличник ведь». «Добро, — говорю, — принимайте перед боем». — Полковник Логинов помолчал. — Да, было время, принимали людей перед боем. Так и умирали коммунистами, комсомольцами, а билета получить не успевали…
Уже почти рассвело. Теперь через амбразуры можно было в бинокль разглядеть почти весь район десантирования.
Слева, вдали, скрытое туманом, простиралось то самое болото, которое тщетно пытался преодолеть капитан Кучеренко со своими гвардейцами. Ближе к КП, по краю болота, проходила железнодорожная линия и маячили постройки, склады, водокачка; то были станция и железнодорожный узел Дубки. Еще ближе гремели взрывы, к небу взлетали черные фонтаны земли. Подразделения подполковника Круглова атаковали станцию.
Прямо перед КП, километрах в трех, продолжалось болото. Оно оканчивалось у безымянного притока Ровной, за которым шла низина. В том месте, где приток впадал в Ровную и где гнулись под усилившимся ветром плакучие ивы, белели строения совхоза Прировненского.
Генералу Чайковскому показалось, что приток уж слишком широк, а ивы торчат прямо из воды. Но может быть, только показалось?..
Справа от КП протекала Ровная. Она уже освободилась ото льда и катила свои свинцовые волны меж почерневших землистых берегов. Уровень воды заметно поднялся, течение несло какие-то обломки, сгустки ветвей, кусты, всякий, неизвестно откуда взявшийся хлам. Со стороны моста слышалась непрерывная стрельба, дым окутал берег — там гвардейцы майора Зубкова изо всех сил старались подавить сопротивление «южных», оборонявших мост. Но, видимо, это было не так-то просто. «Линия фронта» не отодвигалась. А за рекой шла вялая стрельба. Там в соответствии с приказом десантники лишь обозначали наступление. «Значит, добрался Рутько, — подумал комдив. — Молодец, быстро».
Капитан Рутько действительно добрался. И действительно быстро. Но чего ему это стоило!
Ведь предстояло сделать крюк в добрых четыре-пять километров. Машина неожиданно сломалась (такую вводную дал посредник — хотел проверить, наверное, находчивость офицера). И, увязая в последнем весеннем снегу, затаившемся под деревьями, Рутько добежал до села Лесное и остановился на окраине. С тоской смотрел он на бесконечное поле, на свинцовые, ледяные воды Ровной, которую надо было переплыть, и на кусты на том берегу, через которые вообще черт знает как удастся продраться.
Но тут ему повезло.
На войне везение, военное счастье, тоже существует и играет порой немалую роль. Хотя, как правило, приходит оно к ловким, сильным, умелым, хорошо подготовленным и обученным. Не всегда, но как правило.
Капитан Рутько имел первый разряд по современному пятиборью. И то, что начальник штаба выбрал для этого задания именно его, отнюдь не было случайностью. Полковник прекрасно знал военные качества всех своих офицеров и понимал, что лучше Рутько никто задание выполнить не сможет.
Теперь Рутько оказался в ситуации, подобной той, если верить спортивным историкам, при которой возникло современное пятиборье.
Однажды, еще в наполеоновские времена, офицер связи получил приказ доставить по назначению пакет. Выполняя приказ, он по ходу дела несколько раз попадал в сложные переплеты: вынужден был сразиться с врагами на шпагах, отстреливаться из пистолета, переплыть широкую реку, проскакать несколько верст на коне, пробежать по пересеченной местности немалое расстояние.
Впоследствии все эти виды спорта: стрельба, фехтование, конный и легкоатлетический кроссы, плавание — и составили современное пятиборье. То самое, по которому капитан Рутько имел первый разряд. Теперь ему предстояло доказать, что он не зря заработал свой разряд и ничем не уступит тому легендарному офицеру наполеоновских времен.
Глядя на низкое серое небо, на вспухшую холодную реку, на вязкую землю, на весь этот неприглядный пейзаж, Рутько подумал, что стрелять из пистолета в тире, плавать в бассейне и фехтовать в зале как-то уютнее.
Он вздохнул. Вот тогда-то военное счастье и улыбнулось ему. Улыбнулось, отнюдь не погрешив против правил. Оно ведь всегда улыбается наиболее подготовленным и тренированным. Разве не таким был капитан Рутько?
Он вдруг увидел, как двое парнишек ведут куда-то полдюжины лошадей. Лошади показались Рутько молодыми, сильными, ухоженными. Решение он принял мгновенно.
Подбежав к ребятам, сказал:
— Хлопцы, одолжите коня. Слово офицера, верну, не запылится.
Ребята нерешительно переглянулись.
— Должен выполнить приказ. Любой ценой. Не успею пешком. Помогите. Вы комсомольцы?
Ребята молча и согласно кивнули.
— Так что ж, вы, комсомольцы, не поможете офицеру Советской Армии?
— А когда вернете? — сдаваясь, спросил один.
— Да опомниться не успеете, — радостно заверил капитан, вскакивая на лошадь, — вот только доскачу туда, — он неопределенно махнул рукой, — и сей минут обратно. Спасибо, хлопцы. Век не забуду. — И, оставив не успевших ничего сообразить ребят, он галопом помчался к реке.
Конечно, чтобы проскакать на неоседланной лошади по этой неровной, в кочках, земле, переплыть реку, воспользоваться еле заметными тропками, пролегшими в зарослях жестких еще безлистных кустов, нужно было иметь уж никак не меньше первого разряда. И, кроме того, обладать находчивостью, умением ориентироваться, быстротой реакции.
Капитан Рутько прибыл в расположение «северных» быстро и точно выполнил приказ. Он не только передал указание генерала, как дальше вести бой, но даже помог недавно назначенному на должность командиру подразделения наладить устойчивую связь. Оказалось, что посредник «уничтожил» всех связистов майора Зубкова. Их обязанности взяли на себя другие десантники. И хотя они тоже были обучены радиоделу, но все же не обладали таким опытом, как штатные радисты.
Капитан Рутько был доволен собой и тем, как выполнил задание. Вот что значит не теряться, все продумать! Об одном он только не подумал… Что должны отвечать бедные хлопцы разъяренному председателю колхоза, который, пунцовый от гнева, стучал по столу кулаком:
— Где конь, черти? Где конь, спрашиваю? Офицер увел? Может, генерал? Кино насмотрелись? Я вам дам офицера! Я вам такого офицера покажу, что не то что на коня, на перину неделю не сядете. Упустили? Словить! Чтоб сейчас же словить!..
Наконец, перестав кричать и разобравшись, в чем дело, председатель колхоза сел писать жалобу «начальнику маневров», не ведая, что конь будет возвращен в целости и сохранности.
А тем временем саперы выполняли другой, куда более трудный приказ комдива. Лейтенант, командовавший ими, воспользовался сумеречной погодой и решил прибегнуть к помощи водолазов. Неуклюжие, похожие в скафандрах на инопланетян, они, медленно и осторожно ступая по скользкой земле, спустились в реку. Они долго шли по дну и, когда, по их расчетам, оказались у моста, включили камеры всплытия. Им удалось установить, что мост заминирован, но разминировать его можно.
Помогло и то, что обороняющие мост подразделения «южных» вели тяжелые бои с наступавшими с двух сторон десантниками.
Но это легко сказать — можно. В бинокль ночного видения командир саперов долго и внимательно рассматривал берег. Где-то здесь, тщательно укрытый и замаскированный, притаившийся, словно змея, перед атакой, залег саперный проводник, идущий от пульта управления к зарядам на мосту.
Его необходимо было обнаружить и перебить. Надо было и проверить, нет ли дублирующей цепи.
Дело в общем-то знакомое. Есть умение, есть приборы, есть тот самый нюх, которым обладают прирожденные саперы, — опыт, интуиция, наблюдательность, немножко везения… Но на этот раз ничего не получалось.
Самые ловкие, самые искусные неслышно ползли вдоль берега. Они казались невидимками…
И все же пришлось отступить. Слишком уж близко к воде подходили окопы, занятые подразделениями «противника», прикрывавшими мост. Приходилось принимать трудное, почти невозможное, но единственное решение: перебить проводник в воде, на дне реки. Однако это на илистом дне, среди затонувших коряг, водорослей, всякого застрявшего у основания моста мусора, сделать водолазам было немыслимо трудно.
По иронии судьбы, проводник обнаружил последний из водолазов, у которого еще не был израсходован запас кислорода. Обнаружил, но перебить не успел. Оставалось одно — нырять.
Серая мгла еще тянулась над рекой. Промозглый ветерок пробирал до костей. Вдали погрохатывало. А здесь было тихо, лишь неясные птичьи крики доносились из темного леса.
Водолаз Семен Близнюк, обнаруживший проводник, был единственный, кто знал теперь, где его искать среди этих чертовых коряг. Кряхтя, с помощью товарищей он стянул скафандр, разделся и нырнул в ледяную воду. Прошла томительная минута, наконец Близнюк вынырнул на поверхность, красный, взъерошенный.
— Ну? — спросил сержант.
Близнюк посмотрел на него вытаращенными глазами и снова исчез под водой. Остальные водолазы терпеливо ждали. На этот раз Близнюк отсутствовал больше минуты — сержант следил по часам. Уже торопливо скинули одежду еще трое солдат и готовы были броситься в реку выручать товарища, когда тот вновь возник на поверхности. Теперь он сам, не ожидая вопроса, повертел головой, давая понять, что ничего не получилось.
Он снова нырнул, но нырнули и еще трое. Там, во мгле, погружая руки в ил, схваченные ледяными объятиями воды, они лихорадочно искали казавшийся им тонким, как нитка, проводник. Это длилось утомительно долго. В какой-то момент они нащупали его и снова потеряли. Один из водолазов поранился о корягу, потом второй, да так серьезно, что пришлось делать перевязку. Все чаще и чаще — водолазы устали — появлялись на поверхности их головы и снова пропадали под водой.
В конце концов Близнюк нащупал проводник, зацепил за него веревку, чтоб больше не потерять, и с улыбкой вынырнул из воды. Впрочем, улыбка эта больше напоминала гримасу.
— Чего рожу строишь? — недовольно проворчал сержант и протянул инструмент.
Но, перебив проводник, водолазы не успокоились, они еще несколько раз ныряли, ища дублирующую цепь. Ее не оказалось. А потом вылезли, кое-как оделись и притаились у опор, готовые в любую минуту помешать «южным» вновь заминировать мост.
Не видя, что происходит наверху, они лишь по звукам боя могли судить о том, как отчаянно рвались к мосту десантники майора Зубкова.
На КП прибыл подполковник Сергеев, офицер штаба, опытный разведчик, спокойный, уравновешенный, немногословный, умевший разгадать и предвидеть ходы «противника», как никто другой. Уже в мирное время награжденный орденом Красного Знамени. И не зря — это Чайковский мог подтвердить лично.
В свое время Сергеев, закончив училище, пришел взводным в батальон Чайковского. И сразу обратил на себя внимание. Молодой лейтенант держался словно прошедший все бои и войны ветеран. Сибиряк, сын и внук таежных охотников, он стрелял, как цирковой снайпер, зимой купался в проруби, пробегал на лыжах десятки километров без видимой усталости. У него были золотые руки. Все-то он знал, все умел.
«Да он кем был в своем колхозе, — удивлялся комбат, — слесарем, столяром, конюхом, механиком? Не офицер, а техник-универсал!»
Действительно, Сергеев умел все, а чего не умел, усваивал мгновенно.
Но больше всего удивляла Чайковского возвышенная любовь, которую лейтенант испытывал к природе. И поразительное знание ее. Он разбирался в следах всех зверей и птиц. И, кстати, умел подражать голосу многих пернатых. Он понимал в грибах, ягодах, травах. Ведал, какие ядовитые, а какие, наоборот, целебные. В лесу он слышал звуки и улавливал запахи, недоступные другим. Видел лучше, чем иной с биноклем. И, естественно, получил за свою службу множество прозвищ, вроде Следопыт, Вождь команчей и так далее, в зависимости от фантазии и эрудиции товарищей.
На действительной он был в пограничных войсках, где его способностями не уставали восхищаться начальники. Задержал нарушителей и был награжден медалью «За отличие в охране государственной границы СССР». Имелись среди его наград и еще две, не так уж часто встречающиеся: «За спасение утопающих», «За отвагу на пожаре». Незаменимый человек на границе!
Но когда подошел конец службы, Сергеев неожиданно для начальства подал рапорт не в пограничное, а в десантное училище.
Его никто не пытался уговаривать. Уже давно было известно, что это бесполезно. Сергеев, что в большом, что в малом деле, решения свои обдумывал тщательнейшим образом, все взвешивал, проверял. Но, решив что-либо, к цели шел не сворачивая. Переубедить его было невозможно, не из-за упрямства, нет, а потому, что он был глубоко убежден в своей правоте и подкреплял любое решение солидной, тщательно подобранной аргументацией.
Заполучив такой самородок, комбат Чайковский обрадовался. Тем не менее долго присматривался к лейтенанту, прикидывал, где тот будет всего полезней, и пришел к выводу — в разведке!
Состоялся разговор. Неофициальный, товарищеский.
— Знаешь, лейтенант (они сидели в военторговской столовой), у тебя столько всяких качеств, — Чайковский улыбнулся, — что прямо не знаешь, за какое из них ухватиться.
— За главное, товарищ капитан, — серьезно ответил Сергеев.
— А какое главное? — Комбат тоже стал серьезным. — Кто скажет?
— Кто ж лучше меня знает?
— Логично, — улыбнулся Чайковский. — Ну и какую бы ты выбрал себе специальность? Что по душе?
— Знаете, товарищ капитан, — как всегда, основательно, неторопливо заговорил Сергеев, — можно выбрать специальность, да не очень-то подходить для нее, а можно быть хорошим специалистом, да вот душа-то как раз к этому делу не лежит. А посредине нюансы…
— Понятно, нюансы, — покивал головой комбат. — Лучше всего, конечно, чтоб и сам хотел и способности имел. Верно? Так куда тебя определить?
— Товарищ капитан, — сказал Сергеев, — скажите свое мнение, интересно, совпадет?
— Разведчиком тебе быть, — заявил Чайковский.
Сергеев улыбнулся:
— Совпало, товарищ капитан. На сто процентов!
— А могло совпасть, скажем, на девяносто пять процентов, да? — усмехнулся Чайковский, скрывая удовлетворение.
С тех пор, куда бы ни перебрасывала служба Чайковского, рано или поздно он перетаскивал за собой Сергеева. Рос в чинах и должностях Чайковский, рос и Сергеев.
И вот сейчас Сергеев явился с докладом.
Генерал одобрительно посмотрел на подполковника — этого офицера он любил.
По данным разведки и наблюдения, силы «южных» на левом берегу Ровной оказались менее значительными, чем ожидалось. Однако их большая рассредоточенность вынуждала распылять и силы десанта. К тому же дамокловым мечом висела над десантом угроза быстрого продвижения резервов «южных». Об этом продвижении никаких новых сведений из штаба генерал-полковника Хабалова не поступало. Единственное, что обещал генерал-полковник, — это применить атомный удар, чтобы преградить путь «южным» в район, захваченный десантом, если положение станет уж слишком тяжелым. Но по тону командующего генерал Чайковский понял, что решится Хабалов на это лишь в самом крайнем случае.
Тревожило и то, что, по непроверенным данным, у «южных» имеются боевые вертолеты, замаскированные где-то неподалеку от аэродрома. Сведения уточнялись.
Комдив был недоволен:
— Что же известно точно? Предполагается, ожидается, а что конкретно?
Конкретными, к счастью, были действия десантников капитана Ясенева. Они молниеносной атакой захватили аэродром, уничтожили эскадрилью базировавшихся там истребителей, подожгли склады с горючим.
В этой молниеносной атаке лишний раз подтверждалась азбучная истина: десантники должны быть готовы к любым неожиданностям, порой к самым невероятным, не предусмотренным никакими наставлениями.
Началось с того, что десантироваться пришлось прямо на голову подразделению аэродромного прикрытия, вести огонь и метать гранаты еще в воздухе. Один из десантников вступил в бой, не успев даже после приземления отстегнуть парашют, который так и улегся белым шлейфом. Солдат перемещался от укрытия к укрытию, а парашют тянулся за ним.
Началась рукопашная, и здесь десантники, мастера этого дела, сразу получили преимущество.
Посредники не успевали записывать фамилии отличавшихся.
Вот гвардеец с противотанковой гранатой в руке устремился к цистернам с горючим. Посредник дает вводную: солдат ранен. Гвардеец мог бы метнуть гранату, отползти и укрыться. Санитары потом окажут ему помощь, перевяжут. Да вот беда: с такого расстояния брошенная им граната, будь он хоть трижды чемпионом-метателем, вреда цистернам не нанесет. И солдат устремляется не туда, где можно укрыться, а к цистернам. У него одна цель: подбежать к ним поближе, чтоб граната сделала свое дело, уничтожила горючее… Посредник фиксирует, что цистерны взорваны, но при этом «гибнет» и солдат.
И не важно, что все это происходит на учениях. Можно не сомневаться: в настоящем бою десантник поступил бы так же.
А какую инициативу и находчивость проявил командир первого взвода гвардии лейтенант Бирюков!
Бирюков — офицер-универсал, впрочем, таких много в десантных войсках. Шахматист-перворазрядник. К делу не относится? Хорошо, хотя как сказать. Лучший танцор в дивизии. Тоже не имеет отношения? Ладно. Но он еще и окончил в свое время аэроклуб по двум специальностям — парашютист и летчик. Это уже что-то? Да? В свое время встал перед ним вопрос: кем быть? Он отдал сердце десантным войскам, но, когда мог, летал. Кроме того, лейтенант Бирюков занял третье место на окружных соревнованиях в беге на 400 метров.
Приземлившись вблизи аэродрома, он добегает до укрытого на опушке самолета с такой скоростью, что не то что на окружных соревнованиях, а небось и на Олимпийских играх завоевал бы золото.
Тут как тут перед ним посредник: «Ваши дальнейшие действия, лейтенант?»
Бирюков четко ответил: «Вскакиваю в кабину и направляю самолет в сторону взлетной полосы. Там тараню приготовившийся к взлету истребитель.
И полоса будет непригодна к употреблению, остальные машины обречены остаться на земле».
Правда, по поводу этого решения офицера посредники некоторое время спорят, но в конце концов дают успех лейтенанту, втайне начиная мечтать о том, чтобы десантники помимо двух десятков военных профессий, какими владеют сейчас, были бы и летчиками.
— Что ж, — усмехнулся генерал-полковник Хабалов, когда ему позже рассказали об этом, — все правильно. Хорошо еще, чтоб они крейсера водили. — И, как всегда, ворчливо добавил: — А вот знаю таких, что и верхом ездить не умеют! — И, заметив недоумение в глазах почтительно слушавших его офицеров, продолжал: — А вы что думаете! Крейсера-то, может, десантнику водить и не придется, а вот доить коров должны уметь. Да, да! Мало ли с чем в тылу врага встретишься. Вот ты, — повернулся он к молоденькому лейтенанту, — сумеешь корову подоить?
— Никак нет, товарищ генерал-полковник, — сначала растерялся лейтенант, но потом нашелся: — А зажарить в случае чего смогу!
— И то молодец! — рассмеялся Хабалов. — Корову зажарить, брат, надо суметь. Но, поверь мне, потомственному мужику, подоить легче.
А тем временем густой черный дым стлался над лесом, аэродромом, захваченным гвардейцами капитана Ясенева. Слышны были взрывы — это взлетали на воздух расположенные вблизи аэродрома склады бомб и ракет.
«Ничего не скажешь, имитаторы работают на славу!» — подумал генерал Чайковский.
— Передайте приказ, — сказал он начальнику штаба, — чтобы Ясенев выходил на последующий рубеж. Я сам выслал разведку в сторону «южных», раз ничего сообщить не могут. — И он досадливо махнул рукой в том направлении, где должен был размещаться командный пункт генерал-полковника Хабалова. Подумав, добавил — Но пусть поосторожнее, может, действительно там эти чертовы вертолеты где-нибудь притаились. Пусть сразу же окапывается. И как следует!
Начальник штаба ушел к себе, и вскоре оттуда донесся приглушенный голос радиста: «„Динамо-26“, я — „Арена-25“, я — „Арена-25“. Как слышите меня? Перехожу на прием…»
Беспокоил комдива и подполковник Круглов. «Противник» на станции Дубки упорно держался. Он превратил станцию в небольшую крепость: соорудил дзоты, установил минные поля, опутал все колючей проволокой, разветвленная паутина окопов окружала поселок. Быть может, танковой атаки и обстрела тяжелой артиллерией оборона и не выдержала бы. Но десант такой возможностью не располагал.
Генерал Чайковский задумался. Он снова и снова вглядывался в карту. Может быть, все-таки повернуть Ясенева? Он свое дело сделал, пусть помогает. Удар во фланг? А с тыла Кучеренко — кстати, чего он там застрял? А с фронта Круглов. Дубки в клещах. Но тогда оголяется левый фланг всего района десантирования. И что тогда сделают «южные», куда ударят?
— Что скажете, товарищ Воронцов? — спросил он начальника штаба.
— Я бы не стал менять первоначальной диспозиции, товарищ генерал-майор.
— А как быть с Дубками?
— В соответствии с приказом, товарищ генерал-майор. Заняв их, Круглов соединяется с Ясеневым и занимает оборону в полосе аэродром, село Высокое, с тем чтобы…
— Да, знаю, знаю. Ну не может Круглов занять Дубки.
Полковник Воронцов, пожевывая губами, молчит. Весь его вид выражает явное неодобрение действиями Круглова: чего он топчется на месте?
Комдив советуется с другими офицерами и принимает решение… прежнего решения не менять: Ясенев будет делать то, что ему приказано, а Круглов пусть форсирует наступление. Генерал направляет ему в поддержку самоходно-артиллерийский дивизион и батарею артиллерийского полка. Главное же, на что он рассчитывает, — внезапный удар подразделения капитана Кучеренко.
Но у того что-то не получается; видимо, никак не может преодолеть того проклятого болота, докладывает все одно и то же: принимаются меры. И потом, пропавший солдат. Что с ним?
Капитан Кучеренко вынужден был наконец доложить, что солдат Золотцев не обнаружен, ищут. В поиски включились посредники со своими, не участвующими в учениях подразделениями. К Кучеренко выехал полковник Логинов. Но пока результатов не было.
Не поступало утешительных сообщений и от Зубкова. «Ну что он там топчется, этот Зубков? Доложил, что удалось разминировать мост, а дальше?»
Генерал посмотрел на часы. Пора, пора уже захватить мост.
— Я выезжаю к Зубкову, — сказал он неожиданно. — Полковник Воронцов, остаетесь за меня. Лужкин, за мной!
БМД рванула с места и помчалась, виляя между деревьями, вдоль опушки. За нею следовали еще две машины, в них заняли места гвардейцы лейтенанта Рогова.
Рогов был великий умелец приземляться в самых, казалось бы, невероятных условиях. В армию пришел из воздушных пожарных, тушил леса в Сибири. Говорят, он там, отдыхая от службы, ходил на медведя с ножом. Такой вот отдых. Не позавидуешь противнику, который вздумает схватиться с этим Роговым. Их несколько человек таких, как он, летели с комдивом в самолете. Отборные мастера десантных наук — прыжков, стрельбы, рукопашного боя. Они отличались особой силой, смелостью, находчивостью.
Гвардейцы Рогова приземлились одни чуть раньше генерала, другие чуть позже. И на земле оказались рядом с ним. В случае чего стали бы живой стеной.
В какой-то момент генералу пришлось затаиться в овраге, переждать артиллерийскую стрельбу, которую неожиданно открыли «южные» непонятно откуда, видимо, из небольшого опорного пункта на левом берегу, окруженного, но еще не взятого десантниками.
У лесной опушки генерал снова остановил машину. Стало совсем светло. Какие-то пичужки чирикали в ветвях, радуясь пришедшей весне. Одни щелкали настойчиво и деловито, другие, словно спутник, через равные промежутки времени пищали на одной и той же ноте, третьи выдавали целые рулады. Пение птиц то и дело перекрывал грохот артиллерийской стрельбы, короткие автоматные очереди, длинные — пулеметные.
В разных местах стлался белый дым, порой вспыхивал красный свет разрыва. Вдали, в низине, сверкала серебристая гладь разливающегося притока Ровной, да и сама Ровная набухала на глазах. Все стремительнее неслись ее воды, унося ветки, ящики, еще какие-то предметы.
Как только артиллерийский огонь прекратился, генерал приказал двигаться дальше.
«Интересно, — размышлял Чайковский, — Воронцов так быстро согласился, чтоб не спорить, или он действительно так думает? Он ведь не любит менять „первоначальную диспозицию“». Чайковский усмехнулся: ох, Воронцов! Впрочем, зря он его подозревает — тот не станет соглашаться с комдивом, лишь бы угодить ему. Они часто спорят. И Воронцов неизменно отстаивает свое мнение: сдержанно, скупо-почтительно, но твердо. Когда оказывается прав, такое тоже бывает, победу не торжествует, подчеркнуто скромен; когда неправ — делает вид, что это не имеет значения. Обыкновенный рабочий эпизод.
Взять хоть прошлые учения. Создалась сложная ситуация. Высадившийся в тылу «противника» десант окружили превосходящие силы. Надо было прорваться. Как? Воронцов предлагал сосредоточить все силы в одном месте и на рассвете нанести неожиданный удар в наиболее уязвимой точке кольца окружения. Здесь было неширокое поле, за которым пролегало шоссе, а еще дальше — железная дорога, за которой простирался лес. Вот в нем, осуществив прорыв, и предлагал укрыться начальник штаба.
Это был соблазнительный вариант, и сначала комдив присоединился к нему. Но, тщательно все продумав, пришел к другому выводу.
— Алексей Лукич, — он подозвал Воронцова к карте. — Даю голову на отсечение, что если «противник» не дурак, то у него наверняка сосредоточены подвижные силы, которые, как только мы начнем прорыв к шоссе и железной дороге, будут переброшены к месту прорыва. Кольцо окружения полторы сотни километров, из них сотню окаймляют эти дороги.
— Другого выхода не вижу, товарищ генерал-майор. Уходить можно только к лесу. Если будем прорываться на юг, негде укрыться. Судите сами — рощицы, деревушки, овражки, а по существу — поле чистое.
— Значит, надо ударить пораньше, ночью, и, миновав эту открытую зону, выйти до рассвета сюда, к предгорью, — он указал на карте место прорыва, — тут уж нас сам черт не разыщет.
— Во-первых, не успеем подготовиться, товарищ генерал-майор, а во-вторых, мало времени, чтобы преодолеть этот участок, не успеем. Здесь двадцать семь километров. Что касается дорог, то можно ночью переправить саперов и с обеих сторон зоны прорыва разрушить дорогу.
— И тем эту зону обнаружить. Да и охраняют дороги.
— Взрывы можно произвести во многих местах…
— Правильно! — вдруг воскликнул Чайковский. — Так и сделаем! — И уже другим тоном добавил: — Готовьте приказ, товарищ полковник: прорываться будем в сторону предгорья, начало в ноль-ноль часов. А в сторону дорог выслать подрывные группы для дезориентации «противника». Один боец может даже попасть в плен, — добавил он с улыбкой, — пусть расскажет, что готовили зону для прорыва.
В конечном счете комдив оказался прав. «Противник» действительно сосредоточил значительные подвижные силы на железной и шоссейной дорогах, и, попытайся десантники осуществить в этом месте прорыв, они были бы наверняка уничтожены. Вариант же, предложенный генералом Чайковским, удался на сто процентов.
— Заслуга здесь не моя, — отмахивался он на разборе, — гвардейцы — молодцы. Если б не сумели пройти за ночь по такой местности без малого тридцать километров, хороши б мы были.
— На что ж вы-то надеялись, генерал? — спросил руководитель учений.
— Что пройдут, — ответил Чайковский.
— Что вам давало такую уверенность?
— Разве я своих гвардейцев не знаю? — под общий смех ответил Чайковский.
— Значит, ваша заслуга, — улыбнулся руководитель. — Вы их готовили, вы им знали цену, потому и предложили такой вариант. Так что не скромничайте. — И, строго оглядев присутствующих, добавил: — Скромничать не надо, но зазнаваться тем более. Заслуга в любом бою прежде всего принадлежит солдату.
Эту историю вспоминал сейчас Чайковский на пути в расположение подразделения майора Зубкова.
Сам майор руководил боем на правом берегу, а здесь командовал его заместитель майор Таранец.
— Товарищ генерал… — начал он было докладывать, когда комдив выпрыгнул из машины, но тот лишь раздраженно махнул рукой:
— Отставить! Что вы застряли? Что здесь у «южных» линия Мажино? Какой-то паршивый мост берем с двух сторон, никак взять не можем. В чем дело?
— Все заминировано, товарищ генерал-майор, — оправдывался Таранец. — Дзотов понарыли, со всех сторон кинжальный огонь, а местность, сами видите, открытая. И с той стороны атака почему-то захлебнулась…
— Не захлебнулась, а я приказал, — перебил комдив. — Они-то как раз близко подходили, да если б на мост ворвались, взорвали бы его «южные». Сейчас он разминирован, так? Значит, надо ударить с двух сторон и кончать с этим делом. Связь с Зубковым хорошая? Чего он теперь-то медлит? — спросил комдив.
— Связь плохая, товарищ генерал-майор. Помехи чинит «противник». Никак не пробьемся.
— «Чинит»! — презрительно фыркнул генерал и приказал: — А ну-ка, Лужкин, в радиостанцию майора, посмотри, что там за помехи «чинит» «противник».
Лужкин неторопливо вылез из машины, подошел к КШМ майора Таранца и, отстранив сидевшего за пультом радиста, начал быстро возиться с кнопками и переключателями.
— «Динамо-28», я — «Арена-25», я — «Арена-25». Отвечайте, «Динамо-28», отвечайте. Как меня слышите? Перехожу на прием.
— «Арена-25», я — «Динамо-28», — послышался в микрофоне неожиданно ясный голос, — я — «Динамо-28». Как слышите меня? Прием.
— Наконец-то, — с облегчением вздохнул майор Таранец, — как услышал, что сам комдив прибыл, сразу ответил. — Он попытался улыбнуться.
— Что ж, сейчас узнаем, что там у Зубкова, — сказал комдив. — Ну-ка, Лужкин, дай-ка мне его.
— А это не Зубков, — спокойно заметил Лужкин, — это «южные».
— «Южные»? — прошептал майор Таранец. — Как «южные»?
— А! Слабо! — Радист пренебрежительно махнул рукой. — Кого обмануть хотят? Ваню Лужкина!
— Что «южные»? — спросил комдив.
— Что ж, товарищ генерал-майор, неужели своих не примечу? Я их всех по почерку узнаю. Да вот смотрите. «Динамо-28», «Динамо-28», я — «Арена-25». Назовите пароль, назовите пароль. Прием.
Ответа не было.
— Ну, что я говорил! — торжествующе воскликнул Лужкин, — Не вышел номер, сейчас начнут помехи давать.
И действительно, в микрофоне послышалось нарастающее жужжание, словно метался по радиостанции большой беспокойный шмель.
— Ну, что я говорил! — повторил Лужкин и снова повернулся к микрофону: — «Динамо-28», 333, 333, повторяю, 333!
Сообщив таким образом, что переходит на другие частоты, Лужкин весь ушел в работу. Через минуту он протянул микрофон комдиву:
— Есть «Динамо-28», товарищ генерал-майор.
— В чем дело, почему не наступаете? На объекте все в порядке, мин нет.
— Товарищ Двести тридцать первый, было ваше приказание не форсировать…
— А потом? — перебил генерал. — Вы что, не получили приказ снова усилить наступление?
— Так точно, получил. Так ведь снова приказано остановиться.
— Ясно, — догадался генерал. — Почерк своих радистов надо знать. Знать, говорю, своих радистов надо!
— Не понял, — донесся из трубки напряженный голос майора Зубкова, — прошу повторить.
— Ладно. Лужкин объяснит, — усмехнулся генерал и уже громко, четко произнес в микрофон: — Приказываю немедленно атаковать и овладеть мостом. К восьми часам пятнадцати минутам доложить об исполнении. Повторите приказ.
Через несколько минут с правого берега донесся нарастающий треск автоматов, уханье мин. Усилил огонь и майор Таранец. А затем донеслось могучее «ура». Первое в этот день. Гвардейцы майора Зубкова с двух сторон пошли в атаку.
«Южные» вынуждены были отступить. Они попытались взорвать мост. Помешали десантники. Видя, что мост взорвать не удается — что-то случилось с проводником, — минеры «южных» бросились к мосту. Но тут их неожиданно встретил огонь тех самых саперов, что прятались под ним.
Охрана обстреливала их с берега, с настила. Но саперы спрятались где-то внизу, у свай, отстреливались. В какой-то момент они сумели даже вскарабкаться на мост и завязать бой.
Семен Близнюк, в тельняшке, с автоматом в руке, схватился с четырьмя атакующими и всех побросал в реку. Так же сражались и его товарищи. В тельняшках, с непокрытыми головами, они яростно дрались, подобно тем легендарным морякам времен Отечественной, что, сменив каски на бескозырки и сбросив бушлаты, схватывались врукопашную один против десяти. Они забыли, что идут учения. Они были в бою. На учениях в рукопашной можно себя еще как показать!
Близнюку казалось, что не то что четырех, а сто человек побросал бы он в воду. Пошел бы танк, он, наверное, попытался удержать его, упершись руками в броню. Наконец-то он согрелся, черт побери, теперь ему не холодно, теперь ему жарко. Теперь у него зубы не стучат, они скрипят!
И он снова и снова отбрасывал налетавших на него «врагов», тоже, к слову сказать, ребят не хрупких.
Рукопашная закончилась в конце концов победой «южных» — их численное превосходство было уж слишком заметным.
Десантники, по мнению посредников, погибли все до единого, но главную свою задачу выполнили: не допустили взрыва моста.
То были учения. Но сколько подобных эпизодов сохранила в памяти людской Великая Отечественная…
Когда на учениях солдаты и офицеры забывают об условности и видят себя в настоящем бою, это значит, что учения проходят на высшем уровне.
Не успели подрывники «южных» взяться за дело, как уже подоспели десантники майора Зубкова.
Еще не было и восьми, когда, красный и потный, в измазанных землей сапогах, с автоматом в руке, майор Зубков подбежал к комдиву и доложил, что мост через реку Ровную захвачен, «противник» уничтожен.
— Давно пора, — проворчал генерал Чайковский. — Личному составу объявляю благодарность. И не забудьте представить на поощрение отличившихся — молодцы ребята. И тебе, сержант Лужкин, объявляю благодарность! — Генерал обернулся к батальонной КШМ.
— Служу Советскому Союзу! — донесся из недр машины приглушенный голос Вани Лужкина.
— Одну роту в мой резерв, — приказал генерал, — остальным оборонять мост!
— Есть, оборонять мост! — повторил майор Зубков.
— И оборонять как следует! «Южные» неизвестно какой еще сюрприз могут преподнести. Возьмут да и десант вам на голову выбросят. И вот еще что. Тут могут боевые вертолеты обнаружиться. Так что займите круговую оборону. За мост головой отвечаете, майор!
— Есть, отвечать за мост головой! — весело повторил Зубков и, откозыряв, побежал к ожидавшим его офицерам, еще не остывшим от боя.
А генерал Чайковский отправился обратно на командный пункт дивизии. Его не покидали мысли об отличившихся при взятии моста офицерах.
Майор Зубков, майор Таранец… Он вспомнил, как они пришли в дивизию. Вместе закончили училище, а дальше так получилось, что и службу всю проходили вместе. Оба — отличные офицеры, с хорошей подготовкой, немалым опытом. И все же, присмотревшись к ним, комдив пришел к выводу, что Таранец в конечном счете лучше. Что значит в армейских условиях лучше? Добрее, деликатнее, вежливее? Или жестче, увереннее в себе, решительнее? Образованнее? Или находчивее, хитрее, проницательнее?
Чайковский не раз задумывался над подобными вопросами и в конце концов установил закономерность (наверняка установленную до него), что профессиональные качества военного человека неотрывны от его человеческих качеств. Так ли обстоит дело для всех профессий, Чайковский сомневался, но для офицеров — да. Невозможно быть плохим человеком и хорошим офицером! Разумеется, люди в разной степени симпатичны, душевны, доброжелательны. У него было немало коллег — мрачноватых, сухарей (хоть тот же Воронцов), резких… Но явно выраженные плохие люди — подлецы, трусы, карьеристы, — как правило, в армии не задерживались или быстро скатывались на заштатные должности. Впрочем, и майор Таранец и майор Зубков были хорошие, честные офицеры. И не так-то просто было решить, кто лучше. Просто Таранец казался комдиву основательнее, что ли, увереннее, спокойнее, тверже. И когда встал вопрос о назначении одного из них на освободившуюся должность командира полка, выбор его пал на Таранца. Однако не один командир дивизии решает такие вопросы. Есть начальство и повыше. И есть немало различных объективных факторов, которые надо принимать во внимание. Командиром полка был назначен майор Зубков.
Вроде бы все осталось как прежде. Служба, службой, но вне ее Зубков и Таранец по-прежнему оставались друзьями, а мнение комдива ни один из них, разумеется, не знал.
Постепенно генерал Чайковский стал замечать еле уловимые перемены в характере Зубкова. Новое назначение не то чтоб вскружило ему голову, скорее наоборот, вызвало какую-то неуверенность, словно он сам ощущал, что не совсем подготовлен к этой должности.
Зубков принимал порой неожиданные, но, что скрывать, не всегда правильные решения. Слишком долго колебался, прежде чем отдать приказ. А главное, он стал все больше советоваться со своим заместителем Таранцом. В конце концов дело дошло до того, что он спрашивал мнение своего заместителя по самым пустяковым вопросам. И уже неизвестно было, кто же командует полком — майор Зубков или майор Таранец.
На действиях самого полка это, впрочем, не отражалось. Все здесь обстояло хорошо, упрекнуть полк было не в чем. Только вот чьей заслуги здесь было больше — командира или его заместителя, — оставалось неясным.
Наконец комдив поделился своими мыслями с полковником Воронцовым.
— Так точно, товарищ генерал-майор, придерживаюсь вашего мнения, — ответил Воронцов. — Однако претензий по службе к майору Зубкову не имеется. Пока, — добавил он после паузы. — Я веду учет ошибкам и недоработкам командира полка. Имею список…
— Вы что ж, Алексей Лукич, — удивился Чайковский, — на всех командиров частей такой кондуит ведете?
— Так точно. До командиров рот включительно. Может потребоваться. При аттестации, например.
— А добрым их делам, случайно, не ведете учет? — усмехнулся Чайковский.
— Веду, товарищ генерал-майор, — спокойно ответил Воронцов, — для той же цели.
— Ну-ну, — только и нашелся сказать комдив.
Конечно, он, комдив, каждого своего солдата знать не может. Это только Наполеон мог. Да и то мемуаристы свидетельствуют, что, идя на смотр, император заранее приказывал сообщить ему все сведения о тех или иных своих гренадерах, а потом поражал их, спрашивая о здоровье бабушки или о замужестве сестры.
Но вот чтоб офицеры роты знали досконально своих солдат, это он неукоснительно требовал, порой устраивал соответствующие проверки, и кто проверки не выдерживал, получал серьезные замечания.
Разговор о Зубкове и Таранце с начальником политотдела Логиновым носил иной характер.
— Да, знаю, знаю, Илья Сергеевич, уж давно думаю. Эх, поменять бы их местами! Хорошо-то как было бы. Так ведь нельзя. А как бы хорошо. Таранец — прирожденный командир. Правильно говоришь: далеко пойдет. Зубков исполнитель, и тоже, заметь, отличный. Но получилось-то наоборот.
— Что значит «получилось»? — Чайковский пожал плечами. — Получилось потому, что мы проглядели. Не настояли. Считали, оснований достаточных нет. Сейчас убедились. Убедиться-то раньше надо было. Теперь чего уж говорить…
— Говорить нечего, — вздохнул полковник Логинов. — Тем более к полку претензий нет…
— Да ни к кому нет, — заметил Чайковский.
— Есть, Илья Сергеевич, есть, — закончил разговор начальник политотдела, — к нам с тобой есть, правильно ты сказал.
Вот об этом вспоминал генерал, пока машина мчала его на КП,
Глава V
Поздние возвращения и постоянные отлучки брата, облегчавшие Ленке хлопоты по дому, имели свой резон.
У Петра было множество дел вне дома.
Во-первых, школа. Множество общественных дел, которые он взвалил на себя после гибели матери, чтобы отвлечься, чтобы голова постоянно пухла от каких-то обязанностей. Он предложил, например, устроить в школе музей боевой славы.
— И что в нем будет? — спросил Волков, очень полный парень, по прозвищу Три Толстяка.
— Ну интересно же, — неуверенно пояснил Петр.
Три Толстяка пожал плечами, и Петр понял, что с такой аргументацией он никого своей идеей не увлечет. Посоветовался с преподавателем военного дела. Тот поддержал:
— Правильно, Чайковский. Хорошая мысль. Зайди в другие школы, посмотри, поучись. Сейчас есть много школьных музеев, посвященных истории Отечественной войны, полководцам…
— Да я не то хочу, Юрий Иванович, — Петр никак не мог сформулировать свою мысль, — я, понимаете, хочу не об Отечественной, а о современной армии. Понимаете, мы вот читаем о подвигах, которые совершались в Великую Отечественную войну. И такими, как мы, ребятами тоже. Они для нас навсегда пример. Но ведь это особое время было. А где теперь найдешь таких героев, как краснодонцы, например, или Гайдар, или Марат Казей, Зина Портнова? Это — как легенда. Но есть же и сегодня герои в нашей армии. Вот у отца в полку был парень… — И Петр вспомнил случай, когда однажды молодой солдат спас товарища, у которого не раскрылся парашют. — Или ребята на границе помогают задержать диверсантов, а то еще преступников — милиции…
— Так погоди, ты какой музей собираешься создавать, — перебил внимательно слушавший преподаватель, — Советской Армии или, уж не знаю, как назвать, героев-детей, юных героев? Словом, надо подумать.
— Нет, нет, — заторопился Петр, — именно Советской Армии. Ну, сегодняшней. Можно переписываться с кем-нибудь, с нашими выпускниками, которые ушли в армию, а еще лучше с теми, кто пошел в училище. Ведь наверняка у них что-то интересное происходит. Пусть напишут, пришлют фотографии. Можно сделать фотовыставку, можно вырезки собирать, книги… У меня дома такой музей есть, Юрий Иванович. Могу его в школу перенести…
Петр упрямо долбил в одну точку и в конце концов, перетянув на свою сторону еще нескольких энтузиастов, создал-таки в школе не музей, конечно, а нечто напоминавшее постоянную выставку, где рассказывалось о том, как служат выпускники школы.
Как ни странно, но идея эта оказалась благотворной и для тех, кто был в армии. Иные, не лучшие, узнав, что в школе собираются вывесить их фотографии, подтягивались, старались. Безразличные к мнению дружков, а то и родителей, они ревниво заботились о своей репутации у тех, кто в школе шел им на смену. И когда в адрес музея пришло письмо от замполита, поблагодарившего ребят и рассказавшего, как помогли они ему в работе, Петр обрадовался несказанно. Письмо обсуждали на комсомольском собраний, вывесили на видном месте.
Ребята завели переписку с десятками выпускников, с их командирами, с комсомольскими организациями. В наиболее близких воинских частях побывали сами. Приезжая в отпуск, бывшие ученики рассказывали о своей службе и с помощью горкома комсомола и горвоенкомата даже добились, чтобы выпускников школы посылали им на смену в те же части.
Однажды возникла мысль написать в одну из воинских частей болгарской армии. Польский, венгерский, румынский языки никто не знал, а болгарский — как русский.
Получили ответ. Завязался регулярный обмен письмами. Рассказывали в них о себе, о дедах, их подвигах времен войны. Сделали модель танка и отправили в Болгарию.
В школе изучали немецкий, поэтому всем миром настрочили письмо и послали в народную армию ГДР и получили ответ.
Вскоре музей украсили модели танков, самолетов, пушек, пулеметов, даже военных кораблей.
Все эти дела занимали у Петра немало времени, но были далеко не единственными. Еще одним его увлечением был спорт. В дзюдо он достиг хороших результатов.
Между прочим, еще с первых его шагов в спорте дзюдо стало едва ли не главной причиной ожесточенных споров с отцом.
— Ерунда твое дзюдо, — отмахивался Илья Сергеевич, имевший два звания мастера спорта — по стрельбе из пистолета и по борьбе самбо, — ну что ты сравниваешь! Займись самбо.
— Нет, отец, дзюдо интереснее, а главное, перспективнее, — стоял на своем Петр.
— Что значит перспективнее?
— По нему можно и чемпионом Европы стать, и мира, и Олимпийских игр, а по самбо…
— По борьбе самбо, — перебивал Илья Сергеевич, — теперь тоже чемпионаты мира и Европы есть. Ну ты посуди, что это за спорт твое дзюдо: напяливаешь какие-то подштанники, балахоны, все это вечно вылезает, надо поправлять, да еще дурацкие церемонии, нет четкого судейства…
— Как нет! — горячился Петр. — Если судьи честные, то ошибок не бывает…
— Поступай как знаешь, занимайся хоть художественной гимнастикой, — Илья Сергеевич делал вид, что его это мало интересует, но в действительности был огорчен.
То, что Петр предпочел дзюдо борьбе самбо — редкий случай, когда он не последовал совету отца, — уязвляло Илью Сергеевича.
Однако спортом занимался Петр серьезно. Впрочем, порой он увлекался, как выражался отец, «спортивными крайностями». Однажды, побывав в полулегальной секции каратистов, где столь же невежественные, сколь и самоуверенные инструкторы обучали своих доверчивых подопечных таинствам окутанной множеством легенд системы, Петр тоже записался в секцию. Надо было платить, и он попросил у отца денег.
— Ну уж это совсем чепуха, — заметил Илья Сергеевич, но деньги дал.
Однако вскоре Петр сам пришел к нему.
— Действительно, чепуха, — признался он. — Что за спорт, когда все только обозначается, а, не дай бог, ошибешься на сантиметр, можешь человека изувечить. Не спорт, а показательные выступления. Для рукопашного боя, наверное, годится. Пусть твои десантники занимаются.
— Они и занимаются, — подтвердил Илья Сергеевич, — не хуже твоих каратистов.
Петр удивился:
— А ты говоришь — чепуха!
— Как спорт — чепуха. Как тебе объяснить? Скажем, стрельба для военного человека первейшая наука. Но ведь никому не приходит в голову создать такой вид спорта: стрелять в цель, но так, чтобы на сантиметр не попасть. Или бокс. Неплохой боевой навык дает. Но что бы было, если бы боксеры во время боя останавливали удар в сантиметре от челюсти противника? В боксе ладно, благодаря перчаткам никого не покалечишь. А что такое твое дзюдо? Это, по существу, джиу-джитсу, в котором есть опасные для жизни смертельные приемы. И самбо ведь отличается от борьбы самбо. Именно борьбы. В самбо входят так называемые болевые приемы, в борьбе самбо они исключены. Поэтому она стала спортом. Каратэ ни то ни се. Как боевая система прекрасна. Как спорт ничего не стоит. Когда же под нее начинают подводить философскую базу, так это даже не смешно. Это вредно…
Словом, Илья Сергеевич прочел Петру целую лекцию и убедил в бесполезности занятий каратэ.
Но тот вскоре увлекся атлетизмом. Под этим красивым названием процветал у них в городе давно осужденный культуризм.
К великому неудовольствию Ленки, в доме появились двухпудовые гири, тяжелые гантели, даже самодельная штанга.
— Всю квартиру захламил, — ворчала Ленка. — Вот возьму и выкину когда-нибудь все эти железки.
— Давай, давай, — веселился Петр, — выкини. Если, конечно, сможешь поднять.
И он по утрам, а порой и вечерам бесконечно качал мышцы.
Это продолжалось до тех пор, пока на очередном медосмотре перед соревнованиями врач не задержал его в кабинете, долго выслушивал, отвел в соседнюю комнату, где Петру сделали кардиограмму, и сказал:
— Слушай, Чайковский, ты что это? Рановато тебе с сердцем возиться. Перегрузил себя, дружок, перетренировался. Скажи тренеру, пусть зайдет. Надо перерыв сделать. И поосторожнее с силовыми упражнениями. Не штангой, борьбой занимаешься. Выиграешь в силе, потеряешь в скорости.
Тренер вышел от врача озабоченным. Имел с Петром долгий разговор и постепенно выяснил, что невинная зарядка с гантелями, о которой говорил ему Петр, в действительности была самой настоящей тренировкой культуриста.
Тренер пришел в ярость, грозил отлучить Петра от спорта, выгнать из секции, не допустить к соревнованиям… Кончилось же все мирно, но атлетизм-культуризм Петр забросил и лишь изредка поднимал гири для «самоутверждения», как он говорил.
— Скоро у Ленки отбоя от поклонников не будет, — сообщал он за завтраком. — Кто их будет с лестницы спускать? Бдительный брат! А если геркулесом не буду, как я твоего этого последнего вздыхателя шугану? Андрюшкой его зовут, так, кажется?
— Дурак! — вспыхивала Ленка. — Лучше за собой смотри. За меня не беспокойся. И не Андреем, а Толей его зовут…
Отец восстанавливал мир.
Но однажды настал день, когда краснеть пришлось Петру.
Ничто не предвещало такого коварства со стороны Ленки. Они вот так же втроем сидели за завтраком. Ленка с увлечением повествовала о своих спортивных успехах; ее собирались послать на областные соревнования, и предстояла масса забот: новый костюм, новые ботинки, дополнительные тренировки.
— И вы тут без меня пропадете, — с беспокойством сказала Ленка.
— Ничего, не пропадем, — успокоил ее отец. — Мы с Петром люди военные. Управимся. Главное, будем болеть за тебя на расстоянии. Смотри, чтоб была в тройке.
— «В тройке»! — возмутилась Ленка. — Да я, если первого места не займу, сквозь лед провалюсь.
— Ладно, ладно, смотри на льду но повались, а то нам тут с отцом проходу не дадут, придется лицо прятать! — Петр рассмеялся.
— То-то ты от меня вчера лицо прятал, — ехидно заметила Ленка. — Слышишь, папка, иду вечером, чтоб побыстрее, через третий подъезд нырнула, а он там с Нинкой из двенадцатой квартиры целуется. Лицо отвернул, думает, никто не видел, я его по куртке сразу узнала. Нашел кого, — пренебрежительно фыркнула Ленка, — Нинку-корзинку, да она со всеми во дворе целовалась…
Петр сидел потрясенный. Его тайна, его великая тайна стала известна. А Нину, его Нину, оказывается, целовали все во дворе!
— Вот что, Лена, — резко перебил отец, — перестань болтать!
— Да все так говорят, — запротестовала Ленка, — вот Зинка из…
— Перестань болтать, — чуть громче сказал отец, — рано тебе сплетни собирать. И запомни, Лена, никогда не говори о людях плохого. Не нравится тебе человек, вообще ничего не говори, а злословить не годится. Тем более когда не знаешь.
Ленка замолчала, поняла, что наговорила лишнего. Когда Илья Сергеевич вышел в соседнюю комнату, она быстро обняла брата за шею, неловко чмокнула в щеку, прошептав:
— Не злись, Петька, я ведь глупая. Болтаю невесть что. Ты, если тебе Нинка нравится, пожалуйста. Я не возражаю.
Она пошла на кухню мыть посуду, а Петр продолжал сидеть. Вот, оказывается, как, снизошла Ленка, разрешила, не возражает. Спасибо, благодетельница! Можно, значит, продолжать встречаться с Ниной, можно целоваться с нею, хотя с ней целуется весь двор. Может, вся улица?
Нина из двенадцатой квартиры являлась главной причиной поздних возвращений Петра. Это была избалованная, хорошенькая девочка, учившаяся с Петром в одной школе, в параллельном классе. Они были ровесниками.
Родители Нины находились в длительной заграничной командировке, она оставалась с бабушкой, добродушной, безвольной старушкой, не имевшей над внучкой никакой власти. Бабушка играла фактически роль домработницы, а когда к Нине приходили друзья, вообще не вылезала из кухни.
Кокетливая, одетая во все заграничное, самоуверенная, Нина стала пользоваться растущим успехом и во дворе, и в школе. Развитая не по годам, привыкшая к самостоятельности и бесконтрольности, она водила дружбу с парнями много старше ее.
Впрочем, Нина была не глупа, хорошо училась, и хотя любила бывать в веселых компаниях, иногда в ресторанах, но быстро ставила на место слишком предприимчивых поклонников. Это не мешало всем кумушкам и всем девчонкам во дворе злословить на ее счет, педагогам в школе выражать озабоченность, а отвергнутым ухажорам распространять про нее всякие сплетни.
Однако кумушки болтали на пустом месте, педагогам не в чем было упрекнуть девочку, ни в учебе, ни в дисциплине, а мальчишек-сплетников она презирала.
Жизнь Нины проходила вне двора, вне школы, а то, что к ней в гости частенько заглядывали компании сверстников, заводили магнитофон, танцевали, так кто мог ее в этом упрекнуть?
С Петром ее никакие отношения, кроме шапочного знакомства, не связывали. Она родилась и все годы жила в этом городе, училась в той же школе, в которой стал учиться Петр. Разумеется, не обратить внимания на Петра Нина не могла. Он был сыном генерала, командира воздушно-десантной дивизии, расквартированной в городе и игравшей в жизни города немалую роль. Петр был интересным парнем, красивым, высоким, в отца. Нину, как и всех других жильцов, потрясла гибель Зои Сергеевны, такой молодой, такой яркой, такой обаятельной, всем пришедшейся по душе.
Трагедия эта еще долго волновала соседей. И судьба Петра, его сестренки, оставшихся сиротами и мужественно перенесшими потерю матери, не оставила Нину равнодушной.
В школе она тоже немало слышала о Петре, он пользовался большой популярностью, ребята любили его. Одним словом, Нина стала проявлять к Петру особый интерес. Она, разумеется, никому, в том числе и себе, не призналась бы, что он просто нравится ей, что именно он пробудил в ней первое чувство. Привыкшая к исполнению любых своих желаний, Нина стала энергично действовать. Необходимо было познакомиться. Не просто познакомиться, они и так были знакомы, как соседи по дому, здоровались, а сблизиться.
Нина инстинктивно чувствовала, что вряд ли Петру понравятся ее вечеринки, ее внешкольные друзья, вообще ее образ жизни.
Особенно активного участия в жизни школы, хотя и не чураясь ее, она не принимала. Где искать точку соприкосновения? И она нашла. Разработала хитрый план.
Однажды преподаватель военного дела, Юрий Иванович, сказал Петру:
— Слушай, Чайковский, тут у нас одна девочка, тоже девятиклассница, в параллельном, Нина Плахина, хочет дать в твой музей интересный материал. Понимаешь, макеты танков, вертолетов, самолетов иностранных армий. Игрушки такие надо самим собирать, вроде конструктора. А она не умеет.
Петр обрадовался. Он не удивился, почему вдруг у девочки могли оказаться модели военной техники иностранных армий.
По просьбе дочери родители прислали ей набор популярных, продающихся в изобилии в любом заокеанском городе игрушек: танки, броневики, самолеты, подводные лодки. Игрушки были сделаны очень точно, выдержаны в масштабе, к ним прилагались инструкции, как их собирать, тактико-технические данные.
Фабриканты игрушек плевать хотели на военные тайны.
— У них что ж, нет военных тайн, — удивлялся Петр, рассматривая искусно выполненные модели, — или это устаревшие. — Он заглянул в инструкцию: — Да нет, современные! И сейчас на вооружении. Чудно́.
Они с Ниной сидели в кабинете военного дела, где располагался музей и куда она принесла свой «царский подарок», как оценил его Петр.
— Не было ни гроша, да вдруг алтын.
Эту пословицу он привел, чтобы проиллюстрировать тот факт, что раздел иностранных армий в музее был представлен крайне бедно, а точнее, вообще не существовал. Эх, лучше бы он вспомнил другое изречение: «Бойтесь данайцев, дары приносящих…»
Нина тщательно подобрала туалет для этого первого свидания и не случайно сообщила, что может прийти только после уроков — ей не хотелось появляться в школьной форме.
На ней был скромный, но весьма элегантный джинсовый костюм. Не «та рвань», которую носили многие ее подруги, готовые отдать за джинсы фирмы «Рейнджерс» златые горы, а изящный, высшего качества костюм фирмы «Леви-штраус», быть может, не столь популярной среди подруг, но, по мнению знатоков, лучшей в мире. (Родители Нины искупали свое продолжительное отсутствие бесконечными туалетами, которые присылали дочери, забывая ее возраст.)
Нина долго причесывалась, долго оглядывала себя в зеркало и, убедившись, что неотразима, забрала большую коробку с игрушками и направилась в школу.
Петр уже ждал ее.
— Чего опаздываешь! Договорились в пять, а сейчас сколько? Четверть шестого! — Он укоризненно показал на часы.
Нина, привыкшая опаздывать на свидание на час, а то и больше, онемела от возмущения.
— Могу уйти, — произнесла она самым ледяным тоном, на какой была способна, и, бросив коробку на стол, повернулась к двери.
По всем канонам Петр должен был удержать ее, извиниться… Но ничего не произошло. Когда Нина дошла до двери, и, проклиная себя за необъяснимое безволие и отсутствие гордости, все же обернулась, Петр, не обращая на нее никакого внимания, копался в коробке, извлекая оттуда детали маленьких зеленых моделей.
— Ну ты даешь! — восклицал он в восторге. — Нет, ты молодчага! Надо же, как мне повезло! Где ты раньше-то была!
И от этих бесхитростных похвал ей вдруг стало так радостно, так весело на душе, показалась такой мелкой ее обида, что она быстро вернулась к коробке и бросилась помогать Петру.
— Я тебе переведу инструкции, — заявила Нина, с раннего детства хорошо владевшая английским языком. — Хочешь, письменно?
Она не знала, чем бы еще помочь. Чем бы еще заслужить его благодарность.
— Нет, погоди, — у Петра была своя гордость, — как собирать, сам соображу. Ты лучше переведи тактико-технические данные…
Вот тогда-то он и высказал свое удивление о легкомыслии, с каким эти заокеанские фабриканты игрушек раскрывают военные тайны.
— А ты не могла бы перепечатать эти данные на машинке? А? Не умеешь? Ничего, я Ленке дам, она одним пальцем стукает. Мы у каждой модели повесим…
— Какой еще Ленке? Сама сделаю! — воскликнула Нина, и в голосе ее прозвучала такая откровенная ревность, что Петр удивленно посмотрел на нее.
— Ленка — сестра моя, — ответил он, продолжая смотреть Нине в глаза.
Лицо ее медленно залил румянец. Она опустила глаза. Петр в свои шестнадцать лет был достаточно проницателен, чтобы, несмотря на сиюминутную увлеченность новой игрушкой, сообразить наконец, что происходит.
Он вдруг увидел перед собой не танки, крейсера и бомбардировщики с белыми звездами на крыльях, лежавшие здесь в виде крохотных моделей, а эту красивую девушку, алые щеки, длинные ресницы, тонкие пальцы, бесцельно теребившие поясок… Он вдруг увидел эту гордую, пользующуюся невиданным, как говорили все мальчишки, успехом девушку, за которой бегали взрослые парии, которая для обыкновенных, как он, школьников, была что звезда на небе, вдруг увидел ее, растерянную, смущенную.
Ему сразу стал ясен ее казавшийся ей таким хитрым план: и причина позднего часа этой встречи, и этот джинсовый костюм, и эта прическа, и этот маникюр, который не очень-то поощрялся в школе, и, наконец, это вырвавшееся у нее восклицание, когда она даже забыла, что Ленкой зовут его сестру…
Словом, ему все стало ясно.
Стало ясно и то, что она для него бесконечно близка, будто не пять минут длится их знакомства, а все шестнадцать лет, что они прожили на свете. Что вот она, оказывается, какая любовь, и непонятно, почему у других она обставлена всякими трудностями и страданиями, когда это сплошное счастье! И ничего в том нет неожиданного.
Трудно сказать, как повел бы себя на его месте более опытный или, наоборот, более робкий юноша. Никакого опыта в таких делах у Петра не имелось. Он не был бирюком, но девочки до сих пор как-то не очень интересовали его. С другой стороны, он отлично знал себе цену, знал, что нравится многим одноклассницам. Он привык поступать в жизни прямо и открыто. Так всегда учили его отец и мать.
Поэтому он просто подошел к Нине и, обняв за плечи, сказал тихо:
— Ну чего ты? Я тебя тоже люблю.
А Нина, которая раздала немало пощечин и резких слов за подобные жесты и признания, вдруг почувствовала себя такой счастливой, что даже не заметила бесхитростного слова «тоже», которое произнес Петр.
Она вдруг всхлипнула, стала искать его руку, сжала ее, положила ему голову на плечо.
— Чего ты плачешь? — удивился Петр. — Радоваться надо. — И он поцеловал ее.
Целоваться он не умел, он в общем-то первый раз по-настоящему целовал девушку, и получилось не очень складно.
Но Нина, имевшая в этом куда больший опыт, подумала, что это был самый замечательный поцелуй в ее жизни.
Вот так началась их «любовь», как называли они ее сами, их «роман», как окрестили ее другие.
Ибо только столь неопытный человек, как Петр, мог вообразить, что их отношения являются великой тайной.
Какая уж там тайна! Если даже эта пигалица Ленка обо всем знает. Кумушки во дворе судачили, что нашла наконец эта гордячка своего хозяина, он парень правильный, он ей покажет. (Петра в доме любили, а Нину нет.) Другие лицемерно вздыхали: виданное ли дело, оставлять девку одну, а самим по заграницам кататься (Нининых родителей все порицали), долго ли до греха, хорошо в порядочного втюрилась, а ведь могла…
В школе педагоги насторожились. Но, убедившись, что скандала не намечается, что и Плахина и Чайковский по-прежнему хорошо учатся и дисциплину не нарушают, успокоились. Отвергнутые поклонники примирились — Петра уважали, во многом признавали его превосходство: лучше пусть будет он, чем кто-нибудь из их компании, не так обидно. Но больше всего радовались девчонки. Теперь, когда Нинка была «занята», на их долю выпадет больше внимания.
Словом, все было прекрасно в этом лучшем из миров… Теперь Петр частенько заходил к Нине готовить уроки. И засиживался допоздна. В дни тренировок Нина ждала его возле спортзала. Но тренировки пришлось сократить — приближалась пора контрольных, они заканчивали девятый класс. На лето планов не строили, а на осень, как ни странно, да.
— Первого сентября мне стукнет шестнадцать, — торжественно сообщил Петр таким тоном, будто собирался отмечать семидесятилетний юбилей.
Нина выжидательно смотрела на него. Сообразив наконец, что дата его рождения ей давно известна и она не понимает, почему он вдруг заговорил об этом, Петр пояснил:
— Пойду записываться в аэроклуб. Вообще принимают с семнадцати, но если есть спортивный разряд, то можно с шестнадцати. У меня к ноябрю будет третий взрослый.
— Так ведь по дзюдо, — заметила прекрасно осведомленная теперь во всех его спортивных делах Нина.
— В том-то и штука — принимают, если есть разряд в любом виде спорта, хоть в фигурном катании.
— А в шахматах? — спросила Нина.
Она часто задавала неожиданные вопросы, на которые не всегда легко было ответить.
— В шахматах? — озадаченно переспросил Петр. — Не знаю, — честно признался он. — Интересно, надо будет спросить. Так вот, — продолжал он, — иду в аэроклуб. А в будущем году, сразу как кончу школу, поеду сдавать экзамены в училище. К тому времени наберу прыжков. В аэроклубе больше прыгают, чем в войсках, между прочим.
Нина молчала. Потом спросила грустно:
— А отпуск там бывает, в училище?
Петр уловил ход ее мыслей.
— Конечно! Отпуск бывает. И потом ты тоже сможешь приезжать, увольнение-то я всегда могу получить. Увидишь, я буду образцовым курсантом.
— Ты-то будешь, — так же грустно согласилась Нина, — и офицером будешь образцовым, и генералом, как твой папа, станешь… А когда мы будем видеться? — спросила она неожиданно.
— Все время, — быстро ответил Петр. — Между прочим, в аэроклуб можешь со мной вместе записаться. Девчонка ты здоровая, сильная, смелая. Пока в училище буду, реже, конечно, придется встречаться, но есть же отпуска, увольнения. Ну, а уж офицеры…
Но этот отдаленный этап предполагал такой характер их отношений, о котором пока они не решались думать вслух, и Петр замолчал.
— Думаешь, из меня могла бы получиться парашютистка? — нарушила молчание Нина.
Она прекрасно понимала, что в аэроклуб не запишется, прыгать не будет — духу не хватит, но поиграть с этой мыслью ей было приятно.
— Конечно, — горячо заговорил Петр, — конечно! Я ж тебе говорю, у тебя все данные. Ты сколько весишь? Пятьдесят пять? А рост? Как не знаешь? Надо померить. На сердце не жалуешься? На легкие? На что-нибудь вообще жалуешься?
— Жалуюсь, — прошептала Нина, — на тебя. Бросаешь меня ради своего аэроклуба.
Они шли по боковой аллейке городского парка. Парк этот, густой, заросший, неухоженный и оттого куда более приятный, создающий иллюзию дикой природы, служил любимым местом прогулок молодежи вообще и влюбленных в особенности. А так как на дворе стоял май, все кругом расцветало: и деревья, и цветы, и любовь, — то в парке собиралась чуть не вся городская молодежь.
— А прыгать не опасно? — спросила Нина.
— Да ты что, — рассмеялся Петр, — это же сплошное удовольствие. — Однако тут же честно добавил: — Сам-то я пока не прыгал, но твердо знаю.
— Откуда? — опять погрустнев, задала Нина вопрос.
— Как откуда! Отец рассказывал, мама, их друзья, видел сто раз. Я же родился в парашютной семье. Бывают, конечно, всякие случайности, особенно когда сам парашютист невнимательный. Так ведь где случайностей не бывает. Вон мама сколько прыжков совершила, а…
Он неожиданно замолчал. Ему всегда делалось больно, когда он вспоминал гибель матери. И обидно. Если б она погибла при испытании парашюта или установлении рекорда… когда прыгаешь тысячи раз в сложных условиях… Но было что-то невыразимо обидное в этой нелепой смерти, что-то до крайности несправедливое. Как будто смерть может быть справедливой… Они долго молчали. Нина взяла его под руку, прижалась.
— Прости, не надо было задавать глупых вопросов. — Она первой нарушила молчание.
— Да нет. Ты ни при чем. И вопросы твои не глупые. Вот смерть мамина была глупой. Никогда ее не прощу…
Кому? Кому мог он простить или не простить эту несправедливую смерть, в которой никто не был виноват? И кому отомстить за нее! Но почему-то ему казалось, что, чем лучшим он станет парашютистом, чем полнее и безраздельнее будет командовать пространством, чем покорнее будет это пространство, этот воздух, это небо перед ним, тем он достойнее отомстит за свою мать. Хотя погибла она не в бескрайнем небе, которое ей-то как раз безропотно покорялось, а на земле… Петр сам не мог бы объяснить неясных, противоречивых чувств, владевших им порой.
Или это весна так действовала на него?
И еще ему очень захотелось быть похожим на отца, тоже стать генералом, военачальником, командовать тысячами людей, вести их в бой, поднимать на подвиги, чтобы и отец и мать, даже если ее нет теперь, могли гордиться им.
Он хотел сам совершать невиданные подвиги, побеждать один сотни врагов, стать олимпийским чемпионом по дзюдо, рекордсменом мира по парашютизму; он хотел быть великим, знаменитым — героем. И чтобы Нина была рядом и восхищалась им, гордилась, боготворила его…
Детские мечты. Мечты в шестнадцать лет. Кем не владели они в жизни? Особенно весной, когда идешь тенистой аллеей под руку с любимой…
— Я хочу познакомить тебя с отцом, — вдруг обратился Петр к Нине. — Я говорил ему о тебе.
Он действительно рассказал отцу о Нине неделю назад, когда они сидели вечером в столовой, а притомившаяся Ленка ушла спать.
— Отец, у меня есть Нина.
— Знаю.
— Влюбился, — Петр смущенно улыбнулся.
— Что ж, пора, скоро шестнадцать, — серьезно заметил Илья Сергеевич.
— А ты? — спросил Петр туманно, но отец понял его.
— Ну я был великий донжуан, — Илья Сергеевич улыбнулся, — всем девкам в округе голову крутил. И сам влюблялся на каждом шагу. Лет, наверное, в четырнадцать первый раз увлекся, а потом еще сто раз, и каждый раз на всю жизнь. Пока твою мать не встретил, — добавил он, перестав улыбаться. — Тогда только понял, что значит настоящая любовь.
— Значит, у меня с Ниной не настоящая? — Петр понял отца по-своему.
— Почему? — Илья Сергеевич не хотел огорчать сына. — Много есть примеров, когда полюбят друг друга люди в ранней юности, потом женятся и счастливы бывают всю жизнь. Врать не буду, Петр, не часто это случается. Редко. Но ведь случается. От самих людей зависит, от их чувств. Ты хоть ее хорошо знаешь?
Петр молча пожал плечами. Нахмурился. Он выглядел сейчас старше.
— Что ответить, отец? Мне-то кажется, знаю. А в действительности, кто может сказать? Мне кажется, что не смогу без нее, что это на всю жизнь, ей тоже, а как будет? Я ведь понимаю, что жизнь не дважды два, не маленький…
— Пригласи к нам, может, лучше разберусь, — предложил Илья Сергеевич.
— Приведу, — пообещал Петр.
И вот теперь сообщил об этом Нине, не обо всем, конечно, разговоре, а лишь о том, что сказал про свои чувства к ней отцу.
— Так и сказал? — ужаснулась Нина.
— У меня от отца тайн нет, — даже слегка обиделся Петр.
— А он не посмеялся?
Тут уже Петр обиделся по-настоящему.
— Да как тебе не стыдно! — воскликнул он. — Ты что ж, его за обывателя, что ли, принимаешь? Или думаешь, он не доверяет мне или каким-нибудь сплетням о тебе поверит? Если я сказал, что мы любим друг друга, значит, так оно и есть. А кого попало я не полюблю, уж это он знает.
— Нет, я не пойду! — решительно сказала Нина.
— Почему? — удивился Петр.
— Боюсь… — откровенно призналась она.
— Да что он, тебя съест? — рассмеялся Петр. — Он знаешь какой мировой мужик! С ним интересно разговаривать. Уходить не захочешь.
— Да не в том дело, — пояснила Нина. — А вдруг не понравлюсь?
— Как ты можешь не понравиться? — Петр не допускал подобной мысли.
— А так, не понравлюсь, и все. Скажет, вертихвостка какая-то, ресницы мажет, ногти. Начнет тебя отговаривать. И ты меня бросишь.
Петр по простодушию не разглядел кокетства в словах подруги и, конечно, попался в ловушку. Он возмущенно протестовал.
Нина еще некоторое время выражала всякие сомнения относительно оценки, которую Петин отец мог дать такому ничтожному существу, как она, с удовольствием выслушивая все новые комплименты, которые Петр высказывал, опровергая ее возражения. Но, в конце концов, переборщила.
Петр, хоть и с опозданием, догадался, что его разыгрывают, и неожиданно заметил озабоченно:
— А вообще-то, ты права. Отец знаешь какой проницательный, на сто метров в землю видит, догадается, что ты меня обманываешь, придумала всю эту любовь ко мне, и раскроет мне глаза. А может, даже определит, что ты мне изменяешь. Да, да! С нашим домоуправом, например, дядей Гришей. У меня уже давно есть подозрения…
Встревоженная вначале Нина быстро успокоилась, поняв, что попалась на свой же крючок.
Они весело смеялись, пока у Нины не появилась новая причина для забот: что надеть, когда пойдет знакомиться с Ильей Сергеевичем.
— Какое это имеет значение, — отмахнулся Петр, — что хочешь, то и надевай. Не все ли равно.
Но оказалось, что в этом вопросе женская психология для него за семью замками. Нина прочла ему целую лекцию о значении одежды и вообще «внешнего облика», особенно для первого знакомства, о том, какие выводы столь проницательный и умный человек, как Петин отец, сделает из ее туалета, о том, что, оденься она слишком просто, он может усомниться в ее вкусе, а слишком элегантно — в ее скромности и так далее и тому подобное.
Всю эту длинную речь могла бы легко заменить известная пословица: «По одежке встречают, по уму провожают».
Но сказать так Нина конечно же не могла, это было бы слишком просто.
И однажды наступил день, когда Петр, немного волнуясь, привел Нину в свой дом.
Невидимый, но эффективный «дворовый телефон» но прошел, разумеется, мимо такого события. Казалось бы, кому какое дело, что Нина, у которой он бывал едва ли не каждый вечер, на этот раз зашла к нему? Оказывается, есть дело. И когда они пересекали двор, не одна пара любопытных глаз следила за ними из окон.
Был воскресный день. Несмотря на это, генерал Чайковский лишь к обеду сумел вырваться домой, да и то потому, что твердо обещал сыну.
Обед готовили всей семьей. Вернее, готовили Петр и Ленка. Она особенно переживала предстоящее событие, без конца задавая брату дурацкие и нескромные, по его мнению, вопросы, из которых «А вы поженитесь?» был самым тактичным.
Трудность заключалась в том, что Ленкиному поварскому искусству, вполне удовлетворявшему нетребовательный вкус мужской части семьи, предстояло держать экзамен перед куда более строгим судьей. Нина слыла избалованной, а ее бабушка замечательной стряпухой. Мысль о том, что бы Ленка ни приготовила, Нина наверняка все будет хвалить, почему-то никому не пришла в голову.
Нина Илье Сергеевичу понравилась. Она держалась просто и естественно. Не робела и не была развязной. Не болтала, но на вопросы отвечала охотно, глядя ему прямо в глаза. Хорошо разбиравшийся в людях, он, конечно, почувствовал ее внутреннее напряжение, но Нина храбро преодолевала его. Она не старалась представить себя лучше, чем есть. Она больше заботилась о том, чтоб отец Петра чувствовал ее искренность, даже если что-либо не всегда говорило в ее пользу. Илье Сергеевичу не стоило большого труда незаметно выяснить в разговоре Нинины взгляды на жизнь, ее мечты, заботы, планы.
Он порадовался тому, что, поставленная в условия, в которых так легко было бы потерять чувство меры в самооценке, разлениться, стать капризной, недоброжелательной, она сохранила чистоту, трезвость мыслей… Конечно, была Нина и избалована и привычна ко многому, на что ее возраст пока не давал ей права. Но, в конце концов, и он, Илья Сергеевич, не вправе предъявлять к кому-либо невозможных требований.
Что касается Ленки, то ее Нина покорила окончательно. Во-первых, тем, что похвалила обед. Чувствовалось, что она не притворяется. Быть может, закормленная бабушкиными кулинарными деликатесами, Нина оценила «простой, человеческий», как выразился потом Петр, обед. А может быть, в этом доме ничто не могло Нине не понравиться. Во-вторых, она обожала фигурное катание, увы, лишь как болельщица; сама она на каток ходила редко. Узнав, что Ленка имеет взрослый разряд по фигурному катанию и вместе с партнером выиграла первенство области, Нина пришла в восторг и обрушила на Ленку массу вопросов.
— Какая же она умная! — восхищалась потом Ленка. — И все понимает. И все хочет знать. Ты видел, как она слушала! Ей все интересно, не то что тебе — никогда не интересуешься делами сестры. И что она в тебе нашла? — Ленка горестно вздыхала. — Бедняжка. Каково ей будет, когда она тебя раскусит наконец.
Но Петр не обижался. Он был так счастлив впечатлением, произведенным Ниной на отца и сестру, что никакие Ленкины уколы не могли уязвить его.
Правда, с этого времени Ленка без конца приставала к нему с расспросами о Нине, ее делах, ее жизни, требовала, чтобы он снова привел ее.
— Хорошая девочка, — только и сказал отец, но в его устах это была не пустая похвала. Это значило, что Нина принята. Петр знал, что никакие силы не заставили бы отца положительно оценить Нину, если б он действительно так не думал.
Он бы просто сказал: «никчемная», или «пустая», или «нестоящая девочка». Может, добавил бы: «Извини, Петр». И все. Он бы не запретил с ней встречаться, не стал давать советы, он высказал бы свое отношение. Но если б это отношение было отрицательным, Петр просто не знал бы, что делать. И наверное, рано или поздно они бы с Ниной расстались. Авторитет отца был для Петра непререкаем.
А конец года меж тем приближался. Шли контрольные. Они вызывали озабоченность. Ни на что не хватало времени. Радовало лишь то, что готовились они вместе.
Зато пришло и огорчение. Нинины родители сообщили, что приезжают на два месяца в отпуск и проведут его вместе с дочерью частично на юге, частично в Москве.
Предстояла их первая разлука…
Глава VI
Гвардии рядовой второго года службы Золотцев был образцом десантника. Быстрее всех проходил полосу препятствий, отлично стрелял, имел разряды по нескольким видам спорта, совершил десятка два прыжков.
Смелый, пожалуй, даже лихой парень, он первым вызывался идти на любое задание, ничего не боялся, море ему было по колено. Вот это и был, пожалуй, главный его недостаток: «лихость, переходящая в глупость», как неодобрительно говорил сержант Рудой, командир отделения.
— Так точно, товарищ гвардии сержант. — И Золотцев с особым шиком вскидывал руку к берету. — Только уж лучше так, чем глупость, которая переходит в лихость.
Сержант подозрительно смотрел на Золотцева, стараясь определить, не содержат ли его слова непочтительного намека, но встречал лишь ясный, открытый взгляд голубых глаз.
— Койку получше заправьте, — говорил он на всякий случай и удалялся.
— Есть, заправить койку получше! — громогласно неслось ему вслед.
Золотцев был глубоко убежден, что на войне ему б цены не было, что он был бы замечательным разведчиком. Книги о фронтовых разведчиках были его настольными книгами.
— Да пойми ты, — втолковывал ему все тот же сержант Рудой, упорно пытавшийся перевоспитать своего упрямого подчиненного, — десантнику прежде всего хитрость нужна, терпение, сообразительность, а потом уже смелость и сила.
Этот бесплодный спор, в котором позиции обоих оппонентов можно было подвергнуть одинаково основательной критике, длился давно. И каждый из спорщиков в меру сил старался на фактах доказать свою правоту. На учениях, во время выходов, даже просто на тактических занятиях сержант пытался перехитрить Золотцева, тот в свою очередь посрамлял Рудого каким-нибудь смелым и совершенно неожиданным решением. Командир взвода объяснял им, что вместо того, чтобы искать, какое качество для разведчика важнее, лучше воспитывать их в себе все. Но соревнование поощрял, логично рассуждая: пусть учатся друг у друга.
К сожалению, у Золотцева были и недостатки, в том числе безграничная самоуверенность. И еще он любил разыгрывать товарищей, в особенности первогодков, только что пришедших в армию. Делал он это не всегда безобидно, за что порой получал нагоняй от начальства. Кроме того, будучи заядлым спорщиком, Золотцев по любому поводу заключал пари. Ставка была всегда одна — «обильный чай» в солдатской чайной. И уж если выигрывал, то ни в чем себе не отказывал за счет проигравшего.
На этот раз жертвой пари должен был стать один из первогодков, впервые участвующий в таком большом учении, старательный, доверчивый солдат.
Фамилия солдата, на беду, была Порядочкин, что, разумеется, служило Золотцеву неисчерпаемой темой для шуток.
— Ты помни, Порядочкин, — серьезно говорил Золотцев где-нибудь в курилке в минуту отдыха, — согласно инструкции, например, если не открывается основной парашют, надо рвать за кольцо запасного. Верно?
— Верно, — соглашался не чуявший подвоха Порядочкин.
— А если и он не раскроется? А? Тогда что делать по инструкции?
— Не знаю, — смущенно морщил лоб Порядочкин.
— Плохо инструкцию изучаешь, там ведь сказано на девятнадцатой странице, параграф третий, — назидательно говорил Золотцев. — Ну, вспомнил?
— На девятнадцатой странице?
— Да, да, на девятнадцатой странице. Что сказано? Цитирую: «В случае если выдергивание кольца запасного парашюта не приведет к его раскрытию, необходимо, взяв левой рукой правое ухо, а правой рукой левое, с силой дернуть на себя». Вспомнил?
— Левой рукой правое… правое левое… — повторял совсем сбитый с толку Порядочкин. — Зачем? — И он устремлял на Золотцева растерянный взгляд.
— А затем, — торжествующе возвещал Золотцев под общий смех, — что можешь спокойно оторвать себе уши, все равно больше не понадобятся!
И вот перед самыми учениями, а вернее, уже в томительные часы ожидания посадки в самолеты Золотцев сказал Порядочкину:
— Вот ты на двадцать человек раньше меня прыгнешь, а на земле раньше окажусь я.
— Как это так? — возразил Порядочкин. — У меня же, если я раньше прыгну, значит, и парашют раскроется раньше, значит, и приземлюсь раньше, вес-то у нас почти одинаковый.
— Нет. Прыгнешь ты раньше, а когда приземлишься, я тебя там уже хлебом-солью встречать буду.
— Не может этого быть, — твердил Порядочкин, все старательно усвоенное им восставало против такого утверждения.
— Спорим на «обильный чай». Ты выиграешь, я тебя угощаю, я выиграю — ты меня. Предупреждаю, могу целый самовар выпить с соответствующим сопровождением.
Сначала Порядочкин отмахивался, но в конце концов дал себя уговорить.
И, входя в самолет, Золотцев заранее улыбался, предвкушая выигранный спор.
Расчет его был прост. После всех проверок он попросит соседа разъединить на его, Золотцева, парашюте систему автоматического раскрытия и, когда прыгнет, дернет за кольцо не через пять секунд, а через пятнадцать, устроит себе эдакий самодеятельный затяжной прыжок. Он уже прыгал с самостоятельным раскрытием, правда не ночью, но какая разница? Так что, когда Порядочкин наконец приземлится, гвардии рядовой Золотцев будет уже внизу. И пожалуйте бриться — веди, как вернемся, в чайную!
В самолете Порядочкин волновался, он впервые участвовал в таких учениях, всего второй раз должен был совершить ночной прыжок. Впрочем, волновало его не это, а то, как он справится с боевым заданием. Пусть первогодок, но он был старательным солдатом и дорожил своей, хоть и скромной пока, репутацией.
А Золотцев спокойно спал. Его безмятежный сон не нарушали никакие мысли. Он обладал железными нервами и непоколебимой верой в свою звезду. Он, как всегда, отлично приземлится, отлично выполнит задание и, конечно, получит благодарность. Никаких сомнений, никаких неудач.
Незадолго до начала выброски, Золотцев повернулся к другому первогодку, сидевшему с ним рядом, Долину:
— Ну-ка, Долин, отстегни мне там, за воротником, я не достану.
— Как это отстегни? — удивился Долин. — Автоматическая система же не сработает.
— Я знаю, но у нас так положено, несколько человек опытных, вроде меня, прыгают с самостоятельным раскрытием.
— Может, лейтенанта позвать? — неуверенно предложил Долин.
— Ты человек или нет? — зашипел на него Золотцев. — Забыл я сам разъединить там, на земле, а сейчас не достану. Мне же попадет от лейтенанта! Что ж ты меня под монастырь подвести хочешь? Не ожидал…
Долин нехотя выполнил просьбу товарища.
— Ну, спасибо, — сказал Золотцев, — а то нагорело бы мне. Совсем забыл, понимаешь, в пинг-понг там заигрался.
— В пинг-понг? — удивился Долин.
— А ты не видел? Наш экипаж всегда в БМД стол складной возит и ракетки с собой. Она и сейчас у меня здесь, я ее в запасной парашют прячу. — И Золотцев для вящей убедительности покопался в сумке на животе. — Черт, никак не найду. Ну вот, — продолжал он самым серьезным тоном, — как минута свободная, стол расставляем и режемся. А нет стола, прямо на БМД…
— Да врешь ты все, трепач… — Долин сообразил наконец, что его разыгрывают.
Но вот открылся люк, загудела сирена, и живой поток устремился к выходу.
Тогда-то и произошло неожиданное.
Выбросившись из самолета, Золотцев на мгновение забыл, что система автоматического раскрытия у него выключена и что он должен сам дернуть за кольцо. Но тут же ему показалось, что он слишком задержался с этим, что нужно спешить, и, судорожно сжав кольцо, дернул изо всех сил.
В действительности же, подхваченный ревущим воздушным потоком, он потерял чувство времени и дернул за кольцо почти сразу.
Мимо Золотцева, словно снаряды, пронеслись другие десантники, не задев его. Но он нарушил всю точно продуманную цепь выброски. Внезапно что-то стремительно пролетело, коснувшись вытягивающегося из сумки парашюта. Парашют закрутился, смялся, вытянулся в трубку, и Золотцев с нарастающей скоростью полетел вниз. Однако он уже овладел собой. Золотцев действительно не терялся в любой обстановке. Он мгновенно дернул за кольцо запасного парашюта.
Все это заняло мгновения, и получилось, что, вместо того чтобы затянуть прыжок, он открыл парашют раньте. Воздушный поток подхватил легкий запасной парашют и начал относить его в восточном направлении, в сторону от площадки приземления.
Над головой Золотцев слышал рокот удалявшихся самолетов, где-то внизу светились огоньки, мигали вспышки реактивных тормозных систем приземлявшихся платформ. Ему казалось, что ветер становится все сильнее по мере приближения к земле.
Золотцев забыл, что спускается быстрее, чем на основном, огни исчезли из виду, и теперь под ним был сплошной непроницаемый мрак. Мысли вихрем проносились в голове. Он проклинал свое дурацкое пари, проклинал себя за минутную растерянность при покидании самолета, беспокоился, не расскажет ли Долин лейтенанту, что выполнил просьбу Золотцева и отключил систему автоматического раскрытия, и ему попадет, а он, Золотцев, не успеет оказаться на месте и чего-нибудь придумать, чтобы выручить товарища, беспокоился, что подведет взвод, приземлившись неизвестно где…
Он не знал, что его отнесло за несколько километров от намеченной площадки приземления, на небольшой лесистый холмик, в стороне от большого болота. Того самого, которое надлежало преодолеть его батальону, чтобы внезапным ударом с тыла захватить железнодорожную станцию Дубки.
Ветер свистел у Золотцева в ушах. Он крепко стиснул стропы парашюта. Он не представлял, сколько времени прошло с того момента, как он покинул самолет.
Внизу, вверху, вокруг был мрак. Издалека доносились неясные звуки.
Приземление застало его врасплох. Земля налетела внезапно и стремительно, в треске ломающихся ветвей. Ветки хлестали его по лицу, царапали руки, что-то больно ударило его в бок, ноги зацепились за толстые сучья…
Золотцев почувствовал жгучую невыносимую боль и потерял сознание.
…Когда он очнулся, уже совсем рассвело. Некоторое время он лежал неподвижно, стараясь понять, что произошло, где он, вообще, что все это значит. Вокруг, сужаясь кверху, уходили ввысь могучие старые ели вперемешку с голыми по весне ветвистыми деревьями — березами, ясенями, осинами. Надо всем простиралось низкое серовато-белое небо, по которому неспешно проплывали едва выделявшиеся на его мутном фоне облака.
Некоторое время Золотцев следил за белкой, озабоченно скакавшей по ветвям ели. На мгновение белка застыла неподвижно, внимательно рассматривая его большим карим глазом, потом вернулась к своим важным делам. Прошелестели в ветвях птицы, зачирикали, защелкали на все лады, понеслись дальше, перескакивая с сучка на сучок. Сырой запах ранней весны плотно стоял в воздухе. Издалека доносились глухие уханья, частый, то нараставший, то затихавший, автоматный перестук.
Золотцев шевельнул руками, головой. Все было в порядке. Но когда он попытался подвигать ногой, его пронзила такая острая боль, что он снова едва не потерял сознание. Не в силах шевельнуться, он долго лежал в забытьи, закрыв глаза. Ему казалось, что кто-то настойчиво зовет его, без конца повторяя его имя.
Он открыл глаза, огляделся.
«Золотцев, Золотцев. Я — сержант Рудой. Я на краю болота у двух отдельных берез, южнее площадки приземления. Золотцев, Золотцев. Я — сержант Рудой. Я — сержант Рудой. Я — на краю болота…» — без конца раздавалось над ухом.
Он вдруг вспомнил, с какой настойчивостью, с какой порой раздражавшей его въедливостью втолковывали офицеры правила обращения с парашютом. «Запомните, — говорил офицер ПДС лейтенант Донской, — парашют никого никогда не подводит, если не подводят его. Если правильно складываете и храните, надежно надеваете и закрепляете, если у вас в порядке система раскрытия, если строжайше соблюдаете все правила и инструкции по прыжку, раскрытию, приземлению, то никогда аварии не произойдет. Она просто не может произойти. Не с чего. Каждый изготовленный парашют такой ОТК проходит, что ни одному заводу не снится. И все методы и приемы, которым мы вас учим, проверены тысячекратно. История не знает примеров, чтобы парашют вот так, сам по себе взял и вышел из строя. Техника не подводит. Статистика говорит, что в авариях почти всегда виноват только сам парашютист или кто-то из его товарищей…»
«Интересно, — подумал Золотцев, — а вот в случае со мной кто виноват? Может, сержант Рудой, что плохо воспитал такого дурака, или Порядочкин — зачем согласился на пари? А может, Долин, который поверил мне и систему разъединил? Долин-то виноват! Виноват, что не послал меня подальше, не позвал лейтенанта, не доложил сержанту. И свое за это получит. А может, командир взвода или роты? Что не разглядели такого подлеца, терпели, еще благодарности объявляли, уму-разуму учили?
Один я не виноват, гвардии рядовой Золотцев, лихой парашютист, все знающий, все умеющий, никогда не ошибающийся! Подумаешь, прыгнуть ночью, затяжным, раз плюнуть для меня! Вся дивизия прыгает так, а товарищ Золотцев иначе! Он же особенный, ему же всегда больше всех надо! Ну, как же не прыгнуть по-своему? Может стакана чая и двух бубликов лишиться. Да ради этого на все пойдешь и без парашюта прыгнешь…»
Так беспощадно осуждал себя Золотцев, казнил себя.
А рядом встревоженный голос без конца повторял: «Золотцев, Золотцев. Я — сержант Рудой, я — сержант Рудой, я на краю болота, у двух отдельных берез…» Голос этот, далекий и порой еле слышный, словно согревал Золотцева, вливал в него силы.
Он отстегнул подвесную систему, передвинул автомат за спину и, глубоко вздохнув, перевернулся на живот. Сверлящая боль метнулась от ног к голове. Казалось, кто-то вонзил ему в ступни раскаленные стержни и пронзил до затылка.
Он мгновенно вспотел. Испарина выступила на лбу. В ушах загудело. Он почувствовал, что сейчас с ним случится обморок, но невероятным усилием воли удержался на краю сознания… «Ну-ка, герой, наломал дров, теперь сам и выкручивайся! — поддерживал он себя. — Давай, давай ползи. Руки есть, зубы есть, вот и ползи! — Он был так зол на себя, так бесконечно зол, что если б мог, то вот здесь, прямо на снегу, сам себя высек. — Давай, давай! Ползи! Мересьеву еще не так досталось. Да только ли ему… И ползли, и доползали! Так что давай. Тебе-то что, кругом ведь не фашисты. Тебя первый встречный подберет. Баба за хворостом вышла, лесоруб, может, лыжник из ближайшего дома отдыха, да и десантники небось вовсю ищут. Только крикни — народ сбежится».
Он медленно и осторожно полз, подгребая под себя жесткий, почерневший снег, подтягивая тяжелые, словно чужие, ноги. «Чужие-то чужие, — усмехнулся он про себя, — да болят, как свои. Перебил их, что ли? Вывихнул? Хорошо, руки целы да дурацкая голова».
Золотцев не замечал, что у него исцарапано лицо, что глубокий кровавый порез рассекает лоб; он не чувствовал боли от раны на боку, где острый сук, пронзив одежду и кожу, проник до ребра. Он не видел, что тянется за ним по черному снегу кровяной след.
Отцепив снаряжение, закрепив автомат на спине, он, напрягая последние силы, продолжал ползти.
«Золотцев, я — Рудой, я на краю болота…» — звучало в ушах. А где он этот край? В сотне метров или в десятке километров?
Ищут его, ищут.
У них там бой, у них каждый человек на счету — и эти мысли жгли его сильнее, чем боль. Может быть, их окружили, может быть, у них отчаянное положение, а они должны еще и его искать, волноваться, беспокоиться. «Спасибо, — скажут ему товарищи, — удружил, Золотцев, век не забудем…»
У него даже слезы выступили на глазах. Слезы бессильной ярости, ярости, обращенной на себя.
Да, конечно, это учения, и спасение человека здесь в сто раз важнее решения условной задачи. Ну, а в бою? Если б был бой? Настоящий? Разве не искали бы его товарищи? Не рисковали жизнью, чтобы вынести с поля боя, доставить к своим?
Он сделал неловкое движение, и тут же чудовищная боль захлестнула его. Он вновь потерял сознание. И опять его привел в чувство еле слышный голос: «Я — Рудой, я — Рудой…»
И снова пополз, сжав зубы, стараясь миновать корни, кусты, мелколесье, выбирая по возможности гладкую снежную поверхность, чтобы ужом скользить по ней, виляя между препятствиями.
Потом понял, что в его положении прямой путь отнюдь не самый близкий, что, выигрывая в расстоянии, он теряет во времени. А главное, теряет силы.
Он теперь был в бою. Он сражался. Он хладнокровно рассчитывал метры от одного ориентира до другого, точно оценивал маршрут, зорко следил за препятствиями и прикидывал способы их преодоления. Он осмотрел деревья и по мшистым наростам, по темным вертикальным полосам на соснах определил, где север. Они летели с северо-запада, значит, ползти нужно на юго-восток. Сквозь отдаленные звуки боя — а они, казалось, доносились отовсюду — он вдруг услышал слабый паровозный гудок. Он бережно старался сохранить в памяти направление, откуда донесся гудок. Долго лежал прислушиваясь, не будет ли второго. Его терпение было вознаграждено — он услышал новый гудок. Теперь он был уверен, что ползет правильно — в сторону железной дороги, а значит, и станции. Той самой, что надлежало овладеть его подразделению, той самой, за которую дрались сейчас его товарищи…
В конце концов он сам не заметил, как уснул. Остановился очередной раз отдохнуть и уснул. В какой-то чащобе, которую не обойти. И через которую он очень медленно и осторожно продирался, оберегая раненые ноги.
В полусне, полузабытьи Золотцев пролежал не так уж долго. Но именно в это время прошли буквально в десяти шагах от него солдаты искавшей его команды. Они громко звали Золотцева, прислушивались, не откликнется ли, и продолжали свой путь по заранее расписанным квадратам. А он снова пришел в сознание — в какой уж раз — и вновь пополз.
Теперь боль не покидала его. Он все время чувствовал ее, и хотя она стала слабее, зато ни на секунду не прекращалась, сделалась тупой и тяжелой, будто тащил он за собой не две неподвижные ноги, а два чугунных ядра. Золотцев придумал способ, чтобы бороться с этой болью, чтобы не ощущать ее, чтобы находить новые силы. Он сосредоточенно думал, вспоминал отрывки из прочитанных книг, вспоминал занятия в роте, беседы, шутки, споры. Он мысленно проигрывал целые сцены.
«— Ну что, Порядочкин, — говорил он своему однополчанину, — придется мне вести тебя на „обильный чай“. Ничего не поделаешь, проиграл. А раз проиграл — плачу́. Ох, и хитрец же Порядочкин, порядочный хитрец! Говорят, из двух спорящих один хитрец, другой дурак. Раз ты хитрец, то кто дурак? Правильно, Порядочкин, дурак я. И как это ты все ловко подстроил! Ты что, схватил меня за парашют, когда я прыгнул?
— Да ты что, — возмущался Золотцев, превратившись в Порядочкина, — как у тебя язык поворачивается говорить такое! Я, конечно, знал, что ты хвастун и шляпа, но уж больно мне хотелось выпить чаю с бубликами, потому и согласился на спор.
— Ая-яй, Порядочкин, — снова возвращался Золотцев в свой образ, — и не стыдно, продал друга за стакан чая…»
Некоторое время он вел этот нелепый разговор, что помогло ему преодолеть еще сотню метров.
Потом в его мысленном театре началась новая пьеса. Он видел, как десантники, безуспешно штурмовавшие железнодорожную станцию, в конце концов вынуждены были отступить.
«— Да, — говорит главный посредник командиру полка, — как же вы так оплошали? Такие парни, такая техника, а какую-то захудалую станцию и то взять не могли.
Командир полка смущенно опускает голову и укоризненно смотрит на капитана Кучеренко.
— Что ж вы, капитан, — говорит он, — я-то на вас рассчитывал…
— А что мы могли сделать, товарищ подполковник, — оправдывается капитан. — Станцию-то обороняли Долин и Порядочкин, разве с такими справишься?..»
Реальные воспоминания мешаются в сознании Золотцева с фантастическими сценами. Он то и дело впадает в забытье, снова приходит в себя и снова ползет. Тяжело, со свистом, дышит, волосы слиплись от пота, глаза ввалились, на лбу и щеке запеклась кровь, комбинезон совсем изорвался. Посиневшими, исцарапанными руками, словно железными скребками, он впивается в мерзлую землю и подтягивает непослушное тело еще на полметра, еще на десять сантиметров, еще на пять…
Ему кажется, что звуки боя стали ближе, что где-то прозвучали голоса, что снова гуднула электричка… Но это все где-то далеко. А здесь, вблизи, под ветром, невыносимо громко скрипят деревья, кричат птицы, белка смотрит на него круглым насмешливым глазом.
Вдруг страшная мысль пронзает его: автомат! Где автомат? Он потерял его, оставил там, далеко, откуда ползет. Надо ползти обратно! Хоть день, хоть два, сколько придется, но надо немедленно ползти обратно!
Он пытается повернуть свое неподвижное тело, боль усиливается. А автомат сползает со спины…
Слава богу, показалось! Спекшимися губами Золотцев улыбается — тут автомат! На месте. И сразу же обеспокоенно дергает за ремень: надежно ли закреплен, не упадет ли?
Передохнув, снова ползет. Но сил в руках все меньше, дышать все труднее. Он уже несколько раз ел снег, сухой, холодный, жесткий. Во рту все равно словно в печке.
Теперь местность пошла под уклон, деревья отступили. Кругом кустики, пучки прошлогодних желтых высоких трав, кочки. А впереди такое же ровное, кочковатое, покрытое мелким кустарником пространство. Но что это? Или ему мерещится? Там, далеко-далеко, за этим ровным пространством, видны постройки, водокачка. Там стелется дым, порой вспыхивают разрывы. Там идет бой…
Это же станция! Это конец пути! Уж теперь-то он доползет, преодолеет это поле. Теперь, когда он выползет на него, его заметят. Он крикнет, и его услышат. Он кричит во весь голос раз, другой. Но его не слышно, лишь слабый хрип вырывается из горла, он даже не способен вспугнуть эту малую птаху, что клюет в земле какие-то зернышки и на мгновение устремляет на него удивленный взгляд.
Золотцев подползает к краю поля и проваливается в едва прикрытую снегом вязкую жижу. Болото! Это болото! То самое…
Из последних сил он удерживается на краю, отползает. Болота ему не преодолеть, не обойти, до своих не добраться. Это все. Конец.
Золотцев тяжело вздыхает и опускает голову на сложенные руки. Он закрывает глаза. По его впалой, исцарапанной щеке пробегает слеза…
Он уже не слышит тихий голос: «Золотцев, Золотцев, я — сержант Рудой, я на краю болота…»
Глава VII
— Я — сержант Рудой, Золотцев, Золотцев, я на краю болота… — продолжает повторять командир отделения.
Через каждые полчаса он делает это, хотя прекрасно понимает, что если не было ответа до сих пор, то не будет и теперь.
— Скажете вы, в конце концов, где солдат? — кричит в микрофон подполковник Круглов.
Но капитан Кучеренко на другом конце связи ответить не может: он не знает, где солдат. Вроде бы все вокруг прочесали и не нашли. Что солдат мог приземлиться на болото, он и думать не хочет.
— Ну, так что, нашли солдата? — тихим голосом спрашивает комдив.
— Никак нет, не нашли еще, — мрачно отвечает подполковник Круглов. Он отлично знает, что таит этот тихий голос.
Генерал Мордвинов по своему телефону связывается со штабом учений и просит выслать вертолет. Вскоре вертолет поднимается в воздух.
А тем временем учения идут полным ходом.
Майор Зубков принимает меры к обороне моста. На обоих берегах саперы и зенитчики срочно отрывают позиции для зенитно-пулеметных установок. Десантники переоборудуют укрепления «южных», чтобы создать непроходимую оборону вокруг моста.
Во время боев за мост и близлежащие укрепленные пункты подразделения майора Зубкова понесли тяжелые потери. Теперь он серьезно озабочен. Однако самое большое беспокойство вызывает у командира дивизии положение в районе железнодорожной станции.
Несмотря на все усилия, подразделения подполковника Круглова, наступающие с юга, так и не продвинулись ни на шаг. «Южные» слишком сильно укрепили станцию с этой стороны. С каждой минутой становилось все очевиднее, что, если капитан Кучеренко не преодолеет наконец этого засевшего у всех в печенках болота, станцию взять не удастся.
— Товарищ генерал-майор, — начальник штаба вышел из своего блиндажа и приблизился к командиру дивизии, — считаю целесообразным перебросить часть сил Ясенева на поддержку Круглова.
Это что-то новое! Чтобы начальник штаба отказался от первоначальной диспозиции и вообще за столь короткий срок изменил свое мнение на противоположное, такого не бывало.
— А что, сам Круглов не справится? — поддразнивает комдив полковника Воронцова. Тот молчит, и командир дивизии продолжает: — Мы ведь уже приняли решение, что изменилось?
— Фактор времени, товарищ генерал-майор, нарушаем график…
Ах вон оно что! Одно положение вступило в противоречие с другим. Начальник штаба терпеть не может, когда что-то идет не так, как намечено. А кто это любит? Видимо, Воронцов прикинул, да нет, не прикинул, а тщательно проанализировал, что важнее, и пришел к выводу: надо рискнуть — ослабить Ясенева, но форсировать наступление на Дубки.
Может быть, он прав? Комдив смотрит на часы. Хмурится. Вызывает подполковника Сергеева. Запрашивает сведения о «противнике» в районе действий подразделения Ясенева. Выслушивает ответ. Нет, рисковать нельзя — возможна контратака превосходящих сил, возможна вертолетная атака, много чего возможно. И оттого, что Ясенев первым из подразделений дивизии выполнил поставленную перед ним задачу и теперь «отдыхает», еще не значит, что его можно раздевать, рискуя потерять достигнутое.
На войне риск — обычное дело, а не исключение, как в мирной жизни. С первого и до последнего дня войны рискуют все: и солдат, бросающийся в атаку, и маршал, бросающий в наступление армии. И хотя существует множество утешительных поговорок — «Риск благородное дело», «Кто не рискует, тот не побеждает…», — риск всегда опасен.
И дело не в том, что риск должен быть отчаянным, а в том, чтоб он был разумным. Солдат прикидывает, успеет ли пробежать от воронки до воронки раньше, чем его настигнет пуля. Командир дивизии вычисляет свой риск с помощью электроники, штабного аппарата, многочисленных «советников» — начальников и командиров. И когда принимает решение, то картина его риска для него ясна.
Принимает же решение, берет всю ответственность на себя он один. Только он. В том-то и талант полководца, что из огромного потока информации он берет главное, что порой из десятков вариантов решений останавливается на единственно правильном. Ну, а если оно окажется ошибочным…
Генерал Чайковский взвешивает в уме все «за» и «против» и наконец говорит:
— Ясенева не трогать. Перебросьте к Круглову артиллерийский полк.
— Есть, товарищ генерал-майор! — быстро говорит полковник Воронцов.
В голосе его Чайковскому слышится скрытое облегчение. Мое дело было предложить, а раз комдив решил, что ж, пусть и отвечает потом, если что…
Впрочем, генерал Чайковский тут же сам осекает себя: несправедливо. Он помнит немало примеров, когда начальник штаба не боялся принимать ответственность на себя.
Был однажды случай, давно, правда, когда по условиям учений начальник штаба вступил в командование дивизией. Чайковский хорошо помнит этот случай. Вдруг на какой-то миг перед ним предстал другой Воронцов — быстрый, шумный, энергичный, с неожиданными, смелыми решениями. Но это длилось недолго. Вскоре исполняющий обязанности комдива вновь превратился в методичного, аккуратного штабиста, действовавшего строго в соответствии с намеченным планом, по возможности без риска, без опасных инициатив. Все было правильно, не было ошибок, и задачу свою дивизия выполнила. Но не было и блеска, находок, «тактических жемчужин», как любил выражаться их преподаватель тактики в академии. Какая-то скучная была победа, тускловатая. Но победа…
К сожалению, частенько он не находит общего языка со своим начальником штаба. Трудно его порой понять. Он вспоминает неприятное объяснение, которое произошло у них однажды.
В тот день дежурным по штабу был капитан Карасев. Генерал Чайковский хорошо его знал, как, впрочем, и большинство штабных офицеров. Добросовестный парень, хоть звезд с неба не хватает, аккуратный, немного сентиментальный. Женат. Жену обожает. А вот она его — вопрос? Отсюда всякие переживания. В какой-то момент это стало отражаться на службе. Тогда начальник политотдела полковник Логинов пригласил к себе легкомысленную супругу капитана, провел с ней «отеческую» беседу, и с тех пор вроде бы все наладилось (наладилось ли? Надо бы проверить, упрекнул себя Чайковский). Но это было потом.
А в тот день, зайдя в штаб, комдив был поражен видом Карасева. Тот сидел бледный, с синими кругами под глазами. В помещении никого не было.
— В чем дело, товарищ капитан? — нарочито резко спросил комдив, выслушав рапорт дежурного.
Карасев молча отвел глаза.
— Приказываю объяснить, в чем дело, — еще резче произнес Чайковский. — Посмотрите на себя. Краше в гроб кладут. Вы сейчас не работник.
— Да, плохо, товарищ генерал-майор, все плохо, — совсем по-штатски ответил Карасев и безнадежно махнул рукой. Казалось, он вот-вот заплачет.
— Давай выкладывай, — тихо сказал комдив и обнял офицера за плечи.
Карасев рассказал. Очередная ссора с женой. Но на этот раз она заявила, что уедет. Он просил подождать, объясниться, сказал, что торопится на дежурство, вернется и поговорят… Но жена заявила, что ждать не будет, и стала собирать вещи.
Примчавшись в штаб, Карасев попросил полковника Воронцова подменить его другим офицером, вот и Козлов согласен, и Попов… Но начальник штаба, даже не взглянув на него, не повышая голоса, напомнил, что есть график и только он имеет значение. График. А личные переживания лежат вне сферы армейской жизни. Пусть капитан приступает к дежурству.
Генерал Чайковский постарался успокоить капитана, сказал, что наверняка жена вспылила, никуда не уедет (так оно, разумеется, и оказалось), однако история эта послужила поводом, а вернее, причиной неприятного разговора с начальником штаба.
— Алексей Лукич, — говорил ему на следующий день генерал Чайковский, — ну почему вы так относитесь к людям? Ведь это не первый случай. Все правильно, есть дисциплина, порядок, график. Но войти-то в положение парня можно было. Ну, драма у него. Поставьте себя на его место.
— Я бы на его месте оказаться не мог, товарищ генерал-майор, — как всегда, ровным голосом ответил Воронцов. — Это нереальная ситуация. Есть воинский порядок, наличие какового вы только что сами изволили отметить. Его следует соблюдать. — И, помолчав, добавил: — Неукоснительно.
— Но, Алексей Лукич, — настаивал генерал Чайковский, — ведь это исключительный случай. И потом психологический фактор тоже надо учитывать («Может, хоть этот аргумент проймет Воронцова!»), ну, какой от него толк, от такого дежурного. Он же ошибок наделает.
— За кои и ответит по всей строгости, — сказал начальник штаба. — Товарищ генерал-майор, во время войны у офицеров семьи гибли, но они не покидали своих постов…
— Ну зачем же так! — не выдержал генерал Чайковский. — Это же демагогия, Алексей Лукич. Не сомневаюсь, что Карасев в боевой обстановке выполнит свой долг до конца. Но здесь-то… Надо же не только строгость к подчиненным проявлять, но и человечность какую-то. И характерец же у вас, Алексей Лукич. Ей-богу, я вам не завидую!
— Это взаимно, товарищ генерал-майор, — сказал Воронцов, щеки его слегка порозовели. — Осмелюсь спросить: ко мне есть замечания по службе?
— Нет, товарищ полковник, — комдив вздохнул, — замечаний нет. Вы отлично несете службу.
— Благодарю, товарищ генерал-майор, разрешите идти?..
Он старался не вспоминать тот разговор, да вот иногда…
…Генерал Чайковский снова смотрит на часы, оказывается, прошли-то всего минуты.
— Отдавайте приказ! — говорит он.
Некоторое время он внимательно наблюдает за окутанными дымом позициями, где сражаются десантники подполковника Круглова. Наконец, решительно отбросив карандаш, который по давней привычке крутил в руке, говорит:
— Вот что, поеду-ка я к Круглову, иначе они там никогда не кончат. Остаетесь за меня, — бросает он начальнику штаба и направляется к двери.
По небу плыли легкие белые тучи. Солнца не было видно, но все вокруг светилось теплым золотистым светом, предвещавшим перемену погоды.
Усилившийся ветер прогнал тяжелые тучи, накопившиеся к утру, и теперь все говорило о том, что день будет солнечным и ясным.
Забираясь в свою машину в сопровождении неизменного сержанта Лужкина, генерал Чайковский размышлял о том, что для выполнения боевого задания ему остается согласно приказу не так уж много времени. А между тем станцию еще удерживает «противник».
Он знал, что на других участках идут ожесточенные бои, и занятая десантниками переправа дает «северным» большие возможности для маневра.
Части «северных» уже на подходе, и, если в ближайшие часы не случится ничего непредвиденного, эти части начнут вскоре переправу на левый берег Ровной.
Генерала Чайковского немного беспокоило донесение майора Зубкова о том, что приток Ровной все сильнее разливается, вода подошла уже к самому совхозу, движется постепенно в сторону моста и даже залила некоторые укрепленные точки.
Впрочем, черт с ней, с водой! Вода не «южные», мост не захватит. Комдив имел данные многолетних наблюдений, случалось, что Ровная валяла дурака, выходила из берегов, однако мост ни разу не пострадал. КШМ командира дивизии двигалась по опушке леса, спускаясь к позициям полковника Круглова. На этот раз кроме машины лейтенанта Рогова за ним следовала машина генерала Мордвинова.
Незадолго до выезда у них состоялся разговор.
— Ну как, Леонид Леонидович, — спросил Илья Сергеевич, — какая оценка моим ребятам?
— Цыплят по осени считают, — сдержанно ответил Мордвинов.
— Какая же осень! — пошутил генерал Чайковский. — Весна только начинается. Осенью другие учения будут. Осень не весна. И потом какие же десантники цыплята? Орлы!
— Орлы-то орлы! — усмехнулся Мордвинов. — Вон как аэродром расклевали, в два счета. Молодец твой Ясенев, мало говорит, много делает.
— Ну, а Зубков?
— Зубков тоже ничего. Не придерешься. Замешкался было, пришлось тебе самому туда мотаться, так и участок у него самый трудный. Я знаю, и вводные там сложные были. Действовал правильно, мы ему успех дали. А вот Круглов твой что-то слабовато разыгрывается. Сидит там, будто его, как гвоздь, в землю вбили.
— Да, пожалуй, — согласился генерал Чайковский, — надо будет туда съездить.
— Так ты и будешь всюду сам ездить? Это тебе не в плюс. Хотя не возбраняется. Что ты их за ручку, что ли, будешь водить, Илья Сергеевич? Пусть сами работают.
— Не согласен, — решительно возразил генерал Чайковский. — Командир не должен подменять подчиненных, но лично проконтролировать — его обязанность.
— Ну, если проконтролировать, другое дело. — Мордвинов усмехнулся. — Поезжай. Только я тоже с тобой поеду — тебя контролировать.
Теперь оба генерала мчались на своих машинах на позиции не ведавшего о том подполковника Круглова.
Командир взвода не мог нахвалиться рядовым Долиным. В первые часы после приземления он энергично искал пропавшего Золотцева, залезая во все, самые непроходимые чащобы, осматривая кусты. Он бегом, буквально как ищейка, носился, обнюхивал каждый метр. Когда же ему приказали прекратить поиски, он чуть не со слезами на глазах умолял дать ему еще хоть пятнадцать минут, хоть десять — он найдет пропавшего! Обязательно найдет! Молодец парень! Понимает, что значит взаимовыручка. Но время шло. Поисками Золотцева занялось выделенное для этой цели подразделение. И тогда Долин с еще большей энергией взялся за выполнение своего непосредственного боевого задания. Казалось, он все время ищет, чего бы такое еще сделать, как бы еще лучше показать свое усердие.
Он вызвался разведать болото — нет ли каких-нибудь тропок, хитрых маршрутов, по которым можно было его пройти. Вооружившись шестом, с яростным упорством атаковал эту равнодушную, неприступную жижу. Проваливался, с трудом вытаскивал ноги, снова проваливался и опять шел искать новое место…
Разумеется, искали проход и другие солдаты. Один из них соорудил ходули; на таких в его родном селе ходили парни во время традиционных праздников. Он подумал, нельзя ли пройти на ходулях болото. Оказалось, нельзя. Передвигать их в плотной жиже было невозможно.
Кто-то соорудил из ветвей широкие толстые чеботы, наподобие охотничьих снегоступов. Изобретательный солдат прошел несколько метров довольно удачно. Но выяснилось, что он едва ли не самый легкий в роте. Другой, потяжелее, начал проваливаться, третий тоже. Возможно, они не были столь искусными мастерами по плетению «болотной обуви»…
Успеха достиг маленький крепыш из первого взвода — рядовой Дмитриев, охотник, лесник по профессии и по призванию. Такого второго знатока природы не было в подразделении. Он мог бы, пожалуй, тягаться с самим подполковником Сергеевым в этих делах. Когда он начинал рассказывать о лесе, о зверях, птицах, о реках, об охоте, его заслушивались. Но он не только рассказывал свои, как выражался Золотцев, «сказки Венского леса». Он еще учил солдат лесным наукам. Для тех, кто знает эти науки, говорил Дмитриев, «лес — и поилец, и кормилец, и врач, и друг, и покровитель». Замполит устраивал даже специальные «Дмитриевские» занятия, на которых солдат рассказывал, какие грибы, ягоды, орехи, листья, коренья можно есть, а какие — не дай бог, какими травами и соками какие лечить болячки, где искать черничные или земляничные поляны, как ориентироваться, как выбирать дороги, строить шалаши наземные и на дереве. Он показывал, как делать капканы, силки, ловушки, как разводить без спичек костры. Даже показывал, как схватиться с медведем, если нет оружия.
Такой «профессор лесных дел», как окрестил Дмитриева замполит, был ценнейшим помощником в освоении этой науки.
Десантники — особые войска, и условия, в которых им приходится воевать, — особые. У них нет тылов, нет подвоза, нет снабжения, нет баз, запасов, госпиталей. Нет подкреплений.
И некуда отступать…
К ним из военных специальностей больше, чем к какой-либо другой, применимо латинское изречение «все свое ношу с собой».
Для десантника не только автомат и граната главное оружие, но и находчивость, сообразительность, быстрота реакции, точность выбранного решения. Поэтому-то он должен знать множество вещей, не обязательных, казалось бы, другим. Вот Дмитриев предложил соорудить «болотные плоты», широкие, плоские. На такой плот десантник ложится, распределяя тяжесть тела на всю площадь, и то ли плывет, то ли ползет по болоту, подгребая руками, подтягиваясь за кусты и кочки.
Встал вопрос: из чего делать плоты? «Из плащ-палаток!» — приказал капитан Кучеренко, сразу правильно оценивший идею Дмитриева. Однако плащ-палатки необходимо было в плоты превратить. Надеть на каркасы. А где их взять?
Снарядили людей в лес. Рубили кустарник, выбирая ветки подлиннее. Все это потребовало много времени. Потому и задержалось так долго подразделение капитана Кучеренко у болота. Капитан метался между солдатами, торопил их, прекрасно понимая, что они и без того делают все, что могут.
Десантники, сосредоточенные, хмурые, были похожи сейчас на прилежных ребят из авиамодельного кружка Дворца пионеров, мастерящих планер. Но это мастерили не планер. Это срабатывали хрупкое, ненадежное, примитивное сооружение, с помощью которого сотни людей попытаются преодолеть участок земли, по которому никакой нормальный человек никогда бы не пошел, предпочтя сделать несколько лишних километров в обход.
А они вот нет. Они были вполне нормальными, больше того, умными, толковыми ребятами, но они играли. На этот раз никто в них не стрелял, никто их жизни не угрожал. И те их сверстники, что сидели в окопах по другую сторону болота, были их товарищами, и через несколько дней они вместе будут пить «обильный чай» в солдатской чайной, сражаться в волейбол в спортзале или идти в увольнение к знакомым девушкам.
Так к чему все это?
И тем не менее они играли в эту игру. Они играли в нее, потому что в любую минуту она могла перестать быть игрой.
Вероятно, нет на свете другой профессии, в которой бы человек столь молниеносно переходил из одного качественного состояния в другое, как в профессии солдата. Сейчас он солдат, но вот прозвучал сигнал боевой тревоги, и он уже не просто солдат, он — боец. Сигнал войны для всего народа отсекает прежнюю мирную жизнь от новой. Первым это ощущает солдат. И потому никто не считает учение игрой. Называют — да, но не считают.
Жестокий опыт войны показал, что плохо играющих ждет поражение.
Как известно, армия может быть лишь в двух состояниях: она или воюет или готовится к войне. Так вот учение — это лучшая подготовка к войне. Даже если армия и не мыслит ни на кого нападать, а лишь защищать свою Родину, защищать мир. Даже в этом, а быть может, именно в этом случае армия должна обладать особо высокой боеготовностью.
…Вот и мозгуют гвардейцы капитана Кучеренко, как лучше «сыграть», как преодолеть болото, вот и мастерят «болотные плоты».
Но тут возникла новая проблема. Ночь ушла, наступило утро, хотя и пасмурное, но достаточно светлое, чтобы люди в зеленых комбинезонах, ползущие по болоту, оказались видны как на ладони. Тогда капитан Кучеренко решил использовать парашюты. Срочно отцепили белые купола, чтобы ими укрыться. Теперь по этому поросшему кустами болоту можно будет проползти сравнительно незаметно. Во всяком случае, другого выхода не было.
Когда все было почти готово, плоты подтянуты к болоту, парашютные покрывала в руках, маршруты намечены, лишнее снаряжение оставлено на берегу, к замполиту второй роты подошел рядовой Долин и, глядя в сторону, спросил:
— Товарищ гвардии лейтенант, а как же Золотцев?
— Золотцев? — занятый совсем другими мыслями замполит не сразу понял, о чем речь. — Золотцев? Его ищут. Сейчас вылетает вертолет.
— А где он его будет искать? — настаивал Долин.
— Облетит местность раз, два. Надо будет, десять. Не мог же он в землю провалиться.
Но Долин, словно нарочно, высказал то, чего больше всего опасался замполит.
— В землю-то нет, — тихо сказал Долин, — а если в болото?..
Оба замолчали. Наконец Долин, глубоко вздохнув, как делает человек, решившись наконец прыгнуть в холодную воду, заговорил:
— Товарищ гвардии лейтенант! Там, в самолете, мне Золотцев сказал, что его и некоторых других, вроде бы для эксперимента, не как всех, бросают с автоматической системой, а с самостоятельным раскрытием…
Лейтенант побледнел. Он начал догадываться.
— Ну? — спросил он хрипло.
— Соврал он? — Долин устремил на замполита взгляд, в котором было отчаяние.
— Конечно соврал! Дальше-то что? — Лейтенант схватил Долина за плечо.
— Он сказал, — теперь хрипло говорил Долин, — оп сказал… чтоб я… что, мол, забыл на земле отстегнуть автоматическую систему, что, мол, попадет, если командир роты узнает, что…
— Дальше, дальше! — торопил замполит.
— Попросил, чтоб я отстегнул ему, я хотел лейтенанту… а он говорит: «Молчи, а то попадет мне». Я ж не знал… Я думал…
— Ты отстегнул?
— Да, — шепотом произнес Долин.
— Эх ты! — Лейтенант даже застонал. — Что же ты наделал, Долин, что наделал?!
Но замполит мгновенно взял себя в руки, начал задавать Долину быстрые, точные вопросы:
— Вы сидели рядом? Он перед тобой прыгал?
Через несколько минут замполит и командир роты уже докладывали капитану Кучеренко:
— Товарищ капитан, мы тут подсчитали, взяли точное время выброски, расстояние, высоту — это все известно. Он, видимо, хотел прыгнуть затяжным. Значит, должен был приземлиться где-то в этом квадрате. А вот если что-нибудь не так: раньше раскрыл, например, то в квадрате… Конечно, это догадки, но надо вертолетчикам сообщить.
Вскоре в эфир понеслось: «Борт вертолета № 22, борт вертолета № 22 (позывных радист капитана Кучеренко не знал). Я — „Звук-15“, я — „Звук-15“. Сообщаю информацию…»
Пилот вертолета был опытный наблюдатель. Не прошло и пятнадцати минут, как он обнаружил почти скрытое в кустарнике на краю болота, окружавшего в этом месте лесистый холм, неподвижное тело. А еще через полчаса солдаты уже спускались на землю по раскачивавшейся на ветру веревочной лестнице с зависшего на малой высоте вертолета.
Золотцев был без сознания. Солдаты бережно переложили его в специальную люльку, осторожно подтянули в кабину вертолета. И пока летели к аэродрому, находившийся в вертолете врач осматривал Золотцева. Он мрачно и недоуменно качал головой.
У Золотцева нашли открытый перелом обеих ног. И то, что с подобным ранением он сумел проползти такое большое расстояние (вертолетчики точно установили и место падения, и весь путь Золотцева), вообще выжить, казалось врачу чудом.
Золотцева доставили на аэродром, и ожидавшая его там санитарная машина, включив сирену, помчалась в городскую больницу.
Капитан Кучеренко коротко доложил обо всем подполковнику Круглову, подполковник Круглов — начальнику штаба Воронцову, оставшемуся за комдива.
— Ну, что с ним теперь делать? — сокрушенно сказал начальник политотдела полковник Логинов, когда Воронцов передал ему сообщение Круглова.
— С кем, с Золотцевым? — не понял Воронцов.
— Да нет, — устало махнул рукою Логинов, — с Золотцевым все ясно. А вот с Долиным этим.
— Как что? — удивился начальник штаба. — Вернемся и отправим его на гауптвахту.
— Эх, Алексей Лукич, на гауптвахту легче всего. На гауптвахту он сам побежит с радостью, лишь бы грех искупить. А вот как сделать, чтоб дошло до него все это. И не только до него, но и до всей роты, всего полка. В армии любое наказание — воспитательная мера. Это и гусю ясно. А что ж за воспитательная мера, которая только самого провинившегося и воспитывает! Грош ей цена. Нет, брат, в армии на каждой самой малой мелочи надо учить людей. — И, помолчав, добавил: — И самому учиться. Хоть ты лейтенант, хоть полковник, хоть генерал…
— Да что вы мне, товарищ полковник, популярную лекцию о воспитании читаете? Я, как вы изволили только что констатировать, полковник и науку сию с юных лет изучаю.
— Изучил?
— Смею надеяться, не хуже вас.
— Значит, хреново изучил, — жестко сказал Логинов, — потому что после случая с Золотцевым я себе двойку выставляю.
— Да вы-то тут при чем? Тысячи людей в дивизии. Среди них наверняка найдутся и лихачи, и нерадивые, и просто не очень способные. Что ж, вы всех знать должны, за всех отвечать? А вашим замполитам тогда что делать?
— Каждого знать, конечно, не могу, — Логинов задумчиво смотрел на потухшую сигарету, которую уже добрых десять минут бесцельно держал в руке, — этого не могу. Но я обязан знать, обязан быть уверенным, что каждый заместитель командира полка по политчасти знает, что каждый его замполит роты знает каждого своего солдата. Вот это я обязан обеспечить. За это я отвечаю.
— Мудрено говорите, товарищ полковник, — начальнику штаба надоел этот разговор, у него были другие дела, — не сразу и поймешь…
— Да чего тут понимать, это и гусю ясно, — махнул рукой Логинов. — А Золотцева, кстати, я лично знаю. Хороший гвардеец, дай бог, побольше таких. Не нахвалятся командиры. Отчаянный парень, сам черт ему не брат, везде первым хочет быть. И между прочим, имеет на это основания.
— Вот он первым на земле и оказался, — без улыбки заметил Воронцов. — Что ж такой образцовый солдат дисциплину нарушает, почему вы его к порядку не приучили?
— О том и речь, Воронцов, о том и речь. За это и казню себя. Цены нет таким бойцам на войне. Там дисциплина нужна еще больше, чем сейчас. Да ладно, а как с этим Долиным быть? Надо будет с комдивом посоветоваться.
— Этого еще не хватало, — недовольно проворчал начальник штаба. — Не забивайте ему голову всякой ерундой. Смею предположить, у командира соединения есть дела поважнее.
— Нет, Алексей Лукич, дел важнее, чем забота о человеке. Особенно в армии. Каждом человеке. В отдельности.
Начальник политотдела тяжело встал и вышел из блиндажа.
А тем временем генерал Чайковский мчался на своей БМД в расположение подполковника Круглова. Но думал он сейчас не о Круглове, а о своих заместителях. Хотя в армии, как известно, полное единоначалие, однако характер взаимоотношений между командиром и его ближайшими заместителями существенно влияет на положение и в роте, и в полку, и в дивизии. Истина, вряд ли требующая доказательства.
Отношения между комдивом и начальником политотдела были дружескими, больше того — сердечными.
Полковник Логинов производил впечатление человека мягкого, он редко сердился, был приветлив, обладал открытым, добрым характером. Но того, кто, доверяясь первому впечатлению, попытался бы злоупотребить этой мягкостью, ждало горькое разочарование. Да, полковник Логинов улыбался, шутил, но ни на йоту не отступал от своих решений, тщательно продуманных. По каждому вопросу он составлял не сразу, основательно разобравшись и обдумав, свое мнение. И уж это мнение отстаивал до конца. Перед любым — перед подчиненным, перед равным, перед старшим. По-разному, конечно, но одинаково твердо.
Одному он просто говорил: «Выполняй приказ, лейтенант, выполняй. И подумай, крепко подумай, увидишь, я прав». Другому: «Ну что ты споришь, Воронцов, помозгуй, это и гусю ясно». Он всегда говорил «и гусю ясно», и не ясно было только, почему он в пример приводил именно эту птицу. А третьему: «Есть, товарищ генерал. Будет сделано. Но я остаюсь при своем мнении».
Логинова генерал Чайковский уважал. Прежде всего за его честность. Он знал, что даже в мелочах полковник Логинов никогда не воспользуется малейшим преимуществом. О щепетильности его ходили анекдоты. Узнав однажды, что в управление доставили дюжину новых телефонов — все серые, а один почему-то черный, и именно этот телефон установили в его кабинете, он немедленно приказал заменить его на серый. «Если я начальник политотдела, — пояснил он серьезно, — мне, значит, подавай особый телефон. Сменить!»
А когда его старший сын поступал в Донецкое высшее военно-политическое училище, он специально съездил к своему другу, начальнику училища, и попросил особенно строго экзаменовать парня, чтобы кто-нибудь не подумал, будто он идет по протекции. Он долго уговаривал генерала, пока тот, хорошо знавший друга, не сказал ему:
— А почему ты требуешь к своему сыну особого отношения? Большей строгости? У нас все поступающие в равном положении.
Этот аргумент подействовал на полковника Логинова безотказно. Особое отношение к его сыну? Ни в коем случае! И сразу же уехал восвояси.
Генерал Чайковский ценил в своем комиссаре принципиальность, искренность. Ценил популярность, которой тот пользовался в дивизии, любовь, которую испытывали к нему подчиненные.
У Логинова была большая семья: жена, пятеро детей, теща. Жили они тесно, но дружно, как-то весело. Дом был хлебосольный, в нем всегда было много гостей: подруга жены, друзья самого Николая Николаевича, товарищи его дочерей и сыновей.
Младший Логинов был ровесником Петра, его ближайшим другом, и частенько бывал в доме Чайковских.
— Зачастил к тебе Иван, — сказал как-то Илья Сергеевич сыну. — Я рад — он хороший парень.
Петр хитровато посмотрел на отца, хотел что-то сказать, передумал, но в конце концов не удержался:
— И я рад, что он тебе нравится, и рад вдвойне, потому что ходит-то он ко мне, да вот все так получается, когда Ленка дома, не замечал?
— Не замечал, — удивился Илья Сергеевич, — она же маленькая…
— Эх, отец, — снисходительно заметил Петр, — дивизия уж какая махина, и все-то ты там замечаешь, а дома двое нас — я да Ленка, а кое-что не видишь…
— Исправлюсь! — Илья Сергеевич улыбнулся.
— Ты исправляйся, да не очень! — встревожился Петр. — Девчонки, они знаешь какой деликатный народ? Тут военными сапогами топать нельзя.
— Не бойся, я дома в тапочках хожу, — успокоил его отец.
Иные, не столь простые отношения сложились у командира дивизии с его начальником штаба. Полковник был старше генерала Чайковского без малого лет на десять.
Это был хороший службист. Именно службист. Со всем, что таит это слово хорошего и плохого.
Но, как ни странно, по службе Воронцову как раз не очень-то везло. Со своими знаниями и опытом он мог бы рассчитывать на должность и повыше. Но все как-то так получалось, что бывшие однокашники по академии незаметно обходили его, становились генералами, начальниками штабов корпусов, армий, а то и округа, а он словно гребец-одиночка, который изо всех сил, казалось бы, работает веслами, но видит, как соседи на других дорожках уходят вперед. Чем объяснялось такое положение, сказать трудно.
Быть может, характером? Был он у Воронцова не очень располагающий — сухой, замкнутый, порой желчный. С подчиненными он был строго официален, холоден. Некоторые обвиняли его даже в высокомерии. Он никогда никого не хвалил, не поощрял. Не разносил тоже, но недовольство свое выражал в столь язвительной форме, что порой оно звучало издевательски.
Его не любили в дивизии, хотя ближайшие помощники и старшие офицеры не могли не ценить его огромного опыта, ясного военного мышления, глубоких знаний.
Бывает нередко, что ушедший на повышение командир потом старается перетащить к себе своего бывшего начальника штаба, что, естественно, связано с повышением для последнего. Ничего зазорного в этом нет. Если командир дивизии хорошо сработался с начальником штаба, знает его способности, ценит его, а главное, лучше, чем кто-либо, может судить о его потенциальных возможностях, то почему бы, став, скажем, командиром корпуса, не взять того начальником штаба?
Разумеется, это не правило, но бывает нередко. Так вот, никто из бывших начальников полковника Воронцова, становясь командиром корпуса или командующим армией, не звал его с собой. И не потому, что считали его неспособным руководить более крупным штабом. Просто с ним было неприятно работать. «Тоскливо», как выразился однажды генерал Чайковский в доверительном разговоре со своим замполитом. «Тоскливо» являлось, пожалуй, очень точным определением. Странно было, если б командир дивизии осуждал своего начальника штаба за то, что тот всегда, в любой, даже неофициальной, обстановке, обращается к нему не иначе как «товарищ генерал». Собственно, этого требует и устав.
Но все же на таком уровне офицеры частенько, а тем более не на службе, называют друг друга по имени-отчеству.
Или, например, мало радости, когда любое твое приказание встречается с неизменной почтительностью, но не вызывает никаких эмоций, ни радости или одобрения при удачном, остроумном решении, ни, между прочим, возмущения при ошибочном. (А от ошибочных решений комдив Чайковский, как и никто другой, не был застрахован.) Разумеется, начальник штаба порой возражал, даже спорил, но все это шло скорее от ума, чем от души. Казалось, что он возражает потому, что его опыт и знания так велят ему, но, примут его возражение или нет и как это отразится на конечном исходе операции, ему безразлично.
Справедливости ради следует отметить, что так лишь казалось. В действительности полковник Воронцов болел за свое дело и отнюдь не был к нему равнодушен. Комдив и начальник политотдела, да и офицеры штаба, знали это.
Но все же внешнее впечатление, производимое на ближайших сослуживцев Воронцовым, было именно «тоскливым». И выражалось это, в частности, в том, что и подчиненные, и равные ему по должности, и начальники старались по мере возможности ограничить с ним свое служебное общение.
Личное же общение ограничивал уже сам полковник Воронцов. Неоднократные попытки генерала Чайковского и особенно полковника Логинова заманить его в гости оканчивались неудачей. Под разными, всегда убедительными, предлогами он эти попытки отклонял.
Конечно, по особо торжественным случаям ему приходилось бывать у комдива, но уж лучше бы он не бывал. С его приходом в квартиру словно проникал прохладный ветерок, и гости чувствовали себя в состоянии непонятного и раздражающего напряжения. «Прямо Каренин», — говорила Зоя Сергеевна. Илья Сергеевич слабо возражал, но внутренне вынужден был согласиться.
В Доме офицеров Воронцов бывал редко, только когда этого нельзя было избежать. Между тем у него был дом, семья, даже бывали гости.
Каждую субботу, если позволяла служба, у Воронцовых «происходил преферанс», на который собирались непонятно по какому признаку отобранные люди: ведущий, но стареющий артист местного театра, известный в городе филателист, директор большого букинистического магазина, два-три инженера, два-три врача.
«По какому принципу он их собирает?» — удивлялся Илья Сергеевич. «По принципу скуки», — высказывала предположение Зоя Сергеевна.
Разумеется, Воронцов пригласил в гости своего командира дивизии вскоре после назначения Чайковского в этот город. Илья Сергеевич охотно принял приглашение. Но, проведя там самый тоскливый вечер из всех помнившихся ему, второе приглашение принял уже куда с меньшей охотой. А третий раз, придумав какой-то предлог, не пошел. Да Воронцов и не настаивал.
Воронцов часто ходил в театры, на концерты, много читал; в культуре ему нельзя было отказать.
У него была одна из лучших в городе коллекция марок.
Жена его, приблизительно одинакового с ним возраста, имела и схожий характер. Суховатая, вечно всем недовольная, молчаливая. Дочь Воронцова, девушка талантливая и красивая, училась в Москве в хореографическом училище и очень редко приезжала к родителям.
Вот такой был у генерала Чайковского начальник штаба. Хороший начальник штаба, его не в чем было упрекнуть. Но лучше был бы другой. Не такой опытный, но и не такой сухарь…
— Товарищ генерал-майор, — неожиданно сказал Ваня Лужкин, — давеча грачи прилетели.
— Грачи? Какие грачи? — Генерал Чайковский не сразу оторвался от своих мыслей.
— Ну грачи, — пояснил Лужкин. — Какие? Черные. Вот крику было. Аж артиллерию заглушили. Ей-богу. — Он восторженно улыбнулся.
— У тебя подруга есть, Лужкин? — в свою очередь задал неожиданный вопрос комдив.
— А как же, у кого ее нет?
«У меня вот нет», — печально подумал генерал.
— И что, поженитесь, как вернешься? — задал он новый вопрос.
Судьба Лужкина, к которому он относился с особой симпатией, интересовала его.
— Не, — коротко ответил радист.
— Как нет? — удивился генерал. — Почему?
— Так проверить же надо, — солидно пояснил Лужкин, — что за женщина, как она ко мне, как я к ней. А так она там, я здесь, не проверишь…
— А до ухода в армию не успел проверить? — спросил комдив с улыбкой.
— Так когда ж? Мы с ней там на станции только и познакомились.
Оказалось, что, придя с другими новобранцами для отправки к месту службы, Ваня Лужкин забежал в буфет и за те десять минут, что провел там, поедая какую-то снедь, познакомился с буфетчицей и договорился, что по возвращении женится на ней и что поэтому она теперь невеста, солдатка, зазноба и вообще должна блюсти себя, а ему писать еженедельно. Ежедневно — слишком часто, новостей не наберется, каждый месяц — редко, вот еженедельно в самый раз.
И теперь она пишет ему обо всем, что происходит в ее жизни, что происходит в их поселке, и о том, что ждет. Он тоже ей пишет. Просил прислать фотографию, поскольку забыл, «какой у нее внешний вид».
— Посудите, товарищ генерал-майор, разве с одного разу упомнишь?
Генерал согласился, что упомнить трудно.
Лужкин достал вставленную в плексигласовый футлярчик фотографию и показал генералу.
На фотографии была изображена щекастая, задорная деваха с ямочками и толстой косой, спадавшей на грудь.
«Поженятся, будут счастливы, детей заведут, — подумал генерал и вздохнул: — Она буфетом будет заведовать на станции, он там же телеграфистом станет работать. Дай бог им счастья».
— Пишет, уже разряд получила, — с гордостью сообщил Лужкин.
— Разряд? — переспросил генерал. — Она что, у тебя ядро толкает?
— Зачем ядро? — обиделся Лужкин. — Она что, пушка, что ли. Не. Она у меня с парашютом прыгает, как я.
— С парашютом? — Генерал Чайковский резко повернулся к радисту: — С парашютом, говоришь?
— Да. А что? — Лужкин немного удивился реакции своего начальника на его сообщение. — Написала, раз ты десантник, мол, я тоже десантницей буду. Хотела в военторговскую столовую сюда, нету мест — я узнавал. Она тогда в аэроклуб записалась. Пишет, хвалят ее инструкторы, обещают, мастером станет.
Они помолчали.
— Не надо ей прыгать, — сказал комдив, голос его звучал глухо, — пусть своим буфетом командует. Живите спокойно. Чего ей прыгать, когда ты из армии уйдешь?
— А я не уйду, — сказал Лужкин, — я на сверхсрочную останусь. Не возьмут, в аэроклуб пойду, в ДОСААФ, там парашютисты и связисты нужны. Вместе с ней прыгать будем. — Он долго молчал, потом нерешительно сказал: — Я понимаю, товарищ генерал-майор, что вы о ней заботитесь, и вообще… Так ведь это кому что на роду написано. Тут уж никуда не уйдешь… — Он опять помолчал и добавил: — Вы извините, товарищ генерал-майор, если что не так сказал…
— Все так, Лужкин, все так. — Генерал Чайковский отогнал грустные мысли, улыбнулся: — Правильно делаешь. Все ты правильно делаешь. И что в армии хочешь остаться, и что жениться на этой девушке хочешь. И то, что парашютным делом занялась она, — правильно. А насчет сверхсрочной службы не беспокойся, тут я тебе помогу. И место ей, если хочешь, в нашей столовой найдем…
— Нет, я сам, товарищ генерал-майор, не надо помощи, я сам обеспечу.
Так, беседуя, они добрались наконец до цели.
Генерал Чайковский любил в такие, казалось бы, самые напряженные минуты беседовать с младшими офицерами или солдатами на совсем посторонние темы. Это отвлекало, помогало сохранить силы для решительного мгновения.
«Физкультпауза для нервов!» — шутил генерал.
БМД остановилась у небольшого овражка. Отсюда начинался ход сообщения к командному пункту подполковника Круглова.
Глава VIII
Впервые в своей жизни чувство ревности Петр испытал на школьном вечере, посвященном окончанию девятого класса.
А между тем, кроме радостей, этот вечер ничего не сулил. Накануне у них с Ниной состоялся важный разговор. Обсуждались планы на предстоящий вечер, на лето, на всю оставшуюся жизнь.
Они гуляли в своем любимом парке. Нина в легком открытом платье, загорелая, веселая, была красива, как никогда. Да и он, хотя и не успел постричься, в вылинявшей рубашке выглядел хоть куда. На эту пару заглядывались.
— Завтра ты меня увидишь в новом платье, — торжественно сообщила Нина.
И хотя Петру было ровным счетом наплевать, придет ли Нина в новом платье, в старом, в тулупе, купальнике, костюме для подводного плавания, да хоть в марсианском, он знал, что должен выразить степень радостного удивления.
— Да ну! В каком?
— Родители привезли, такое золотистое, а рукава… — Нина пустилась в детальные и малопонятные объяснения.
А Петр задумался. Вот приехали в отпуск из дальних стран Нинины родители. Она, конечно, познакомила Петра с ними. То были милые люди, далекие от жизни этого города, от его дел и, как показалось Петру, далекие от жизни своей дочери. Они постоянно вспоминали какие-то эпизоды, края, имена, незнакомые ни Нине, ни тем более ему. Они мало разбирались в здешних делах, в Нининой школьной программе, в ценах в магазинах, в том, как заказывать железнодорожные билеты, что брать с собой в дорогу на юг и как там все будет. Много говорилось о Москве. О министерстве, о каких-то «передвижках», в результате которых Нининого отца ждет повышение и переезд в Москву.
К Петру они отнеслись приветливо, но как-то рассеянно, словно их дружба с Ниной зиждилась на том, что они из одних формочек делают песочные пирожки. Для них дочь по-прежнему была маленькой девочкой, и они, наверное, удивлялись в душе, что Нина не носит больше бантов.
Им и в голову не приходило, что их дочь через два-три месяца получит паспорт, что она взрослый человек и что этого мальчика, которого привела с ними знакомить, она, возможно, любит. Мальчик был красивый, его отец — генерал. Значит, все прекрасно. И если через пять или десять лет, когда Нина станет постарше и начнет задумываться о мальчиках, такой поклонник может оказаться достойным ее. Но ведь это когда еще будет…
Нина все это чувствовала, наверное, и ей было как-то неловко перед Петром за такое инфантильное отношение к жизни ее родителей.
Но, в конце концов, они приехали и уедут, и все у них с Петром пойдет как всегда. Конечно, через год они кончат школу, быть может, она переедет в Москву, но ведь это когда еще будет…
Год казался сроком бесконечным. Нина при ее характере не умела заглядывать так далеко.
А Петр умел. У него была твердая жизненная программа, и он намерен был придерживаться ее и через год, и через десять лет.
С приездом Нининых родителей он почти перестал бывать у нее. Не хотел мешать им — все же сколько не виделись, да и лето на дворе, можно ездить купаться на городской пляж, отправиться в турпоход за город, на стадион, в парк…
Но оба понимали, что это все предлоги. Причина была иной: они не чувствовали себя свободно в присутствии Нининых родителей.
А вот у Чайковских, был ли дома Илья Сергеевич или нет, Нина чувствовала себя свободно. Ленка никогда не мешала.
У Ленки интенсивно «нарастала», по выражению Петра, дружба с Рудиком, ее партнером по фигурному катанию, ладным, краснощеким пареньком, ровесником Петра. Ленка с ним кокетничала, явно им командовала и предостережение Петра «Вот пошлет он тебя когда-нибудь подальше» на нее не действовало.
На всякий случай Петр провел тонкую педагогическую беседу с Рудиком. Намекнул, что фигурное катание одно, а жизнь другое. Там они пару составили отличную, а вот в жизни разное бывает. Что Ленка еще девчонка, несмышленыш. И вообще, если люди забывают иногда, что к чему, то могут схлопотать по шее…
Но Рудик смотрел на Петра уважительно и доверчиво и, казалось, никак не мог понять, о чем речь.
Тогда Петр попытался поговорить с самой Ленкой, но сестра решительно отбрила его:
— Ты что думаешь, я с ним целоваться буду? Не беспокойся за меня. Я знаю, как себя вести. Лучше за своей Нинкой смотри. Таких девчат — одна на миллион. Зазеваешься, уведут.
От этого разговора у Петра остался неприятный осадок. Бог с ней, с Ленкой, он действительно был за нее спокоен, беседовал так, для порядка (должен же он воспитывать младшую сестру!), а вот насчет Нины правда — второй такой нет. Ее любой отбить захочет. Однако в Нину он верил, как в себя.
Вот так, накануне вечера, гуляя в запущенном парке, где дух захватывало от лесных ароматов, от пения птиц, от вида убегавших в лесные дебри таинственных тропинок, цветочных лиловых, желтых, белых полян, то и дело останавливаясь, чтобы поцеловаться и тут же тревожно оглядеться — не идет ли кто, — они обсуждали свои планы.
Итак, завтра на вечере Нина будет в новом платье. Это уже событие. Лева, Алла, Зина и Гарик поступают на курсы иностранных языков. Тоже событие, хотя и меньшее по значению. Будет новый классный руководитель! Что еще? После вечера, вернее, под утро домой не уйдут, оба класса решили, что отправятся в путешествие по реке. Школа договорилась с райкомом комсомола, достали баркас, старый буксирчик, наготовили провизии. Поедут километров за двадцать, есть там пляж, лес, луга. Будут купаться, играть в волейбол, разведут костры. Словом, веселье. Подумаешь, сутки не поспать! Когда раньше готовились к экзаменам, то ли еще бывало!
Это планы на завтра. Они прекрасны.
А на лето? Тут все становилось туманнее. Для Петра — не для Нины.
Нина через два дня после праздничного вечера уезжала с родителями в Москву — ее освободили от практики. А потом до первого сентября — в Крым. Договорились, что, как только она окажется в Москве, сразу же телеграммой сообщит свой адрес. Подумав, решили — до востребования. Но тут возник вопрос, как ей получать письма, по какому документу?
Как только Нина окажется в Крыму, она тоже пришлет свой адрес.
— Писать будем каждый день! — заявила Нина, потом, подумав, поправилась: — Через день. Но железно.
Петр со своей привычкой вечно говорить правду, засомневался:
— Может, каждые три дня. А? Не наберется за день новостей.
— Можешь вообще не писать. Я тебя не заставляю, — Нина надулась.
Приближалось облако ссоры.
— Ну ладно, — сказал Петр, — через день. Ведь писать будем не только о том, что делаем. А и что думаем, что чувствуем, верно?
— Вот именно, чувствуем, — назидательно заметила Нина, — если ты, конечно, будешь что-нибудь чувствовать. Если ты вообще что-нибудь чувствуешь ко мне.
Она развивала преимущество.
Последовали бурные протесты со стороны Петра. Заверения. Пауза для поцелуев. Мир.
А первого сентября они вновь съедутся в город, пойдут в школу, будут сидеть вечерами у Нины (родители ведь уедут), кушать бабушкины пирожки, готовить уроки, слушать новые записи… Словом, жизнь пойдет как прежде.
Пока для Нины все было ясно. У Петра все обстояло иначе. Для него лето с точки зрения жизненных планов пропадало впустую. Ну, практика. А дальше? Куда девать себя? Соревнований по дзюдо не предвиделось, готовиться в аэроклуб нечего, он и так всю теорию изучил на сто лет вперед. Нина уезжает, Ленка тоже — в пионерлагерь, куда девать себя? Можно, конечно, поехать с отцом в лагеря. Можно отправиться в дальний турпоход, куда-нибудь в горы. В Крым, например? Свалиться Нине как снег на голову в ее санаторий? Идея! Надо разузнать, как в такой поход можно устроиться.
Ну да ладно, черт с ним, с летом, пролетит — не заметишь. Неясной представлялась для Нины дальнейшая жизнь. Четкой и распланированной была она для Петра. Нина знала только, что постарается кончить школу с медалью. У нее были для этого все шансы. Потом поступит в институт. В какой? Вот тут начинались сомнения. Легче всего было бы, конечно, в языковый: английским она владела неплохо. Но потом? Педагогом быть не хотела, а берут ли на переводческий факультет девочек, она не знала. Родители толковали что-то о МИМО, институте международных отношений, о курсах ООН…
Можно на филологический, да, говорят, трудно попасть. На журналистский? Ну какая из нее журналистка! На исторический? Опять преподавателем? Можно в полиграфический. А редактор из нее получится?
Кто вообще из нее получится? Когда-то, глядя на себя в зеркало и слушая восхищенные ахи и охи подруг, она мечтала стать актрисой, до этого стюардессой, художницей (Нина неплохо рисовала), манекенщицей, еще раньше балериной — мечты детства…
Теперь-то она понимает, что для актрисы мало быть красивой, для стюардессы — длинноногой, а для художницы — уметь держать карандаш. Всюду нужен еще талант или хотя бы способности. Главное — призвание. Нужно заниматься делом, которое по душе. А какое ей по душе?
Вот она уже десятиклассница, да так и не знает, кем хочет стать в жизни. Позор! Ну ничего, впереди целый длинный год. Есть время подумать, посоветоваться с Петром. Вот кто твердо знает, чего хочет. Наверное, знал еще до рождения. И своего добьется. Хорошо, наверное, быть человеком, который умеет добиваться своего. И хорошо быть с таким человеком. Идти по жизни. Надежно.
Нина краснеет.
Она снова прислушивается к словам Петра, от которых отвлекли ненадолго ее мысли.
— …Понимаешь, за год я разряд получу, это точно! — с жаром объясняет Петр. — Тут сомнений быть не может. Так что в училище прихожу уже парашютистом-разрядником, окончившим аэроклуб, дзюдоистом-разрядником. Стрелять умею. Парень здоровый — на мне мешки возить можно. Теоретическая подготовка тоже — будь здоров! И потом…
— А можно так сказать: «Окончил аэроклуб»? — неожиданно перебивает Нина. — Разве можно окончить клуб?
Сбитый с толку, Петр останавливается, как конь перед внезапно возникшим препятствием.
— «Окончил аэроклуб»? Не знаю. Вообще-то, наверное, нельзя, надо вроде бы «Окончил курс…». Но все так говорят: «Окончил аэроклуб». Да ты слушай, — продолжает он увлеченно, — значит, поступаю в училище, заканчиваю его, становлюсь лейтенантом, но в армии, конечно, тоже своя специализация есть. Кем же мне стать: офицером ПДС — парашютно-десантной службы, строевиком, штабистом?.. Мало ли кем можно быть. Между прочим, если по-настоящему заняться парашютным спортом, то и тренером. Но это не по мне. Я все же выберу строй. Как дед. Как отец! А? Что ты на этот счет думаешь?
Но Нина сама задает вопрос:
— А после училища в академию нельзя?
— Можно. Почему нельзя. Но не сразу. Надо послужить, опыта поднабраться. Что ж, все за партой сидеть!
— Где ты будешь служить?
— Не знаю. Куда пошлют. Здесь. Или на западе, на востоке, может быть, на Украине, а может, в Сибири или в Средней Азии. Десантники всюду есть…
Нина молчит. Петр тоже. Он размышляет: где будет служить, и имеет ли это для него значение? Нина словно читает его мысли.
— Это имеет для тебя значение? Ты бы, например, где хотел?
Действительно, где? Раньше Петр никогда не задумывался об этом. Не все ли равно. Привыкший переезжать с отцом с места на место, из одного военного городка в другой, менять города и школы, он не видел большой разницы между жаркими южными краями и суровыми северными. Всюду было интересно, даже привлекательна такая новизна. Ему важнее было то, какой попадался классный руководитель, учитель по физике или тренер по дзюдо, чем какая стояла на улице погода и сколько длилось лето, а сколько зима. Было б интересно служить, вот что главное. Из разговоров в семье он чувствовал, конечно, что где-то отцу нравится больше, где-то меньше, а где-то совсем не нравится, Но это всегда было по причинам службы. Какие попадались начальники, сослуживцы, солдаты, какие подразделения, какие задания. А города, жилье, климат — это все было не главным. Ни для Чайковского, ни для его жены это не имело значения. Раз так у отца, так будет и у него.
И вдруг он подумал: для него — нет, а для нее? Для его, Петра, жены? Ведь будет же она когда-нибудь. Устроит ли ее такая жизнь? Она не обязательно будет парашютисткой. Кем-нибудь совсем другим. Он посмотрел на шедшую рядом Нину, вспомнил ее вопрос. Для него-то безразлично, где служить, а для нее…
Петр слегка покраснел.
— Чего сейчас об этом говорить, — он пожал плечами, — поживем — увидим.
— Да, конечно, — Нина невесело улыбнулась, — поживем — увидим. Что вот только?
Они еще погуляли, а затем отправились домой.
Вечер в школе выдался на славу. Девятиклассники, простите, теперь уже десятиклассники, устроили веселый капустник, на котором весьма жестоко высмеяли кое кого из класса и очень деликатно некоторых учителей. Впрочем, лишь тех, кто в десятом классе уже не преподавал.
Был и концерт самодеятельности, и танцы, и буфет, куда иные из мальчишек принесли «дополнительные продукты». Когда вышли на улицу, уже вставало солнце, уже все золотилось вокруг, и утренний ветерок охлаждал разгоряченные лица, трепал вихры и косы.
Шли гурьбой, взявшись под руки и развернувшись в цепь по всей ширине улицы. Шли с песнями и будили весь город. Но никто из горожан в обиде не был — одни сами были молоды, другие были молоды когда-то.
На улицах, казалось, деревья пахнут свежестью: раздвинув предрассветные облака, солнце наконец встало над горизонтом в полной своей золотой величавости. И сразу все засверкало вокруг — росные капли, новые крыши, стекла в домах, река под горой.
На реке уже пыхтел старенький буксир, впряженный в баркас.
С визгом, криками, смехом и шутками веселая орава скатилась с косогора к пристани и захватила баржу. Хрипло, но бодро прогудела сирена буксирчика; низкий ее гуд пронесся над городом, над лугами, над лесными далями и желтыми полями, над окольными деревнями, улетел в заречье.
Снова разнесся низкий гуд сирены, и влекомая буксиром баржа поплыла в серебристую речную бесконечность.
Вода сверкала в солнечных лучах, запахло прибрежными лугами, пароходным дымом.
Баржа плыла по середине реки, а с борта ее уже неслись, оглашая берега, песни, гитарные переборы, перепевы баяна…
Ребята разбились на группы. Одни танцевали танго, другие — отбивали чечетку, третьи — пели хором, собравшись в кружок, или слушали любимых школьных солистов, аккомпанировавших себе на гитаре.
То обстоятельство, что все эти вокальные и музыкальные ансамбли «работали» в полную силу и в двух шагах друг от друга, видимо, никого не смущало и никому не мешало.
Однако были на борту и такие, кто не присоединялся ни к одной компании. Кое-кто просто стоял у борта, задумчиво глядя на проплывавшие мимо, залитые солнцем берега, или, не выдержав бессонной ночи, прикорнул где-нибудь в уголке; уединившиеся парочки чувствовали себя так, словно были одни на борту, ничего не слыша и не видя.
Петр и Нина стояли на корме, опершись о борт и глядя на расширяющийся водный клин за кормой баржи. Здесь особенно силен был запах воды и разогретой солнцем смолы.
Стояли и молчали.
Петр был растерян. Они переживали сейчас первую серьезную размолвку. До сих пор ссорились иногда из-за пустяков: кто-то опоздал, кто-то не выполнил какого-то обещания, что-то не так сказал. Порой спорили из-за книг, кинофильмов, вкусов, мнений.
Но сегодня разлад впервые возник на почве ревности.
Нина сидела за одной партой с красивым, холеным мальчиком — Юрой. Среди мальчиков Юра был примерно тем, кем Нина среди девочек, — признанным «номером первым». Он великолепно играл в теннис, пел под гитару песни собственного сочинения, тоже знал английский язык, элегантно одевался, был остроумен, умен, отлично учился. Казалось бы, роман между Ниной и Юрой неизбежен. Но романа не получилось. Юра, правда, попытался ухаживать за своей соседкой по парте, красиво и изящно, как он делал все. Но, встретив с Нининой стороны лишь вежливое внимание, легко отступился. В него и так были влюблены все девчонки «класса и окрестностей».
У них сложились с Ниной хорошие товарищеские отношения.
Но на этом злосчастном вечере, то ли выпив немного предварительно, то ли вообще от избытка чувств, Юра смотрел на Нину своим самым магнетическим «взглядом № 1», как он сам любил шутить, а стоило Петру отойти, немедленно приглашал ее танцевать. Танцевал же он прекрасно, что нельзя было сказать о Петре.
Провожая Нину на место, нежно брал ее под локоток, многозначительно пожимал руку. И наконец, в каком-то укромном уголке зала (но так, чтоб Нина слышала), окруженный замиравшими от восторга девчонками, он спел недавно сочиненную им душещипательную песню, где имя «Нина» рифмовалось с «морем синим», «быть любимым» и так далее.
Когда вся ватага школьников ринулась к барже, как-то так получилось, что Петра оттерли, он отстал, а Юра, взяв Нину за руку, стремительно увлек ее вперед, добежав до цели, поднял сильными руками и перенес через борт.
Вот и все.
Для Петра же все это не прошло даром. Постепенно его стало раздражать поведение этого «смазливого красавчика».
И переполнилась чаша терпения, когда Юра переносил Нину через борт баржи. Петру привиделось, что Юра поцеловал девушку.
Вот тогда-то он впервые в жизни испытал чувство ревности. Сначала он даже не понял. Просто у него вконец испортилось настроение, он готов был выкинуть соперника за борт, сказать Нине оскорбительные слова и, бросив на нее взгляд, полный невыразимого презрения, удалиться навсегда!
Однако ничего этого он не сделал, а с удивлением сказал себе: «Да, я ревную! Нину! Мою Нину!» Он был настолько поражен своим открытием, что решил немедленно поделиться им с… Ниной. Он подбежал к ней, но она не дала ему вымолвить слова:
— Тише ты, слышишь, Юрка поет! Это моя любимая песня. Замечательная!
— Когда кончишь слушать этого дурака, приходи ко мне на корму, — довольно громко сказал Петр и ушел.
Нина с удивлением смотрела ему вслед.
А он шел на корму и ругал себя. Почему «дурака»? Юрка был совсем не дурак. Почему не послушать? Песня ведь действительно хорошая. Это он повел себя как дурак. И вообще… А зачем он ее поцеловал? Почему она позволила? Буря чувств бушевала в его душе, пока, стоя у борта, он смотрел на расплывающийся за кормой клин.
Потом подошла Нина, просунула свою руку под его, прижалась к нему и неодобрительно сказала:
— А ты свинья.
— Я? — возмутился Петр. — Я? Может быть, ты?
— Ну знаешь… — Она выдернула руку.
— Знаю, очень даже знаю! Тебе не стыдно было крутить с ним весь вечер?
— Я? Крутила? Как тебе не стыдно!
— А зачем ты разрешила ему поцеловать себя? Я же видел!
Тут у Нины даже не нашлось слов. Она только смотрела на Петра широко открытыми глазами и молчала.
— Да, я видел, — упрямо, но уже спокойно повторил Петр.
— Ну вот что, — сказала наконец Нина, обретя дар речи. — Это наша последняя встреча. Ты не только грубиян, ты еще и врун… Ты… — Она отвернулась и заплакала.
Петр растерялся.
— Но я же видел, — совсем упавшим голосом снова повторил он.
— Ничего ты не видел, — Нина повернула к нему лицо, нос у нее покраснел, щеки были мокрыми, — не видел, потому что этого не было! И не могло быть. Я бы никогда ему не позволила! А ты нахально наврал, только чтоб испортить мне весь вечер. Нарочно испортить! Я знаю.
Теперь Петр чувствовал себя виноватым. Нехитрые слова «никогда бы ему не позволила» сразу успокоили его. Он испытывал жгучее раскаяние, не знал, как исправить дело.
— Ну не надо, — просительно говорил он, — ну извини, ну мне так показалось. Ну могло мне показаться? Далеко ведь было…
— Нет, не могло! — хлюпая носом, но уже успокаиваясь, твердила Нина. — А если плохо видишь, купи очки. Отелло нашелся. Может, еще задушишь?
— И задушу! — уже улыбался Петр. Он воровато огляделся и, убедившись, что никто не обращает на них внимания, крепко сжав ее в объятиях, поцеловал. — И задушу!
— Сумасшедший, — Нина пыталась поправить прическу, — действительно задушишь. Народ же кругом…
Примирение состоялось, но Петр позже еще не раз с дрожью вспоминал испытанное им тогда жуткое чувство — ревность. Брр! Не дай бог!
А через два дня Нина уехала.
Из-за сборов, из-за ее родителей, объехавших весь свет, но совершенно беспомощных, когда пришлось отправиться в поездку по собственной стране, и страшно нервничавших, из-за других суетных дел прощание у них скомкалось. Нине удалось лишь на минутку забежать к Петру. Как на беду, там торчал у Ленки этот Рудик с румяными щеками. Петр вышел с Ниной на площадку, но там судачили соседки. Словно нарочно, все складывалось не так, словно назло!
Они спустились по лестнице и в подъезде наспех поцеловались, поклялись писать, скучать, любить и скорей вернуться друг к другу.
На вокзал Петр семью Плахиных, конечно, проводил. Он перетаскал из квартиры до такси, а потом от такси до вагона такое количество чемоданов, какого, наверное, не перетаскивала вся семья Чайковских за все свои переезды.
Пожал Нине руку под умиленным взглядом ее родителей («Ты совсем большая, Ниночка, — сказали они ей потом, — скоро мальчики начнут присылать тебе записки»), помахал рукой вслед поезду, исчезавшему в дымной рельсовой дали, и пошел домой.
Первые дни Петр не знал куда себя девать.
Отца целые дни не было дома, он находился в летних лагерях и лишь изредка приезжал в город, загорелый до черноты, забегал домой, спрашивал, все ли в порядке, и снова уезжал.
Ленка отправилась в пионерлагерь и иногда присылала оттуда короткие письма, где сообщала что-то о событиях космического масштаба, происходивших в лагере, поимке ежа например.
Петр слонялся из угла в угол, ездил с ребятами на городской пляж.
Однажды отец увез его на несколько дней в летние лагеря. Но он торопился домой, там ждало, наверное, письмо от Нины.
Писем он нашел целых три.
«Я ошарашена, — писала Нина, — я ведь была в Москве совсем маленькой. А теперь ты даже не представляешь, что это такое! Ты был в Москве? Обязательно съезди. Чудо! Но сколько же народу, шума! Никуда не протолкнешься. Театры почти все закрыты. Есть концерты разных заграничных знаменитостей — папа меня водит. Некоторые ничего, а так чепуха. Ходила в Третьяковскую галерею, в Кремль, поднималась на телевизионную башню, там ресторан, он крутится. Здорово!
У мамы с папой все время какие-то, как они их называют, „деловые встречи“, обеды, ужины, гости. Несколько раз пришлось тащиться с ними, ох и скука там!
К счастью, родители познакомили меня со своими друзьями, у них сын и дочь, с ними и провожу время. Сын — Вадим его зовут — толковый парень, поступает в МИМО, уже был с отцом в Африке, интересные вещи рассказывает, а дочь восьмиклассница, тоже веселая. Они мне Москву показывают. У них мировая компания — постарше, все студенты. У одного своя машина. Ездили за город, в какую-то „русскую избу“. Вообще веселые ребята. Только они, по-моему, больше по ресторанам бегают, чем делом занимаются. Ты знаешь, Петр, я тут жутко напилась! Да пет, не пугайся, это я шучу. Они меня в какой-то коктейль-бар пригласили на ВДНХ. Выпила я бокальчик, и даже голова закружилась. Хотели научить курить, во тут уж дудки! Я им сама дала прикурить! Ишь чего вздумали! Но успехом пользуюсь большим, все они тут в меня влюблены. А мне смешно. Все они твоего мизинца не стоят. Я очень скучаю. Пиши чаще. Целую тебя. Люблю. Твоя Нинка».
Петр расстроился. То, что Нина стойко противится наскокам толпы влюбленных в нее студентов, проводящих время в ресторанах, не дает затянуть себя в кошмарную развратную жизнь, это прекрасно. И то, что все они там не стоят его мизинца, — тоже. Но все же они в нее влюблены. Ухаживают за ней. А вдруг кто-нибудь вскружит ей голову?
Он тут же написал Нине назидательное письмо, в котором предостерегал от соблазнов и просил держаться твердо.
Неделю не было ответа, наконец пришло короткое письмо.
«Нечего было тратить столько чернил, — писала Нина, — ты похож на нашу классную руководительницу Капитолину Георгиевну — тебе бы еще пенсне носить. Чем читать мне нравоучения, лучше бы рассказал, как скучаешь без меня, как обожаешь и как ждешь.
А за меня не беспокойся. Если я и выпью в ресторане шампанское, то это не значит, что я алкоголик, а если выкурю сигарету, что стала наркоманкой. И вообще все мне надоело: и эти компании, и это их пустое времяпрепровождение, их занудные ухаживания. Донжуанчики! Завтра мы уезжаем. Я уже мечтаю, как буду купаться, ходить по горам, собирать камешки. Скорее бы уж! Не нужны мне все эти тут. Устала от них. Пиши в Ялту на Главпочтамт. Там наверняка есть такой. Целую. Нина».
Это письмо совсем доконало Петра. Ни «люблю», ни «скучаю». Он интуитивно почувствовал в Нинином письме какой-то надрыв, какую-то недетскую тоску, плохо прикрытую обилием осуждающих ее московскую компанию фраз. Да и само обилие этих фраз было подозрительным, словно она пыталась уговорить в чем-то самое себя.
Петр метался, не зная, куда писать, приготовил письмо, порвал, написал другое.
И тут, неожиданно быстро, пришло от Нины новое письмо.
«Если б ты знал, как здесь замечательно! Какое море — теплое, голубое. Всюду солнце, зелень. Я целый день лежу на песке, по сто раз лезу в воду. Учусь стильно плавать. Санаторий красивый. Мама с папой не мешают, у них уже компания, сидят, играют в какие-то мудреные игры, рассуждают о важных вещах. Моего возраста никого нет. Но я не скучаю. Уж очень хорошо на пляже, в садах, в горах. Я подолгу гуляю…
Все здесь хорошо, — заканчивалось письмо, — не хватает только тебя. Ах, как бы было здорово, если б ты был тут, рядом со мной, на пляже! Уж мы б с тобой поплавали! И не думай, я никогда серьезно курить не буду, не бойся. Скорее бы нам опять быть вместе. Люблю. Скучаю. Целую. Твоя Нинка».
Петр вздохнул с облегчением. Опять «люблю», «скучаю». Значит, все в порядке. Только как понимать — «никогда серьезно курить не буду»? А несерьезно? Ну ничего, приедет, он ей покажет.
В это время произошло событие, окончательно проложившее границу для Петра между отрочеством и юностью? А может быть, между юностью и зрелостью?
И где вообще эта граница?
Ныне дети рассуждают, поют, рисуют, решают математические задачи, играют в шахматы, выделывают на гимнастических снарядах упражнения так, как это и не снилось взрослым. Эти дети носят ботинки сорок четвертого размера и лифчики пятый номер. Эти дети знают о международных делах, космических кораблях, Бермудском треугольнике и сражении на Курской дуге больше, чем многие взрослые. Они знают, что значит стенокардия, «престижная» профессия, коммуникабельность и СЕНТО. Они снисходительно судят о своих родителях и порой удостаивают их похвалой.
И все же они дети.
Но вот происходит в жизни такого дитяти какое-то событие, встреча, сталкивается он с чем-то поразительно прекрасным, возвышенным или, наоборот, отвратительно недетским, нечеловеческим…
Разве остаются дети там, где прошла война? Разве продолжают быть детьми те, кто видел, как погибают герои? Однако бывают события и куда мельче и незначительнее, а юный участник такого события после него по-иному начинает смотреть на жизнь, на свое место в жизни, на добро и зло — по-взрослому. Он может по-разному участвовать в этом событии: быть жертвой или виновником, трусом или героем. Не в том дело. А в психологическом шоке, в следах в сердце, которые это событие — хорошее или дурное — оставляет у него.
Конечно, для разных людей все проходит по-разному. Есть такие, кого ничто не затронет, они и в сорок лет останутся детьми, есть и ранние старички, есть легкоранимые, есть неуязвимые… Разные есть. Речь не о них, речь о большинстве.
И хотя парень или девушка по-прежнему ходят в школу, носят пионерские галстуки, занимаются в автомодельном или кружке кройки и шитья, по-прежнему смеются, шутят, и все детское свойственно им и близко, они все же многое мерят теперь иными мерками, они прошли — прошли, но не всегда выдержали — испытание на взрослость. Так случилось с Петром.
Однажды воскресным днем с двумя, как и он, оставшимися в городе одноклассниками они решили покататься на лодке. Отправиться с утра куда-нибудь вверх по реке, к сосновым лесам, к песчаным откосам, покупаться, пособирать ягоды, поваляться на траве.
День выдался чудесный. Солнце мягко светило с безоблачного голубого неба. Они еще не доплыли до цели, а уже уловили долетавший до них терпкий запах разогретой хвои. Иногда им встречались такие же любители лодочных прогулок, иногда их обгоняли моторки, парусные лодки, прогулочные теплоходы.
Город, хоть и большой, сумел сохранить в первозданном виде великолепные окрестности: вековые боры, сосновые леса, богатые луга, лесные озера. И горожане, особенно летом, любили уезжать, или уходить пешком, или плыть по реке в эти цветущие дали, ловить рыбу, собирать грибы, ягоды, купаться, гулять. Иные разбивали палатки и проводили за городом субботу и воскресенье. В сезон разрешалась даже охота. При этом горожане любили свои леса и поля, берегли их. Не мусорили, не вырубали, не жгли, да и лесная охрана была на высоте.
Петр и его товарищи Пеунов и Сусликов, по прозвищу Суслик, неторопливо, но энергично гребли против течения, которое здесь было довольно сильным. Они так и рассчитали, что обратно будет грести куда легче, течение само понесет их. Они любовались берегами; Суслик прихватил гитару и порой, бросив весла, пел тихим, ломающимся голосом, перебирая струны.
— Что ж ты, Композитор, играть-то не умеешь. Не поешь. А еще Чайковский! — упрекнул он Петра.
— Нельзя всем все уметь, — назидательно заметил Петр. — Ты вот поешь, а грести не умеешь. Или сачкуешь. Я смотрю, ты больше не на весла, а на гитару налегаешь.
— Да ладно… Вам же труд облегчаю.
— А поет у нас в семье отец, — продолжал Петр. — Ох, ребята, как поет! Заслушаешься. Честное слово, здорово поет. Бывало, с матерью дуэтом пели. Так весь дом к окнам подходил…
Он замолчал и погрустнел, как всегда, когда вспоминал мать. Ребята тоже молчали. Они понимали.
— Кончу десятый класс, пойду в музыкальное училище, — сказал Суслик.
— Да кто тебя возьмет? — фыркнул Пеунов. — Ты же музыкальной школы не кончал.
— Ну и что? — возразил Суслик. — Зато играю, слух есть. Буду контрабасистом, да и гитаристом можно. Вообще на щипковых…
— Сам ты «щипковый»! — презрительно сказал Пеунов. — В наше время, имей в виду, хочешь по профессии работать — начинай с детского сада…
— Да уж…
— Вот тебе и «да уж»! Смотри, Композитор, еще ходить не научившись, небось со стола с зонтиком прыгал. Потому как в десантники идет. В аэроклуб записался…
— Еще не записался, — поправил не любивший грешить против истины Петр.
— Не важно, запишешься. Я же хочу, между прочим, водителем стать. Международных перевозок. Есть такие. По всей Европе буду мотаться, грузы возить.
— Ну и как же ты готовишься? — насмешливо спросил Суслик. — Мешки на спине таскаешь? Грузчик!
— Сам ты «грузчик»! — парировал не обладавший большой фантазией на обидные слова Пеунов. — Я, между прочим, старше вас на год. Меня после школы в армию заберут. Вот там я водительское дело и освою. Верно, Композитор?
— Верно, — поддержал его Петр. — В армии миллион специальностей можно освоить. А уж водительскую тем более.
— Пока двигатель изучаю, — солидно сообщил Пеунов. — Про машины разные читаю. Словом, готовлюсь. В наше время надо к будущей специальности заранее…
— Заладил, как попугай, — недовольно перебил Суслик, — «заранее», «заранее»! Про автомобили он читает. Смех, да и только. Двигатели изучает. Фултон!
— Сам ты «Фултон»! — слабо возразил Пеунов.
— Ну и что, — продолжал Суслик. — Ну не кончу консерваторию. Беда большая! Пойду в ансамбль, в ресторанах буду петь, а может, по телевизору покажут. В солисты выбьюсь. Теперь этих ансамблей — как собак нерезаных. Я знаешь какой солист буду? Перший класс. Вы гребите, мальчики, гребите, а я вам сейчас такой концерт сыграю, заслушаетесь! — И он ударил по струнам.
Так, болтая, споря, слушая нехитрый сусликовский гитарный концерт, плыли трое друзей по реке, не ведая, какое страшное испытание выпадет в тот день на их долю.
Наконец они приглядели на берегу хороший уголок — белый песок щедро высыпался к воде. Пляж был укрыт с двух сторон крутыми сбросами, и между ними наверх поднималась узкая тропинка. Наверху шумел под ветром густой сосновый лес. Здесь же было тихо, уютно и тепло.
Правда, на пляж была вытащена чья-то лодка, а чуть подальше, привязанная к кустам, покачивалась на воде старая моторка, но, в конце концов, здесь хватало места не на три, а на дюжину компаний. Те, наверное, уже искупались и пошли гулять в лес, так что весь пляж пока в их распоряжении.
Они причалили, подтянули лодку. Выгрузили нехитрые пожитки и, раздевшись, бросились в воду. Она сразу же заласкала разгоряченные тела, услужливо расступаясь перед ними. Хотя с Петром его товарищи сравниться и не могли, но тоже неплохо плавали. Поплавав, поплескавшись и поваляв дурака, бросились на песок.
— Ну, ты прямо супермен! — с завистью говорил Суслик, разглядывая Петра. — Хоть в «хрэческом зале» выставляй. Не руки, а прямо столбы телеграфные!
— Лучше бы уж не были такими, — вздохнул Петр, — накачал себе бугры этим чертовым атлетизмом, а толку чуть. Только скорость потерял.
— Зато внушительно! Даром, что ли, на физкультуре все девчонки на тебя глазеют. Геркулес — Чайковский, Чайковский — Аполлон Бельведерский.
— Уж скорее Поддубный, — заметил Пеунов. — А не опасно этим твоим дзюдо заниматься? Руки-ноги там не переломают?
— Там же по правилам борются, — начал серьезно разъяснять Петр. — Нельзя, например, проводить болевые приемы на ноги. Или, скажем, взял ты противника на болевой, он пошлепает по полу рукою — сдаюсь, мол, — ты его отпускаешь.
— А если не пошлепает? — полюбопытствовал Суслик. — Тогда как?
— Не бывает такого, — пожал плечами Петр. — Это спорт, соревнование. Правила есть.
— Ну а если нападут на тебя бандиты или шпана какая, — продолжал выяснять Суслик, — на улице, например, они же не знают правил, шлепать не будут, ты можешь им тогда руку сломать? А?
— Нас специально предупреждают, — пояснил Петр, — дзюдоисты, самбисты, боксеры, между прочим, никогда в драки не ввязываются. Именно потому, что имеют преимущество над любым другим. Я бы никогда не позволил себе даже самому злостному хулигану руку или ногу повредить. Взял бы его на прием, отвел в милицию, но сам нет. Ни в коем случае.
— Тогда зачем вся эта наука твоя?
— Как зачем? Это же спорт. Чудак ты, если человек, например, в теннис играет, это не значит, что он должен людей ракеткой по башке стукать, — Петр старался объяснять понятнее, — или метатель копья не в соперника же копье метает? Так и мы. Мы спортом занимаемся, соревнуемся. Не головы сворачиваем.
— А десантники, они тоже это дело изучают, как ножи метать, и всякое другое? Да? — спросил Суслик. Он был дотошный.
— Ну что ты сравниваешь! Это же солдат готовят. Они должны знать приемы штыкового боя, рукопашного, как снимать часовых, брать «языков». Это на случай войны.
— Вот во время войны наши разведчики фашистов — будь здоров — брали! Я в кино видел…
— Так, говорю, это другое дело, — горячился Петр, — уж про разведчиков ты у меня спроси! То же война была. Фашисту бы и я руку ломал, совестью не мучился. И голову свернул. Уж тут я б не нежничал. Но ведь это же фашисты!
— Бывают и люди хуже фашистов, — заметил Пеунов.
— Эх, мало ли что бывает! — вскочил на ноги Суслик. — Пеун, Композитор! Быстро! Жрать охота, сил нет. Сейчас наемся, как удав, и тебя, Композитор, на лопатки раз, раз — и уложу. Действуйте!
Они вытащили из лодки мешок, расстелили на песке припасенную клеенку, разложили бутерброды с колбасой и сыром, булки, консервы, помидоры и огурцы. Они привезли лимонад, чай в термосе, конфеты, яблоки.
— Ну, ребята, навались! — воскликнул Суслик и первый схватился за бутерброд.
Вот тогда они и услышали тот отчаянный крик. Все трое вскочили, прислушались. Крик повторился. Как были босиком, в одних плавках, они бросились по крутой тропинке вверх, к лесу.
Слегка запыхавшись, выбежали к соснам и опять прислушались. Крик раздался снова. Это был уже не крик, а отчаянный вопль, внезапно захлебнувшийся на высокой ноте. Кричала женщина. Где-то недалеко. До них донеслись приглушенные расстоянием неясные мужские голоса, опять женский стон, но уже тише, какая-то возня, звуки ударов…
Продираясь через мелкий кустарник, царапая незащищенные тела, они торопились на шум. Пробежав несколько десятков метров, Петр и его товарищи остановились, потрясенные открывшимся перед ними зрелищем.
На глухой, замкнутой со всех сторон полянке насиловали девушку.
Двое парней держали, а третий навалился на нее. Они сорвали с нее одежду, тонкие голые ноги и руки беспомощно и отчаянно дергались в грубых сильных руках. Девушка извивалась, изгибалась, пытаясь сбросить лежавшего на ней полураздетого парня. Она то и дело широко открывала рот, набирала воздуха, пытаясь крикнуть. Но в тот же момент парень ударял ее по лицу, и крик застревал в горле. При этом он грязно ругался, сплевывал в сторону. А в нескольких шагах еще двое держали, вывернув руки, тщедушного паренька. Паренек вытаращенными от ужаса глазами смотрел, как насиловали его девушку, всхлипывал, что-то невнятно бормотал. Лицо его было разбито, все в крови.
Нелепо и трогательно выглядела расстеленная рядом белая скатерть, на которой в чистых тарелочках высились аккуратно нарезанные помидоры, хлеб, другая снедь.
Они, наверное, приплыли, этот паренек со своей девушкой, на той лодке, что осталась внизу, нашли здесь укромное местечко и собирались провести вдвоем воскресный день. Они, наверное, мечтали об этом дне, предвкушали свое уединение, и завтрак, и купание, и лесную тишину…
И вот что их ожидало…
Парни были здоровые, пьяные, со зверскими лицами. А может, так только показалось Петру. Парней было пятеро, а их трое, тот, избитый, в счет не шел. Но Петр не стал раздумывать ни секунды. Он бросился вперед.
Ударом ноги отбросил одного из державших девушку, ударом кулака — второго. Лежавший на ней парень откатился в сторону и осел на землю, пытаясь натянуть штаны. Этим воспользовался Суслик и, схватив валявшийся на траве сук, изо всей силы ударил парня по голове. Сук оказался трухлявый, он рассыпался на голове у парня, и тот на мгновение застыл в нелепой позе, ошалело глядя по сторонам.
Пеунов бросился к тем, кто держал тщедушного паренька. Но, отбросив свою жертву, они сами накинулись на Пеунова.
А тем временем, придя в себя, отброшенные Петром насильники напали на него. Первого он перекинул через себя, второго взял на прием. Парень взвыл от боли в железном захвате.
И вот тут Петр оказался перед дилеммой, с которой не предполагал когда-нибудь столкнуться в жизни.
Он был прикован к парню, которого держал. Тем временем второй, которого он только что перебросил через себя, и тот, первый, наконец-то очухавшийся и доставший из кармана перочинный нож, уже приближались к нему. Понимал Петр и то, что Пеунов не справится со своими противниками и они через минуту-другую могут просто убить его.
Как быть?
Тогда Петр, не без усилия над собой, сделал то, против чего восставали весь его спортивный характер, все его воспитание, все, к чему он был свято приучен.
Он сильно нажал против сгиба руки, хрустнул сустав, и с нечеловеческим воем парень, которого он держал, покатился в траву. Потеряв сознание от боли, он затих и не шевелился.
Не медля ни секунды, Петр прыгнул к тому, что держал перочинный нож, отвел удар и, завернув парню руку с ножом за спину, резко поднял ее вверх. Воздух огласил еще более пронзительный вопль. А Петр… Петр с удивлением поймал себя на том, что на этот раз, ломая нападавшему руку, сделал это с какой-то яростной радостью.
Все это заняло секунды. Когда он оглянулся, ища третьего, то услышал лишь удалявшийся топот.
Петр бросился на помощь Пеунову. Но там уже подоспел Суслик. На этот раз он схватил палку покрепче и несколькими ударами вывел из строя одного из боровшихся с Пеуновым парней. Второго они втроем скрутили в одну минуту.
Тяжело дыша, не замечая синяков и ссадин, торжествующие, они приходили в себя.
Перед ними на истоптанной поляне валялись без сознания трое парней, четвертый, связанный, с ужасом смотрел на них, он уже понимал, что его ждет.
А в стороне рыдала девушка. Она, как могла, натянула на себя разорванную одежду. Лицо ее опухло от ударов, оно было залито кровью и слезами. Она рыдала надрывно, закрыв глаза, раскачиваясь из стороны в сторону, заламывая худые руки.
Паренек стоял рядом, он смотрел на нее потерянным взглядом, он не знал, что делать, чувствовал себя виноватым и понимал, что, вопреки всякой логике, вопреки рассудку, будет считать себя виноватым всю жизнь. И она тоже, наверное. Что не захочет его больше видеть, что он потерял ее навсегда…
Он всхлипывал, размазывал по лицу кровь, топтался, в отчаянии глядя на свою девушку.
Вдруг он огляделся, в глазах его загорелся безумный огонек, он бросился к связанному и, наклонившись, стал изо всей силы колотить его кулачком по голове.
Суслик и Пеунов еле оттащили его.
— Тише, друг, тише, — успокаивали они его. — Сейчас поедем домой, сейчас милицию вызовем. Все будет в порядке, тише. Хорошо мы вовремя подоспели. А этот свое получит. Не бойся.
«Да, этот свое получит, — думал Петр с горечью, — все эти бандиты свое получат. Ну а девушка? Ей что от этого, легче станет?» И вдруг на какое-то мгновение он представил на ее месте Нину! Все тело покрылось гусиной кожей. Он зажмурил глаза. Подошел к матерно ругавшемуся связанному парню и внимательно посмотрел на него. Видимо, тот прочел в его глазах такое, от чего сразу заорал во весь голос:
— Не тронь, слышь, не тронь, сволочь, не имеешь права! Пусть милиция разбирается. Не бей! Не бей! Я ничего не делал! Я девку не трогал. Это они. Они! Есть свидетели. Вы сами видели! Я что, ее трогал, скажи, трогал?
Он еще что-то кричал, захлебываясь словами, брызжа слюной, но Петр уже отошел.
— Слушай, Композитор, — зашептал ему Суслик тихо, — эта девчонка не того? Не покончит с собой? Ты посмотри.
Петр испугался. Теперь девушка не плакала. Она, как сомнамбула, с неподвижным, устремленным в пустоту взглядом, шла к тропинке. Метавшегося вокруг нее паренька она не замечала, не слышала, что он говорил. Она вообще ничего не видела и не слышала.
— Вот что, Суслик, иди за ней, — распорядился Петр, — и ни на шаг не отходи. Ты мне за нее головой отвечаешь. Посади в моторку и стереги. Понял? — И добавил бессознательно много раз слышанное в устах отца слово: — Выполняй!
Сам он вместе с Пеуновым без особой деликатности помог подняться очнувшимся и стонущим от боли парням и повел всех троих к пляжу.
Парни что-то бормотали, пытались объяснить, пока Петр не сказал им жестко:
— Не заткнетесь — вторую руку сломаю!
Те мгновенно замолчали.
— Скажите спасибо, что на спортсмена напали, — назидательно приговаривал Пеунов, подталкивая их, — на чемпиона. Гений дзюдо! У них, у спортсменов, благородство есть, спортивная этика. По мне, я б вам шеи свернул и сказал, что так и было. Слушай, Петр, — добавил он, глядя на парней, — а может, по второй сломаем? А? Кто там в милиции разбираться будет? Все равно расстреляют!
Парни бросали на Пеунова испуганные взгляды и умоляющие — на Петра. Они считали, что их жизнь теперь целиком зависит от него.
Спустились к воде. Сели в моторку, привязали обе лодки на буксир. Пеунов не зря изучал двигатели, во всяком случае, его знаний хватило, чтобы запустить мотор и довести катер до города.
Они не стали причаливать к лодочной станции: понимали, что переживает девушка. Остановились в километре от поста речной милиции. Суслик сбегал туда, и через полчаса милицейские машины доставили всех в городское управление.
Протоколы, допросы заняли все оставшееся время, и Петр добрался до дому лишь поздно вечером.
Следствие длилось недолго. Уж слишком очевидными были факты. Суд состоялся при закрытых дверях. Петр и его товарищи выступали свидетелями, как и тот паренек. А девушки не было — ее положили в больницу.
Пятерым преступникам (пятого его дружки назвали в первую же минуту) дали по пятнадцать лет колонии усиленного режима.
Начальник городского управления внутренних дел наградил Петра, Сусликова и Пеунова ценными подарками — часами с выгравированной надписью.
Когда после суда Петр шел домой, его догнал тот паренек, фамилию которого Петр даже не запомнил. Он неуверенно подошел.
— Извини. Я все хотел поблагодарить тебя, да не получалось. На суде как-то неудобно было, а где отыскать — не знал. Спасибо.
— Как же дальше-то? — неловко спросил Петр. — Как вы?..
— Да нет, — безнадежно махнул рукой паренек, — все кончено. Она меня видеть не хочет больше. Записку из больницы написала. Пишет, что все понимает, ни в чем, мол, я не виноват, но если люблю ее, то чтоб никогда ей на глаза не являлся. Она теперь не то что мне, вообще людям в глаза смотреть не сможет. Пишет, чтоб не боялся — травиться и под поезд кидаться не будет. Как из больницы выпишется, уедет из города. На Север, пишет, подальше куда-нибудь. И чтоб не искал. Так что все теперь… — Паренек некоторое время шел молча, потом добавил: — Пожениться хотели. Берег ее. Не хотел до свадьбы…
Они опять помолчали. И вдруг совсем другим голосом, глухим, напряженным, каким-то трагическим, так, что Петр даже вздрогнул, сказал:
— А этих я дождусь. Я их имена и адреса записал. Дождусь. Через пятнадцать лет дождусь. И убью. Всех!
— Да ты что… — начал было Петр.
— Ты, конечно, думаешь, я, мол, так, болтаю сейчас. Не! Я дождусь! Всех пятерых. А потом пусть со мной что хотят делают. Это ж курам на смех — пятнадцать лет! Им бы еще по пятнадцать суток дали! Стрелять таких надо! Вешать! А им по пятнадцать лет, да еще небось раньше выпустят за хорошее поведение — курам на смех!
Он пожал Петру руку и пошел своей дорогой, тщедушный, маленький.
Петр никому ничего не рассказывал, но Пеунов и Суслик не молчали. А потом был ведь суд, хоть и при закрытых дверях. И вообще такие вещи узнаются в городе быстро.
Генерал Чайковский узнал о поступке сына из первых уст. Ему рассказал об этом начальник городского управления внутренних дел на сессии горсовета — оба они были депутатами.
Рассказал коротко, по-деловому, генерал генералу, и добавил:
— Что ж, поздравляю, Илья Сергеевич, сына ты сумел вырастить настоящего.
Придя домой, Илья Сергеевич ничего не сообщил об этом разговоре Петру, ждал, что сын сам расскажет ему.
Но тот так и не рассказал.
И поговорили они об этом происшествии много позже, когда оно уже потеряло свою остроту.
Но для Петра оно остроты еще долго не потеряло. Оно отметило его душу той самой незримой отметиной, что обозначает: здесь кончилось детство, здесь началась зрелость. Он всю жизнь не мог забыть эти голые тонкие руки, стиснутые грубыми грязными пальцами, это выражение непереносимого отчаяния на окровавленном девичьем лице. Не мог забыть хруст ломаемых им костей…
Все это было таким страшным, таким недетским…
Но раскаяния он не испытывал.
С тех пор у него возникали порой суровые мысли, он произносил суровые слова.
А у детей суровых мыслей не бывает.
Кончалось лето. Вернулась из пионерлагеря Ленка, загорелая, выросшая, похудевшая.
Нина прислала телеграмму, что возвращается. Но дня и часа не сообщила. Телеграмма не содержала обычного «люблю». Наверное, постеснялась телеграфистки.
Первого сентября Петру исполнялось шестнадцать лет. Первого сентября начинались занятия в школе — десятый, последний класс. Первого сентября он имел право подавать заявление в аэроклуб — первый шаг к осуществлению мечты.
Глава IX
Честно говоря, Петр представлял свое вступление в аэроклуб совсем иначе. Вот он приходит, все с восхищением щупают его мускулы, поражаются глубочайшим знанием всего, что касается парашютного спорта, и на руках вносят в класс. Может быть, не совсем так, но что-то вроде этого.
Однако действительность оказалась куда прозаичнее, а главное, хлопотнее. Нужно было собрать миллион документов. Петр бегал в фотоателье и ворчал, что карточки будут готовы лишь завтра. Хотя характеристику ему выдали блестящую, но тоже пришлось набраться терпения, пока ее составляли, утверждали, носили в райком комсомола.
Когда он наконец собрал все требуемые документы, то вздохнул с облегчением. Но тут оказалось, что самое сложное впереди — предстояла медицинская комиссия.
Впрочем, началось все с начальника клуба, бывшего полковника ВДВ.
— Сын генерала Чайковского? — спросил начальник, прочитав заявление.
— Да, — коротко ответил Петр.
Он был недоволен: при чем тут отец? А если б он был сыном их школьного учителя по алгебре или домоуправа, это имело значение? Начальник клуба, видимо, разгадал его мысли.
— Это всегда хорошо, когда сын продолжает отцовское дело. Небось в Рязанское училище собираешься?
— Собираюсь! — с вызовом ответил Петр.
— Ну что ж, дело хорошее. Нормальное дело. Надеюсь, заниматься у нас будешь прилежно, теорию освоишь, прыжков наберешь. Это все для училища полезно.
Петр подумал, что теорию он давно освоил самостоятельно. «Прилежно» занимаются девочки в музыкальной школе. Он же будет заниматься «здорово». А вот прыжки — это да, их он постарается набрать побольше.
— Что ж, приноси бумаги — и в добрый путь. Пойдешь в группу, — он заглянул в какой-то список, — к инструктору Верниковой Бируте Леопольдовне, — начальник клуба усмехнулся, — запомнишь имя?
Петр приуныл. Инструктор — женщина. Он, конечно, знал, что есть женщины выдающиеся парашютистки — Камнева, например, Кенсицкая, или Голдобина, или Савицкая… Другие. Но все-таки лучше, чтобы был мужчина. Как-то солиднее. Однако, когда Петр явился к своему инструктору, то чувства его несколько изменились.
Бирута Леопольдовна, которая с самого начала потребовала, чтобы ее называли Рута — «а то, когда из самолета прыгнете, до земли долететь успеете, пока мое имя произнесете», — оказалась молодой привлекательной женщиной. Была она собранна, с обаятельной улыбкой, терпеливая и внимательная к своим подопечным. Но чувствовалось, что эти внимательность и улыбчивость скрывали твердый характер и требовательность.
Она вызывала каждого по списку, внимательно смотрела на вызванного, задавала один-два коротких вопроса и говорила: «Садись, пожалуйста». Она с первого раза стала называть всех по фамилиям и на «ты», и с первого раза всех запомнила.
— Чайковский, — сказала Рута и посмотрела на Петра своим внимательным, спокойным взглядом.
— Я! — Петр вскочил.
«Если сейчас спросит про отца — нахамлю», — подумал он, заранее накручивая себя. Но Рута задала совершенно неожиданный вопрос:
— Это ведь ты тех хулиганов задержал? — И поправилась: — Тех преступников?
— Я, — растерявшись, ответил Петр и покраснел. Потом торопливо добавил: — Мы с ребятами.
— Садись, пожалуйста, — кивнула Рута и вызвала следующего.
Коротко рассказав о том, чем они будут заниматься, она направила всю группу, а набралось человек двадцать пять, к врачу.
И началось «хождение по мукам», как рассказывал потом Петр отцу. Пришлось делать всевозможные анализы (впервые в жизни, даже в секции такого не было), идти к хирургу, терапевту, окулисту…
Его выслушивали, выстукивали, щупали, мяли, заставляли приседать, разводить руки, поворачиваться (ей-богу, в секции было куда проще!).
Наконец он сдал все справки, на него завели медицинскую карточку, и они снова собрались у инструктора.
— Все вы зачислены в аэроклуб. Поздравляю, — сказала Рута. — Наша группа вечерняя, поскольку все вы утром или работаете, или учитесь. Заниматься будем с семнадцати до девятнадцати. Начало занятий пятнадцатого октября.
Что же происходило тем временем в школе?
В школе все шло своим чередом. В первые же дни занятий, когда еще царит ералаш, когда никто еще не может войти в привычный ритм, а живет летними впечатлениями, когда учителям то и дело приходится восстанавливать в классе тишину, в эти первые дни Петр чувствовал себя уверенно и спокойно. Ведь он теперь в аэроклубе. Школа — школой, но главное-то там. Этот десятый класс скоро отойдет в прошлое, а аэроклуб — первая ступень в будущее. Уже кусочек его будущей жизни.
Однажды в класс торжественно вошли директор, завуч и неизвестный майор милиции. Директор поведал ребятам о «подвиге» их товарищей Чайковского, Пеунова, Сусликова, об их «гражданском мужестве», «высоком чувстве долга», «бдительности». Он говорил долго, важно употребляя звонкие слова. Но после его речи так и осталось неясным, что же героического совершил Петр и его друзья.
Тогда слово взял майор милиции. Он коротко и деловито рассказал, в чем дело. Он не говорил громких фраз, но после его речи поступок их товарищей предстал перед школьниками в его истинном мужественном свете.
Директор остался как будто не очень доволен, а когда майор дважды употребил слово «изнасилование», завуч покраснела.
А Нины все не было.
После телеграммы прошла неделя, когда она наконец вернулась и в первый же вечер прибежала к Петру.
Оказалось, что по дороге из Крыма Плахины вновь заехали в Москву и родители Нины прямо оттуда отбыли к своему месту службы, за границу. Судя по Нининому тону, она в связи с этим большого огорчения не испытывала.
— Уехали, — закончила она свой рассказ, — ненадолго. Отец сдает дела. Его переводят в Москву. Будущим летом. — И, прочтя в глазах Петра испуг, торопливо добавила: — Так это когда еще будет…
Потом она долго повествовала о том, как отдыхала в Крыму, как научилась плавать, как там было замечательно, как красиво.
О Москве не обмолвилась ни словом.
Они успели и нацеловаться, и наговориться, и наглядеться друг на друга.
За лето оба изменились. Нина расцвела, она стала уже не по-девчоночьи, по-девичьи красива, волнующей красотой. Она выросла, прибавила в весе, загорела. У нее была великолепная фигура, выгоревшие льняные волосы разметались по спине до талии. Густые темные ресницы, казалось, стали еще темнее, голубые глаза еще голубее… Словом, Нина превратилась в красавицу, что Петр констатировал с двойственным чувством восторга и некоторой тревоги.
Каким стал он сам, Петр, естественно, не замечал. Зато это заметила Нина. Петр выглядел старше своих лет, рост его почти достигал ста восьмидесяти сантиметров, плечи еще больше раздались, темный пушок царил над верхней губой, жгуче-черные волосы причесаны аккуратно на пробор.
Он был вылитой копией отца.
— Вот ты какой стал! — неожиданно в самом разгаре одного из его рассказов вдруг тихо сказала Нина.
— Какой? — не понял Петр.
— Красивый, ты стал очень красивый, Петр.
— И ты, — сказал он, не зная, что говорить.
— Я боюсь, — прошептала Нина и взяла его руки в свои.
— Чего?
— А вдруг ты меня бросишь? И вообще, как ты себя тут вел без меня? Ты мне не изменял? Письма писал формальные, лишь бы отделаться.
— Я — формальные? — возмутился Петр. — Да я тут, да я…
Но она не дала ему говорить, бросилась на шею, повисла на нем. Он легко поднял ее на руки, поносил по комнате, деловито констатировал:
— Ты прибавила. Можешь прыгать с парашютом. Небось кило пять набрала?
— Ты с ума сошел! — запротестовала Нина. — Какой кошмар! Я и так себе там во всем отказывала. Но ты прав, — сокрушенно согласилась она, — у меня теперь пятьдесят восемь.
— Ничего. Можно еще два, — Петр критически оглядел ее стройную фигуру.
В это время раздался звонок. Ленка вернулась с тренировки. Бросилась к Нине, поцеловала ее, стала оживленно рассказывать о своих «важных делах»: о Рудике, о пионерлагере, о тренировках, все путая и перемешивая.
Потом приехал домой Илья Сергеевич.
Нина притихла. Она словно впервые встретилась с отцом Петра. Вдруг застеснялась. Собственно, кто она здесь? Подружка Петра? Поздно. Невеста? Рано. Его девушка. Так будет точнее. Но такая роль ее смущала.
Илья Сергеевич уловил Нинино настроение, начал сам рассказывать о летних лагерях, о всяких смешных случаях. Постепенно все вошло в колею и закончилось чаем с пирожными, которые Ленка предусмотрительно хранила в холодильнике, мужественно воздерживаясь от соблазна съесть их все разом.
И снова Петр начал заходить к Нине вечерами приготовить уроки, послушать музыку. Снова бабушка выносила к столу кулинарные чудеса и скрывалась в свое кухонное убежище. Снова Нина порой наносила визиты Петру, вела с Ильей Сергеевичем серьезные беседы, выслушивала Ленкины сенсационные новости.
Только времени у Петра теперь совсем не было. Три раза в неделю шли занятия в аэроклубе, три раза — тренировки по дзюдо. Оставались выходные. Городской парк, в который они с Ниной по-прежнему забредали порой, горел желто-красным пламенем поздней осени. Полыхали клены, каштаны, золотистой мелочью дрожали березовые листки. Потом листья стали опадать. Они лежали неубранные сплошными валиками вдоль тронутых первым ледком аллей.
Деревья темнели, оголялись. Только ели по-прежнему не снимали свои вечнозеленые тоги.
Одним из вечеров, когда, еще разгоряченный после тренировки и ду́ша-кипятка, Петр заскочил к Нине, у них произошла серьезная ссора. Необычная. Заставившая его взглянуть на Нину с новой стороны. И на их отношения. Вернее, по-новому раскрывшая для него Нину. Ее характер, ее чувства, ее темперамент.
Он позвонил. Оживленно рассказывая о пережитом дне, раздевался в передней, скидывая ботинки и искал «свои» традиционные тапочки, не замечая странного взгляда, которым смотрела на него Нина, ее непривычной молчаливости.
Они, как всегда, прошли в ее комнату, просторную, но уютную, по существу, единственную обжитую комнату в этой большой квартире. В комнате царила полутьма, лишь настольная лампа светила над раскрытыми тетрадями.
— …Я ему раз подсечку, — увлеченно продолжал Петр свой рассказ. — Не падает! Я — через бедро. Опять ничего. Тогда я ка-ак рвану…
— Скажи, Петр, почему ты обманул меня? — неожиданно спросила Нина.
Петр замолчал на полуслове. Он давно привык к ее неожиданным вопросам, которые она задавала в самые неподходящие моменты. И все равно каждый раз она заставала его врасплох.
— Обманул? — переспросил он растерянно. — Когда?
— Вот видишь, — продолжала Нина, — сам факт обмана ты не отрицаешь. Спасибо. Ты просто не помнишь, когда это было.
— Что было? — не понял Петр.
— Обман! Вот что. И не повторяй, пожалуйста, как попугай, моих вопросов. Не старайся выиграть время. Все равно ничего у тебя не получится.
— Что ты опять придумала?
— Я ничего не придумала. Я просто спрашиваю тебя, почему ты меня обманул. А вот интересно, что ты придумаешь в свое оправдание?
— Ладно, — Петр сел на диван, откинулся на спинку, вытянул ноги и заложил руки за голову, — я слушаю тебя.
Нина присела рядом.
— Это я тебя слушаю, — сказала она. — Почему ты мне ничего не рассказал об этой драке?
— Ты имеешь в виду с хулиганами, которые напали на девчонку? — Он вздохнул с облегчением: вон оно что, а он-то молчал, думал, она оценит его скромность, когда узнает.
— Да, я имею в виду именно это.
Петр с удивлением взглянул на Нину, пораженный ее тоном, скрытым напряжением, едва сдерживаемой злостью, звучавшей в ее голосе.
Когда они замолкали, в комнате повисала тишина, и тогда откуда-то врывались неясные шумы музыки, чужих голосов, собачьего лая.
Нина сидела рядом. Петр близко видел ее лицо. Свет лампы оставлял его в тени, и все же он разглядел плотно сжатые губы, потемневшие от гнева глаза. Ему даже показалось, что руки Нины, которые она положила к себе на колени, дрожали.
— Ты что, Нинка? — Он попытался обнять ее, но она резко сбросила его руку. — Что здесь особенного? Эго уже давняя история. Поехали с ребятами в лес, ты их знаешь — Пеунов и Суслик. Только сели заправиться, слышим, кричит кто-то. Мы наверх. А там шпана на девчонку напала. Их пятеро. Мы, конечно, вступились…
И тут Нина задала вопрос, поразивший Петра:
— Зачем?
— Как зачем? Да ты что, Нинка? Ты думаешь, что говоришь? На девчонку напали пятеро бандитов, а нам что, смотреть?
— Могли не смотреть, это ваше дело, — сказала Нина, и в тоне ее прозвучала непонятная жестокость, подчеркнутое ледяное равнодушие.
— Нина, — Петр старался говорить терпеливо, хотя от Нининого тона ему было не по себе, — ты пойми, они же насиловали ее, они вообще могли их там убить.
— Ну и что? — упрямо твердила Нина. — Может быть, ей это нравилось?
Сначала Петр даже не понял.
— Кому? — растерянно спросил он.
— Той девке! — почти закричала Нина. — Да, да! Той самой девке, за которую ты, как дурак, побежал заступаться. Рыцарь нашелся! Боже мой, какой же ты все-таки дурак!
Нина вскочила и стояла перед ним, раскрасневшаяся, волосы падали ей на лицо, она раздраженно откидывала их рукой, глаза блестели, и плясал в них злой, жестокий огонек.
Петр сидел ошеломленный. Такого еще никогда не было. Чтобы воспитанная, сдержанная Нина, его Нина выкрикивала грубые несправедливые слова, чудовищные обвинения в адрес неизвестной ей несчастной девушки. Нет, Нина сошла с ума! Он так и сказал ей.
— Ты с ума сошла! Подумай, что ты говоришь.
Нина, словно зверь в клетке, метнулась в один конец комнаты, в другой, остановилась перед столом, вынула сигареты, зажигалку, закурила.
Петру казалось, что ему все это снится. Он не узнавал Нину, не понимал, не мог понять…
— Она что тебе, дороже меня? — уже тише спросила Нина, снова сев рядом с ним на диван. — Ты что, ее раньше знал?
Петр молчал.
— Я спрашиваю, кто тебе дороже? — Нина вцепилась ему в руку ногтями.
Мысль сравнить свою Нину с той несчастной, жалкой девушкой, проводить между ними странные параллели, показалась Петру настолько дикой и нелепой, что он даже не нашелся, что ответить. Как вообще Нина могла подумать такое, как могла она, никогда его не ревновавшая, приревновать к той…
Петр решительно встал:
— Нина, ты больна. С тобой что-то случилось. Я пойду домой.
— Нет! — с неожиданной силой она усадила его обратно на диван. — Отвечай. Отвечай мне. Зачем тогда ты бросился ее защищать? Мне же все рассказали! Все!
— Да как же можно было иначе! — вскричал Петр, — Ты что, не понимаешь, о чем речь? Пятеро, пя-те-ро бандитов, да еще один с ножом, правда перочинным, напали на одну девчонку. Кавалера-то считать нечего. А мы, значит, трое здоровых парней, я — разрядник по дзюдо, — что должны были делать? Спросить: «Извините, мы вам не помешали?»
— Да мне же все рассказали, — Нина нервно отбросила недокуренную сигарету, — все! Я с занятий сегодня убежала! Понимаешь! Когда мне все рассказали, я места себе не находила. Они же убийцы, с ножами, может быть, у них пистолет был, а вы, а ты… — Она захлебнулась словами.
Петр начинал понимать.
— Нина, ну что ты! Не было у них пистолетов, да и ножей… И вообще, если хочешь знать, не такие уж здоровые они, я их позже на суде рассмотрел. Потом там же Пеунов и Сусликов…
— «Пеунов, Сусликов»! — истерически простонала Нина. — Это же слабаки, девчонки. Ты один там был! Зачем ты врешь? Сам только что говорил, что бандиты, а теперь уже не очень… Ненавижу ее, ненавижу!
— Да она-то при чем? Ну, Нина, подумай. Ведь если б ее не было, а старуха какая-нибудь, или паренек только тот, или даже здоровый парень, даже двое, — Петр наращивал аргументы, — разве бы я не вступился? Как это — пятеро на одного или на двоих. Нельзя же…
— А я, — прошептала Нина, — а я? Ты подумал обо мне? А если б тебя там убили, изувечили? Как я тогда…
Только сейчас Петр понял наконец ход ее мыслей. Это не ревность, это она сдуру. Его она боялась потерять. Его! И все, что могло к этому привести, она ненавидела, готова была уничтожить собственными руками, даже эту несчастную, ни в чем не повинную девчонку, хлебнувшую такого горя, перед которым все эти Нинины переживания казались пустяком.
Петр схватил ее, преодолевая слабеющее сопротивление, прижал к дивану, стал целовать глаза, нос, рот. Нина разрыдалась, она судорожно прижимала его шею, громко всхлипывала, что-то бормотала.
А он целовал ее все сильнее, все крепче обнимал. Нина откинулась на диван, запрокинула голову…
Петр вдруг почувствовал, как растет в нем то непреодолимое чувство, то желание, которое раньше лишь дремало в нем и которое последнее время он подавлял в себе. Страшным было то, что Нина не отталкивала его, напротив, она всем телом тянулась к нему.
И тогда огромным усилием воли Петр заставил себя оторваться от нее, встать, отойти. Он тяжело дышал, у него дрожали руки…
Нина еще некоторое время продолжала сидеть, потом медленно выпрямилась, поправила задравшееся платье, волосы, вялой походкой прошла в другую комнату. Петр слышал, как она сморкалась там, звенели склянки, донесся легкий запах заграничных духов.
Когда Нина вышла, она выглядела как всегда, лишь покрасневшие веки напоминали о слезах.
— Какие мы дураки. — Она слабо улыбнулась. — Ссоримся из-за чепухи. — Помолчав, тихо добавила: — Прости меня. Я какая-то ненормальная стала после Москвы. Ничего, пройдет. Вот ты у меня человек уравновешенный, ты-то всегда умеешь себя сдержать…
В се словах Петру послышалась незнакомая горечь. И еще насмешка.
Он прошел в переднюю, стал надевать ботинки. Нина не удерживала его.
Она стояла молча, заложив руки за спину, опершись о косяк. Когда он уже надел пальто, она тихо повторила:
— Прости меня. И пойми — я ведь люблю тебя. Ты не должен собой рисковать.
Петр подошел к пей. Поцеловал. Не так, как обычно. Просто нежно поцеловал в щеку.
— Не бойся за меня, Нинка. Не надо. Ничего нам не грозит, все ведь в порядке, правда.
— А ты обязательно хочешь стать парашютистом? — спросила она.
— Обязательно! И не бойся. Это не опасно, даю тебе слово. До завтра.
— До завтра, — сказала она и не уходила, пока он не спустился по лестнице.
Петр долго не мог уснуть в эту ночь. Он вспоминал всю сцену, все их разговоры и думал о том, что детство действительно кончилось. И еще, что власть его над собой наверняка имеет границы…
А занятия в аэроклубе между тем продолжались. Трижды в неделю по вечерам Петр приходил в это ставшее для него теперь родным здание.
Аэроклуб ДОСААФ помещался в трехэтажном светлом доме школьного типа. Возле дома был разбит небольшой учебно-парашютный комплекс со стапелями, тросовой горкой, с макетами Ан-2.
В просторном вестибюле с обеих сторон от широких стеклянных дверей стояли списанные, но вполне пригодные вертолет и самолет, и Петр подумал: как их туда внесли? В двери бы они не пролезли.
По обе стороны светлых коридоров, увешанных фотографиями, плакатами, инструкциями, эмблемами ДОСААФ, располагались классы. Классы, тоже очень светлые, напоминали любые учебные. Бело-голубые таблички сообщали: «Класс I», «Класс II», «Класс III»… По мере возрастания номеров росла и квалификация тех, кто в классах занимался, начиная от новичков и кончая спортсменами высокого разряда.
Внутри были парты, висели грифельные доски. По углам стояли манекены парашютистов в натуральную величину, в шлемах, комбинезонах, с подвесной системой. Петр с любопытством потрогал их, с любопытством и некоторой завистью.
По стенам развешаны таблицы, схемы, цветные диаграммы, разные учебные пособия. Вот маленькая синяя коробка — прибор для автоматического раскрытия парашюта, а вот и сам парашют во всю длину. Во всем своем великолепии он занимал целую стену. По углам висели флаги ВВС, ДОСААФ, Военно-морских сил.
В одном из классов помещался макет аэродрома и парашютодрома с протянувшимися над ним тонкими проволочками. Здесь изучались способы приземления в зависимости от скорости ветра, высоты, разбирались спортивные прыжки…
Были в аэроклубе и прекрасно оборудованные медицинские кабинеты, столовая, ленинская комната, административные помещения. На первом этаже находился спортзал. Он никогда не пустовал. Здесь занимались гимнастикой, играли в волейбол и баскетбол.
Когда же Петр впервые заглянул туда, то с некоторым удивлением увидел, что по всей длине зала под руководством инструкторов девчата и ребята занимались укладкой парашютов. Учащиеся старательно, с сосредоточенными лицами, а иные даже, как школьники, высунув язык, вытягивали длинные стропы, тщательно складывали купола. Причем, опять-таки не без удивления, Петр определил, что девчат не меньше, чем ребят. Впрочем, он заметил это еще когда впервые собралась его группа.
В нее входили весьма различные по внешности люди: длинногривые щеголи, которых Петр принял бы за стиляг, не встреть он их в этом клубе, крепкие коренастые ребята, изящные, даже миниатюрные, девушки («Да их ветер за сто верст унесет», — подумал Петр), и девушки рослые, сильные, спортивного вида. Большинству занимающихся было лет по восемнадцать — двадцать, но были и помоложе и постарше.
Когда Рута знакомилась со своей группой, вызывая одного за другим по списку, выяснилось, что есть здесь и рабочие, и студенты, и даже двое, как и он, школьников. Особенно он почему-то отметил одну пышущую здоровьем девушку — Лену Соловьеву. Может быть, потому, что у нее было то же имя, что и у его сестры. Соловьевой было восемнадцать лет, она студентка физкультурного техникума и чемпионка города по метанию копья. Петр внимательно смотрел на нее, и, почувствовав, вероятно, этот взгляд, она повернулась к нему и, встретившись глазами, задорно улыбнулась.
В первые дни все знакомились друг с другом, объясняли, почему записались в клуб, словно это требовало объяснений. Сразу сказалась разница в характерах. Одни скромно помалкивали, будто не были уверены, что у них все получится, что они вообще рискнут прыгнуть; другие, наоборот, хвастливо провозглашали, что намерены стать мастерами спорта; третьи серьезно обсуждали программу занятий, сетовали, что нельзя начать прямо с прыжков.
Петр узнал, что Верникова, чье полное имя и отчество так никто и не мог выговорить, мастер спорта, была чемпионкой и рекордсменкой страны, а сейчас считается одним из лучших инструкторов аэроклуба.
На Петра посматривали с любопытством. Все, конечно, знали, что он сын того самого генерала Чайковского, который командует расквартированной в городе воздушно-десантной дивизией.
Занятия в аэроклубе увлекли Петра. В первые же дни он сделал для себя несколько выводов. Во-первых, он понял, что крепкими знаниями и «домашней подготовкой» в области парашютизма обладает не он один. Все, кто был в его группе, что-то, одни больше, другие меньше, уже читали, знали до прихода в клуб. Во-вторых, все эти знания никак не могли заменить то, что узнавали они теперь.
Между самодеятельными занятиями дома и нынешними существовала такая же разница, как между тренировками пацанов, изучающих за сараем неотразимую джиу-джитсу по найденной на чердаке старой книжице, и занятиями дзюдо в спортивной секции. Хотя, конечно, пользу это принесло: знакомы были термины, обозначения, названия элементов, внешний вид снаряжения… И наконец, в-третьих, Петр убедился, что железные мускулы имеют и другие. В группе большинство занималось спортом по-настоящему — боксом, легкой атлетикой, спортивными играми, лыжами, даже художественной гимнастикой; у многих были разряды.
Петр сразу сошелся с Володей Пашининым, энергичным, веселым парнем, учившимся на первом курсе автодорожного института, перворазрядником по боксу. Пашинин, как и Петр, намеревался на следующий год поступать в Рязанское воздушно-десантное училище.
— А не жалко институт бросать? — спросил Петр.
— Не, леший с ним, с институтом! — беззаботно отмахнулся Пашинин. — Училище тоже высшее образование дает: дипломированный инженер. А кроме того, и радист, и парашютист, и водитель, и офицер. Нет, я твердо решил!
Петр и Пашинин решили вместе подавать, вместе готовиться. А пока что уселись за одну парту.
Петр узнавал много интересного: о роли парашютов в освоении космоса, о рекордах, об истории парашютизма, разные неизвестные любопытные факты.
Их обучали укладке парашюта, подробно рассказывали о его устройстве.
— Вот вытяжная веревка, вытяжное кольцо, — говорила Рута, — вот вытяжной парашют, чехол стабилизирующего парашюта и сам парашют, а это чехол купола и сам купол главного, стропы, подвесная система, ранец, переносная сумка. Вот паспорт.
Рута держала в руках указку, соединенную с электроштепселем. Она дотрагивалась до кнопок на манекенах и парашютах, и сразу же зажигались крохотные лампочки, обозначая то, о чем она рассказывала.
У нее была простая, ясная манера изложения. При этом она обводила всех внимательным, спокойным взглядом и мгновенно улавливала, если кто-либо понимал не до конца, но не решался спросить.
Их учили обращаться с запасным парашютом, не теряться в случае разных неожиданностей, быть хладнокровными, находчивыми, быстрыми, решительными.
Там, в высоком небе, бывали внезапные ветры, налетали облака, случались ошибки и нужно было действовать мгновенно и точно. Это сейчас они сидят в светлом, тихом классе. А там…
И Петр, глядя на инструктора, спокойную, улыбчивую, казалось, совсем обыкновенную женщину, представлял себе ее выполняющей сложнейшие фигуры, прыгающей с огромной разреженной высоты… Какая она тогда? Такая же невозмутимая? Или тогда она другая? Какая? Но ровный голос Руты вернул его к действительности.
— Задумался, Чайковский?
Она, видимо, уже второй или третий раз вызывала его. Улыбалась. Улыбались и другие, заметив его рассеянность.
— Ты что, заснул или воробьев считаешь? — зашипел ему на ухо Пашинин, подталкивая локтем.
— Извините, — Петр вскочил.
— У нас через неделю занятие по теме: «Применение парашюта в военном деле». Не хочешь сделать сообщение?
«Так я и знал, — с раздражением подумал Петр, — раз сын комдива, давай про воздушно-десантные войска. Дался им мой отец».
— А почему я? — совсем по-школьнически спросил он.
Раздались смешки.
— Любой может сделать. Хоть вон Пашинин или Соловьева.
Тут уж засмеялась вся группа. Петр покраснел. «Веду себя как дурак. Ничего, я сейчас ей преподнесу сюрприз».
— Я, видите ли, о наших воздушно-десантных войсках мало знаю, — сказал он небрежно. — А вот об иностранных парашютных частях могу рассказать.
— Я это и имела в виду, — подтвердила Рута.
Петр посмотрел на нее, но так и не смог определить, смеется она над ним или нет.
Раздался звонок.
— Значит, через неделю сообщение Чайковского об иностранных парашютных войсках. Я записала. А сейчас занятия окончены. До среды, товарищи.
Когда шли по коридору, получилось так, что Рута и Петр оказались рядом.
— Так я приготовлю тезисы, — заторопился Петр, ему хотелось как-то загладить свой дурацкий поступок, там в классе. — Я…
— Скажите, Чайковский, вы что, стесняетесь своего отца? — не глядя на него, спросила Рута. — Странно.
Она продолжала идти по коридору, а Петр так и остался стоять. Что она имела в виду? Почему задала такой вопрос?
Одно он понял наверняка — Рута впервые назвала его на «вы», и это, судя по всему, было у нее высшей мерой неодобрения.
Действительно, размышлял Петр, шагая домой, какой-то я больно деликатный стал. Всюду вижу, что из-за моего отца мне хотят поблажки сделать, стараются выделить. Я же из самолюбия, значит, все это возмущенно отвергаю, не желая на чужом горбу в рай въезжать. Такой вот поражающий всех своей скромностью вундеркинд Чайковский. Все сам! Никаких блатов!
А не превратилось ли это в свою противоположность? Не стал ли я фасонить этой своей «скромностью»? Отец у меня комдив, ну и что? Что странного в том, что я тоже хочу стать десантником? И дед был десантник. Что здесь зазорного? Династия! Сейчас сплошь и рядом династии — рабочие, цирковые, актерские. Говорят, в цирковое училище все дети циркачей идут. Что тут странного? И между прочим, отца-то упоминают, но никто ведь не предлагал мне без подготовки прыгать или пятерку за одну мою фамилию ставить. Смешно! Действительно, получается, что я вроде бы отца стесняюсь.
Он дал себе слово покончить с этой… с этим… С чем? Неважно, все ясно.
И если после этого случая симпатия его к Руте возросла, то после другого разговора он проникся к ней неким особенным чувством, которое и сам не мог себе объяснить.
Это тоже получилось случайно. Они шли вместе к автобусной остановке — инструктор и группа учеников. Постепенно кто-то свернул в другие улицы и переулки, кто-то уехал на подошедших раньше машинах. Их же автобус все не шел.
— Пройдусь пешком пару остановок, — махнула рукой Рута. — Полезно для здоровья. — Она улыбнулась.
— И я с вами. — Петр сам не знал, почему предложил свою компанию. Может быть, ему показалось неудобным остаться на остановке, если она уйдет.
Некоторое время они шли молча. Потом заговорили о разных пустяках, о занятиях, о парашютах, о предстоящих зачетах.
— Из тебя выйдет хороший парашютист, — убежденно сказала Рута. — Я имею в виду — спортсмен.
— Почему вы так думаете? — спросил втайне польщенный Петр. Он знал, что пустых похвал Рута не расточает.
— Так думаю, — она пожала плечами и опять улыбнулась, — в тебе сильна наследственность.
— Значит, хороший офицер-десантник, — поправил Петр и тоже улыбнулся. — Отец ведь десантник, спортом-то парашютным он специально не занимался. Но у него звание мастера спорта по борьбе самбо и по стрельбе из пистолета, — поспешил он добавить.
— Нет, я не отца твоего имею в виду, — сказала Рута, — а Зою.
Сначала Петр даже не понял, что речь идет о его матери, Зое Сергеевне. Потом поднял глаза и внимательно посмотрел на Руту:
— Вы… вы ее знали?
— Конечно, мы даже были когда-то подругами, — просто сказала Рута, — вместе выступали, в одной команде.
— А я… А мама про вас ничего мне не рассказывала, — простодушно заметил Петр.
Рута улыбнулась:
— Не про всех же своих товарищей по спорту она могла рассказать. Да и давно это… Ты еще не родился. Совсем девчонки были…
Взгляд ее на мгновение затуманился, унесся в даль воспоминаний.
Петр молчал. Он впервые не испытывал чувства смущения, тоски, когда говорили о его матери. Обычно он этого не любил, ему всегда казалось, что даже близкие люди — родственники, подруги матери — не должны касаться ее памяти, как бы ни любили. Он понимал, что это глупо, и все же говорил о ней лишь с отцом и Ленкой.
— Она была редкий человек, — задумчиво говорила Рута, — таких мало. Совсем девчонка, а человека спасла.
— Как спасла? Кого? — Петр был весь в напряжении. Ему казалось, он все знает о жизни матери. И при нем и до него. Но этого случая он не знал.
— Это было на сборах, — так же медленно, задумчиво продолжала Рута. — Она уже тогда была мастером спорта. Прыгали. У одного захлестнулся парашют. Еще немного, и он бы камнем вниз. А Зоя схватила парашютные стропы. Сумела. Не растерялась. Никогда она не терялась. Так они и спустились вдвоем. Она что, тебе никогда об этом не рассказывала? — помолчав, спросила Рута. — И отец тоже?
— Нет, не рассказывали. — Петр был в смятении.
Как же так, почему он ничего не знает? И главное, отец тоже ни словом не обмолвился. Странно.
— Мы дружили, — продолжала Рута. — Какая же она была веселая, Зоя. И щедрая. Не на деньги, конечно, их у нас тогда не было. На доброту. — Она опять помолчала. — Хорошая была у тебя мать, Петя. — Она впервые назвала его по имени.
— Почему же вы с ней потом не встречались?
— Да так уж получилось, — ответила Рута. — Разбросало по разным городам. Разъехались.
— А теперь-то, когда мы сюда переехали, почему не встречались? — допытывался Петр.
— Встретились бы, наверное. Да вот не успели…
Петра не удовлетворил ответ. Он чувствовал, что Рута что-то недоговаривает, но не решился настаивать.
И все же от этого разговора у него осталось теплое чувство. Он бы еще хотел поговорить с Рутой о своей маме, но они дошли до остановки, как раз подкатил автобус, они быстро вскочили в него. Ну, а в автобусе какой уж разговор!
Петр решил сразу же расспросить отца. И сам не мог понять, почему не сделал этого в тот же вечер. Что-то удержало его. То была не его, а мамина тайна, и, если она не нашла нужным рассказать ему этот эпизод своей жизни, он не имел права нарушать ее желание.
Он не знал, что человек, которого два десятка лет назад спасла от гибели мать Петра, был его отец — Илья Чайковский.
Что молоденький выпускник воздушно-десантного училища, Илья Чайковский, был в то время старше сегодняшнего Петра всего на пять лет. Что Зое Рулевой, приписанной в качестве тренера к спортивной команде округа, где служил Чайковский, едва перевалило за девятнадцать, а Руте Верниковой и вовсе было лишь восемнадцать.
И уж, конечно, не знал он, что составляли они классический треугольник, бессчетное число раз описанный в романах и поэмах. Но неизмеримо чаще встречающийся в реальной жизни…
Глава X
Со своего наблюдательного пункта подполковник Круглов тоскливо смотрел на строения, водокачку, вышку сортировочной станции, застывшие на путях вагоны — на такой близкий и такой недоступный железнодорожный узел Дубки.
Вот так всегда бывает! В соцсоревновании его часть вышла на первое место. После окружной проверки он лично получил благодарность. Его, как всегда, сухо похвалил на очередном дивизионном совещании начальник штаба полковник Воронцов. Сухо, но похвалил. А это случалось не часто.
И вот учения. Где все складывается не так. Сначала этот злополучный солдат — Золотцев. Вроде бы хороший солдат. И надо же — чепе! Никуда не денешься. Придется разбираться. Да как еще. И не только с Золотцевым, а и со вторым — Долиным. Тоже хорош — развесил уши. «Эксперимент», видите ли, Золотцев устраивает. Эх!
Подполковник Круглов яростно потер ладонью впалые щеки, сгреб в горсть длинный нос, тонкие губы и подергал их, словно хотел оторвать.
Ну, ладно, это он виноват. Недоглядел сержант, за сержантом лейтенант, за тем капитан Кучеренко и за всем, конечно, он, командир части, невезучий сегодня подполковник Круглов. Виноват — отвечай.
Но болото, болото! Оно-то ему не подчиняется, в списках личного состава не значится, черт бы его побрал!
Надо же — ни вода, ни земля, какая-то жижа, не пройдешь, не переплывешь. Готовили сюрприз «противнику», а получили сами.
Круглова не покидало ощущение, что «южные» были прекрасно осведомлены о свойствах и состоянии этого болота и не очень волновались за свой тыл. Так же рассуждали и в штабе «северных». Поэтому не очень беспокоились. Раз так, значит, десантники, ударив с этого слабо защищенного направления, сумеют, используя внезапность, легко овладеть железнодорожной станцией Дубки.
«А что через это болото хрен проберешься, хоть ты и десантник, начальству, конечно, невдомек», — со злостью подумал подполковник Круглов и снова потер уже ставшие шершавыми щеки.
Еще бы, десантники, они все могут! Все преодолеют, всюду пройдут. Вот и идет капитан Кучеренко какой уже час.
И он застрял тут — ни шага вперед. Конечно, железнодорожный узел объект первостепенный, но кто ж мог знать, что они тут линию Мажино построят?
Уж он все бросил в бой — и свои подразделения, и что ему придали. По узлу вели огонь и гаубицы, и восьмидесятипятимиллиметровки, и АСУ, трижды он поднимал людей в атаку. Но «южные» держались.
«Раньше надо было десантироваться! Раньше! — ворчал подполковник Круглов, прекрасно понимая нелепость такой мысли. — Эх, ночью бы, ночью бы пробрались».
Но прошедшая ночь миновала, а ждать новой не приходится.
— Вызовите мне «Звук-15»! — приказывает он радисту и, получив на связь капитана Кучеренко, в сотый раз запрашивает, как дела.
И хотя в голосе капитана ему слышатся новые бодрые нотки, но сверхбдительный Кучеренко, не доверяющий даже коду, но-прежнему мямлит что-то неясное о «старании», «поисках», «подготовке». Покричав для порядка и обозвав своего комбата «кротом», Круглов вновь хватается за бинокль и устремляет взгляд в сторону станционных построек. В бинокль хорошо видны позиции «южных»: колючку во много рядов, минные поля, обнаруженные разведчиками, паутинную сеть траншей, приземистые колпаки дотов. Он знает, что и дальше, в подвалах невысоких кирпичных строений, в бетонных фундаментах пакгаузов, оборудованы пулеметные гнезда, скрыты противотанковые батареи, ПТУРСы.
Тишина.
Над простирающимся перед ним неровным полем, в складках которого еще тонкими белыми нитями протянулись снежные языки, висит напряженная неестественная тишина.
Лишь откуда-то с юга, где сражаются десантники майора Зубкова, слышна отдаленная канонада, то разгорающаяся, то затихающая ружейная перестрелка. Но это там, сзади, за рекой. А впереди тишина.
Тем временем десантники капитана Кучеренко передвигаются на своих самодельных «болотных плотах». То ли плывут, то ли ползут. Сам капитан — в центре. Кучеренко молод и силен необычайно. Он мастер спорта по штанге во втором среднем весе. Это хорошо и плохо: плот под ним уходит при малейшем резком движении. А при его темпераменте и характере капитану очень трудно не делать таких движений.
Десантники укрыты белым шелком парашютов. Они слились с белой, с грязными пятнами, поверхностью болота. Налетевший ветер начинает колыхать взад-вперед кустарник. Все пестрит теперь на этом кочковатом поле, и это на руку десантникам. Фортуна, кажется, начинает поворачиваться к ним лицом. Неизвестно откуда возникают серые тучи, они накрывают местность, затрудняют наблюдение, одна из туч совсем темная, почти черная, вдруг разражается поздним весенним снегом, крупным, частым-частым, и под его густой завесой вообще скрывается все — и лес, и болото, и станция, и небо, и земля. Кажется, будто только и есть на свете что этот легкий, крупный, непрекращающийся снегопад.
Ох, как хочется двигаться быстрее! Быстрее! Заскользить по-пластунски, стремительно и мощно, как умеют десантники, бесшумной неотвратимой смертью приближаясь к врагу.
Но нельзя. Хрупкие плоты, коварная жижа не позволяют быстро двигаться, и они тащатся еле-еле, моля про себя, чтобы спасительный снегопад не останавливался, чтобы эти большие хлопья валили и валили со свинцовых, низко нависших туч. Подольше, подольше!
Как медленно они ползут, как медленно! Как медленно приближаются неясные звуки железнодорожной станции, очертания которой тоже потонули в этой белой пестроте.
Помимо стремления поскорее добраться до «противника» и овладеть наконец этой неуязвимой станцией, была еще одна не менее серьезная причина спешить. Дело в том, что, когда десантники уже готовы были начать переправу через болото, по их правому флангу со стороны села Высокое внезапно ударили «южные».
«Только этого не хватало, — подумал капитан. — Вместо того чтобы наступать, придется обороняться, да еще имея болото за спиной».
Вскоре выяснилось, что атакует «противник», видимо, силой в одну роту, — скорей всего, дальний авангард подступающих резервов «южных», тех, что двигались в район, занятый десантом генерала Чайковского.
Капитан Кучеренко вызвал командира взвода лейтенанта Войтюха и приказал:
— Займите оборону и не подпустите «противника», пока мы не переправимся через болото. Учтите, у «южных» здесь трехкратное превосходство. Но у вас и ваших ребят преимущество стократное, потому что вы десантники. Ясно?
— Так точно, товарищ гвардии капитан. «Противника» не пропустим. Разрешите идти?
И теперь, пока батальон переправлялся через болото, гвардейцы лейтенанта Войтюха держали оборону против явно превосходящих сил «южных».
Десантникам предстояло показать сейчас максимум того, на что они способны. Они понимали это. Сильные, ловкие, великолепно тренированные, они действовали искусно и смело.
Обычная оборона — окопы полного профиля. Осторожно, то и дело залегая, «южные» неотвратимо приближаются. На этом участке по приказу командования учения проходили с боевой стрельбой. Это требует от участников учений — и солдат, и офицеров, и руководителей — особого внимания.
Наконец атакующие врываются в окопы. Но окопы… пусты. Не успевают «южные» осмотреть захваченные позиции, как на них летит дождь гранат. Откуда? Увы, это уже поздно выяснять — посредники выводят из боя целые подразделения наступавших. И не поспоришь!
В одном месте в расположение десантников прорывается танк. Но где же это расположение? Впечатление такое, что обороняющиеся в каждой расщелине, за каждым кустом, на каждом дереве. Что их сотни! А их всего взвод.
Вот грохочущий, пышущий жаром танк наваливается на окоп. Но стоит танку сползти с окопа, и десантник точно и быстро бросает вслед ему гранату. Повинуясь знаку посредника, «взорванный» танк останавливается. А десантник уже проскользнул в соседнюю воронку и ведет прицельный огонь по смотровым щелям другой машины. Машина пока далеко от него, но этот десантник — снайпер, чемпион округа по стрельбе из винтовки, он уверенно и неторопливо целится в смотровую щель.
Кругом полыхал огонь, стучали автоматы, стлался по земле едкий черный дым, а бойцы Войтюха, беспрестанно меняя позиции, ужом переползая от куста к кусту, от холмика к холмику, никак не давали «противнику» пройти.
Когда бой перенесся в лес, десантники перешли на «второй этаж». В переплетении суков и ветвей, порой на многометровой высоте, они двигались быстро, бесшумно и незаметно. Гранаты, автоматные очереди поражали «противника» в самых неожиданных местах.
Да и что это за лес! Ровное шоссе по сравнению с их десантной специальной полосой. Вот там попробуй побегай, полетай, словно обезьяна, с дерева на дерево на двадцатиметровой высоте! А тут…
Когда же дело доходило до рукопашной, то уж ни о каком трехкратном превосходстве не было и речи. Уж кто-кто, а десантник — общеизвестный мастер рукопашного боя. Два-три, а то и четыре нападающих для него не проблема. Удар, бросок, подсечка — и трое на земле. На земле и сам десантник, но лишь для того, чтобы, обвив ногами еще одного нападающего, отбросить его, вскочить и уничтожить.
Вот в этих эпизодах бой иной раз теряет свою условность — тяжелораненых здесь, разумеется, не бывает, но синяков и шишек хватает. Ничего, до свадьбы, как говорится, заживет.
Лейтенант Войтюх бросает взгляд на часы. Эх, еще бы минут пятнадцать продержаться. Лицо у него в крови — оцарапался о ветки, в саже, блестит от пота. В руке автомат. Один знак, одно слово — и гвардейцы его взвода снова устремляются в контратаку, скрываются в воронках, исчезают в кустарнике.
Порой десантники оказываются в тылу «южных», и тем приходится останавливаться, возвращаться назад, самим обороняться, притом с самой неожиданной стороны.
Да, то был странный бой — эдакая игра в кошки-мышки. Но в нем, как в капле воды, отразилась вся сущность действий десантников: внезапно обрушиваться как снег на голову на врага, совершать молниеносные маневры на малой площади, атаковать самые уязвимые точки и исчезать так же быстро, как появились.
Лейтенант Войтюх со своим взводом держал оборону пока мог, но постепенно он терял людей, отступал, отступал…
Скоро не останется никого, последний боец, исполнив свой долг, ляжет на краю болота, по которому уползли вдаль, в сторону станции, солдаты капитана Кучеренко.
Но пока эта оборона держалась.
…Ни голосом, ни жестом капитан Кучеренко управлять своими гвардейцами не может. Но это не беспокоит его. Десантники привыкли к самостоятельности. Они в любую минуту могут оказаться отрезанными от своих, в одиночестве, в незнакомых условиях, в незнакомом месте. Им известна задача. Они знают цель атаки и не растеряются, оказавшись на берегу. Уж его ребята разберутся, что к чему. Командир дивизии генерал Чайковский, столь настойчиво и въедливо требовавший взаимозаменяемости разного рода специалистов, не менее тщательно следил и за тем, чтобы командиры низшего ранга при случае могли заменить своих непосредственных начальников, а если можно, то и на ступень выше. И частенько проводил на эту тему штабные учения при молчаливом неодобрении полковника Воронцова, для которого воинская иерархия была святой и неприкосновенной.
Капитан Кучеренко знал, что, «потони» он в этом кошмарном болоте, его заменит любой командир роты, а при случае и командир взвода.
Впрочем, тонуть он не собирался. Наоборот, он уже мысленно видел своих гвардейцев, с громким «ура» атакующих станцию.
Они там торчат со всей своей артиллерией, со всеми своими приданными и поддерживающими средствами — шагу не могут ступить по твердой земле. А он, пожалуйте, прошел с ребятами по этому болоту, что Иисус Христос по морю, аки посуху, и решил исход боя на самом трудном участке. Здорово! Теперь уж совсем немного осталось. Некоторые его гвардейцы небось уже добрались до суши и теперь сосредоточиваются, готовятся для атаки. Молодцы! Всем им объявят благодарность.
Но тут он неожиданно вспоминает Золотцева и вздыхает. Да, благодарности не видать как своих ушей. Хорошо если без взыскания обойдется. Он снова вздыхает, но тут же берет себя в руки — сейчас главное атака, а он думает о всякой ерунде — благодарностях, взысканиях. «Взыскание ты уже заработал, заработай-ка теперь благодарность».
В ту же минуту он ощущает толчок, плот наползает на берег. Схватившись за кусты, он подтягивает свое тело и, полусогнувшись, быстро бежит к маленькому овражку, где уже притаились десятка два солдат.
Это происходит в тот самый момент, когда взвод лейтенанта Войтюха, оставленный, чтобы задержать «противника», исчерпал все свои возможности.
Кучеренко действует с присущей ему быстротой и решительностью. Он посылает людей вправо и влево, собирает офицеров. Выясняет, что батальон переправился полностью, десантники уже обследовали скрытые пути подхода к железнодорожному узлу — еле приметные овраги, балки, языки кустарника, протянувшиеся от болота к поселку.
Снегопад, словно для того только и возникший, чтобы позволить гвардейцам незаметно преодолеть болото, прощается с ними последними запоздалыми снежинками.
Серые тучи перемежаются теперь с голубыми просветами, откуда-то золотистыми наклонными занавесами опускаются к земле лучи невидимого солнца. Все светлеет вокруг, становятся четче очертания, ярче краски, прозрачнее воздух.
Еще несколько минут солдаты лежат неподвижно, внимательно вглядываясь в близкую станцию и в ту сотню метров, что отделяют их от ближайших построек.
Капитан дает последние указания офицерам — намечая объекты атаки, пути следования, последующие задачи…
Наконец, окинув еще раз взглядом своих гвардейцев, капитан Кучеренко подает сигнал: «В атаку! Вперед!» И десантники, стреляя на ходу, устремляются в атаку.
А незадолго до этого подполковник Круглов со своего НП внимательно вглядывался в позиции «южных». Густой снегопад навел его на мысль: не следует ли, воспользовавшись им, начать атаку? В этот момент он слышит за спиной голос своего заместителя: «Комдив прибыл».
Подполковник торопливо оборачивается и спешит навстречу генералу. Но генералов оказывается двое. Вместе с комдивом прибыл и главный посредник генерал Мордвинов.
— Доложите обстановку, — хмуро бросает комдив и, не останавливаясь, проходит на наблюдательный пункт.
— Товарищ генерал-майор, первый батальон занимает позиции… — уныло докладывает подполковник Круглов, сообщив предварительно скудные сведения о «противнике», по генерал явно не слушает его, и доклад повисает в воздухе.
На КП тишина. Офицеры, связисты застыли в напряженных позах. Вид комдива не сулит ничего хорошего.
— Ну? — спрашивает генерал.
Подполковник Круглов молчит. Есть в армии такое золотое правило: если не понял вопроса или не знаешь ответа, лучше молчи. Это не школьный урок, где, чем меньше знаешь, тем больше надо говорить, авось запудришь учителю мозги. В армии мозги не запудришь никому, а особенно такому командиру, как генерал Чайковский.
— Ну так что, — повторяет генерал, — я спрашиваю: так и будем сидеть и ждать у моря погоды?
— Атаковать безнадежно, товарищ генерал-майор, — твердо говорит подполковник Круглов.
Он берет себя в руки. Какого черта, в конце концов, он не бог и не волшебник — нельзя взять этот узел атакой, и все тут!
— Вижу, что безнадежно, — говорит генерал. — А что придумали?
Вот это номер! Да он только и думает об этом, с тех пор как приземлился. Но ничего придумать не может. Была надежда на Кучеренко, однако, судя по всему, напрасная. Одно время рассчитывал на артиллерию — комдив ему, можно сказать, отдал все, чем располагала дивизия, и этого оказалось мало. Так что придумаешь? Подполковник Круглов опять молчит.
Молчит и генерал.
Легко, конечно, требовать от подполковника ответа, но какой ответ он может дать? Плетью, как говорится, обуха не перешибешь. Есть, увы, задачи невыполнимые, позиции неприступные. Во всяком случае, для данных наличных сил. Может быть, повернуть все-таки десантников Ясенева для флангового удара? Но это значит обнажить самим фланг дивизии, отменить последующую задачу, которую подразделение Ясенева уже начало выполнять. Да еще эти мифические боевые вертолеты, о которых столь туманно сообщила разведка. То ли есть, то ли нет. Но не считаться с ними нельзя. И в случае чего это тоже выпадет на долю Ясенева. Запросить обещанный атомный удар? Ох, как не хочется! Генерал Чайковский уже видит ироническое лицо командующего, слышит его ехидные слова: «Ну, конечно, как мальчишки в драке — вот погоди, я за братом сбегаю! Атомный удар проще всего, все ваши проблемы решит, коль сами не можете».
Он устремляет вдаль столь же тоскливый взгляд, какой совсем недавно был у подполковника Круглова. Поле, колючка, траншеи, доты, дзоты… И еще этот неожиданный снегопад…
Снегопад? Невозможно, чтобы он ничего не изменил! Может быть, под его прикрытием капитан Кучеренко все же сумеет что-нибудь предпринять, хоть какой-либо отвлекающий маневр, еще чего… Надо немедленно запросить!
Он резко поворачивается к радисту.
И в этот момент раздается негромкий голос генерала Мордвинова:
— На КП попал снаряд. Командир полка убит!
Подполковник Круглов бледнеет и растерянно смотрит на посредника.
— Товарищ генерал… — начинает он.
Но Мордвинов чуть громче повторяет:
— КП уничтожен снарядом. Вы убиты. Связисты уцелели.
На мгновение на КП наступает оцепенение.
«Это как понять? — размышляет генерал Чайковский. — Он что, выводит Круглова как несправившегося или, наоборот, спасает из безвыходного положения. А меня в это положение ставит? Ведь теперь вопрос, который я задал Круглову „Что придумали?“, задается мне. Значит, такой ваш ход, уважаемый Леонид Леонидович? Ну что ж, а мы сыграем так: комдив промолчит, а действовать будет тот, кто сменит Круглова! Видимо, комбат-2 капитан Волохов. Вот так! Волохову палец в рот не клади! Пусть действует. А я посмотрю. Посмотрю. В конце концов, это учения. Проверка. Вот я своих и проверю. — Он снова поворачивается к радисту. — Нет, — решает генерал Чайковский, — не буду запрашивать. Нет меня. Пусть сами справляются». И он демонстративно отходит в сторону, становится рядом с посредником.
Все эти мысли комдива, как и оцепенение присутствующих, длятся секунду.
А затем все разворачивается с молниеносной быстротой. Связист не мешкая спокойно поднимает трубку телефона и что-то почти неслышно говорит в нее.
Через две минуты на КП вбегает слегка запыхавшийся капитан Волохов. Присутствие обоих генералов не удивляет и не смущает его. Он было поворачивается к ним, но, уловив жест комдива, словно забывает о них и начинает энергично действовать.
Прежде всего сообщает, что вступил в командование полком, затем уясняет обстановку. Больше всего его интересует, как обстоят дела у капитана Кучеренко. Он переводит взгляд на карту и обратно. А затем делает то, что несколько минут назад собирался сделать командир дивизии, — приказывает радисту вызвать на связь капитана Кучеренко.
— «Звук-15», «Звук-15», я — «Динамо-27». Как слышите? — доносится из люка КШМ приглушенный голос радиста.
— Товарищ капитан, — докладывает наконец радист, — капитан Кучеренко приступил к выполнению задания.
Капитан Волохов удовлетворенно кивает и начинает быстро отдавать приказы: батареям открыть огонь по позициям «южных», по станции, подразделениям приготовиться к атаке.
Генерал Чайковский бросает взгляд на Мордвинова, тот одобрительно улыбается и негромко говорит:
— Сообразил. Как придет сигнал от Кучеренко, так ударит. Дам успех. А этот Волохов парень не промах. Впрочем, уж кто точно высшую оценку заслужил, так это снег. Надо ж как повезло! — Он усмехается.
На КП вновь наступает напряженная тишина, нарушаемая лишь писком зуммеров, негромкой воркотней радистов, далекими звуками боя у реки.
Снег, словно конфетти, высыпанные по приказу режиссера на съемочной площадке, исчерпав себя, прекращается. Пробивается солнце, все золотится вокруг, светлые полосы стремительно бегут по полям, сменяя теневые. И теперь уже и без биноклей можно легко рассмотреть весь пейзаж: ближнюю, изрытую траншеями местность, колпаки дотов, дальние железнодорожные постройки. Вспыхивают зайчики в стеклах домов.
И в этот момент оттуда, с дальнего конца поселка, из-за станции, водокачки, пакгаузов, вдруг доносится дружное, раскатистое «ура», короткие автоматные очереди. Капитан Волохов отдает приказ об усилении огня и поднимает свои подразделения в атаку.
Сначала «южные» яростно огрызаются. Затем ответный огонь слабеет. Беспорядочная стрельба, взрывы гранат слышатся на улицах поселка.
«Южные» оттягивают все больше сил для защиты железнодорожного узла, но он уже в руках десантников капитана Кучеренко. Их теперь видно и невооруженным глазом, бегущих по путям, вскакивающих в вагоны неподвижных поездов, карабкающихся на осветительные мачты.
Окруженные с двух сторон, «южные» сопротивляются все слабее. После артиллерийских налетов на их позиции накатывается атака основных сил подполковника Круглова, которыми командует теперь капитан Волохов так же спокойно и уверенно, как все делает в жизни.
Его не волнует, что за спиной у него командир дивизии и посредник генерал Мордвинов. Да пусть хоть командующий, хоть маршал! Командир полка погиб, он поставлен на его место и будет действовать так, как находит нужным, как полагается. А что они там думают, генералы, это их генеральское дело. Волохова никогда не смущали чины, еще когда солдатом был. Он усваивал военные науки, может быть, и не быстро, зато основательно и прочно. И, раз усвоив, действовал энергично, словно боксер, для которого долго разучиваемый прием становится автоматическим, единственно возможной реакцией на данную ситуацию.
— Ты хоть думаешь над обстановкой иногда? — в раздражении спрашивал его порой подполковник Круглов. — Взвешиваешь все варианты, рассчитываешь ходы?
— А чего их рассчитывать? — пожимал плечами Волохов и смотрел на подполковника спокойно и немного удивленно. — Здесь только так и можно. Я же ощущаю.
— Ощущаешь, ощущаешь, — ворчал подполковник и неизменно обнаруживал, что действия его комбата в сложившейся ситуации были единственно правильными.
— Ты что, Волохов, никогда не думаешь, как решать задачу, как приказ выполнить? — спросил он его однажды.
— Это я, когда учусь, думаю, — степенно ответил Волохов, — а когда бой, поступать надо. Думать некогда.
Подполковник Круглов только махнул рукой. «Поступать!» Но что скажешь, если поступал-то капитан Волохов как раз всегда правильно.
На этого офицера генерал Чайковский обратил внимание давно. Ему нравилось, как Волохов подходит к военному делу.
— Интересный случай поведаю, — сказал как-то комдиву его начальник политотдела. — Возвращаюсь поздно, уже часа два ночи, помнишь, совещание в лагерях у артиллеристов проводил? Еду мимо дома, где капитан Волохов живет, я у него на свадьбе был. Смотрю, в окне свет. Дай, думаю, зайду, чего это он полуночничает. Стучусь тихо. Открывает. В комнату приглашает. Спрашиваю: «Чего не спишь?» «Тактикой занимаюсь», — отвечает. Оказывается, он заочно проходит курс академии. Для себя, лично. Достал все программы и работает себе. «Знаете, товарищ полковник, хорошо, конечно, разные там поплавки на груди носить, — говорит. — Но в конечном счете не это главное, главное знать. Вот и совершенствуюсь».
— Он, понимаешь, — продолжал полковник Логинов, — считает, что знания, подготовка должны быть у офицера такими глубокими, как он выразился «органичными», что в момент принятия решения он действует как бы интуитивно.
— Ну, знаешь, — перебил полковника Чайковский, — если командир будет полагаться только на интуицию…
— Вот, вот, — заулыбался Логинов, — и я ему то же говорю, а он спорит: «Да нет, товарищ полковник. Интуиция как бы выявляет все накопленное, вступают в дело все знания, весь опыт, и рождается правильное решение. Я не верю, что безграмотный офицер может интуитивно принять правильное решение. Такого не бывает. А вот здорово подкованный может. Собственно, это даже не интуиция, а просто решение он принимает мгновенно. У него вроде бы в мозгу ЭВМ работает: срабатывают все его знания и в кратчайший срок выдают решение». Вот какую он мне лекцию прочел! — рассмеялся начальник политотдела.
Генерал Чайковский как-то вызвал Волохова на беседу. Наблюдал за ним во время учений. И заметил, что свою «систему» он растолковывает и солдатам. Он ставил командиров рот и взводов в такое положение, чтобы на решение у них оставались буквально секунды. А потом дотошно расспрашивал, почему было принято именно такое решение, а не другое.
Делал он это, не стесняясь, в присутствии комдива. И вообще то, что к нему на занятия приехало высокое начальство, его мало трогало.
— Послушайте, капитан, — сказал ему после одного такого занятия генерал Чайковский, — вот командир второго взвода правильное решение принял: атаковал с левого фланга, хотя, казалось бы, все за то, что надо с правого. Молодец! А ответить вам толком, почему это сделал, не сумел. Стоит, затылок чешет. И пришлось вам ему его же правоту истолковывать.
— Вот и здорово, товарищ генерал-майор, — ничуть не смущаясь, объяснил Волохов. — Это значит, что у него правильные соображения в подсознании уже заложены. А они на знаниях основаны. Так быстро сообразил, что сам не сумел проследить процесс мышления, который его к этому привел.
Хотя объяснение капитана, мягко выражаясь, звучало весьма туманно и уж, конечно, не научно, комдив понял его.
— Что ж, — улыбнулся он, — действуют-то они все у тебя правильно, только все же пусть у них соображения не в подсознании находятся, а где положено.
Был однажды с капитаном Волоховым и такой случай. На занятиях его батальон никак не мог взять штурмом хорошо укрепленную высотку «противника». Неожиданно Волохов приказал батальону отойти, придумал какой-то маневр, чтобы выманить защитников высотки из их «крепости», а затем отсек и захватил позицию.
На разборе он не мог толково объяснить, как возникла у него мысль о таком маневре.
Прошло недели две. Идя по городку, комдив неожиданно столкнулся с капитаном.
— Разрешите обратиться, товарищ генерал-майор! — подойдя строевым шагом, громко произнес комбат.
— Обращайтесь!
— Товарищ генерал-майор, — уже деловито заговорил Волохов, — я проанализировал потом свое решение на занятии, помните, на котором вы присутствовали?
— И что же? — спросил генерал Чайковский. Его мысли были заняты другим. Он торопился. — Покороче.
— Есть, покороче! — отчеканил капитан. — Была такая же ситуация в тысяча девятьсот сорок третьем году под Москвой, в одном бою. Я читал об этом, очень заинтересовался, запомнил, даже в уме несколько раз проиграл. Вот по ней и действовал.
— Как это «по ней действовал»? — спросил Чайковский. Теперь он слушал внимательно. — Военные науки усваиваете, капитан, а русский язык никак не одолеете, что значит «по ней»?
— Ну, сработала та ситуация в подсознании, — удивляясь непонятливости комдива, объяснил Волохов, — и выдала правильное решение. А уж откуда все взялось, это я потом вспомнил, когда анализировал…
Конечно, сейчас, в бою за станцию Дубки, ситуация была проще с точки зрения тактической, но и здесь генерал наблюдал у Волохова ту же уверенность, мгновенную реакцию, подсказывавшую наиболее правильные и простые решения.
Бой за железнодорожный узел Дубки был коротким, но трудным. Десантники понесли значительные потери. Так или иначе приказ был выполнен — важнейший железнодорожный узел оказался в руках «северных». И теперь, выполняя последующую задачу, подразделения под командованием капитана Волохова двинулись дальше, на север, на соединение с гвардейцами капитана Ясенева, чтобы, заняв заранее намеченные позиции, не допустить подхода резерва «южных».
«Убитый» подполковник Круглов чувствует себя действительно убитым. Потирая впалые, обросшие жесткой щетиной щеки, он печально смотрит на радостную суету победителей, следит за уверенными действиями своего комбата. Его раздирают противоречивые чувства. Он гордится своими гвардейцами, своими офицерами, которых он воспитал, научил побеждать, он счастлив их успехом. И в то же время ему горько, что он не участвует во всем этом, невыносимо положение стороннего наблюдателя. Не он привел их к сегодняшней победе, не он поставил точку под завершающим этапом боя. Ну, а если быть честным, он вообще не очень-то здорово проявил себя на этих учениях. Подполковник Круглов привычным жестом сгребает в горсть свой длинный нос и тонкие губы и тяжело вздыхает.
А генералы возвращаются на КП дивизии.
КП дивизии генерал Чайковский решает теперь перенести в район железнодорожного узла, поближе к местам, где, как он уже предвидит, развернутся скоро серьезные события.
На КП комдива встречает полковник Воронцов. Он уже успел побриться. Бессонная ночь, напряженная работа не оставили никаких следов на его лице.
— Разрешите доложить обстановку, товарищ генерал-майор, — как всегда официально, начал начальник штаба.
— Минутку, товарищ полковник, дайте очухаться. — Генерал Чайковский довольно улыбался.
Сейчас очухается и доложит командующему, что приказ выполнен — аэродром захвачен, «противник» в заданном районе уничтожен, мост, а теперь и железнодорожная станция в руках десанта, десантники Круглова вышли на рубеж село Высокое, аэродром, где и закрепляются. И все это выполнено на час раньше срока. Вот так. Есть что доложить. Эх, сейчас бы чайку!
Словно угадав его мысли, из-за спины возникает прапорщик Евдокимов, адъютант комдива. Молчаливый и незаметный, но удивительно «эффективный», по выражению полковника Воронцова, и обладающий прямо-таки сверхъестественной способностью угадывать желания своего начальника. «Не Евдокимов ты, а Вольф Мессинг», — смеется полковник Логинов. Прапорщик молча улыбается в ответ. Вот и сейчас он быстро и ловко расставляет на свежеобструганном, пахнущем сырым деревом столике плексигласовые чашки, термосы, раскладывает бутерброды и словно растворяется в воздухе.
Генерал Чайковский приглашает к столу Мордвинова, Воронцова («Благодарю, товарищ генерал-майор, — отказывается начальник штаба, — я уже откушал»), поднимает чашку обжигающего чая:
— За победу, за успех!
Завтрак комдива продолжается неполных пять минут. Из небытия возникает прапорщик Евдокимов, мгновенно убирает все со стола, словно невзначай оставляет на краю электробритву на батарейках. И исчезает.
На столик кладутся карты, и пока генерал Чайковский бреется, то задирая, то поворачивая голову, начальник штаба подробно докладывает обстановку, подводит итоги.
Когда наблюдаешь, как работает, творит, сражается, устанавливает рекорды человек, то видишь ловкие, сильные, быстрые, искусные движения его рук, ног, тела, выражение лица, блеск глаз, улыбку.
Мозг не видишь.
А ведь, повинуясь именно его воле, работают все органы, все части тела человека, повинуясь его воле, они борются и побеждают.
И мы восхищаемся, наблюдая эту борьбу, следя за работой тела. Работу мозга видеть не дано.
Офицеры штаба не ходят в атаки (хотя и это бывает), не врываются с криком «ура» в расположение врага, не водружают знамя победы над поверженными крепостями. В лихорадке боя они не строчат из автоматов, не мчатся на танках и боевых машинах. Они не руководят боем непосредственно с НП, не отдают приказов в пылу сражения…
Они спокойно и невозмутимо колдуют над картами и документами, сводками и донесениями в тиши далеких от передовой кабинетов, хорошо укрытых блиндажах, бывает, и в наскоро отрытых ячейках. Все зависит от ранга.
Но не было бы без них ни громких побед, ни блестящих операций, ни сложнейших хитроумных маневров и передвижений, ни остроумных ловушек, ни сюрпризов врагу. И наконец, того военного искусства, что веками восхищает человечество и отнюдь не только специалистов, неувядающие образцы которого навечно оставили в истории великие полководцы и армии всех времен.
Чего это стоит штабистам!
Кто тратит больше нервной энергии, кто изнашивает себя больше? Хоккеисты в яростном спортивном единоборстве, мечущиеся по площадке, или их тренер, обреченный лишь стоять у бортика, засунув руки в карманы? Он не может пробить по шайбе, задержать в воротах ее полет, перехватить нападающего соперника или избежать его защитника.
Во всех красивых, молниеносных, восхищающих зрителей комбинациях, которые разыгрываются сейчас на льду, он не участвует. А между тем все, что делается на поле, все забитые голы, все удачи — это его творчество, его усилия, его мысли, решения, задумки, воплощенные его командой. За один матч тренер тратит нервов, наверное, не намного меньше, чем все игроки команды, вместе взятые.
Штабисты не имеют права на лишние эмоции. Их оружие глубокие знания, ясный ум, умение анализировать, сопоставлять, делать выводы.
От точности их оценок, быстроты соображения, глубины анализа зависит решение командира. Времена Ганнибалов и Цезарей прошли. Ныне самый гениальный полководец беспомощен без множества данных, которые необходимы ему для принятия решения. И если данные эти ошибочны, неточны, недостаточны, если поступили они несвоевременно, плохо обработанными, неполными, то, будь полководец семи пядей во лбу, он вряд ли сумеет принять правильное решение. Без отличной работы штаба невозможно отличное управление войсками, а без управления какая же может быть победа!
При всех своих человеческих недостатках полковник Воронцов был хорошим начальником штаба. Он и помощников подобрал себе способных и умных. Они проделали немалую работу, и на каждом этапе действий командир дивизии всегда имел все необходимые данные для принятия решения.
Сухой, неизменно подтянутый, полковник Воронцов не только сам отличался незаурядной работоспособностью, но умел заставить работать своих подчиненных с предельной отдачей. Не успев приземлиться, он едва дождался, когда ему будет приготовлено место, и сразу же приступил к работе.
На большом, наскоро сколоченном из досок столе лежали карты, графики, таблицы, стояла портативная пишущая машинка.
Поблизости за другими столиками, в отрытых ячейках, просто на чурбаках сидели штабные офицеры. Несколько телефонов то и дело звонили. Входили и выходили люди, докладывали командиры и начальники штабов частей. По соседству гремел бас начальника связи дивизии подполковника Дугинца. Его хозяйство было одним из самых сложных, важных и ответственных. Без связи и комдив и его начштаба как без рук, без глаз, без языка — словом, без всего, что требуется для функционирования живого организма. А дивизия разве не живой организм?
Да, решения, которые должен принимать командир дивизии генерал-майор Чайковский, существенно отличаются от решений комбата капитана Волохова, не говоря уже о командирах рот и взводов.
В бою принимать едва ли не ежеминутно решение должен каждый. И боец и генерал. Разница в масштабах и мере ответственности. За ошибку бойца расплачивается один человек, за ошибку генерала — тысячи.
И хотя конечное решение принимает командир части или соединения, но в определенной степени это решение коллективное, поскольку отработать все необходимые для него данные командир взвода или роты может сам, а командир дивизии — нет. Ему эти данные подготавливает штаб, который тоже не имеет права на ошибку.
Комдив Чайковский держит в голове множество данных, собственно, весь район боевых действий он может представить своим мысленным взором. Сейчас, глядя на карту, он анализирует создавшуюся обстановку.
На левом фланге удачливый капитан Ясенев быстро выполнил поставленную перед ним задачу. Но это не значит, что его и без того не такие уж значительные силы можно распылять, открывая путь для действующих на своем правом фланге «южных». А на его, Чайковского, правом фланге что происходит? Теперь вроде бы все в порядке. Дубки взяты. И, таким образом, весь полк Круглова выходит на линию, где сможет остановить опасно приблизившихся «южных». Вот именно, опасно приблизившихся. Долго, слишком долго возились, хоть и справились раньше установленного срока, а надо было еще быстрее. Вон «южные» вышли во фланг капитану Кучеренко раньше, чем ожидалось. Да, Кучеренко засиделся. На разборе этому эпизоду надо будет уделить особое внимание. Что-то здесь не предусмотрели — и Кучеренко, и подполковник Круглов, да и подполковник Сергеев (мог бы побольше узнать про болото), и конечно же он, комдив Чайковский.
А что в районе моста? Мост в руках десантников, но вряд ли «южные» так просто с этим смирятся. Они что-то предпримут. Что? Чайковский сосредоточенно перебирает в памяти все данные, подготовленные штабом, снова смотрит на карту. Как бы поступил он на месте «южных»? Наверное, все же атаковал мост, атаковал Зубкова любыми средствами. Запросил авиацию, а еще лучше вертолеты. Выбросил вертолетный десант. Где? Пожалуй, вот здесь, где овраг. Совершат какой-нибудь отвлекающий маневр, а ударят здесь. Сначала будут штурмовать, а потом высадят десант. Что думает об этом начальник штаба?
Выясняется, что начальник штаба считает подобное предположение маловероятным.
— Если предпримут вертолетную атаку, то на Ясенева, товарищ генерал-майор, — задумчиво глядя на карту, говорит полковник Воронцов и тут же поправляется, — скорее всего, на Ясенева.
— Вот что, товарищ подполковник, — поворачивается комдив к Сергееву, — приказываю выяснить все, что можно, о вертолетных силах «южных».
— Есть, — отвечает подполковник Сергеев и уходит.
— Не будут они замахиваться на Зубкова, товарищ генерал-майор, — замечает полковник Воронцов. — По всем канонам не должны. Слишком велики будут потери, а успех проблематичен.
— Что-нибудь постараются придумать, — усмехается комдив, — не мы одни с тобой головы ломаем, у «южных» тоже серое вещество есть. — И он снова устремляет взгляд на карту.
Глава XI
Последний школьный год выдался для Петра столь трудным, столь насыщенным событиями и делами, что, вспоминая его потом, он не раз дивился, как смог все это выдержать.
В начале сентября, выглаженный, аккуратно причесанный, сверкающий, «как рояль» (по выражению Нины), он стоял в школьном зале и слушал короткую речь начальника районного отдела милиции.
Потом полковник в отставке, Герой Советского Союза, вручил ему паспорт — сверкающе-красный, с золотыми буквами.
— Получай, сынок, — громко сказал ветеран, пожимая Петру руку, — и береги. Это почетный документ. Он — к тому, что ты гражданин Страны Советов. А большего почета и быть не может. — Потом, заглянув в паспорт, негромко добавил: — Чайковский Петр Ильич, сын, значит, Ильи, внук Сергея. Служил я с твоим дедом. Тоже ведь в десантники пойдешь?
Петр молча кивнул, у него комок подкатил к горлу, стало трудно говорить.
Ветеран похлопал его по плечу, улыбнулся и еще раз пожал руку.
— Служи, сынок. Как дед служил. Как отец служит.
Столь важное событие, как совершеннолетие и получение паспорта, Петр отметил дважды. В первый раз дома. Они собрались вечером за празднично накрытым столом — Илья Сергеевич, Ленка с сопутствующим ей теперь неотступно и непостижимым образом сумевшим обскакать всех других ее поклонников Рудиком и Петр с Ниной.
Все было очень торжественно. Ленка постаралась: лично испекла абсолютно несъедобный пирог, который все старательно хвалили. Пили шампанское. Произносили короткие тосты, речей не было — никто из присутствующих не умел и не любил их говорить.
Илья Сергеевич старался скрыть грусть. Эх, не видит Зоя сына таким! Ленка, наоборот, стараясь отвлечь отца, все время смеялась, острила, рассказывала разные веселые пустяки. Рудик, пребывавший у нее прямо-таки в рабском подчинении, старательно и не всегда впопад поддакивал и, поймав Ленкин укоризненный взгляд, в страхе застывал с открытым ртом.
Нина, как всегда, была серьезной, в меру смеялась, произнесла тост в честь Ильи Сергеевича. Петр, немного растерянный в этой неясной обстановке, старался быть на высоте.
Куда лучше чувствовал он себя на втором торжестве, происходившем у Нины и на котором они с Ниной только и присутствовали. Бабушка, накрывшая сказочный стол, как всегда, тут же бесследно исчезла.
Им было хорошо.
Сверхсовременный квадрофонический, многоколоночный проигрыватель наполнял комнату тихой музыкой, Нина надела новое, очень красивое платье, и сама она была красива, как никогда. И весела. И нежна. И влюблена. Она несколько раз повторила ему это. Ничто не предвещало грозы. И казалось, этот столь чудесно начавшийся вечер должен был так же прекрасно окончиться.
Но вышло иначе.
Они выпили совсем немного. Бутылку шампанского, да и то не всю. Какого-то заграничного, привезенного ее родителями в их последний приезд. Впрочем, выпила, скорее, Нина, потому что Петр, через силу влив в себя пару фужеров, чувствовал, что и это много. Пить он не любил, не умел, не хотел. Но что поделаешь, его же праздник!
Неожиданно Нина села к нему на колени, обняла, прижалась щекой, ласкаясь, попросила:
— Разреши мне кое-что, Петр. Пожалуйста, разреши.
— Что? — насторожился он.
— Не спрашивай. Ну разреши, что я хочу. Можешь ты мне раз в жизни разрешить то, что я хочу, не спрашивая? А? Можешь? Ну, Петр. Пожалуйста.
Есть минуты, когда тает даже самое твердое мужское сердце. Предчувствуя нежеланное, Петр уступил. Нина радостно поцеловала его в щеку и, убежав в соседнюю комнату, вернулась с сигаретой в зубах.
Петр помрачнел. Он последнее время догадывался, что Нина покуривает, и даже делал ей всякие грозные намеки, но она горячо протестовала. А как известно, не пойман — не вор. Сейчас было поздно возражать. Данное слово для Петра было свято.
— Ну не дуйся, Петр, пожалуйста, — говорила Нина. — Ты же видишь, я просто балуюсь. Разве это называется курить? Ты знаешь, как Танька курит, как паровоз, и Инга.
Она азартно называла имена одноклассниц, пока Петр не убедился, что все девчонки школы чуть не с пятого класса смолят, как матросы парусного флота, и только она, Нина, иногда, раз в неделю, позволяет себе побаловаться сигаретой, да и то когда ей очень плохо или очень хорошо…
— Как сейчас, — добавила она и снова села к Петру на колени.
— Лучше бы у тебя все шло ровно, — кисло сострил Петр.
— Шампанского больше нет! — неожиданно воскликнула Нина, и Петр с удивлением обнаружил, что бутылка действительно куда-то исчезла со стола. — Будем пить коньяк. Отец привез…
— Ну нет, — решительно заявил Петр, — этого еще не хватало!
— Петр, — Нина неодобрительно посмотрела на него, — тебя никто не просит напиваться, но мы же не можем не поднять тост за твоего отца, за… Зою Сергеевну. В конце концов, без них тебя бы не было. У тебя же совершеннолетие!
Петр молчал, не зная, что сказать, а Нина тем временем принесла из кухни приземистую бутылку и громадные пузатые бокалы. Петр испугался, но она налила ароматную жидкость цвета крепкого чая лишь на дно и, вертя бокал в ладонях, пояснила:
— Это нарочно такие, в них согревают коньяк и вдыхают аромат. — Она поднесла бокал к носу. — Мне папа показывал. Это не все знают. Те ребята в Москве тоже так пьют. — Она отхлебнула большой глоток.
И началась ссора.
— Чему еще полезному научили тебя «те ребята» в Москве? — спросил Петр. Глаза его потемнели.
Нина не спеша отхлебнула еще глоток и неожиданно грубо ответила:
— Что только дураки лезут из-за пустяков в бутылку.
Петр был уязвлен.
— Я смотрю, ты и без пустяков не прочь заглянуть в бутылку.
— Раз мужчины ведут себя, как девчонки, то нам, девчонкам, только и остается, что вести себя, как мужчины, — отпарировала Нина. Она не лезла за словом в карман.
Налив еще коньяку, она разом выпила его.
— Судя по твоим московским дружкам, для тебя мужчины те, кто курит, пьет, мотается по ресторанам и…
Он не закончил фразы.
— Да, да и «и» тоже. А для тебя и «и» не существует, — Нина встала, щеки у нее пылали, лоб повлажнел, выпитое явно начинало действовать. — Для тебя ведь, кроме парашюта и твоей дзюдо, ничего на свете нет.
— Перестань, Нинка, — он взял себя в руки, хотя и не понимал, что с ней происходит, — мы здесь, право же, не ссориться собрались, а…
— А для чего? Для чего? Обсудить твои жизненные планы? Поцеловать друг друга в лобик? Решить, на какой фильм завтра пойдем? Для чего?
Она смотрела на него с непонятной злостью, на глазах выступили слезы. Она торопливо налила еще коньяку.
Петр решительным движением вырвал у нее бокал, вылил коньяк на пол.
— Я пойду, Нина, ложись спать. Ты же напилась. Стыдись.
— Уходи, сейчас же уходи. Я знаю, что мне делать. Не учи меня, пожалуйста. Уж я-то знаю! А ты уходи! — Она неверным шагом подошла к серванту, достала сигареты, закурила. — И не смей мне больше указывать, слышишь! «Не кури, не пей…» Что хочу, то и делаю. Хоть ты и совершеннолетний, я на сто лет старше тебя. Петр Чайковский — десантник, чемпион, железный человек, образец добродетели. Ох, не могу! От смеха можно умереть!
Она действительно повалилась на диван, громко хохоча, закрывая лицо руками. Неожиданно вскочила, сверкая глазами:
— Уходи, учитель, уходи, слышишь!
Петр некоторое время молча смотрел на эту раскрасневшуюся, растрепанную пьяную девчонку, ничего общего не имеющую с его холеной, воспитанной Ниной, и, повернувшись, вышел в переднюю. Нина не провожала его.
Три дня они не разговаривали.
На четвертый день Нина первой подошла к нему в школе на перемене, сказала тихо:
— Нам надо поговорить, дождись меня.
Он дождался ее, и они вместе пошли домой по осенне холодным, унылым улицам.
Долго шли молча. Потом Нина сказала:
— Не сердись, Петр. Я вела себя как дура. Больше не буду. Просто у меня горе.
Петр, готовившийся произнести назидательную речь и потребовать клятвенных заверений, что она больше не будет ни пить, ни курить, ни… вспоминать своих московских знакомых, сразу забыл обо всем.
— Горе! Какое горе, Нинка? Что случилось?
Нина выглядела несчастной. Щеки побледнели, а нос на осеннем холодном ветру покраснел, она теребила поясок пальто. Шла опустив голову.
Петру стало ее жгуче жалко. Все-таки он свинья. Действительно, не мужик, а баба какая-то. Права Нинка. Он для нее опорой должен служить, а вместо этого занят только собой. Ее делами совсем не интересуется. Вот у нее горе, а он ничего не знает.
— Петр, — она подняла на него взгляд, в котором затаилась печаль, — родители, папа с мамой, возвращаются. Совсем.
У Петра отлегло от сердца. И только-то? Конечно, лучше без них. Но, в конце концов, не могут же они всю жизнь жить за границей. Ну, будут с Нинкой встречаться у него, в парке, в кино, на улице, наконец. А он-то думал…
— Какое же это горе, Нинка? Как не стыдно! Это ж твои родители, ты должна радоваться, что они возвращаются. Они нам не помешают, — добавил он простодушно.
— Ты не понимаешь, Петр, — грустно сказала Нина. — Они возвращаются в Москву… Я вчера получила письмо.
— Как в Москву? — сначала он даже не понял.
— Папа получил назначение в министерство. Большое повышение. Мы будем жить в Москве. Я уеду.
Нина всхлипнула и, повернувшись, уткнулась ему носом в грудь.
Петр стоял потрясенный. Он только сейчас сообразил, что все это значит. Нина уедет! Они расстанутся. На сколько? И хотя оба знали, что рано или поздно ее родители вернутся и, скорее всего, будут жить в Москве, и ей придется переехать к ним, но все это казалось таким далеким, не скорым, таким нереальным…
И вдруг как гром среди ясного неба.
— Что делать, Петр? — Нина смотрела на него заплаканными глазами.
Она шмыгала еще более покрасневшим носом, губы распухли. Была она сейчас такая беспомощная, растерянная, горестная, что Петр сам чуть не расплакался.
Но это длилось секунды.
— Надо что-то делать, Нинка. Срочно. Когда они приезжают?
— На Новый год должны быть в Москве. Уже квартиру получили. Где-то на улице Горького.
— Слушай, Нинка, а нельзя ли им написать, что здесь, в школе, тебя все любят, ты отличница. Не бросать же на середине? А? Черт его знает как там в новой сложатся отношения? Столько училась, а когда две четверти останется, вдруг уйдешь? Нет, — теперь он говорил твердо и решительно, — надо им объяснить! Пусть директор тоже напишет. Хочешь, я к Марии Николаевне пойду? Она меня послушает. Ей все, Нинка, можно сказать. Про нас…
— Ты думаешь? Действительно, глупо за две четверти… Там, в Москве, неизвестно еще, какая школа, какие учителя. А здесь-то я все на «отлично» сдам, — Нина приободрилась.
— Слушай, — горячо продолжал Петр, — это главное! Ты должна их убедить, что здесь наверняка кончишь с золотой медалью. И тебя там без звука в любой институт примут. В какой, кстати?
— А, — Нина досадливо отмахнулась, — не все ли равно. Но ты прав: сегодня же напишу. Прямо сейчас. Подумаешь, несколько месяцев еще прожить здесь с бабушкой! Столько лет жила! На зимние каникулы съезжу к ним. Мама же вообще может сюда мотаться сколько хочет. Да и папа наверняка отпуск подучит. Нет, — подумав, добавила она, — отпуск пусть лучше в Сочи проводят. Я здесь и одна не умру. Словом, до конца экзаменов останусь здесь! Все! А там видно будет.
А там видно будет. А там — это через девять-десять месяцев. То есть через сто, тысячу лет. Это все снова уносилось в такую даль, что и думать о ней нечего.
Какая долгая жизнь, какая бесконечно долгая жизнь у шестнадцатилетних!
Уже весело болтая, обсуждая текст письма, они шли, тесно прижавшись друг к другу, под начавшимся мелким холодным дождем, не замечая ни капель, ни серых низких туч, ни сырого ветра.
В тот же день Нина написала письмо, и они вместе отнесли его на почту.
И снова настали в их отношениях мир и радость. В школе у Петра тоже все обстояло благополучно. Отличником он не был, но и троек почти не имел. Он был твердым, как когда-то выражались, «хорошистом», и особых опасений экзамены ему не внушали. Ладилось и в занятиях дзюдо. Были, правда, осечки, связанные с переходом в следующую весовую категорию. На первенстве города он занял третье место и к концу сезона мог рассчитывать на второй взрослый разряд. Однако главным для Петра оставался, конечно, аэроклуб.
В последней декаде декабря предстояли зачеты, а в самом начале января наконец-то осуществление мечты — первый прыжок с парашютом! Прыжок с парашютом! Первый! Первый из многих сотен, а может быть, и тысяч, которые он еще совершит.
Петр занимался ревностно. И Рута не могла нахвалиться им.
На занятиях он порой ловил на себе ее спокойный, внимательный взгляд, в котором ему чудилась затаенная грусть. Он быстро, смущенно отводил глаза.
Рута была одинаковой со всеми своими курсантами, и самыми способными, и самыми неумелыми. Но все же Петр интуитивно ощущал с ее стороны особое отношение, которое и сам не мог определить.
Зачет он сдал на пятерку. Это было 30 декабря, накануне Нового года. Новый год семья Чайковских встретила весело, но по отдельности. Илья Сергеевич, по традиции, в Доме офицеров, Ленка со своим Рудиком в какой-то спортивной компании, а Петр с Ниной у одного из школьных приятелей.
У Петра было особенно хорошее настроение — позади зачет, впереди прыжки, начало каникул.
Они возвращались домой свежие, веселые, словно не было шумной бессонной ночи, танцев, песен, веселых тостов. Нина выпросила у Петра разрешение покурить, он от избытка радостных чувств уступил. Покурить превратилось в сплошное курение, и Петр с тревожным удивлением убедился, что потерявшая бдительность Нина в течение вечера не успевала погасить сигарету, как зажигала новую. Для него стало ясно, что Нина курит постоянно, и ей, наверное, нелегко приходится проводить с ним долгие часы без сигарет. Еще больше огорчила его та легкость, с какой Нина пила все, что оказывалось на столе, не сдерживая себя.
И все же вечер удался. Уж слишком радостное у него было настроение. Да и Нина была особенно нежной.
Первый день наступившего года выдался сухой и бесснежный, но морозно-колючий. Резкий ветер бил в лицо, кусал щеки. Заметно опьянев к концу вечера, а вернее, к утру, Нина сразу же пришла в себя, зябко ежилась, кутаясь в модную дубленку, присланную родителями в качестве новогоднего подарка. Родители задерживались еще на месяц, и это тоже являлось причиной хорошего настроения Петра.
Было уже совсем светло, когда они добрались до дому. На улицах народу хватало — в новогоднюю ночь мало кто спит.
Они долго прощались в ее подъезде, вспоминая смешные эпизоды прошедшего вечера, смеялись. Но постепенно Нина становилась все молчаливее, перестала смеяться, крепче обнимала его, горячей целовала.
В какой-то момент, оторвавшись от Петра, с трудом переводя дыхание, она прошептала:
— Пойдем ко мне… Бабушка наверняка спит… Пойдем. Она не услышит… Петр.
Петр почувствовал неожиданно огромную, безотчетную радость, которая так же внезапно сменилась чувством необъяснимого страха.
— Поздно, Нинка, — пробормотал он, — вернее, рано. Словом, пора по домам. Отоспимся, ты…
— Ты прав, пора спать, — тусклым голосом сказала Нина, пожала ему локоть и торопливо взбежала по лестнице.
— До завтра, — крикнул ей вслед Петр, но она не обернулась.
Он отправился домой. Радостного настроения как не бывало. Он испытывал чувство непонятного унижения, стыда, вины; он ощущал себя дураком, подлецом, мальчишкой-первоклашкой… Он ведь поступил благородно и тем не менее стыдился своего поступка. Ему казалось, что теперь Нина будет презирать его, посмеиваться над ним, хотя ей следовало бы испытывать к нему благодарность.
Он попытался разобраться в своих чувствах. Петр, конечно, не был мальчишкой-первоклассником, он был десятиклассником, ему стукнуло шестнадцать, и он прекрасно разбирался, что к чему. В его классе были ребята, уже познавшие то, что он еще не ведал. И хотя его мысли об их с Ниной будущем тонули в туманной дымке далекой неопределенности, однако никаких иных отношений с ней, кроме тех, которые связывали их сейчас, он на сегодняшний день не представлял.
А может, он действительно ведет себя не как мужчина? Вон Ренат или Алешка уж те б не растерялись. Они рассказывали… Впрочем, мало ли что они рассказывали. Врали небось!
Но сколько так может продолжаться? Особенно его беспокоило, что инициатива исходила от Нины. И не первый раз…
Мучимый противоречивыми мыслями, он наконец заснул. И проснулся, когда на дворе уже опускались сумерки.
Вскочил, бросился под душ, тихо выпил чаю — Лепка, вернувшаяся позже него, еще спала, а отец уже ушел — и помчался к Нине.
Ему открыла бабушка.
— Ниночка ушла, — сообщила она, — куда — не сказала.
Он забегал к ней еще несколько раз и наконец застал ее часов в десять.
— Задержалась у подруги, — уклончиво объяснила она свое исчезновение.
Нина была вялой, хотя и ласковой, как обычно. Она спокойно, на этот раз без всяких оправданий, закурила. Он не посмел мешать ей.
У Нины разболелась голова, так что домой он ушел рано.
Первый прыжок, официально он назывался «ознакомительный», был назначен на пятое января — середину каникул.
Позади остались теория, зачет, «наземная отработка элементов прыжка». Теперь предстоял сам прыжок — упражнение № 1. Вернее, три прыжка. Еще: «с принудительным раскрытием парашюта и имитацией ручного раскрытия» — упражнение № 2 и, наконец, упражнение № 3 — прыжок со стабилизацией падения. Ребята, не подлежавшие призыву в армию, могли заменять третье упражнение вторым. Однако никто на это не соглашался. До аэродрома ехали на электричке, преувеличенно бодро и громко смеялись, шутили, скрывая волнение. Рута была в этот день особенно весела, часто улыбалась, но Петр заметил, как внимательно следит она за каждым, оценивая настроение, «психологический настрой». Прибыли на место. Подали стартовый завтрак: рисовую кашу, молоко, шоколад. Съели все подчистую, наверное, потому, что есть никому не хотелось. Прибыл начальник аэроклуба.
Наконец погрузились в автобус, в том же порядке, в каком займут места в самолете. Это тоже некая наука — первым прыгает тот, кто потяжелее, есть и другие признаки, по которым определяют очередность прыжка. Но признаки эти секрет инструктора.
Прибыли к пузатенькому Ан-2. По аэродрому мела колючая, мелкая поземка, хотя особенного ветра-то и не было. А может, это от волнения им казалось, что холодно? И вот, уже пофыркав, самолетик начинает свой неспешный полет в белое зимнее небо.
Сказать, что Петр не волновался, было бы, конечно, неверным. Он волновался. Но его не беспокоил, тем более не пугал сам прыжок. Он думал, как выполнит его. Ему хотелось сделать этот безупречно, так, чтоб казалось, что он прыгает не в первый раз, а в сотый.
Цель упражнения — «приучить обучаемого преодолевать психологические барьеры, встающие перед человеком, выполняющим прыжок впервые», как сказано в программе по парашютной подготовке ДОСААФ, — была им достигнута уже давно.
Так, по крайней мере, ему казалось.
Наконец самолет достиг заданной высоты, развернулся и стал приближаться к полю, на которое совершались прыжки.
Вначале опытные спортсмены сделали пристрелочные и показательные прыжки, после чего Рута уточнила, как ориентироваться с учетом ветра. В первый самолет она посадила своих лучших курсантов. Их было четверо — Петр, Володя Пашинин, Лена Соловьева и еще одна девушка. Рута летела с ними.
Оказалось, что самая тяжелая среди них Лена Соловьева. Петр был возмущен: «Вот корова, — ворчал он про себя, — девчонка, а больше меня весит». Так бы честь открыть этот «парашютный фестиваль», как выразился Пашинин, выпала ему.
Петр сосредоточенно, как гимнаст перед упражнением, зажмурив глаза, мысленно повторял каждое свое движение.
Сигнал Руты застал его врасплох.
А потом все произошло так быстро, что Петр и опомниться не успел. Зазвучала сирена, Рута открыла дверь, шум ветра и мотора заполнил кабину, зажглась желтая, потом зеленая лампа, и Лена Соловьева исчезла за обрезом двери. Через две секунды, повернувшись лицом к хвосту самолета, Петр «солдатиком» ушел в пустоту. Не прошло и трех секунд, как над ним вырос большой белый купол его ПД-47. Он даже не почувствовал толчка.
Петр слышал, что в это мгновение парашютиста, тем более перворазника, охватывает буйная радость. Иные даже начинают петь или кричать.
Ничего подобного с ним не произошло, Он был слишком занят выполнением всех требований, которым его учили. Петр разблокировал раскрывающее приспособление запасного парашюта, поудобнее уселся в подвесной системе. Он увидел под собой площадку приземления, ангары, водокачку, фургончик метеорологов с повисшей почти неподвижно красно-белой колбасой, определил направление сноса. Огляделся. Лена Соловьева уже почти достигла земли. Володя Пашинин спускался где-то выше и правее. Петр развернулся влево, потом вправо и снова огляделся.
Вдаль уходили белые поля, они сливались на горизонте с укрытыми снегом лесами. А еще дальше розовел подсвеченный невидимым здесь солнцем горизонт. Хорошо видны были внизу курсанты, машины, маленькие самолеты.
Когда до земли осталось три десятка метров, он сжал ноги, согнул колени и развернулся лицом по сносу. Он внимательно следил за приближающейся землей, мягко приземлился и удержался на ногах. Петр погасил купол, тщательно уложил парашют в переносную сумку и направился к пункту сбора.
Только тогда он почувствовал, как полно, как безраздельно счастлив! Он увидел, как красивы эти снежные просторы, эти еловые леса и розовые дали, ощутил прелесть морозного воздуха…
Он с острым ощущением братской солидарности смотрел на своих товарищей курсантов, ожидавших очереди на прыжок, желал им всем удачного приземления, хорошего полета, такого же счастья, какое испытывал сам. И неожиданно для самого себя запрыгал на плотном снегу, нелепо замахал руками, что-то закричал…
Но чувства эти охватили, видимо, не только его. К нему подбегали уже собравшие свои парашюты Лена Соловьева и Володя Пашинин. Они тоже улыбались во весь рот, приплясывали на месте. Они собрались в кружок и пожали друг другу руки. Неожиданно Лена наклонилась к нему и, обняв за шею своей могучей рукой, крепко поцеловала в губы. Какое-то мгновение она растерянно смотрела на него, словно сама удивлялась своему поступку, потом густо покраснела, что-то пробормотала и бегом направилась к сборному пункту. Володя Пашинин и Петр изумленно переглянулись и побежали за ней. Но ощущение Лениного поцелуя, ее горячих влажных губ еще долго не покидало его.
Прыгнули в тот день все курсанты инструктора Верниковой. Вернувшись в город, они устроили в столовой аэроклуба столь же шумный и веселый, сколь и скромный пир. Обмывали полученные значки. Когда рассаживались за столы, Лена Соловьева решительно села рядом с Петром и сказала, глядя ему прямо в глаза, словно отвечая на его вопрос:
— Ну и что? Ну, поцеловала. Ну, нравишься ты мне, Чайковский. Что, уж тебя и поцеловать нельзя?
Петр слегка смутился. Перевел разговор в шутку.
— Можно. Денег не берем и в очередь не записываем. («Не очень-то удачная шутка», — с досадой подумал он.)
— Ладно, не куражься, — отмахнулась Лена, из-под длинных черных ресниц ее большие черные глаза весело сверкали, русые волосы рассыпались по плечам, щеки разрумянились. Веяло от нее силой, молодостью, здоровьем.
«Черные глаза, а волосы светлые», — словно впервые заметив, подивился Петр.
— Не куражься, — повторила Лена, — в очередь записываться не буду. Ишь привык к успеху. Избаловали тебя девки, Чайковский! Ничего, будет час — сам так втюришься, что не вылезешь. — И, сделав паузу, добавила: — Может, в меня. А? Не исключено?
«Исключено, — подумал Петр, — уже влюбился, и навсегда». Мысли его перенеслись к Нине, которая еще не знала обо всем, что произошло сегодня, о главном дне в его жизни.
Он рассеянно что-то говорил, даже произнес какой-то тост и поспешил незаметно улизнуть.
На всех парах он мчался домой, но, вбежав во двор, остановился: куда сначала — к Нине или домой? Поколебавшись, побежал все же домой. Но дома никого не оказалось, и, облегченно вздохнув, он направился к Нине.
Он влетел к ней, как вихрь, и, захлебываясь словами, начал рассказывать о прыжках, показал маленький синий значок. Нина слушала, изображая интерес, продолжала накрывать на стол, разогревать чай. Она задавала Петру какие-то вопросы, поддакивала невпопад. Наконец, выговорившись, он уловил ее равнодушие.
— Тебе что, Нинка, не интересно? — спросил он обиженно.
— Интересно, — сказала она без особой убедительности, — я слушаю.
— Да нет, ты слушаешь, но тебе не интересно, — констатировал он огорченно.
— Не надо, Петр, — примирительно сказала она, — просто я не очень разбираюсь в этом.
Они еще некоторое время посидели, вяло беседуя. Наконец Петр ушел домой с неприятным чувством разочарования. Важнейшее событие в его жизни оставило Нину равнодушной.
Этого нельзя было сказать о Ленке. Она прыгала от восторга, целовала брата, забросала его вопросами, примерила значок себе на кофточку. Петр немного приободрился.
Окончательно он воспрянул духом, когда вернулся Илья Сергеевич. Он необычно торжественно поздравил сына и сказал с грустью:
— Вот и еще одним парашютистом в нашей семье стало больше.
Петр понимал грусть отца — одним стало больше, а одной меньше. Эх, если б мать была жива, вот бы радовалась. Он частенько жалел, что при каких-то его успехах не присутствует она. Но все равно мысленно докладывал ей о них, рапортовал.
Они заговорили с отцом о прыжках, как профессионалы — два парашютиста о парашютизме. Петр не скрывал гордости.
За время каникул он совершил еще два прыжка. Один с принудительным раскрытием парашюта, но с имитацией ручного, когда после прыжка, досчитав про себя до двух, нужно было дернуть смонтированное на парашюте имитационное кольцо, будто раскрываешь его вручную. Другой — со стабилизацией падения. Это было уже серьезно. Оттолкнувшись от самолета, Петр досчитал мысленно до пяти, стараясь не торопиться, и дернул за вытяжное кольцо. Раскрылся парашют. Петр проделал уже привычно («Это с третьего-то раза», — усмехнулся он) все, что полагалось, несколько раз развернулся на подвесной системе, попробовал управлять куполом, выбрал на земле место приземления и постарался по возможности точнее опуститься на него.
Ну что ж, теперь он стал настоящим парашютистом, получил третий разряд.
— Что думаешь делать дальше, Чайковский? — спросила Рута.
— Как что, — удивился Петр, — продолжать занятия!
— Правильно. Ты прямо создан для этого вида спорта. Впрочем, не ты один будешь заниматься. Больше половины вашей группы решили остаться.
Петр обрадовался. Правда, после мандатной и медицинской комиссий отсеялось еще несколько человек, и, по существу, у Руты собралась теперь новая группа, но все же ядро ее составили «старички».
В их числе Петр, Володя Пашинин и Лена Соловьева.
— Да куда я без тебя денусь! — насмешливо говорила она Петру, когда, веселые и довольные, они покидали аэроклуб, где им сообщили о зачислении. — Куда ты, туда и я. Все жду, когда влюбишься.
— Давай, давай, — улыбался Петр, — недолго осталось. Вот станем мастерами — и в загс.
У них теперь выработался этот шутливый тон. Лена играла безнадежную, но упорную и уверенную в конечной победе любовь, Петр — неприступного, но постепенно сдающегося донжуана, обремененного и утомленного успехом.
А вообще-то, им было хорошо друг с другом. Лена оказалась доброй, неглупой девушкой, всегда пребывавшей в хорошем настроении, готовой помочь, ничего не требовавшей и ни на что не обижавшейся. Петр ей действительно очень нравился, возможно, она даже была влюблена в него. Но все это было как-то легко, весело, «без комплексов», по выражению Володи Пашинина.
Лена никогда ничего у Петра не требовала: ни встреч вне стен аэроклуба, ни знаков внимания, ни какого-либо особого отношения. Как есть, так и есть.
О Нине она, разумеется, ничего не знала. И уж, конечно, не Петр стал бы с ней об этом говорить.
Кончились каникулы. Петр, пользуясь перерывом в занятиях аэроклуба, приналег на занятия в школе. Кроме того, шли городские соревнования по дзюдо, которые обернулись для него неудачей. И все же к лету он надеялся получить второй разряд.
С Ниной им стало видеться все труднее, уж больно много свалилось на него дел.
Впрочем, виделись они так же часто, как и раньше, вместе готовили уроки. Кино, гости, прогулки почти прекратились. Нина очень серьезно относилась к школьным занятиям. Она поставила себе задачу кончить школу с золотой медалью, и все говорило за то, что ей это удастся. Петр всемерно поощрял ее намерения.
— Нинка, ты должна получить золото! — втолковывал он ей с такой горячностью, словно она отчаянно возражала. — Во-первых, тебе тогда открыты двери в любой институт, во-вторых, ты докажешь своим, что правильно сделала, заканчивая школу здесь, а не в Москве.
Родители Нины вернулись. Сразу после возвращения на Родину обосновались в столице и были заняты оборудованием новой квартиры. Они прилетали на несколько дней к дочери, завалив ее горами подарков, в основном туалетов, которые если бы Нина меняла их даже ежедневно, и то хватило бы до окончания института. При этом если раньше ее родители упорно продолжали считать свою дочь маленькой и посылали ей чуть ли не куклы и банты, то теперь они ударились в другую крайность: навезли ей такие платья, которые шестнадцатилетней девочке просто некуда было бы надеть, какое-то, по выражению самой Нины, «легкомысленное» белье, губную помаду и другую косметику.
Однажды Нина попросила Петра подождать ее в столовой и, уйдя к себе в комнату, долго возилась там, а затем, выйдя к нему и приняв театральную позу, остановилась в дверях.
— Ну как? — спросила она.
Петр смотрел, не веря глазам.
Перед ним стояла молодая женщина ослепительной красоты.
На Нине было длинное вечернее платье, оголявшее плечи и спину, с глубоким декольте. Волосы, блестевшие от лака, волнами спадали на плечи. Она намазала ресницы, и, без того густые и длинные, они теперь напоминали пальмовые листья. Губы она накрасила. На руках и запястьях сверкали кольца и браслеты. Туфли на очень высоких каблуках делали ее еще выше. Комнату заполнил волнующий аромат французских духов. В руке она держала американскую сигарету.
Некоторое время Петр молчал, не в силах произнести ни слова.
— Ух! — наконец выговорил он. — Ну ты даешь! Это действительно ты?
— Действительно, я, — усмехнулась Нина. — Вернее, это я, какой, наверное, хотят видеть меня мама и папа. Поскольку они мне все это привезли. Так как?
— Здорово, — признался Петр, — если б я тебя такую встретил, и подойти не решился. Подумал — не ты.
— И правильно! — неожиданно зло сказала Нина. — Потому что это была бы не я. Имей в виду, Петр, если ты меня когда-нибудь увидишь такой, не подходи, ни в коем случае не подходи! Это будет не твоя Нинка, а чья-нибудь чужая. Ах, — махнула она рукой, — к черту этот маскарад.
Она убежала в свою комнату и через некоторое время вышла оттуда в своем обычном халатике, с блестевшим от холодной воды лицом, с тщательно причесанными волосами.
То, что Петр доселе состоял при их дочери, совершенно не удивило Нининых родителей. Они по-прежнему не принимали его всерьез. Это все школьное. И уйдет в прошлое, в покидаемое детство вместе со школой.
Никакого противоречия между губной помадой, вечерним платьем и представлением о том, что дочка все еще ребенок, они не чувствовали. Впрочем, недолго побыв с Ниной, они укатили обратно в Москву, к своим квартирным хлопотам. Но с тем, что Нине следует оканчивать школу здесь, согласились.
— Мы тебе там пока приготовим место в институте, — сказала мама, — надо только решить в каком. Ты тут учись. Мы с папой сами разберемся. У папы сейчас много возможностей.
То, что на пороге выпуска не дочь, а они будут решать, в какой ей институт поступать и что решаться это будет на основе «возможностей» отца, связанных с его новым, высоким постом, казалось им совершенно естественным.
Нына и Петр, как и в прошлый раз, проводили их на вокзал, где, как и в прошлый раз, Петр играл роль носильщика.
Отправив родителей, Нина вздохнула с облегчением. После некоторого перерыва занятия в аэроклубе возобновились. Теперь они, «старички», уже не «первоначальники», а спортсмены-разрядники, важно шествовали по коридорам, провожаемые уважительными взглядами новичков. То, чем им предстояло отныне заниматься, на официальном языке называлось «дальнейшее совершенствование спортсменов-парашютистов из числа ранее окончивших программу начальной подготовки и отобранных для дальнейшей подготовки на высшие разряды». Длинно, но зато внушительно. Впереди их ожидали интересные теоретические занятия, разнообразные прыжки. Потом экзамен и получение следующего разряда. Экзамен почти совпадал по срокам с выпускными экзаменами в школе, а затем предстояли экзамены в училище. Экзамены, экзамены, экзамены…
У Петра пухла голова. Где найти на все время? Он похудел, реже смеялся. У него теперь всегда озабоченный вид. Мысли заняты делами. Порой его раздражали мелочи, которые раньше вызвали бы лишь улыбку. Бывали моменты, когда ему приходилось сдерживать себя, чтобы не нагрубить, не наговорить резких слов, не сорваться.
Илья Сергеевич и Ленка понимали его настроение, и каждый по-своему входили в его положение.
Илья Сергеевич не так уж много бывал дома, но, когда приходил, не задавал вопросов, а молча ждал, пока Петр сам начнет рассказывать, спрашивать совета.
Ленка не докучала ему дурацкими вопросами, старалась ублажить его, ходить, как она сама выразилась, «на цыпочках». Заметив, что Рудик не появляется последнее время, Петр поинтересовался, куда запропастился ее верный рыцарь.
— А он тебе не мешает, не раздражает тебя? — простодушно спросила она.
Петр был тронут. Неловко обнял сестру, заверил, что нет. Она обрадовалась, и румяный Рудик вновь стал принадлежностью дома, столь же постоянной и молчаливой, как диван в углу или вешалка в передней.
Зато участились ссоры с Ниной. Правда, это были главным образом ссоры на деловой почве: как решить задачу, как трактовать образ Григория Мелехова, каков состав аминокислот, кто президент Италии. Они спорили по делу, но усталость, напряженная перегрузка вносили в спор неоправданное раздражение, запальчивость.
Это было трудное время. Но природа этим не интересовалась. Словно нарочно игнорируя их заботы и настроение, она одарила город мягкой зимой, со слабыми метелями, красивыми снегопадами, пунцовым морозным солнцем и стерильно-белыми облаками. Зимой, когда бы только уноситься в синие сверкающие дали на лыжах, кружиться на зеленом льду катков, гулять вечерами по тихим сугробным аллеям городского парка.
На смену зиме набежала весна, без дождей и ветров, с ранними почками, веселым журчанием уличных ручейков, уже в марте жаркими днями. К 20 апреля Петр Чайковский собрал все необходимые документы, написал заявление о приеме в Высшее воздушно-десантное командное дважды Краснознаменное училище имени Ленинского комсомола и заказным письмом направил в свой райвоенкомат.
Глава XII
Настроение сына было понятно Илье Сергеевичу. Пусть в другое время, в ином возрасте, в иных условиях, но он тоже переживал подобное: экзамены, спорт, дела, любимый человек… Все важное, все близкое, все желанное, но и трудное, сложное, порой огорчительное, требующее и нервов, и сил, и энергии, и самообладания, и выдержки. И времени, которого всегда не хватает.
И все одновременно, все сразу, все главное.
А ведь Петру семнадцать, не тридцать с гаком. Как было ему, когда с женой и детьми он вышел из вагона на московском вокзале.
Он хорошо помнил то время.
Чайковским повезло с жильем. Уехавшие на несколько лет на Север друзья Зоиных друзей сдали им свою двухкомнатную квартиру в довольно тихом переулке.
В стороне шумело Садовое кольцо, а здесь машины были нечасты. Перед домом был зеленый сквер, в квартире — балкон и по вечерам запах зелени и сырой земли доносился до их пятого этажа, создавая иллюзию уединенности дачного поселка.
Детсад был под боком, и по утрам Петр отправлялся туда, ведомый соседкой. Петр отличался большой самостоятельностью, что было весьма кстати, потому что хотя академия не строй и времени у слушателя Чайковского оставалось больше, чем у комбата Чайковского, но это не значило, что он с утра до вечера валялся на диване и решал кроссворды. Академия требует работы, да еще какой! Что касается Зои Сергеевны, то она, известная парашютистка, сразу была привлечена в окружную команду и, как обычно, пропадала на сборах, тренировках, соревнованиях, куда увозила с собой дочь.
— Полная взаимозаменяемость, — шутил Илья Сергеевич, — как и полагается у десантников. Я помогаю Зое воспитывать детей, Петр помогает тем, что не требует никакой помощи, только мне, несчастному, никто не помогает.
— Помогаем своим наличием, — отшучивалась Зоя Сергеевна, — создаем обстановку участия, почитания, преклонения. Так тебе легче осваивать вершины тактики и стратегии.
— Факт, — серьезно подтверждал Илья Сергеевич.
А присутствовавший при разговоре Петр вопросительно смотрел на мать и на всякий случай брался за веник.
Жили дружно.
Илья Сергеевич крайне серьезно относился к этому, как впоследствии выражался, «московскому периоду» своей жизни.
— Понимаешь, Зойка, раз уж так повезло, раз уж я буду постигать науки военные, так неплохо бы это время использовать и для повышения, так сказать, культурного уровня. Москва все-таки, когда еще попадем?
— Когда станешь командующим ВДВ, — безапелляционно заявляла Зоя Сергеевна.
— До этого, видимо, пройдет еще немало времени, — серьезно возражал Илья Сергеевич. — Так не будем его терять.
Как он делал все, не откладывая, тщательно, «по-научному», составил грандиозный план. План этот охватывал посещение едва ли не всех музеев столицы, включая такие, как музей музыкальных инструментов и морского флота, о существовании которых большинство москвичей и представления не имеет.
К этому разделу плана относились и окрестности Москвы, и различные достопримечательности, в том числе некоторые улицы, площади, переулки, кладбища, старые дома, охраняемые государством, телебашня, парки культуры и отдыха и так далее.
В другой раздел вошли «текущие объекты»: театры, выставки, концерты — словом, все то, за чем надо было следить постоянно и куда любыми способами требовалось добывать билеты.
И, разумеется, спортивные зрелища.
Была использована солидная справочная литература, различные путеводители, книги, альбомы, программы, сведения, полученные от соседей, однокашников-москвичей, от знакомых и друзей, которых у Чайковских при весьма общительном характере Зои Сергеевны завелось множество.
План выполнялся железно. Если, например, тот или иной спектакль, концерт совпадали с Зоиным отъездом, то Илья Сергеевич охотился за этим спектаклем до тех пор, пока не излавливал его.
Он много читал, используя не только прекрасную библиотеку академии, но записался еще и в Ленинскую, откуда возвращался порой поздно вечером, нагруженный тетрадями с выписками из прочитанного.
Илья Сергеевич взял себе за правило записывать цитаты из различных произведений, афоризмы, пословицы, высказывания великих людей, разные исторические анекдоты, легенды, интересные факты. Причем в отдельную тетрадь заносилось все, что имело отношение к военному делу и могло пригодиться ему в его будущей профессиональной деятельности. Нет, он совсем не собирался, подобно некоторым, щеголять показной эрудицией.
— Понимаешь, — говорил он Зое, сначала несколько скептически относившейся к этой его затее, — я просто хочу на будущее иметь такое вот оружие, так сказать, авторитетную поддержку. Одно дело я сам на совещании или по какому-либо торжественному случаю высказываю мысль, другое — если привожу слова Александра Македонского, Наполеона, Суворова, Кутузова, Жукова, подтверждающие эту мысль. Я не против споров. Но все же высказывания таких людей солидный аргумент. Вот смотри! — И, раскрыв свою тетрадь, он начинал приводить примеры.
Постепенно Зоя Сергеевна заразилась его идеей. И тоже стала приносить в дом, как она выражалась, «умные мысли». Свою лепту внес и Петр, который доводил до сведения родителей мудрые высказывания воспитательницы. Одним словом, заветная тетрадь превратилась в многотомное собрание человеческой, в первую очередь военной, мудрости.
— Лет через пятьдесят издадим, — говорила Зоя Сергеевна. — Это обеспечит нашу старость.
О том, что военным людям незачем заглядывать на пятьдесят лет вперед, она не думала…
В академии слушатель Чайковский быстро завоевал авторитет. И не только отличной успеваемостью, энергией, пытливостью, стремлением докапываться до глубинной сути явлений, но и творческим, критическим в хорошем смысле отношением к изучаемым предметам. Он не любил преподавателей, ограничивающихся лишь рамками официальной программы и не вносившим в курс ничего своего. Но не любил и преподавателей, недостаточно продуманно ставивших задачи. Не допускал малейшей несерьезности в изучении военного дела.
В академии долго помнили, как один, видимо, недостаточно тщательно подготовившийся преподаватель дал слушателю Чайковскому приблизительно такую вводную: «Ваш полк зажат между рекой и болотом. С тыла высажен воздушный десант противника. С фронта атакует до двух танковых бригад; ваши позиции подвергаются мощному артиллерийскому обстрелу и бомбовым ударам авиации противника, боеприпасы кончились. Ваше решение?»
Слушатель Чайковский с крайним неодобрением посмотрел на преподавателя и коротко ответил:
— Я застрелился.
Разумеется, генерал вызвал для разговора дерзкого слушателя, но потом весело рассказывал своим друзьям и коллегам этот анекдот.
Честолюбивый по характеру, Илья Сергеевич, не мысливший своей дальнейшей жизни без армии, мечтал, разумеется, рано или поздно стать командиром дивизии, со временем получить генеральское звание. А дальше?
Он мечтал, да нет, не мечтал, а твердо верил, что станет когда-нибудь и крупным военачальником…
Хотя Зоя Сергеевна и посмеивалась порой над «культурной программой», столь тщательно разработанной и неукоснительно осуществляемой мужем, но годы, проведенные в Москве, безусловно, сыграли огромную роль в жизни будущего генерала Чайковского. Это были не только годы интенсивной военной учебы, но и культурного обогащения. Ни в какой области современной жизни, включая военную, нельзя достигнуть вершин, не приобщаясь к общей культуре, сторонясь литературы, искусства, музыки…
В общем-то это понимают все, но, увы, не все делают из этого выводы. Слушатель Чайковский сделал и соответственно жил.
Эту привычку постоянно читать, следить за культурной жизнью, посещать по мере возможности театры и концертные залы он сохранил и в последующем, хотя жизнь командира дивизии оставляла для этого не столь уж много времени.
Так или иначе на почте удивлялись огромному количеству газет, толстых и нетолстых журналов, выписываемых по абонементу книг, которые почтальону приходилось таскать на квартиру Чайковских.
Академию Илья Сергеевич окончил блестяще. Ему предлагали остаться в адъюнктуре, но он отказался от лестного предложения.
— Моя жизнь — это строй, товарищ генерал-лейтенант, — твердо сказал он вызвавшему его начальнику академии, — без строевой службы не мыслю себя. Благодарю за доверие.
Начальник академии сразу понял, что удерживать его не имело смысла. И вскоре подполковник Чайковский отбыл к новому месту службы на должность командира воздушно-десантного полка.
В 38 лет он стал комдивом.
Илья Сергеевич хорошо помнил тот первый день, когда он явился в дивизию, которой командовал и теперь. Это была прославленная гвардейская дивизия, знамя которой украшали боевые ордена, а к номеру прибавлялись названия знаменитых победными сражениями городов.
Она квартировала в этом полюбившемся ему впоследствии зеленом городе, с его чистой рекой, прозрачным воздухом, живописными окрестностями.
Нового комдива, разумеется, ждали. Во всех частях и подразделениях дивизии все было вычищено, выдраено, территория убрана особенно тщательно. Замкомвзводов, старшины, дневальные и дежурные без конца все вновь и вновь проверяли, осматривали, поправляли.
Командир дивизии наверняка все обойдет, может, будет придираться, и следовало с первого же дня показать себя в лучшем виде.
Но комдив в первый день никуда не пошел и ничего не осматривал. Когда его заместитель, не выдержав, спросил: «Товарищ полковник, когда предполагаете пройти по подразделениям?», то услышал в ответ: «Когда там перестанут специально готовиться к моему визиту».
Комдив так и сделал. Неожиданно для всех явился до подъема, проследил за тем, как поднимались десантники, за физзарядкой, за своевременным приходом в роты офицеров. Присутствовал на завтраке, потом пошел на занятия, на обед, заходил в казармы в «личное время» и ушел после отбоя.
И повторил все это на следующий день и в последующие. В течение месяца по нескольку раз в неделю повторял свои визиты, пока всем от командира полка до рядового не стало невмоготу прилагать какие-то особые усилия в ожидании, что вдруг именно сегодня к ним пожалует комдив.
Все шло как обычно, как всегда, а именно это и хотел увидеть новый командир дивизии. Впрочем, шло-то все всегда хорошо и незачем было специально лезть из кожи вон в связи с его приходом. Он так и сказал на служебном совещании:
— Считаю, что в дивизии все обстоит нормально. И нечего приукрашивать положение. Новые комдивы не каждый день приходят, а порядок в дивизии должен быть каждый день. Но если положение неплохое, это не значит, что его нельзя сделать лучше, предела для совершенства нет, но к этому надо стремиться. Вот этим и будем заниматься. Изложу некоторые соображения.
И он сделал необходимые указания, как исправить то, что, по его мнению, требовало исправления… Словом, коротко и деловито изложил свою программу и сказал:
— Вот так, товарищи, будем работать.
На этом совещание закончилось. Он продолжал появляться в дивизии в самых неожиданных местах, в самое неожиданное время.
Вызывал к себе старших офицеров. Но беседовал и с младшими, и с солдатами.
Вскоре твердую руку нового комдива почувствовала все. И его стиль работы.
— У меня всего одно требование, — пошутил он как-то, — всего одно: чтобы в любую минуту, в любую секунду наша дивизия была в состоянии наивысшей готовности. Только и всего…
Наиболее долгая беседа состоялась у него с начальником политотдела полковником Логиновым.
Беседовали они не в управлении, а дома. Полковник Логинов жил поблизости, и после официального представления он в первый же вечер запросто зашел к Чайковскому домой, прихватив жену и сына.
— Разрешите по-соседски, Илья Сергеевич, — сказал он, широко улыбаясь. — Супруга моя, Валентина Петровна, поможет вашей, вам ведь устраиваться надо. А это сын, Иваном звать, вашему ровесник, наверняка в одном классе окажутся, тоже в курс его введет. Давай, Валентина, вываливай провизию. Небось не успели еще ужин сотворить!
Он весело балагурил. Валентина Петровна, уютная добродушная женщина, стала быстро освобождать сумку. На столе возникли пироги, холодец, колбасы, винегреты в банках. Даже крепчайший чай принесла в термосах.
Чайковский и Логинов с первой встречи прониклись симпатией друг к другу. Женщины хлопотали на кухне, сыновья уже обсуждали свои важные вопросы.
В еще не обжитой квартире сразу стало теплее и веселее, слышались смех, шутки, звон посуды.
Закончив ужин, полковники удалились в кабинет.
— Хорошая дивизия, — убежденно начал разговор Логинов, — с традициями. Большими боевыми традициями. Умеет их хранить, гордиться ими. К нам многие офицеры хотят попасть. Это и гусю ясно.
— Традиции, Николай Николаевич, — заметил Чайковский, — это то же знамя части.
— Да, — согласился Логинов, — после прибытия нового пополнения мы прежде всего знакомим их с историей части, с нашим музеем, с комнатами боевой славы, рассказываем…
— Как всюду.
— Как всюду, — подтвердил Логинов, — но кое-что придумали свое. Создали фильм. — Он обратил на комдива радостно-выжидательный взгляд.
— Да? — заинтересовался Чайковский. — Что за фильм?
— О! Это наша гордость! — Начальник политотдела продолжал увлеченно: — Мы сняли самый настоящий документальный фильм, с дикторским текстом, титрами, комбинированными съемками и так далее. Значит, так: года три назад попал к нам студент ВГИКа. Такой жутко энергичный парень. Пришел ко мне и говорит: «Товарищ гвардии полковник, вот я тут сценарий написал, посмотрите». Не очень, конечно, по-уставному поступил, ну да ладно. И поверите, Илья Сергеевич, чуть не всю ночь читал! Ей-богу. Все парень предусмотрел. Вступительную часть, историю, лучших людей, приход новичков и как эти новички становятся «старичками». Занятия, быт, учения, комсомольские собрания. Даже предусмотрел съемки ребят, которые увольняются в запас. Как возвращаются домой, и как им там все, чему научились в армии, пригодилось.
— Так в сценарии все легко написать! — В голосе Чайковского звучала заинтересованность, но и некоторый скептицизм.
— Э, нет! — Логинов торжествующе покачал головой: — В том-то и дело, что парень оказался энергии поразительнейшей. Зачислили мы его при клубе, он разыскал по всей дивизии киношников-любителей, нашлись и настоящие, создал съемочную группу и за год сделал фильм. Вы увидите — шедевр! Командировку дали в столицу, у него там свои связи оказались, нашел даже хронику военную про нашу дивизию, разыскал ветеранов, двух бывших командиров, взял у них интервью. Учения, конечно, сняли. А потом заранее договорились с теми, кто уволился из киношников. Они у себя материал сделали, прислали. Есть прямо уникальные кадры. Один из ребят в милицию пошел работать, задержал опасного преступника, награжден орденом Красной Звезды. Другой чемпионом страны по борьбе самбо стал, ну, словом, разных знатных людей, наших воспитанников, вмонтировали. Нет, скажу я вам, Илья Сергеевич, фильм уникальный! Какое начальство ни приедет, все ахают, на слетах в Москве показывали. Приз на фестивале любительских фильмов получили! Сами увидите.
Чайковский расспрашивал начальника политотдела о людях.
Логинов отвечал охотно и откровенно. Илья Сергеевич подметил, что, давая офицерам характеристики и честно упоминая недостатки, его заместитель по политчасти всегда видел в человеке хорошее, был доброжелателен, верил в людей, в то, что каждый сумеет преодолеть свои недостатки, хотя, конечно, что поделать, есть, увы, недостатки, есть. Люди же в конце концов! Это и гусю ясно.
В свою очередь Логинов словно невзначай задавал вопросы комдиву, стараясь глубже понять его планы в боевой подготовке дивизии, его отношение к армейской жизни вообще. Знаток людей, начальник политотдела стремился проникнуть в характер нового комдива, определить его настроение.
— Гауптвахта пустует, — неожиданно сообщил он комдиву. — Это как, хорошо или плохо?
Непонятно было, говорил он серьезно или шутил.
— Вероятно, это хорошо, — отвечал Чайковский. — Но не снизили ли командиры требовательность к подчиненным?
Позже, когда они ближе сошлись, Логинов как-то спросил комдива:
— Вот, скажите, Илья Сергеевич, какой вы себе мыслите идеальную дивизию?
— Идеальную дивизию? — Чайковский откинулся в кресле, заложил руки за голову, устремил в пространство задумчивый взгляд.
— Я вижу ее как одного человека, — медленно заговорил он, — как огромного великолепно подготовленного, мощно вооруженного человека. Знаете, эдакого гвардейца-десантника головой под облака. — Он улыбнулся. — Один мозг, одна воля, единая сила. — И, помолчав, добавил: — И еще, чтоб не было в той дивизии потерь, никаких, никогда.
— Чтоб не было потерь, — вздохнул Логинов, — не должно быть боев.
— Вот именно, — кивнул Чайковский.
— А если не будет боев, зачем тогда дивизия, а? — Логинов устремил на комдива хитрый взгляд.
— Вот как раз, чтоб их и не было, — снова улыбнулся Чайковский.
С биографиями друг друга они знакомы были раньше, такие вещи узнаются в армии быстро, и не только по листкам учета кадров.
Так ведь разве по анкетам человека узнаешь? Как часто офицер с безупречными характеристиками разочаровывал, а другой, чего греха таить, не с лучшими отзывами о себе — радовал. Человек не витает в пространстве, даже если он десантник. От того, в какой он попадает коллектив, кто становится его начальниками, сослуживцами, подчиненными, зависит многое. Надо только уметь разглядеть лучшее, поддержать, направить куда следует.
И вот это в первую очередь его, начальника политотдела дивизии, дело.
Впрочем, комдив сразу понравился Логинову. Чувство это оказалось взаимным. На многое были у них общие взгляды, совпадали точки зрения. Первый бесхитростный визит положил начало их последующей крепкой дружбе. И дружба эта со временем только укреплялась.
Как открылось для Чайковского впоследствии, Логинов был великим рыбаком. Свое увлечение он поставил на научную основу. У него имелся сложнейший инвентарь, рассчитанный на лето, и другой — на зиму. Какие-то стульчики, коробки, емкости для червяков, для мух. Удочки представляли собой целые конструкции.
— С такими спиннингами только акул где-нибудь в океане ловить, — смеялся Илья Сергеевич. — А не карасей в нашей реке.
— Карасей! Что ты понимаешь?! — Логинов с жалостью смотрел на него: — Погоди, я тут такую конструкцию задумал — сразу на пять удилищ…
— Вот, вот, — подхватил Илья Сергеевич, — приспособь миноискатель. Приближается карась — пищит. Не карась, конечно, миноискатель. Чем ближе, тем сильнее. А ты на берегу полеживаешь с наушниками. А?
— Смейся, смейся, — добродушно ворчал Логинов. — Небось, когда моя Валентина тебе рыбку в сметанке вываливает, сам пищишь от удовольствия. Эх, знал бы ты, что такое рыбалка! Да разве тебя вытащишь? Там же тактических занятий нет, проверять сохранность оружия не у кого. Вот только крючки — острые ли. Так что, какой тебе интерес?
— Уж такой я солдафон? — серьезно обижался Илья Сергеевич. — Только военные дела для меня и существуют? Другого ничего? Что-то я тебя ни разу на концертах не встречал. Воронцова — да, каждый раз, а вот дивизионного духовного вождя нашего не видел.
— Ладно, исправлюсь, — улыбался Логинов, — завтра пойду куплю абонемент на цикл «Школьникам о музыке». Но и ты обещай: хоть раз поедешь со мной на рыбалку, договорились?
— По рукам!
И однажды свободным воскресным днем, что, к слову сказать, у комдивов не часто бывает, они погрузились в машину и отправились километров за тридцать вверх по реке.
Солнце только начинало всходить, разбрасывая лучи-предвестники в обе стороны горизонта, золотя, подрумянивая кромки дальних лесов. А в низинах на реке еще стлался белый туман, нехотя покидая насиженные за ночь места.
Когда добрались до цели, солнце уже стало припекать. Оно зажгло миллионы крохотных росных капель. Засверкала листва, трава на прибрежном лугу, зависла меж деревьев золотая кисея.
Лес звенел, гудел от пения птиц, жужжания жуков, беспрестанного движения невидимых зверюшек. Казалось, идет в этом веселом гостеприимном лесу непрерывная, напряженная работа. Не лес, а прямо завод, производство, где создает природа все лучшее, что может создать.
— Поздно, эх, поздно приехали, — недовольно ворчал Логинов, выгружая из машины свое рыбачье имущество. — На рыбалку ночью надо выезжать, чтоб, пока у них бдительность в притупленном состоянии, дело начать.
— У кого бдительность в притупленном состоянии? — делая вид, что не понимает, спрашивал Илья Сергеевич.
— У рыбок, у кого, что ты, не понимаешь? — Логинов искренне огорчался позднему времени. — Ну да ладно, что теперь делать!
Водитель Коля, толстый и щекастый, сам ни разу в жизни не поймавший ни одной плотвички (что не мешало ему по возвращении хвастаться немыслимым уловом), был зато великий мастак «по обеспечению тылов». Отогнав машину в тень, он тут же принялся за дело: опустил пиво в холодную воду, подготовил место для костра и набрал хвороста, сучьев, щепок, неизвестно откуда взявшейся сухой травы. Пристроил на рогалинах котелок с водой, стал «накрывать на стол», разложив под деревьями нейлоновую скатерть.
— Обожает рыбалку, — подмигнул в его сторону Логинов, — для него рыбалка — это, значит, порубать ушку, рыбку жареную, ну и все сопровождающее. Одно огорчение — пиво пить нельзя, за рулем. Видал? Нам еще ловить и ловить, а он уже стол накрыл.
Расставили удочки. Логинов долго колдовал, насаживая наживку, регулируя поплавки, выправляя лески, ковыряясь с крючками.
Наконец все было готово, и началось ожидание. Вдруг в какой-то момент Логинов, молниеносно подняв свое грузное тело, бросился к одной из удочек и быстрым движением выдернул леску из воды. На конце ее, сверкая на солнце серебристой чешуей, отчаянно трепыхалась рыбешка, по размерам далекая от кита — так, мелочишка. Логинов сбросил добычу на кусок брезента, насадил наживку и ловким мощным движением вновь закинул удочку. Раза два Илья Сергеевич тоже попытался принять участие в «операции», как он выразился. Заметив, что поплавок начинает трепыхаться, он вытащил удочку и, к удивлению своему, ничего не обнаружил. Приглядевшись, убедился в том, что поплавки все время слегка трепыхаются. Различить же, когда они трепыхаются по делу, а когда просто так, чтоб его поддразнить, он не мог.
Рыбалка, как спорт, как хобби, как занятие, что ли, честно говоря, Илью Сергеевича разочаровала. Но он, конечно, поостерегся признаться в этом своему другу.
Однако, если сама добыча рыбы и оставила его равнодушным, он оценил другую сторону рыбалки — бесконечную прелесть общения с природой.
В наше время, размышлял он, лежа под деревьями и устремив задумчивый взгляд к слегка раскачивавшимся под ветром верхушкам осин, люди стали воспринимать природу уж слишком утилитарно — как добыть нефть и уголь, как использовать богатства океана, как приспособить ветер и солнце для отопления, реки для электроэнергии, поля для посева, леса для заготовок древесины. А ведь все эти леса, поля, реки, океаны и существуют для того, чтобы просто любоваться ими, просто смотреть и наслаждаться увиденным, чтобы вдыхать аромат цветов, соленых ветров, девственных горных снегов, чтобы слушать, как сейчас, шелест ветра в листве, шум прибоя, пение соловья и горький крик журавлей.
Хорошо бродить по грозной тайге, гулять по цветочным лугам, лениво грести на реке не для того, чтобы обнаружить месторождение, стрелять в уток, ставить сети или даже искать женьшень. Нет. Просто бродить, плыть, лежать и наслаждаться тем, что вообще они есть все эти чудеса: деревья и цветы, вода и горы, и радоваться ежеминутной радостью, что можно на них смотреть, трогать их, вдыхать. И испытывать ко всему этому, к своей земле острую благодарность за то, что она есть и есть ты и, пока жив, можешь всем этим наслаждаться. А что все это будет всегда, а твой путь по земле бесконечно короток в сравнении с веками, ну так что ж, так уж, значит, суждено, и радость твоя оттого не должна становиться меньше.
Он вдруг вспомнил грустный романс из веселого фильма:
Справедливо!
Он слегка прикрыл веки, и теперь за трепещущей блестящей рамкой переливались перед его глазами зеленые, голубые, белые, коричневые краски, что-то рассекало воздух, яркое и большое. Но он открывал глаза, и оказывалось, что это всего лишь красно-желтый маленький жучок, или пестрая всех цветов бабочка, или прозрачнокрылая стрекоза.
Вверху, где-то очень высоко, неторопливо и ласково колыхались ветки и уходило за ними в бесконечность голубое теплое небо…
Он был счастлив. Он любит Зою, у них чудесные дети, им чудесно живется вчетвером — дружно, весело. И как много таких же счастливых, прекрасных лет впереди. (Зое оставалось жить совсем немного…)
Как важно оберегать все прекрасное на земле. Как невероятно важно охранять природу, размышлял Чайковский. И не штрафами, заповедниками, оградами, лесничими и рыбнадзором. Нет, это все тоже нужно, полезно. Но это частности. От войны ее нужно охранять! Так же, как людей. От полного чудовищного уничтожения.
Он подумал о современном оружии, о невиданной мощи водородных бомб, способных в долю секунды превратить в пепелище десятки, сотни тысяч гектаров такого леса, испарить камни, высушить реки. О чудовищных бедствиях, которые может учинить человек, чтобы уничтожить других людей. И о бесчеловечном лицемерии тех, кто хвастается оружием, убивающим лишь людей. Подумал о тех, кто может погасить для нас дневное светило, чтобы висело над молчаливой обезлюдевшей землей лишь черное ночное солнце.
И о том, что по одному его, командира дивизии, знаку мгновенно придет в действие такая гигантская сила, такая мощь, в сравнение с которой не идет сила едва ли не всех наполеоновских армий. Вот такое невероятное могущество в руках у него. А ведь он всего лишь командир одной дивизии…
И еще он подумал, как странно устроена жизнь. Именно благодаря этому его могуществу, этим страшным силам, которыми он повелевает, спокойно шумят над ним дубравы, мирно тарахтит где-то трактор, а щекастый водитель Коля, потирая руки, раздувает костер и готовится к священнодействию над ухой. И никогда над планетой не взойдет черное ночное солнце…
Что поделаешь, если тех, кто ненавидит мирную жизнь его страны, хворостиной не удержишь и добрым словом не остановишь! Если нужны такие вот, как его, могучие дивизии, чтобы в случае чего защитить эту мирную жизнь, не его в том вина.
А когда отпадет необходимость, что ж, он готов ради этого сменить военную форму на ватник лесника, на робу сталевара или спецовку строителя. А рыбу ловить уж как-нибудь научится…
— Так ты никогда рыбу ловить не научишься! — досадливо кричит Логинов, прерывая его мысли. — Лежишь — мечтаешь. Вот дал бог помощничков — один только и думает, как пожрать, другой словно бы первый раз в жизни дерево увидел, коль так задумался, что криком не дозовешься. Нет, комдив, ты, конечно, хороший, а рыбак, прости за откровенность, никудышный. Это и гусю ясно!
Балагуря и ворча, Логинов собирал с брезента свой улов и тащил его Коле. Достав нож, Коля ожидал его с блестящими от предвкушения трапезы глазами.
— Ну вот, — лениво вставая, оправдывался Илья Сергеевич, — только я как раз дал себе зарок рыбацкому мастерству выучиться, а ты во мне всякую инициативу убиваешь.
— Ага, — обрадовался Логинов, — проняло все-таки? Понял, что такое рыбалка? Устыдился!
— Понял, понял. Понял, что беречь ее надо, твою рыбу…
— А мы и бережем, — подал голос Коля, энергично орудовавший ножом, — мы абы как уху не изготовляем. Лучшие куски варим, а головы, хвосты, товарищ полковник, кто ж их в котел кладет, это только, извините, кто ни хрена не петрит в ушном деле… Хотя есть и обратная теория, — добавил он нехотя.
— Нет, ты слышал, Илья Сергеич! Ты слышал! — воскликнул Логинов так, словно Коля предлагал варить уху из мухоморов или из его полковничьих сапог! — Головы, хвосты для него лишние. Да если хочешь знать, повар ты липовый! Это самый смак…
Илья Сергеевич не стал слушать азартного гастрономического спора, он прошел к берегу, последил за какой-то рыбной мелкотой, безостановочно, в самых неожиданных направлениях скользившей у поверхности воды, сорвал желтый прибрежный цветок, ощутил его горьковатый аромат.
Что это у него последнее время все мысли невеселые, непонятная подспудная тревога на сердце. На службе он ничего не замечает, не успевает. А стоит расслабиться, остаться один на один с собой, с улицей, с лесом, дома, когда никого нет… Предчувствие? Но чего? В перспективе одни вроде бы радости. Так с чего? Стыдно. Современный человек, образованный, и вдруг какие-то предрассудки — предчувствия, видите ли!
Вдалеке четко и требовательно закуковала кукушка.
— Ага! Вот! Загадаю, сколько мне лет осталось жить. Раз, два, три, четыре… — Он долго считал, наконец махнул рукой. — Если верить ей, еще полсотни, как минимум. — Он улыбнулся и пошел к костру.
Чтобы тоже как-то участвовать в приготовлении обеда, он вытащил из воды холодные пивные бутылки, откупорил их, расставил пластмассовые стаканчики.
Наконец священнодействие началось. Коля оказался первоклассным поваром.
— В прежнее время, Коля, — благодушно рассуждал Логинов, — я имею в виду крепостное право, за тебя любой помещик тысячу бы отвалил, не пожалел. А может, и предводитель дворянства. С таким поваром к нему б со всей губернии на званые обеды съезжались. Поверь мне.
— Тыщу, — хитро усмехнулся Коля. — Чего на нее купишь, на тыщу? Телевизор цветной на пару с холодильником — и то не получается. Что ж я, по-вашему, товарищ полковник, меньше телевизора стою…
— Так не во мне дело, — притворяясь серьезным, возражал Логинов, — а в предводителе дворянства. Для него повар поважнее «Рубина-114». Это и гусю ясно. На телевизор помещики не съедутся, у них свои есть. А вот повар!..
Обед принес им превеликое удовольствие. Особенно радовался Коля. Его тугие щеки раскраснелись еще больше и лоснились, словно их натерли жиром. Он кряхтел и с сожалением поглядывал на опустевшие котелки.
После обеда Илья Сергеевич и Логинов уселись на бережку. Они неторопливо беседовали, следя за течением реки, за солнечными зайчиками, вспыхивающими на воде. Слабый ветерок доносил до них лесные запахи, аромат трав. Где-то далеко-далеко тарахтел трактор, гуднула электричка, залаяла собака.
— Хорошо жить на свете, — сказал Логинов, — что может быть лучше, чем жить?
— Да уж ничего, — усмехнулся Илья Сергеевич и, подмигнув, добавил: — Это и гусю ясно.
Логинов добродушно рассмеялся.
— Знаешь, Илья Сергеевич, — он заговорил серьезно, — жить хорошо, но ведь причин тому много. И самых разных. Думаю, одна из главных — радость, какую дает работа…
— Это элементарно, — заметил Илья Сергеевич.
— Да нет, дорогой, не так уж элементарно. Много людей живут и никакой радости от своей работы не получают. Никакой. От заработка, от положения, еще от чего-то, с работой связанного, — да. А от самой работы нет. — Он помолчал. — А я вот получаю. Да еще какую. Огромаднейшую. Ты-то понимаешь меня. По-моему, ничего нет интереснее работы с людьми. Ведь подумай, приходят к нам молодые ребята, разные. Не бывает же одинаковых! И ты знакомишься с ними, узнаешь, открываешь каждого. Понимаешь, целый мир открываешь? Вот сколько за эти годы прошло их — и добрых, и не очень, и ершистых, и дисциплинированных, и умных, да и дураки тоже попадались. Один все понимает, другой — ничего, третий думает, что понимает. И сколько талантливых, увлеченных. Знаешь, Илья Сергеевич, с разными недостатками попадались. Только равнодушных не встречал.
Они опять помолчали.
— Разные приходят, — продолжал прерванную мысль Логинов, — и уходят разными, но, когда видишь, что им армия дала, какими стали, сердце радуется. Армия, товарищи их. Да и я, чего тут скромничать, и я тоже. Такая задача у нас, у политработников: граждан создавать. Ну, не создавать, конечно, совершенствовать, что ли. Их у нас с малолетства создают — и в детсаде, и в школе…
— И в семье, между прочим, — заметил Илья Сергеевич.
— И в семье тоже, — согласился Логинов. — Только не во всякой. Есть, брат, такие, что, наоборот, все гражданское в своих отпрысках как раз и уничтожают. Я тебе скажу — бывали у нас ребята, поверишь, они для себя только в армии жизнь открывали. А до того им папа с мамой такие шоры надевали, ого-го! Вот я тебе случай расскажу, почти по Джеку Лондону, помнишь, там голодал один на Севере, а когда, совсем обессилевшего, подобрали его, то оказалось, что все сухари у него в матраце спрятаны. Так вот, докладывают мне, солдатик новенький, как на кухне дежурит, так норовит стащить чего-нибудь — буханку, банку консервов, чая пачку и то тащит. Потом хуже — мыло унес. И что интересно — и свои харчи, портянки там, белье тоже куда-то уносит. Сначала думал, продает. Нет. Решил, может, клептоман, есть такая болезнь. Опять же нет. Словом, когда начал разбираться, ей-богу, ушам не поверил. Он из небольшого поселка, отец и мать всю жизнь только на себя работали. У них там чуть не имение: дом за трехметровой оградой, сад фруктовый, огород, почти ферма, цветы разводят. Трудятся с утра до ночи! Все в город, на рынок, на вокзал, туда-сюда продают, денег неописуемо много. Но никаких трат. Никуда не ездят. Машин, хрусталей там всяких, мебели полированной, всего этого нет. В пять лет один костюм покупают. Все в кубышку. И зарывают. У них в огороде этих кубышек больше, чем картофеля посажено. Все это он мне потом уже рассказал, тот солдатик. В том воспитан, и отец указание дал. Урывай, мол, что можешь, все бери. «Ну ладно, — спрашиваю, — это чужое, с кухни, скажем. Но ты ведь и свое тянешь. А?» И чего, ты думаешь, он мне отвечает? «Какое же это свое, товарищ полковник! Это ж не я добыл. Это мне армия дает, я ведь не плачу ничего». Понял? Армия, Советское государство ему форму дало, мыло, между прочим, бельишко, кормит. И вроде, кроме службы, с него ничего не требует. А служба, по его разумению, не работа — это не цветы разводить и не яблоками на рынке торговать. Значит, надо пользоваться, пока в армии, утаскивать, что можно, и домой отправлять.
— Вор, — заметил Илья Сергеевич.
— Да нет, не вор. С вором все ясно. А здесь целая психология, думаешь, он один такой? Просто он уж больно обнаженный представитель, так сказать. — Логинов помолчал. — Долго нам пришлось с ним возиться. Его хотели наказать. «Нет, — говорю, — если такого не перевоспитать, грош нам цена». И вот два года перевоспитывали, долго рассказывать. Скажу только, когда уезжал, он сказал мне на прощание: «Спасибо за все, товарищ полковник. Я, как домой вернусь, знаете, что сделаю? Ночью все отцовские кубышки повырываю и в костер. Это точно!» Я даже испугался. «Не дури», — говорю. Уж не знаю, что он там дома сделал — долго писем не было. А недавно написал: работает на заводе, ударник, жениться собирается, опять благодарит. Но письмо не из его города. И о родителях ни слова. Вот, Илья Сергеевич, — сказал Логинов, вставая, — вот такие письма, такая работа и есть радость жизни. Собирайся, брат, пора.
Обратно они ехали не спеша — Колю разморил обед.
Лес вдоль дороги стоял черной стеной, четко выделяясь на рубиновом фоне окрашенного закатным солнцем неба. Коля снял окна, и в машину вместе с запахом дорожной песчаной пыли доносились и запахи леса, особенно густые к вечеру. То и дело задувал холодный ветерок.
Никто не разговаривал. То ли утомились, то ли думал каждый о своем…
Глава XIII
Да, как ни труден оказался для Петра последний школьный год, он не шел ни в какое сравнение с тем, что ожидало его впереди. И о чем он, к счастью, не догадывался.
— Понимаешь, — сказала ему как-то Лена Соловьева, когда они неторопливо, словно гуляя, возвращались из аэроклуба — привычка, которой они, сами того не замечая, следовали последнее время, — понимаешь, Петро (она почему-то стала называть его так, только она, и ему это нравилось), я верю, что жизнь напоминает тигра — такая чересполосица — полоса удачи, полоса неудачи. Можешь смеяться.
— Почему тигра? — спросил Петр. — Почему не зебру? Или, например, тюремную одежду, а еще пижаму, или…
— Смейся, смейся, — махнула рукой Лена, — я тебе говорю: невозможно, чтобы у человека все время все было плохо — он просто этого не выдержит — рано или поздно наступит перемена к лучшему.
— А если все время все хорошо, тоже не выдержит?
— Тоже не выдержит, — убежденно подтвердила Лена, — мне кто-то сказал, у французов есть шутка: «Если у вас все замечательно, не огорчайтесь — это скоро пройдет».
— Не очень умная шутка, а главное, не очень обнадеживающая. Понимаю, когда плохо, надо, конечно, надеяться, что это пройдет. Иначе тошно станет. Но если все прекрасно, а принять твою теорию — так только ходи и жди, когда начнутся несчастья. Мало радости в такой жизни.
— И все же это так, — упрямо сказала Лена.
Она шла рядом — светловолосая, черноглазая, красивая особой красотой сильной спортивной девушки, загорелая, высокая.
Петр посмотрел на нее и который раз удивился редкому сочетанию — светлые волосы, черные глаза. «Чепуху мелет, — подумал он. — Вот у меня время, конечно, трудное, жуть, но радостное, и впереди должно все быть здорово. Ошибаешься, Лена, ошибаешься со своей „тигриной теорией“». Но ошибался он. Первый тревожный сигнал судьбы раздался на школьных экзаменах.
Петр не рассчитывал быть отличником, но по предметам, выносимым на экзамены в училище, надеялся получить «отлично». Однако по математике он получил лишь «хорошо». Петр знал причину: накануне они вместе готовились с Ниной, но поссорились, он всю ночь не спал, не находил себе места. Утром, измученный, с тяжелым настроением пришел на экзамен, волновался, отвлекался… И вот результат.
Нина, как всегда, выдержала экзамен на «отлично». Они помирились по дороге домой.
— Надо кончать с этим, Нинка, — сказал Петр, догнав ее.
— С чем? — притворилась непонимающей Нина.
— Перестань, ты знаешь, о чем я говорю.
Она посмотрела на него. Петр выглядел плохо: синяки под глазами, усталый взгляд, нервные движения. Она знала, что для него не получить высшей оценки на экзаменах по математике — большой удар. Для нее же ее пятерка практически обеспечивала ей золотую медаль.
Нина взяла Петра под руку.
— Не надо, Петр. Ты прав, мы не должны ругаться из-за мелочей. Какой-то бред. Ссоримся по пустякам. И потом — ты не огорчайся. Ручаюсь, поступишь. Но какая все-таки стерва эта математичка!
Нина ради Петра и глазом не моргнув осуждала учительницу математики, только что выставившую ей отличную оценку.
— Да нет, она права, — промямлил Петр.
— Как права! Да я уверена… — возмущалась Нина.
Они продолжали готовиться вместе. Но продолжали и ссориться. Сказывалось переутомление, постоянное напряжение.
Возникло и что-то еще.
Сами они не отдавали себе отчета, что именно. Еще не умели анализировать.
А между тем все было просто. Кончались экзамены. Нина переезжала в Москву, поступала в институт. Для нее начиналась новая жизнь. Петр отправлялся в училище, ему предстояло учиться в Рязани. Тоже начинать новую жизнь. А как же они вместе? Что станет с их любовью? Втайне каждый винил в создавшемся положении другого. Нина предпочла ему родителей, столицу, считал Петр. Он предпочел ей свое училище, парашютизм, считала Нина.
Они не умели найти выхода, не могли доискаться до подлинных причин своих трудностей. Легче всего было винить во всем другого. Они это и делали. Что, в свою очередь, рождало раздражение. Придирались к пустякам, терзали друг друга никчемными упреками, не решаясь говорить о главном.
Но главное дамокловым мечом висело над их головами — разлука приближалась. То, что еще недавно было бесконечно далеким, оказалось рядом, стремительно налетело со скоростью курьерского поезда. Что теперь делать? Что делать-то?
Вот и ссорились, подтачивая и без того проходившую трудное испытание юную любовь свою.
Минута расставания неумолимо приближалась.
Наступил наконец выпускной вечер.
Уже были вручены аттестаты зрелости, медали. С золотой школу окончили двое — Нина и еще одна девочка из ее класса. Петр в общем-то получил не такой уж плохой аттестат, хотя и с четверкой по математике. Впрочем, в справке о текущей успеваемости, посланной в училище, у него числилась пятерка.
Теперь он должен был ехать на сборы, которые в это время устраивал аэроклуб. По окончании сбора совершавшим прыжки присваивали очередной разряд.
Петр разрывался. Эти прыжки, этот разряд, были необычайно важны для него. Именно сейчас, при поступлении в училище. Но, уезжая, он терял те немногие дни, которые Нина еще оставалась в их городе. Он просто не знал, что делать…
Его мучительные сомнения, сами того не ведая, разрешили Нинины родители. Он узнал об этом на выпускном вечере.
Вряд ли у кого-либо из выпускников, даже тех, в аттестате которых не стояло ничего, кроме троек, было в тот день на душе тяжелее, чем у Нины и Петра.
Но молодость эгоистична. Ребята пели, танцевали, веселились до упаду, взявшись под руки, шеренгами шли по рассветным улицам города. И никто не замечал, что двое среди них ни разу не улыбнулись.
В конце концов они незаметно отстали и молча свернули в городской парк — прибежище стольких их счастливых уединений.
Они шли по пустынным аллеям. Солнце еще не вставало, и только бледная зелень на небе, начинавшая розоветь, предвещала скорую зорю. Свежий ветерок холодил лица. Но уже на все лады перекликались ранние птицы, и, когда они на минуту замолкали, над парком нависала хрупкая тишина. В этот момент Петр решился: он не поедет на сборы. Он не может оставить ее. Сейчас это было бы просто предательством. Вот она идет рядом, его Нинка, его любимая. Ей тоже нелегко. Он понимал ее печаль, ее переживания, ее невеселые мысли. Он все сейчас понимал. И он не мог украсть у нее, у них эти две последние недели, которые им оставалось провести вместе.
— Петр, я должна тебе что-то сказать, — прошептала она.
У него холодок коснулся груди, он вдруг почувствовал, что вот сейчас произойдет несчастье. Нина повернулась к нему, уткнулась носом в плечо, заплакала. Она плакала очень тихо, почти неслышно, просто плечи ее вздрагивали, просто пальцы судорожно вцепились в рукава его пиджака.
— Что случилось, Нинка, ну, что случилось? — повторял он растерянно, боясь услышать что-то очень страшное, неведомо что.
— Я уезжаю, Петр… Я уезжаю… — бормотала она.
Ему казалось, что все это уже было, совсем недавно — ее слезы, ее слова, его страх.
— Я знаю, Нинка, — заговорил он тоже шепотом, — знаю. Я не поеду на сборы. Эти дни мы будем вместе. С утра до вечера. Мы что-нибудь решим, придумаем. Ну не можем же мы ничего не придумать! Мы…
— Я уезжаю завтра…
Он остановился. Завтра! Как завтра? Почему?
— Почему? — спросил он.
— Они позвонили… Надо утром вылетать… Папа сказал, что с этим филфаком все в порядке, но надо быть на каком-то собеседовании… В общем, не знаю… Надо лететь.
— Ты ничего не сказала!
— Они позвонили перед самым вечером. Я не хотела… не могла тебе сказать там… Ждала… пока вдвоем…
Она перестала плакать, вытирала глаза платком. Они долго шли молча. О чем было говорить? Наконец Нина повернулась к нему и, глядя в глаза, сказала громко:
— Дай мне слово, что сделаешь то, о чем я тебя сейчас попрошу!
— Нина…
— Дай слово! Ведь это, может быть, последняя моя просьба к тебе. Дай!
— Даю, — сказал Петр.
— Я хочу, чтобы ты приехал ко мне в Москву!
— Но, Нинка…
— Погоди не перебивай! Я все обдумала. Ты ведь должен ехать в училище сдавать экзамены, правильно? В конце июля, да? А сейчас двадцать восьмое июня. Целый месяц у тебя. Вот по дороге ты и приедешь в Москву, просто выедешь раньше. Скажи Илье Сергеевичу правду, что едешь ко мне.
— Но…
— Не беспокойся, я устрою тебя в Москве, — теперь она говорила решительно. Это была взрослая женщина, принявшая решение и твердо проводившая его в жизнь.
— Но твои родители… — опять попытался возразить Петр.
— Да при чем здесь они?! — зло отмахнулась Нина. — У меня найдутся друзья, которые тебя приютят. Не беспокойся. Не забудь, ты дал слово!
И хотя никакого энтузиазма упоминание о Нининых московских друзьях у него не вызвало, он кивнул. Они долго еще гуляли в то утро по парку. Пока на улицах не зазвонили трамваи, пока не стало припекать вовсю расправившее свои золотые плечи июньское солнце.
Они так и не ложились.
Зашли к Нине. Она набросала в чемодан какие-то вещи. Наскоро поцеловалась с заливавшейся слезами бабушкой и сбежала по лестнице.
Петр проводил ее на аэродром. Они были настолько измучены, что не хватало сил ни на слова, ни на слезы.
— Так помни, Петр, ты дал слово. Я жду, — сказала Нина, с тревогой заглядывая ему в глаза.
— Я приеду.
Они еще раз обнялись. И Нина, то и дело оборачиваясь, побежала к самолету. Пассажиров уже торопили. Он махал ей, пока она не скрылась в дверях. И долго потом еще, пока самолет запускал двигатели, пока трогался с места, пока не исчез в дальнем конце аэродрома.
Так они простились. Не по-детски, по-взрослому.
Через два дня Петр уехал на сборы. Он думал, что там, в лагерях, занятый только прыжками, придет в себя, очухается. Но ошибся.
Он действительно совершил много прыжков — и с ручным раскрытием парашюта, и с задержкой, и на точность приземления, и комбинированные. Участвовал в местных соревнованиях. Но уйти от себя не мог. Снова занялся атлетизмом. Исступленно накачивал мышцы, тренировался в дзюдо. Старался изнурять тело, чтобы не было сил и времени думать.
Когда-то, занимаясь атлетизмом, он убеждал себя, что это делается ради здоровья. Потом, не умея притворяться, сам себе признался, что делает это, чтоб «выстроить фигуру». Он и так был отлично сложен, но поддался распространенному среди молодежи заблуждению: чем больше мышц, чем они бугристее, тем лучше фигура. Вот и качал. Порой его охватывала злость — до чего же занудна эта однообразная бесконечная серия движений. И как судить о результатах? Штангисты тоже накачивают мышцы, хоть и иначе, но у них легче оценить успех: растет поднимаемый вес. А у него, Петра, после всех этих атлетических упражнений что-то силы заметно не прибавлялось. Объем мышц — да, а вот силы…
Дзюдо же доставляло иную радость. Там был противник, которого надлежало победить, там надо было думать, мгновенно решать сложные тактические задачи, как на войне, вернее, как на учениях, потому что после схватки идешь с противником обнявшись прямо в душ.
Он тренировался увлеченно, упрямо разучивал приемы, повторяя их без конца, пока они не становились автоматическими. Он надеялся стать мастером.
Его огорчало только, что отец не уважал дзюдо. Они часто азартно спорили о сравнительных преимуществах этих схожих видов борьбы — дзюдо и самбо…
Так было.
А сейчас, в лагерях, все вдруг стало наоборот.
Он предпочитал атлетизм. Без конца поднимая тяжелые «блины», гантели, гири, он уносился мыслями в неопределенность, словно задавливал свою тоску этими огромными весами, этим однообразным занятием, не требовавшим мыслей и в то же время не дававшим думать о том, о чем он думать так не хотел. Дзюдо же требовало сосредоточенности, постоянного внимания, остроты реакции, которые давались ему сейчас с трудом. Он часто погружался в какой-то, как сам выражался, «интеллектуальный полусон», тоскливую апатию. Это проходило, да и длилось недолго. Но полноценным занятиям мешало.
Он боролся яростно, зло, стараясь отогнать все лишнее, сосредоточиться. И все же дзюдо занимался с неохотой, а к атлетизму тянулся.
В лагерях собрались молодые, здоровые ребята, спортсмены. Они тоже немало времени отдавали спорту, играм, в свободное время танцевали, пели. Словом, вели то, что принято называть «активным образом жизни». Так что Петр не привлекал к себе особого внимания.
Лишь двое заметили его состояние — Лена Соловьева и Рута.
Лена, обычно шумная и не привыкшая к особой деликатности, на этот раз вела себя сдержанно. Сначала неловко попыталась втянуть его в веселые компании. Потом насторожилась, притихла. Лишь изредка подходила, заговаривала, внимательно присматривалась к нему, словно врач, устанавливающий диагноз. Не замечая перемен к лучшему, отходила.
Она не понимала.
Все понимала Рута. Вначале обеспокоившись по чисто педагогическим соображениям, она вскоре убедилась, что прыжки Петр совершает нормально, даже лучше многих других. Успокоилась. Потом тоже стала присматриваться. И быстро разгадала, в чем дело.
Однажды, когда они сидели с Петром на траве, отдыхая после прыжков, она сказала ему:
— Знаешь, Петр, один французский писатель, не помню кто, сказал: «Если не находишь покоя в себе самом, бесполезно искать его в другом месте…»
— Это сказал Ларошфуко, — заметил Петр, — мне мама не раз повторяла этот афоризм.
— Да, и я узнала его от Зои, — задумчиво проговорила Рута.
— А почему вы его вспомнили? — Он подозрительно поглядел на нее.
И встретил в ответ ее, как всегда, спокойный, внимательный взгляд.
— «В другом месте» — это ведь относится ко всему — бесполезно искать в воздухе, на спортплощадке, на татами, всюду.
— Я ничего не ищу, — отвернувшись, пожал плечами Петр.
— Ищешь, — с несвойственной ей сухостью сказала Рута, — а надо по-другому.
— Как? — простодушно спросил Петр.
— Разные, наверное, есть способы, — неторопливо рассуждала Рута, — для каждого свой, подходящий. Могу поделиться личным опытом.
Петр вопросительно посмотрел на нее.
— Надо честно и трезво, обязательно честно и трезво все обдумать, принять решение. Это главное — принять решение. А уж приняв, проводить его в жизнь. Твердо.
— Легко сказать, — усмехнулся Петр.
Он разговаривал с ней сейчас как с самым близким другом и даже не задумывался, говорят ли они об одном и том же. И о чем вообще говорят.
— Знаешь, Петр, если я, девчонка, могла так поступить, то уж ты-то — парень, с твоим характером…
— Вы? А когда…
— Давно, давно, — перебила она. — Это было давно, но было. Вот делюсь опытом. Сначала трудно, потом проходит.
— Может быть, когда все ясно, — слабо возразил он, — а когда ничего не ясно?
— А тебе еще ничего не ясно? — задала Рута неожиданный вопрос. Это был жестокий вопрос. Петр даже не понял сначала. Но потом как-то сразу прокрутил перед мысленным взором этот короткий разговор и ужаснулся. Нет, не тому, что Рута все знала или угадала, говорила с ним о сокровенном, а он дал втянуть себя в этот разговор, но самому ее вопросу. Действительно, неужели не ясно, что между Ниной и им все кончено? Что у них теперь разные пути? И не важно, в конце концов, кто виноват.
Он встал и, так ничего не сказав, ушел к себе в палатку. Легче ему после этого разговора на душе не стало. Ясно или не ясно? Однако он дал слово Нине приехать. Может быть, вообще все будет хорошо, и все у них опять наладится? Да нет, не наладится.
Вскоре они возвратились из лагерей в город.
Петр имел на счету десятки разнообразных прыжков, второй разряд. Он стал опытным спортсменом. И мышцы накачал — будь здоров! Хотя порой он ощущал непонятное сердцебиение — часто-часто, как хвостик у собачки. Смех, да и только. Впрочем, порой он с тревогой вспоминал своего спортивного врача и разнос, который устроил ему тренер. «Уж не перетренировался ли я?» — спрашивал он себя.
Когда пришел вызов из училища, он сказал Илье Сергеевичу:
— Отец, есть разговор.
Илья Сергеевич немного удивился. Последнее время они об училище не говорили. Илья Сергеевич знал, с какой щепетильностью Петр воспринимает малейшее касательство отца к его поступлению в училище, как он все время боится, чтобы положение и имя отца не повлияли на отношение к нему, не давали бы какое-нибудь преимущество. Поэтому сам он не заговаривал на эту тему с Петром. Эту сложную дипломатическую ситуацию бестактно нарушала лишь Ленка, вмешиваясь в дела брата, задавая кучу неуместных вопросов и ему, и отцу. Но вот о чем-то хочет говорить сам Петр.
— Слушаю тебя, — просто сказал он.
— Отец, вот вызов, надо ехать в Рязань. Но у меня еще без малого две недели. Я хотел бы провести их в Москве. — Он вопросительно уставился на отца.
— Понял, — сказал Илья Сергеевич. Он действительно сразу все понял. — Ну что ж, поезжай. Выясни все для себя.
Петр молчал. Его поразила схожесть выражений — и Рута, и отец, по существу, сказали одно и то же.
— Да, отец, надо все выяснить, — сказал он решительно. — Так я поеду?
— Поезжай. Завтра позвоню Николаю (это был друг отца, тоже генерал, служивший в Москве). Остановишься у него. Когда думаешь ехать?
— Если не возражаешь, послезавтра.
— В добрый час, — сказал Илья Сергеевич, он хотел что-то добавить, но промолчал. Сентиментальность была ему чужда.
И через два дня скорый поезд мчал Петра в столицу. Настроение у него было смутное. Он думал, что отдохнет, хотя бы придет за это время в себя. А оказалось, что все по-прежнему, даже физически он чувствовал себя как-то не так. Словно на высокую гору вскарабкался.
— Ты на вокзале? — спросила Нина, едва он позвонил.
Свой телефон она сообщила в коротком, довольно сумбурном, беспорядочном письме, единственном, которое он получил от нее за это время.
— Нет, — сказал Петр, — я у друзей отца. Я у них остановился.
— Так тебя не надо устраивать? — задала она новый вопрос, и в ее голосе послышалось ему облегчение.
— Если это единственное, что тебя интересует, то не надо. — В нем росло раздражение: могла бы встретить его и другими словами.
Но Нина не заметила или не захотела заметить его тона.
— Ты знаешь, где на улице Горького Центральный телеграф?
— Найду.
— Только не спутай. Центральный телеграф не Центральный почтамт, тот на Кировской. Я буду там в семь. Жди.
— Хорошо…
Вот и весь разговор. Петр был немного растерян, мысленно он представлял себе самые различные варианты этого первого московского разговора, но только не такой, какой-то деловой, торопливый.
Друзья отца приняли его хорошо, предоставили отдельную комнату — сын-студент был на практике, — пообещали достать билеты на разные концерты, стадионы, выставки.
«Не для этого я приехал, — невесело размышлял Петр, — не до выставок мне, а уж ходить по ним, так с Ниной. Может, она сама захочет показать мне столицу».
Но, судя по всему, Нина была далека от подобных мыслей.
Петр едва узнал ее. Она пришла в сногсшибательном платье, ресницы и губы слегка накрашены. Выглядела повзрослевшей, незнакомой. Они и поздоровались как малознакомые. Не бросились друг другу в объятия, не поцеловались, даже не улыбнулись. Просто подошли друг к другу. Вглядывались, будто двести лет не виделись.
«И месяца не прошло, и трех недель, — с горечью подумал Петр, — а изменилась, будто годы минули».
— Тебя не узнать, — сказал он, — может, подходить не надо было. Ты мне когда-то сказала: «Увидишь такой — не подходи, значит, это не твоя Нинка, а чья-нибудь чужая». Помнишь?
— Все это глупости, — отмахнулась она, — детство. Твоя, чужая, чья-то! Я своя, Петр. Я — моя. Расскажи, где ты остановился, как дела, что вообще происходит?
— Остановился у старого друга отца, устроился отлично, дела нормально. В конце месяца сдаю экзамены. Вот и все, что происходит. У тебя как?
«Дурацкий какой-то разговор, словно анкеты заполняем».
— Нормально, — в тон ему ответила Нина, — приняли. Буду учиться на филфаке МГУ. Квартиру мы получили шикарную. Шумновато было, все же улица Горького, но папа уже сделал специальные прокладки на окнах. Придешь — увидишь.
«Нет, так дальше этот разговор продолжаться не может, это бред какой-то», — Петр ничего не понимал.
— Я дал тебе слово приехать, вот я здесь, — сказал он.
Они медленно поднимались к Пушкинской площади. Навстречу шли люди, обгоняли их, беспрерывный поток машин мчался по широкой улице. В воздухе стоял неумолкающий шум, составленный из тысячи шумов огромного города.
— Спасибо. Я знаю, ты всегда держишь слово, — подтвердила Нина. — Хочешь мороженое? Зайдем сюда.
Она неожиданно свернула в какую-то дверь. И Петру ничего не оставалось, как последовать за ней. Нина по-хозяйски прошла в дальний конец длинного зала, выбрала столик, заказала пломбир и два бокала шампанского.
— Не захочешь, я твое выпью, — сказала она.
— Слушай, Нинка, — Петр наконец окончательно пришел в себя, — в чем дело? Что изменилось? Ты разлюбила меня? Почему ты ведешь себя так, будто не рада нашей встрече, будто не сама требовала, чтобы я приехал?
— Не говори глупостей. — Она положила свою руку на его. И он отметил яркий маникюр на ее ногтях — тоже нечто новое. — Ты прекрасно знаешь, что я рада. Просто закрутилась. Ты не представляешь, что тут было. Все эти дурацкие собеседования, новая квартира, папа с мамой, набросившиеся после долгой разлуки на любимую дочку. Ах, ох, словом…
Она избегала его взгляда и говорила, говорила… Рассказывала, видимо, важные для нее, но совершенно несущественные и неинтересные ему новости.
И вдруг взгляд ее обратился на дверь, в нем мелькнула досада, тревога. Петр обернулся. Между столиками шли двое элегантных парней, его ровесников, и две красивые девушки. Завидев Нину, они радостно замахали ей, с любопытством посмотрели на Петра и уселись за один из свободных столиков.
— Прости, Петр, одну минуту, — озабоченно сказала Нина и торопливо подсела к вновь прибывшим.
Она что-то настойчиво объясняла им, наверное, говорила о Петре, потому что те то и дело бросали взгляды в его сторону.
Наконец она вернулась. Лицо ее выражало досаду.
— Никуда не денешься от знакомых, — прошептала она.
— Это те, — спросил Петр, — или новые?
— Новые, — ответила Нина. — В каком смысле «те»? — спохватилась она.
— Скажи, Нинка, мы сможем повидаться вдвоем, — задал он новый вопрос, — я имею в виду наедине. Так, чтобы я мог поцеловать тебя, чтобы мы могли говорить, не оглядываясь?
Она не успела ответить — официантка поставила перед ними бутылку шампанского и многозначительно посмотрела в сторону Нининых друзей.
Петр нахмурился. Как быть? Послать им две? Встать и уйти? Поблагодарить? Он поступил по-мальчишески: наполнил свой бокал, выпил, вновь наполнил и выпил еще.
Нина с тревогой смотрела на него. Петр не любил пить, не пил обычно. А тут сразу полбутылки и еще наливает.
— Хватит, слышишь, Петр, хватит! — Она попыталась отнять у него бутылку.
— Почему? Они же прислали, чтоб мы пили. Или это только для тебя? Так пей! Иначе обидятся. Пей! — Он слегка повысил голос, у него шумело в голове, пот выступил на лбу.
Нина торопливо налила свой бокал, выпила. Друзья ее весело смеялись, дружески приветствовали их издалека.
— Пойдем! — решительно сказала Нина и, взяв Петра за руку, потащила к двери.
Они уже прошли половину улицы, когда Петр сообразил, что не расплатился.
— Нинка, надо вернуться, я не заплатил, — сказал он.
— Да неважно. Меня там знают. Идиоты! С этой бутылкой. Петр, ты стал здорово пить! — Она улыбнулась едва ли не впервые за это время. — В тебе просыпается мужчина.
— Это как понимать? — Он обиженно посмотрел на нее. — Значит, до сих пор я был бабой?
— Да нет, — уже снова равнодушным голосом сказала она, — до этого ты был мальчишкой, вьюношей, а ныне муж.
— Это по здешним понятиям я мужчина? Потому что полбутылки выхлебал? Скажи, Нинка, а вот эти твои пижоны, они когда-нибудь в глаза парашюты видели?
— Парашюты не видели, — резко ответила Нина, — а вот Женеву видели, они только что оттуда, со стажировки. Так что интереснее?
— Как я понимаю, для тебя — они, а для них — пол-литра…
Нина остановилась, пристально посмотрела на него.
— Нет, ты определенно стал мужчиной — уже хамишь, скоро, наверное, ударишь меня.
Ему стало стыдно. Нина права.
— Прости. Это твое шампанское. Или твои друзья. Или все эти последние дни. Уж больно много на мою долю досталось.
— А я при чем? — холодно спросила она.
— Ты больше всех при чем, — пробормотал он.
Нина посмотрела на часы.
— Ты извини, Петр, меня папа просил к девяти быть. Должны прийти гости. Ох, надоели эти гости! Но папа очень просил. Ты когда завтра свободен?
— С утра до вечера свободен, — усмехнулся Петр, — мне ведь здесь делать нечего, кроме как с тобой встречаться.
Нина молчала в нерешительности. Казалось, она хотела что-то сказать, что-то важное. Но так ничего не сказала. Просто предложила:
— Тогда завтра там же, тоже в семь?
Она помахала ему рукой, сделала знак проезжавшему мимо такси и торопливо вскочила в него.
Эту ночь Петр почти не спал. Его мутило от выпитого. Болела голова. Он без конца вспоминал эту встречу с Ниной, «проигрывал» целые эпизоды ее, придумывал разные реплики, хлесткие слова, ядовитые шутки. Он ворочался с боку на бок, пил воду, прислушивался к ночным шумам города.
Утром, не сделав обычной зарядки, долго плескался под душем. Но все равно бессонная ночь сказалась. Есть ему не хотелось. Чтобы не обидеть хозяев, он, давясь, проглотил яичницу.
Весь день он бесцельно бродил по улицам, посмотрел какой-то фильм, даже не запомнил какой. Два раза набрал Нинин номер, один раз никто не подошел, второй — она. Но он повесил трубку.
К Центральному телеграфу он подошел полный надежд.
Однако надежды его не оправдались.
Нина была какой-то скучной, озабоченной. Казалось, ее все время что-то тревожит. Они погуляли, зашли в кафе. На этот раз Нина заказала себе кофе с коньяком, а ему шампанское, словно он всю жизнь только и делал, что пил его. «Это становится привычкой», — усмехнулся про себя Петр, исправно выпивая бокал за бокалом.
На третий день все повторилось снова.
И только в конце недели, когда уже приближался день его отъезда, состоялся у них разговор, с которого им следовало начать.
На этот раз Нина повела его в Парк культуры и отдыха имени Горького. Они прокатились туда на речном трамвае. Нина, каждый раз приходившая в новых заграничных платьях, и сюда явилась, несмотря на жару, в чем-то невообразимо элегантном. Она была очень красива, и все заглядывались на нее.
А на него не олень. Между тем Петр тоже был красив. Но сейчас он потускнел. Бессонница по ночам, это дурацкое шампанское, которое неизвестно почему («чтобы выглядеть мужчиной») он пил на их свиданиях, непроходившее чувство тревоги, раздражения, ревности, боязни чего-то, сопровождавшее его нынешние отношения с Ниной, их неопределенность, невозможность остаться вдвоем, ее упрямые уходы от серьезных разговоров — все, вместе взятое, настолько подавляло его, что, увидь сейчас Петра отец, Ленка, они бы не узнали его.
Отсидев с Ниной в уже осточертевшем кафе и проглотив традиционное шампанское и мороженое, они поднялись на Ленинские горы, в сад, нашли уединенную скамейку, откуда открывался вид на реку, на заречную Москву, на стадион в Лужниках, и наконец (наконец-то!) остались одни. Петр даже осмотрелся, нет ли поблизости других скамеек или, может, кого-нибудь за кустом, на траве, на тропинке? Нет, они действительно были наедине.
— Я скоро уезжаю, Нина, и перед отъездом нам надо поговорить, — сказал он решительно.
— Ты прав, — печально отозвалась она, — наверное, это надо было сделать раньше…
— Наверное. — Вдруг Петр почувствовал себя собранным, уверенным, как перед прыжком с парашютом. Он понимал уже, что ему предстоит нелегкое испытание, и был готов к нему. — Когда я приехал, то задал тебе вопрос, Нина. Все это время ты избегала отвечать. Ответь теперь: ты любишь меня?
Она долго молчала, а потом спросила сама:
— Петр, ты веришь в любовь с первого взгляда? Я знаю, это звучит по-детски, пошло, по-девчоночьи, старомодно — словом, смешно звучит, но ты скажи — веришь?
— Не знаю, — ответил он, — а почему ты спрашиваешь?
— Ты не догадываешься?
— Ты кого-нибудь так полюбила? — Он говорил спокойно, у него было ощущение, что всю эту сцену он наблюдает со стороны.
Она молча кивнула.
— Словом, ты любишь другого? Так?
— Ты должен понять меня, Петр! — теперь она говорила горячо, вцепившись в его руку, заглядывая в глаза, так, как делала это та, прежняя Нина. — Я тебя очень, ну поверь, очень любила, я тебя и сейчас люблю, по-другому, но люблю, ты мне очень дорог, очень близок. Поверь, — она говорила все быстрее, все путанее, — но что я могу поделать? Я приехала, тебя так ждала, а тут папа, мама, все эти дела, эти гости, новые люди, новые компании, и он… И вся эта наша с тобой неопределенность. Ведь, Петр, у нас же ничего не ясно. Ты там, я здесь. Как дальше? Я видела, как живет Илья Сергеевич. Он замечательный, Петр. Но как он живет? Он всегда в казармах, не ночует, уходит чуть свет, приходит ночью. Верно? Нет, ты скажи, я вру? То учения, то походы, то лагеря… Может быть, твоя мама могла… Она тоже была парашютисткой. Но я… Я не смогу так жить. Ты скажешь — «дура, мы не муж и жена». Но, Петр, мы уже взрослые, в старое время в мои годы замуж выходили. Ну что нам в прятки играть, надо думать, что же дальше. Не все же время целоваться по подъездам… А тут встретился он… Он знаешь какой! Ах, неважно, для тебя это неважно…
— Почему? — услышал он свой спокойный голос. — Мне небезразлично, кого ты мне предпочла.
— Не надо, Петр, прошу тебя. Мне и так трудно. Поверь. Какая тебе разница. Ну, студент, со мной поступил. Нет, он не парашютист и не дзюдоист, у него другие достоинства. Да разве это важно? Познакомились и… Вот влюбилась и…
— И он?
— И он. Надеюсь, хоть этому-то ты не удивишься, — с невеселой усмешкой сказала она. — Ты знаешь, Петр, он хуже тебя, ты чистый, искренний. А может, это потому, что мы со школы с тобой… Он — другой. Вот так… Ничего не могу поделать. И не подумай — это не потому, что он, как мама говорит, «перспективный». Ты меня знаешь, мне на это наплевать…
— Нет, — сказал Петр.
— Нет, наплевать!
— Я не о том. Я о том, что я тебя не знаю. Думал — знал. Теперь вижу, что не знал…
— Неправда, Петр. Зачем ты так говоришь! Я понимаю, я стерва, я по-свински поступила, я причиняю тебе боль, я все понимаю. Но что делать? Скажи, что мне делать? Ну раз так получилось. Что делать?
Наконец она замолчала. В глазах ее стояли слезы, она подобрала сухой прутик и чертила им круги на земле.
— Скажи, — спросил Петр тихо, — ты с ним…
Он крепко взял ее за плечи, повернул лицом к себе. Нина отворачивалась, вырывалась. И вдруг резким движением вскинула голову и, глядя ему прямо в глаза, выдохнула:
— Да! Да!
…Вот этим словом, которым она обычно начинается, закончилась их любовь.
Сделав свое страшное признание, Нина убежала, а Петр еще долго сидел на скамейке, глядя на утопавшие в знойном мареве силуэты огромного города, на серебристую чешую реки, которую стремительно бороздили белые теплоходы, на зелень прибрежных садов, на светлую чашу стадиона…
Он чувствовал, как кровь то приливает к голове, то отливает, у него стучало в висках, внутри словно дятел поселился.
На следующий день Петр уехал в Рязань. Он не позвонил Нине перед отъездом.
В Рязань он приехал совершенно разбитый. Ему все было безразлично, все утомляло, раздражало. Он угрюмо молчал, односложно отвечал на вопросы других вызванных на экзамены ребят, без конца обсуждавших предстоящее им испытание.
Проделывались обычные формальности, сдавались документы, шел инструктаж. Их собирали, им что-то объявляли, о них хлопотали. А он словно стоял в стороне. Сначала все должны были пройти медкомиссию. Их отправили делать анализы. Ребята шутили с молоденькими сестрами, те краснели, отшучивались. Дальше рентген, кардиограмма.
Петр лежал на топчане, словно распятый, устремив взгляд в потолок, тело холодили резиновые присоски. Высокий врач в очках колдовал над кардиографом, сестра перемещала датчики. В какой-то момент врач поцокал языком, недоверчиво покачал головой.
— Вы каким спортом занимаетесь? — спросил он.
— Парашютизмом, — равнодушно ответил Петр.
— А еще?
— Дзюдо.
— А! Много тренируетесь? С утяжелениями?
— Да нет, не очень. — Петру было лень отвечать.
— Странно. Ну ладно, одевайтесь.
«Чего они пристали, — раздраженно думал Петр, — утяжеления? Ха! Вот Нина это да. Это такая тяжесть, что не всякий выдержит. Нокаут. Болевой прием. На сердце. Бывают же болевые приемы на руки, на ноги в самбо. Почему не может быть на сердце? Ах, оно запрятано. Его не достанешь! А вот она достала…»
Потом был окулист. Один парень, у которого неважно было со зрением, хотел обмануть врачей. Да попался. Он заранее у себя дома достал и выучил наизусть всю таблицу, а оказалось, что они все разные. Врач сердился, кричал, сестры прыскали в кулак, ребята хохотали, сам обманщик что-то бормотал.
Но Петра все это только раздражало. «Не хватает здоровья, не лезь в десантники?» — подумал он.
Сам он обладал великолепным зрением.
— Тебе, друг, биноклем работать, — пошутил кто-то из ребят.
Потом пошли к ушнику, как его называли, поскольку никто не мог выговорить «отоларинголог». Когда Петр оказался у терапевта, тот бесконечно долго выслушивал, выстукивал его, щупал живот, мерил давление, потом заставлял приседать и снова мерил. «Черт-те что, — бормотал врач, маленький, лысенький толстяк. — Ничего не пойму. Не понизилось, а повысилось! Черт-те что, ну-ка еще раз».
Петр покорно выполнял все, что ему говорили, ворча про себя на всю эту ненужную канитель. Пока врач записывал диагноз в тетрадь, он иронически улыбался, поглядывая на розовую лысину, на пухлые пальчики, водившие пером по тетради. «Уж ты-то с парашютом не прыгнешь», — подумал он. И немало удивился, когда заметил на вешалке китель врача, украшенный парашютным значком с трехзначной цифрой. Но еще больше удивился он и уж никак не улыбался, когда его положили в стационар для обследования. Он пытался выведать что-нибудь у врачей, у сестер. Но те неопределенно молчали в ответ или пожимали плечами. А он боялся, что, валяясь здесь, опоздает на экзамены. После обследования его вызвал председатель военно-врачебной комиссии, немолодой подполковник медицинской службы, и сказал:
— Должен тебя огорчить, Чайковский. По здоровью в училище непригоден. Увы. Нейроциркуляторная дистония по гипертоническому типу. Название мудреное. То ли режим ты нарушал, не пил, случайно? То ли что-то со сном, с нервами… А может, в спорте переусердствовал. Тебе виднее. Увы.
Петр стоял как громом пораженный. Все он мог ожидать, неудачный экзамен, конкурс, что-то еще, но не пройти по здоровью!
— Как же теперь? — Он едва не плакал.
— Дело поправимое, — подполковник дружески обнял его — он понимал состояние Петра, — занимайся спортом, только без перегрузок, нормально, по-человечески, не пей, не кури, не переедай, соблюдай режим. Воздуха побольше, отрицательных эмоций поменьше. Знаю, в аэроклубе занимаешься. Продолжай. Вообще учти, с твоим здоровьем и десантником можешь служить и парашютистом. В училище нельзя. Увы. Здесь требования, сам понимаешь, особые. И не горюй, не горюй. Дело, говорю, поправимое. У тебя какой год рождения? Шестьдесят первый? Вот видишь! Поправишь за год здоровье, и милости прошу опять к нам. А сейчас ничего не поделаешь. Увы.
…Петр возвращался домой. Он совсем упал духом. Этот удар доконал его. Какой страшный год! Все его мечты, все, чем он жил, пошло прахом. Он просто не знал, что теперь делать. И вдруг им овладело непреодолимое желание скорее увидеть отца. Все рассказать, спросить, как жить. Скорее, скорее домой! Уж отец знает, что делать. Он все поставит на свои места. У отца не бывает ни сомнений, ни безнадежных положений. Он всегда поступает правильно, найдет выход и теперь.
Петру казалось, что поезд стоит на месте, он ворочался на жесткой полке, вздыхал, вставал пить, будя соседей по купе.
С вокзала помчался домой. Он не посылал телеграммы, не звонил, не знал, как сообщить.
Отца не оказалось дома, он был в штабе.
Но на столе в столовой под салфеткой был оставлен обильный завтрак, а рядом лежала короткая записка отца: «Все знаю. Не вешай носа. Мы ведь Чайковские. Вечером обсудим».
Петр присел к столу, долго держал записку в руках. Ему хотелось реветь. Но он сдержал себя: «Мы ведь Чайковские».
Да. Год был тяжелый. Так ведь сколько лет впереди. Все можно исправить. Было бы только желание и упорство. А вот это уж зависит только от него самого…
Глава XIV
«Мы ведь Чайковские», — написал сыну Илья Сергеевич.
— Что ж, — пошутил он как-то, — был прославленный десантный генерал Левашов и есть композитор Левашов. Всему миру известен Петр Ильич Чайковский, а мы десантники — Чайковские. Так что имеется прецедент.
Илья Сергеевич частенько вспоминал отца. Слово «вспоминал» вряд ли являлось подходящим, поскольку в 1941 году, когда Сергей Николаевич ушел на фронт, его сыну было два года.
Подробности гибели Сергея Николаевича в семье Чайковских знали хорошо. Вернувшийся после войны лейтенант обо всем рассказал.
Сначала майор Чайковский был абстрактным дедулей, на старой фотографии — других не осталось, — висевшей на стене. Но, по мере того как Петр рос, рассказы отца приобретали все новое значение.
Дед становился героем, символом, примером, родоначальником династии. Отец уже давно был старше деда, пройдет еще несколько лет — и дед окажется моложе внука.
Петр досконально изучил военную биографию Сергея Николаевича, впрочем, другой у того и не было. Им удалось разыскать и повидаться со многими его однополчанами разных периодов войны.
Иногда они с отцом серьезно обсуждали бои, в которых участвовал Сергей Николаевич, в том числе и тот последний. Особенно последний…
Илья Сергеевич свято чтил память отца, до деталей знал его жизнь, любил рассказывать о ней. А поскольку до войны эта жизнь ничем примечательна не была, то как-то так получалось, что, начавший войну командиром роты и погибший в 1945 году, Сергей Николаевич в рассказах сына всего и прожил-то на свете неполных четыре года.
Но то были годы жестоких боев, огненные годы, и, если бы Илье Сергеевичу предложили прожить короткую жизнь отца, он бы с радостью согласился.
Сергей Николаевич был кадровым офицером. Незадолго до войны окончил Рязанское училище, с гордостью прикрепил к голубым петлицам два кубика и отбыл в Киевский военный округ.
Вскоре он уже командовал ротой, а через полгода началась война.
Лейтенанту, а позже капитану, майору Чайковскому везло. Он участвовал во многих сражениях, десятки раз выбрасывался в тыл врага и не имел ни одной царапины! Большинство его товарищей по выпуску, почти все, с кем он начал войну, погибли. Иные, тяжело раненные, покинули фронт, а он как ни в чем не бывало возвращался к своим после самых опасных рейдов. Грудь его украшали уже многие ордена. Он стал почти седой, редко улыбался, и никому бы не пришло в голову, что этому молчаливому, хмурому человеку с тяжелым, суровым взглядом синих глаз еще далеко до тридцати.
Проводя бо́льшую часть своего боевого времени в тылу у немцев, Чайковский лишь редко имел возможность писать домой. И еще реже получать письма. Он просто знал, что дома, в далеком сибирском городе, растет сын Илья, здоровый, крепкий, не ведающий в свои безмятежные детские годы, что такое война, но хорошо знающий, что его папа герой.
Последнее письмо отца Илья Сергеевич хранил как особую реликвию. На помятом тетрадном листке с трудом различались побледневшие от времени карандашные строки, обращенные к матери Ильи. «…и запомни, и скажи ему: я хочу, чтобы мой сын был человеком мира, а не войны. Мира! Даже если ради этого, он всю жизнь должен будет носить погоны. Ты объясни ему, уже теперь объясни: ничего нет страшнее и отвратительнее войны! И чтоб ее никогда больше не было, ничего не жаль отдать. Ничего, даже жизнь. Ты все это скажи ему сейчас сама. Ничего, что маленький — поймет. Не „мама“, а „мир“ — вот первое слово, которое должны говорить дети. Потому что без мира не будет ни мам, ни пап, ни их самих на свете. И если надо, пусть воюет за этот мир беспощадно! Винтовкой, ножом, ногтями, зубами… Скажи ему. А когда вернусь, сам все объясню…»
Но он не вернулся. Прошедший всю войну — без трех дней, не получив ни единой царапины, он все шутил, что после победы его выставят в Музее Советской Армии как редкий экспонат. И экскурсоводы, тыча в него указкой, станут рассказывать недоверчивым посетителям: «Загадка войны! Можете пощупать — цел и невредим, а воевал с первого до последнего дня».
Но майор Чайковский поторопился со своей шуткой. Последний день войны еще не наступил, до него оставалось еще три. А на такой войне три дня уносили тысячи жизней…
Майор Чайковский со своими десантниками уже не прыгал в тыл врага. У немцев теперь не было тыла. Какой уж тут тыл, когда до полного краха остаются считанные дни. Но окопавшиеся в разрушенном Берлине гитлеровцы фанатично отстаивали то, что уже невозможно было, да и незачем отстаивать. Их ждал бесславный закономерный конец. Они знали, что умрут, и потому сражались отчаянно. Что ж, эти люди сами выбрали себе смерть и на другую не имели права рассчитывать.
Но те, кто штурмовал эти развалины, погибали несправедливо! Они уже выиграли войну. В жестоких боях завоевали победу и имели право на жизнь. Ведь все теперь ясно! И то, что, несмотря на полный разгром фашизма, на абсолютную безнадежность и бессмысленность всякого его сопротивления, гибли наши солдаты, было величайшей несправедливостью. Но о какой справедливости можно говорить на войне…
Майор Чайковский, в каске и с автоматом в руке, залег со своими бойцами в подвале. Они наступали не на главном направлении — не на рейхстаг, не на имперскую канцелярию. Но от того сопротивление прятавшихся где-то впереди немцев не было слабее. Их забрасывали гранатами, выкуривали огнеметом, обстреливали из пулеметов и автоматов. Они притихали, умолкали. Но, как только гвардейцы поднимались в атаку, на них обрушивался ураганный огонь. Откуда? Какими силами? Чайковский потерял уже несколько человек. Так дальше продолжаться не могло.
Это был страшный бой. Всюду лежали в развалинах дома, груды кирпича, покореженных балок, песка, щебня вперемешку с поломанной мебелью, путаницей проводов, лестничными перилами… Белели в этом хаосе умывальники и унитазы, нелепо чернели двери, оберегавшие квартиры без стен. Над Чайковским и его бойцами поднимался к дымному небу обгорелый, но уцелевший железный каркас — стены обвалились, а каркас продолжал стоять, и его ажурные переплетения уходили куда-то в сторону позиций противника. Стояла тишина. Только подрагивала зацепившаяся за провода штукатурка и с сухим треском падали время от времени обломки — эдакий крохотный перерыв в неумолчном грохоте войны. Нет, конечно, это не была полная тишина — отовсюду неслись звуки боя. Просто здесь, на этом замкнутом пятачке, на какое-то время вдруг наступало затишье. И потом снова взрывалось яростной автоматной стукотней, громом гранатных взрывов, визгом пуль.
Но сейчас было тихо. Чайковский, устремив внимательный взгляд воспаленных от бессонницы, от дыма глаз на позиции противника, старался понять: куда исчезают немцы во время обстрела? Как получается, что, сколько их ни долби, при первой попытке штурма они тут как тут, снова ведут огонь?
Не спуская глаз с кирпичных завалов, что возвышались впереди, он, словно вторым зрением, видел иные картины. Перед ним проплывали сцены прежних боев, в которых довелось сражаться.
С ним нередко бывало такое порой. В какой-то короткий момент расслабления, какой бывает и в самом яростном сражении, он вдруг представлял себе эпизоды других сражений, отрывочные, незаконченные, так — клочки воспоминаний.
Он даже анализировал это «психологическое явление», как сам определил его.
Может, данный бой вызывал в памяти похожие? А может, это просто раздвоение памяти? Или у него так мозг отдыхает, воспроизводя самое запомнившееся в жизни?
Так или иначе он видел сейчас перед собой гигантский железный каркас, словно недостроенный ангар, розоватые, покрытые пылью кирпичи, весь этот хлам обрушившегося дома, нереальную в такой обстановке облезлую серую кошку, нерешительно высунувшуюся из какой-то дыры и в другой дыре исчезнувшую.
И в то же время он видел, словно наяву, себя, ползущего по душному сосновому лесу с раненым товарищем на спине.
…Это случилось годом раньше, когда в составе большого десанта они выполняли задание в тылу у немцев. Надо было захватить и разрушить сортировочную станцию.
Станцию разрушили, но войск у противника в этом районе оказалось много. Они энергично преследовали десантников. В какой-то момент Чайковский и его люди оказались в окружении. Пробились.
Под утро их осталось человек десять, опять попали в окружение, опять пробились. Под конец Чайковский вышел из окружения лишь с одним лейтенантом. У лейтенанта осколками гранаты были перебиты руки, он потерял сознание, и Чайковский нес его на плечах, на руках, на спине то по дороге, то по полю, то по лесу. Тащил всю ночь, весь день и еще одну ночь. Он, как мог, перевязал раненого, тот то бредил, то впадал в забытье. Раза два чуть не угодили в засаду, едва не нарвались на патруль. А в то утро их даже обстреляли издали, довольно лениво, наверное, какие-нибудь полевые жандармы. Жара стояла невыносимая, и им небось не хотелось пускаться в преследование, а может, издалека не разглядели. Словом, поцокали кругом пули, Чайковский ползком скрылся в чаще. А потом, пока хватило сил, продолжал нести лейтенанта, задыхаясь от усталости, от жары, от плотного пьянящего аромата смолы, сухих игл, знойного леса. Наконец в изнеможении опустился у края крохотного лесного ручейка, долго пил, окунал лицо и шею в холодную воду. А когда собрался сменить повязки раненому лейтенанту, увидел, что тот мертв. Жандармы стреляли издалека и не очень старательно, и все же пара шальных пуль попала в лейтенанта, которого нес на спине Чайковский. Не нес, пули угодили бы в него… Он думал, что, добираясь к своим, спасает раненого товарища, а оказалось, что товарищ спас его.
Таковы парадоксы войны. Сколько раз жизнь его висела на волоске! Многие ли из пехоты, танкистов, десантников, начавших войну в первые дни, дожили до победы?
Он вспомнил, как однажды во время десантирования их отнесло далеко в сторону от площадки приземления, и они оказались прямо над немецкой тяжелой батареей. Он отчетливо видел, как неторопливо, тщательно целится в него из карабина немецкий солдат, ожидая, когда советский парашютист опустится пониже. А он, что он мог сделать, раскачиваемый ветром под своим парашютом? Стрелять из автомата, в котором уже не было патронов? Закрыть глаза? Молиться?
Казалось, совсем рядом пожелтевшая трава, кусты, коричнево-зеленые маскировочные сети, огромные стволы гаубиц. И этот неторопливый солдат, с засученными рукавами серого кителя, внимательно, словно на стрельбище, перемещавший вслед за ним черный зрачок карабина. До земли оставалось метров десять.
И в этот момент немец, стремясь встать поудобнее, переместил ногу, зацепился за что-то и едва не упал. Он замахал руками, чтобы удержать равновесие, чуть не выронил карабин… Чайковского отнесло за кусты. Он приземлился, отцепил подвесную систему, вставил новый диск в автомат.
Бой длился недолго. Десантники быстро захватили и вывели из строя орудия, уничтожили прислугу. Чайковский позже увидел того немца. Он лежал, широко раскинув руки и ноги, так и не выпустив из руки карабин, стеклянный равнодушный взгляд был устремлен в небо.
Так бывало, разумеется, редко. Судьба не щедра подкидывать коряги под ноги целящихся в тебя врагов. Как правило, выживший на войне обязан этим прежде всего себе самому. Своему умению, опыту, своей быстроте, силе, ловкости, решительности, смелости.
Когда-то давно, еще в училище, — теперь казалось, что с тех пор прошли века, — Чайковского учили на занятиях, маневрах действовать так, словно шел самый настоящий бой. В общем-то это азбука любых занятий. Но он прекрасно помнил, как кому-то лень было пригибаться, неохота ползти. Кто-то — лишь бы — занимался штыковым боем, не особенно старался, метая гранату. Были такие. Он, конечно, не вел подсчетов, но и так бросалось в глаза, что в первую очередь погибали те, кто в свое время считал учения учениями. А не боем. За сбереженный тогда пот, они платили теперь кровью. Истину «тяжело в ученье — легко в бою» знает каждый солдат. Принимают, увы, не все…
За эти военные годы Чайковский мог припомнить десятки случаев, когда он сам себе объявлял благодарность за прилежание в училище.
Например, такой. Выполнив задание, он возвращался со своей ротой к линии фронта. Стояла зима. Не очень холодная, скорее, даже сыроватая — конец февраля. Шли на лыжах, довольные, — задание выполнено, потерь нет, до дому рукой подать.
И вдруг (ох, сколько этих вдруг бывает на войне!) нарвались на колонну противника. Почему колонна шла не дорогой, а, как и они, глухой лесной просекой, неизвестно. Быть может, потому, что то был лыжный батальон, в чем, увы, они очень скоро убедились. Завязался бой лихорадочный, путаный. Обе стороны были застигнуты врасплох. Все же десантники оказались быстрей: они привыкли быть всегда настороже, они шли в тылу врага, а немцы считали себя дома. Но уж больно неравны были силы. Десантники начали уходить. Так получилось, что, отвлекая на себя немцев, Чайковский с несколькими солдатами оторвался и, преследуемый едва ли не ротой противника, углубился в лес.
Вот тогда и началась эта немыслимая гонка. В конце концов она превратилась в самый настоящий лыжный кросс.
Десантникам важно было не просто уйти, важно было не допустить, чтобы расстояние сократилось до прицельного выстрела. Иначе их бы просто перестреляли из автоматов. Ведь врагов было во много раз больше.
Немцы были первоклассные лыжники, а десантники возвращались после боя. И все же Чайковский и его люди сумели уйти. Они просто оказались выносливее, быстрее, техничнее. На соревнованиях им бы вручили приз — эдакий красивый кубок или вазу.
Здесь призом стала жизнь.
Другой раз Чайковский получил приказ десантироваться в глубоком тылу врага с заданием уничтожить важный железнодорожный мост. Днем и ночью шли по мосту эшелоны с техникой, боеприпасами, войсками: немцы готовили наступление.
…Их выбросили ночью, в глухом лесу, при сильном ветре. Уже тогда он недосчитался людей. Когда же, взобравшись на высокое дерево, он под утро начал рассматривать мост, у него едва не опустились руки. Сведения, сообщенные авиаразведкой, лишь в слабой степени отражали действительное положение дел. В очень слабой степени. Казалось, целая армия окружила это могучее сооружение. Оба берега на сотни метров были покрыты дотами и дзотами, окутаны колючей проволокой, заминированы. К одной из бетонных опор были подвешены люльки. В люльках разместились пулеметы, мощные прожекторы.
Что делать?
Почти сутки неотрывно наблюдали десантники за мостом, скрытно переправились на другой берег, кружили, высматривали. Потом строили планы, обдумывали, ломали голову.
Наконец Чайковский отдал приказ на штурм моста. Это был жестокий приказ — он обрекал многих из его солдат на гибель. Но выбора не было. Каждый, с грохотом проходивший по мосту эшелон, обрекал на гибель неизмеримо большее число советских людей.
Промежуточных бетонных опор было две, но люльки с пулеметчиками и прожекторами имелись почему-то лишь на одной.
Хитрость плана заключалась в том, что именно эту опору и решено было минировать. Атаковать же незащищенную. Переключить внимание защитников моста на атакующих, незаметно подобраться ко второй опоре и взорвать ее.
В глазах немцев атака на незащищенную опору логична.
Десантники захватили с собой и плавсредства, и много взрывчатки, и различные приспособления, чтобы побыстрее вскарабкаться на мост. Атака началась в последние часы ночи, когда самый сладкий сон у тех, кто спит, и труднее всего бодрствовать тем, кто бодрствует.
Надувные лодки с десантниками охрана обнаружила, когда они пытались проскользнуть в неосвещенных прожекторами промежутках.
Завыли сирены. Бешено затараторили пулеметы. На берегу послышались крики, топот ног, зажглись огни. Пули, словно ливень, застучали по воде. Десантники отвечали автоматным огнем. По ним стреляли и с берега, и с моста, но им все же удалось сбить большинство прожекторов.
И пока на реке, на берегу вокруг моста, все кипело, капитан Чайковский всего с несколькими бойцами, лучшими пловцами роты, буксируя взрывчатку и стараясь держаться под водой, бесшумно подплыл к мосту.
Над ними нависал черной громадой мост. Казалось, он где-то там, на недосягаемой высоте, слившийся с ночью и потому казавшийся безграничным. И бетонная опора представлялась могучей, неуязвимой. С крепившихся у ее вершины, теперь после уничтожения прожекторов невидимых, люлек в сторону атакующих вторую опору десантников неслись свинцовые струи.
Бойцы двигались так медленно, так бесконечно медленно в этой холодной, казавшейся густой, словно деготь, воде! У второй опоры один за другим погибали их товарищи, отвлекавшие на себя огонь…
Наконец Чайковский коснулся опоры. Достаточно было кому-то из засевших в люльках солдат засветить фонарик, вглядеться во мрак, прислушаться, и через минуту группа минеров перестала бы существовать. Но в пылу, в грохоте боя, немцы, как и надеялся Чайковский, видели только десантников, «атаковавших» незащищенную опору.
Чайковский и его люди ловко и быстро стали карабкаться вверх по своей опоре.
Когда они вскочили в люльки с ножами в зубах, словно древние пираты, бравшие судно на абордаж, немцам было поздно сопротивляться. Они были уничтожены за несколько секунд. Часть группы поднялась на мост и залегла, не давая приблизиться к опоре, остальные быстро, но тщательно раскладывали взрывчатку.
Наконец капитан Чайковский подал сигнал к отступлению. Десантники забросали мост гранатами и спустились с опоры. Последним среди них был Чайковский.
Они отплыли совсем недалеко, когда вдруг стало светло как днем, чудовищный грохот потряс окрестности, и высокая волна подхватила их и понесла.
Их много погибло тогда, и в отвлекающей атаке, и на мосту, и после взрыва. Уцелевшие вернулись к своим. Их всех наградили. Командующий вручил капитану Чайковскому третий орден Красного Знамени.
А он подумал, что, не умей он так здорово ходить на лыжах, плавать, давно бы уже для него кончилась война.
Лучшие лыжники спаслись с ним тогда, а теперь — лучшие пловцы.
«Да, — подумал в те минуты Чайковский, — все должен уметь десантник, и не просто уметь, а здорово, отлично, досконально».
…Он вздохнул. Вспоминая эпизоды минувших боев, он ни на секунду не прекращал наблюдать за полем боя, полем боя в сто квадратных метров. Он давно уже присматривался к обгорелому каркасу, что высился над ним и уходил в сторону противника искореженным железным силуэтом.
Может быть, этот шаткий каркас самый верный путь наступления?
У него возникла мысль пробраться по каркасу на два-три десятка метров вперед и заглянуть «с птичьего полета» на позиции врага, разгадать его секрет, обнаружить таинственное убежище, куда скрываются немцы, когда открывают по ним огонь.
Майор Чайковский перевернулся. В спину жестко уперлись края кирпичей. Он лежал на спине и, сощурив глаза, внимательно разглядывал окутанные дымом переплетения железных конструкций.
— Взгляни, лейтенант, — сказал он командиру взвода, лежавшему рядом с ним, — ничего дорожка? Пройдемся по ней, а?
— Только сами не ходите, товарищ майор, — лейтенант хорошо знал характер своего командира, — у нас верхолазов хватит.
— Тут мало быть верхолазом, — усмехнулся Чайковский, — тут надо обладать тактическим мышлением. Понял? — И он поднял вверх указательный палец.
Лейтенант промолчал, неодобрительно глядя на майора. Раз тот решил действовать сам, его не отговоришь. Чайковский, став командиром роты, а позже — батальона, упрямо продолжал поступать так, словно оставался взводным. Отучить его от этого не могли даже неоднократные выговоры начальства. Так было и на этот раз. Прихватив несколько гранат, он отдал приказ.
— Сколько мне тут ковыряться? С подстраховкой минут тридцать. Потом начнете огонь, — сказал он лейтенанту, — вовсю шпарьте, патронов не жалейте. А как услышите мои гранатки, начинайте штурм. С оглядкой, конечно, на пролом на лезьте, ориентируйтесь, убедитесь… Словом, понятно?
— Понятно, товарищ майор, — пробурчал лейтенант, — а может, все-таки…
— Так я пошел, — отмахнулся Чайковский.
С поразительной легкостью и быстротой он начал карабкаться вверх по железному столбу, отстоявшему подальше от передовой, где-то в глубине их позиций (а высота-то три десятка метров!).
Он двигался бесшумно, ловко, словно акробат по канату, прячась за столбом, и непонятно было, как мог он подниматься по его гладкой поверхности. Когда Чайковский добрался до вершины столба, он надолго здесь задержался, неподвижно лежа на поперечной балке. Только теперь он осознал, какую опасную и трудную задачу поставил перед собой.
Он лежал на узкой, неровной балке на высоте пятого этажа. Казавшийся снизу прочным, каркас весь ходил ходуном, вздрагивал, и стоило одной из опор получить самый незначительный толчок, как вся конструкция начинала раскачиваться. Так лежал он долго.
Отсюда, с высоты, были видны уходившие во все стороны мертвые улицы, окаймленные развалинами, засыпанные обломками, серые пятна трупов, неподвижно застыли подбитые танки, орудия.
То и дело среди этого хаоса вспыхивали огни взрывов, поднимался и тянулся к небу черный дым. Дым заволакивал небо, шлейфами окутывал развалины. Казалось, в эти утренние часы в городе стояли вечерние сумерки.
Чайковский медленно, невероятно медленно полз по шаткой железной балке в направлении позиций противника. Как ни плотно припадал он к обгорелому железу, как ни старался слиться с ним, как ни плохо просматривалось все вокруг из-за дыма, он понимал: стоит любому немцу внимательно вглядеться в ажурные очертания каркаса, и его заметят. И подстрелят, как куропатку. Но о смертельном риске он в тот момент на думал.
Он продолжал ползти. Даже ускорил движение, время ведь не стоит на месте.
Внизу под ним шла дежурная перестрелка. Легкие фонтанчики кирпичной пыли возникали там, где ложились пули.
Наконец он достиг точки, откуда позиции немцев просматривались как на ладони. Он хорошо видел их, залегших вдоль бруствера из обломков. Они внимательно, напряженно следили, что делается впереди.
И вдруг понял.
Сразу за этими ненадежными брустверами стоял огромный котел то ли парового отопления, то ли от какой-то машины. Так или иначе, эта могучая, вся в заклепках, емкость служила надежным убежищем и от пуль, и от гранатных осколков, а возможно, и от огнемета.
Как только его бойцы открывали огонь, немцы скрывались в этом импровизированном убежище, оставив лишь наблюдателей, а стоило начать атаку, выбегали из него. У котла была такая же, как у стенки, тяжелая заклепанная дверца, которую они закрывали за собой.
Как бы их выкурить, оттуда?
Чайковский внимательно рассматривал котел и наконец нашел решение задачи.
По форме котел напоминал паровозную топку, и так же, как и там, в одном конце над ним торчала небольшая труба. Ее черное отверстие находилось как раз под тем местом, где он лежал.
Решение созрело мгновенно, да и не требовалось великой сообразительности, чтобы его принять. Требовалось другое — умение провести его в жизнь и готовность пойти на смертельный риск.
Он слегка пошевелился, стараясь еще больше вдавиться в жесткую балку. Вот будет номер, если немцы сейчас обнаружат его. Сейчас, когда все на мази.
Но немцы были заняты другим: неподвижно застыв в своих лежбищах, они были похожи отсюда, с высоты пятого этажа, на грязно-зеленых насторожившихся ящериц.
Чайковский прикинул в уме, сколько минут прошло с тех пор, как он покинул своих. Он боялся пошевелиться, двинуть рукой, чтобы посмотреть на часы. Казалось, время остановилось. Ему вдруг почудилось, что он летит, парит над этим поверженным, обреченным городом, над беспредельным хаосом руин, над этим кладбищем, где лежали тысячи трупов и сражались тысячи людей, многие из которых тоже станут трупами.
И будто он видит это все со стороны. И себя, неподвижно припаянного к этой черной балке, на верхушке черного шаткого железного каркаса над черным массивным железным котлом. Он так отрешился от всего, что внезапный грохот выстрелов заставил его вздрогнуть.
Согласно приказу его бойцы открыли ураганный пулеметный и автоматный огонь, полетели гранаты.
Немцев словно ветром сдуло, мгновенно исчезли в своем убежище. Они настолько приноровились к этой операции, что, убрались буквально в считанные секунды.
«Что ж, — усмехнулся про себя Чайковский, — не только армии вермахта мы в котлах уничтожали, можем и взвод».
Но он сразу же, отогнал посторонние мысли. Сейчас все его внимание было сосредоточено на одном. Спуститься ниже невозможно, а пятиэтажная высота — это метров пятнадцать. Попасть с такого расстояния точно в отверстие торчавшей из котла трубы не так-то просто.
Чайковский, сморщив лоб, долго прикидывал расстояние, примеривался. Ему не раз доводилось метать гранату, но выпускать ее из руки вниз, как бросали когда-то бомбы летчики времен первой мировой войны, ему, право же, не приходилось.
Наконец он решился, рука с гранатой на секунду застыла неподвижно. Затем он разжал пальцы. Граната, прочертив в воздухе точную вертикаль, влетела в трубу. Раздался взрыв, приглушенный стенками котла, затем послышались глухие вопли. Чайковский торопливо приготовил вторую гранату и, стараясь как можно ниже опустить руку, выпустил из пальцев и ее.
И в то же мгновение почувствовал, как качнулся каркас, как заскользила в сторону балка, как он теряет равновесие…
Запоздалым усилием он попытался удержаться за гладкую поверхность, схватиться за что-нибудь. Но не смог.
…После взрыва его бойцы сразу же метнулись в атаку. Их встретили лишь редкие выстрелы. Они ворвались в этот странный вражеский дот-котел, котел, превратившийся, теперь в большой черный металлический гроб для десятков немцев.
Еще разгоряченные, не спуская автоматов, зорко осматривали все вокруг, настороженно прислушиваясь к каждому звуку.
Своего командира десантники нашли не сразу в этом море обломков. Он лежал, раскинув руки, устремив неподвижный взгляд к дымному небу, к уходящему в это небо шаткому, обгорелому каркасу.
Двое бойцов понесли на плащ-палатке останки своего командира в тыл. Остальные продолжали наступление.
На войне не бывает перерывов. Даже, когда до конца ее рукой подать…
Глава XV
Мог ли тогда майор Чайковский спастись? Мог ли принять иное решение? Послать вместо себя другого человека?
С точки зрения военной, профессиональной — да. Но в те далекие дни, в той войне подсказывало майору Чайковскому, как поступать, сердце.
Петр понял это не сразу. Однажды у них с отцом произошел такой разговор:
— Отец, что такое морально-психологический фактор в войне?
Петр много читал тогда военной литературы, но не все еще понимал.
Илья Сергеевич задумался. Легче всего было бы ответить словами учебника. Но это не годилось. Нужны были другие слова. Какие?
— Понимаешь, — сказал он, — когда бандит нападает на честного человека, он, как правило, обречен на поражение, потому что у бандита ничего нет за душой, а за честным стоит правда. Ты мне сам позавчера рассказывал, как этот ваш Васек и его дружки приставали к малышам возле школы. И ты этих хулиганов разогнал. Помнишь? Их же трое было, ты один. А убежали они. Почему? Да потому, что они грязным делом занимались, а ты благородным — слабого защищал. На войне не только оружие, число, умение играют роль. Но и моральный дух, сознание, что дело твое правое. И это важнее всего.
Других слов Илья Сергеевич тогда не нашел. Но Петр понял.
Он и дальше продолжал заступаться за слабых, хотя морально-психологический фактор не всегда играл свою роль: случалось, что попадало и ему.
Позже он осознал и то, что моральный дух сам не приходит, его надо воспитывать в себе. Прочел большую литературу. Да и практики хватало. На опыте познал, что, когда он проигрывает соревнование, домашние задания получаются хуже, когда учитель придирается, пропадает охота отвечать, а когда они с Нинкой в ссоре, вообще все из рук валится.
Но приходило с годами и другое — спортивная злость, выдержка, умение взять себя в руки, добиваться там, где не получалось, удваивать усилия, если удваивались препятствия. Изучать морально-психологический фактор по учебникам трудно. Лучший учитель здесь — сама жизнь.
Отец был для Петра живым примером моральной чистоты и стойкости. И дед, которого давно не было, но который в его сознании оставался живым.
Трагическая смерть матери потребовала от всей семьи Чайковских много душевных сил. Петр и Ленка были еще детьми. В их возрасте все переносится легче, все проходит быстрее.
Для Ильи Сергеевича ничего не прошло. Помимо невыносимой потери он столкнулся теперь в одиночку с труднейшей и ответственнейшей задачей — воспитанием детей. А сколько у него при его профессии оставалось на это времени?
С того первого разговора, который состоялся у него с Петром и Леной, Илья Сергеевич доверился им. Нет, он, конечно, проверял их, иногда выговаривал, всегда советовал, но доверял полностью. Петр и Лена не слышали от отца слово «запрещаю». Он всегда говорил «советую» и коротко, точно объяснял почему. Потом добавлял: «Так я считаю, ты же поступай, как найдешь нужным». Они поступали всегда так, как он считал. Вначале, слепо веря отцу, чей авторитет был непререкаем, позже потому, что сто раз убеждались в его правоте и доверяли его уму, опыту, знанию жизни безгранично. От него не было тайн. Он всегда относился к их порой смехотворным детским заботам, проблемам, огорчениям очень серьезно. Вместе с ними анализировал ситуацию. Но ситуации эти становились все значительнее, все «взрослей», все важней. Они требовали все более серьезного подхода и размышлений. А ведь у него были и другие дела…
Впрочем, главные дела Ильи Сергеевича, его служба, весьма походили на его дела домашние. Масштабы другие, но и здесь и там речь шла о воспитании, о привитии основных навыков, о поддержании состояния «высокой боеготовности», о том самом морально-психологическом факторе.
На службе это были тысячи взрослых людей, а дома двое детей, на службе эти люди должны были уметь прыгать с парашютом, стрелять, преодолевать полосы препятствий, взводом побеждать батальон врага и, если надо, жертвовать жизнью в борьбе с этим врагом.
Дома же его дети должны были делать ежедневно зарядку, овладевать школьными знаниями, справляться со своими пока детскими жизненными трудностями и в любую минуту быть готовыми отдать Родине все, что имели. Потому что Родина может потребовать этого от любого своего гражданина, есть у него уже паспорт или еще нет.
То, что случилось у Петра, было драмой. Настоящей, не детской, не выдуманной. Илья Сергеевич хорошо знал, что значило для сына училище. Срывались все с детства выношенные планы, терялась жизненная перспектива. Это была катастрофа.
Да и то, что получилось с Ниной, хотя здесь Илья Сергеевич мог лишь догадываться, тоже было драмой. Крушение первой любви…
Поэтому разговор, который предстоял с сыном, очень беспокоил его и не очень-то соответствовал бодрому тону оставленной им на столе записки. Он постарался освободиться в тот день пораньше, отпустил водителя и пошел домой пешком. Ему хотелось поразмышлять наедине.
Но одиночества не получилось. Не успел он пройти и сотни метров, как услышал за собой торопливые шаги, и запыхавшийся Логинов озабоченно потребовал:
— Давай рассказывай!
Илья Сергеевич не удивился. Он умел владеть собой, и никто никогда не мог сказать на занятиях, совещаниях, проверках, что творится в душе комдива. Он, конечно, требовал, выражал свое недовольство, отчитывал, да еще как, или, наоборот, радовался успеху, поощрял, хвалил, как любой начальник. Но это было связано с делом, со службой. Никогда он не позволял каким-нибудь иным причинам — личным огорчениям, домашним заботам, беспокойствам влиять на его служебную деятельность. Если Петр делался чемпионом общества по дзюдо или Ленка круглой отличницей, это не значило, что нерадивый офицер обходился без взысканий. Если дома бывало плохо, комдив не становился раздражительным и не срывал своего настроения, как это, увы, частенько бывает, на подчиненных.
Только своего комиссара ему не удавалось обмануть.
— Я, брат, тебя усами чувствую, знаешь, как те жуки, — шутил Логинов, — или как тот вор, у О’Генри кажется, который ногти себе до корней обрезал и такими чувствительными сделал пальцы, что без инструмента сейф открыл.
— Сравнения у тебя довольно странные, — отшучивался Чайковский, — себя с вором сравниваешь, меня — с сейфом.
Но Логинов действительно глубоко изучил своего командира и друга, умел проникнуть за броню самообладания, надежно укрывавшую комдива.
Чайковский это знал, а потому сразу ответил:
— Петра в училище не приняли. Вот так!
Логинов даже остановился, настолько поразило его это сообщение.
— Как не приняли? — растерянно спросил он.
— Вот так, — повторил Чайковский.
Логинов был, конечно, в курсе всех планов Петра, они не раз обсуждали их, и ни у Ильи Сергеевича, ни у него не было ни малейших сомнений в том, что Петра примут. Великолепно подготовлен и теоретически и практически, разрядник по дзюдо, столько прыжков на счету. И вдруг! Казалось, полковник Логинов сейчас расплачется, лицо его выражало крайнюю степень огорчения. Илья Сергеевич невесело усмехнулся:
— Вот иду беседовать. После возвращения еще не видел.
— Что думаешь сказать? — озабоченно спросил Логинов.
— А что бы ты сказал?
— Во-первых, чтобы не вешал носа…
— Вот я так ему в записке и написал, — опять усмехнулся Илья Сергеевич.
— …Во-вторых, — продолжал Логинов, — выяснил бы почему…
— Это я знаю — по здоровью, — снова перебил Чайковский.
— По здоровью? — Логинов был окончательно сражен. — Не может быть! Да он же богатырь! Он же чемпион! По парашютизму без пяти минут мастер! Тебя неправильно информировали, тебя…
— Нет, Николай, все правильно. Подробностей не знаю, но знаю, что по здоровью. Мне начальник училища звонил. Тоже удивляется. Сейчас все узнаю. Да, невеселый будет разговор! — вздохнул Чайковский.
— А ты сделай его веселым! Слышишь, Илья Сергеевич, ты его взбодри. Улыбайся!
— Да нет, — Илья Сергеевич махнул рукой, — я это не умею и, уж если на то пошло, не хочу. У нас в семье так заведено: не морочить друг другу голову. Мы ведь Чайковские. Привыкли смотреть правде в глаза. И я такой, и детей так учил. А что она не всегда улыбается тебе, эта правда, что ж поделаешь.
— Так-то так, — задумчиво рассуждал Логинов, — и твой Петр сдюжит, сомнений у меня нет. Но поддержать его надо. Он же все-таки пацан еще.
— Нет, Николай, — твердо сказал Чайковский, — он не пацан! Ему семнадцать. Взрослый человек, через год в армию. Попал бы в училище, уже сегодня надел погоны. А в армии, как ты знаешь, пацанов не бывает…
— Это ты прав, воюют не пацаны, мужчины, а армия на то и существует.
— Но поддержать надо, — продолжал Чайковский, — только не улыбкой. Не рожи строить и в ладоши хлопать. Поговорю откровенно. Спрошу, что он сам думает. Проанализируем все. Одно сражение проиграть — не значит кампанию. Надо выяснить, в чем дело. Что за болезнь. Может быть, разрешат на будущий год вновь поступать. Нет, так в часть, в десантники призовут. Тогда оттуда позже рапорт подаст. В самом худшем случае — будем сходную профессию искать. Словом, выход найдем. Информации у меня пока маловато…
Они дошли до дома. Некоторое время молча постояли, глядя, как летний вечер мягко опускается на зелень сквера, на притихшие улицы, на их знакомый, опустевший в эту пору дом.
— Держи меня в курсе, Илья Сергеевич, обязательно. — Логинов сделал паузу и добавил озабоченно: — Дело-то серьезное. Может, чем пригожусь. — Он пожал Чайковскому руку и, не оборачиваясь, зашагал в подъезд.
А Илья Сергеевич неторопливо стал подниматься по лестнице.
Он открыл дверь своим ключом. В квартире стояла тишина.
— Ты дома, Петр? — громко спросил Илья Сергеевич, и сердце его тревожно забилось.
— Дома, отец, — услышал он преувеличенно бодрый голос сына, — и не бойся, не повесился, газом не отравился. Даже ужин разогрел!..
Продолжая болтать, он выскочил из своей комнаты, подбежал к отцу, обнял, потащил в столовую, где действительно был накрыт стол.
— Садись, отец, подкрепись. Потом будем говорить.
Илья Сергеевич с острой тоской смотрел на сына. До чего же он изменился за эти считанные недели! Похудел, под глазами темнели круги. И сами глаза лихорадочно блестят, в них затаилась печаль, обида, разочарование. Еще тоскливее было Илье Сергеевичу от искусственной улыбки, от этого бодряческого тона, громкого голоса, суетливых движений, которыми Петр неумело старался скрыть свою подавленность, свою душевную боль.
Илья Сергеевич не думал, что Петр будет так страдать. А что Петр глубоко страдает, бросалось в глаза, несмотря, а может быть, как раз из-за всей этой его жалкой маскировки.
Может быть, именно потому, что так больно было сейчас самому Илье Сергеевичу, он сказал непривычно жестко:
— Хватит, Петр, не паясничай. Веселого мало. Но земля не остановилась — вертится. Поужинаем и обсудим, что к чему. Мы не в театре, и комедии играть незачем. Как и драмы. Решать надо. А примем решение, будем проводить его в жизнь. Так солдаты поступают.
— Да я-то, как видишь, не солдат… — с горечью произнес Петр.
— Я сказал, чтоб ты бросил этот тон, Петр. — Илья Сергеевич нахмурился. — Будем говорить о фактах, не о чувствах. О них потом. Давай все рассказывай и подробно.
— Без чувств тут не обойдется, отец, — печально сказал Петр. — Садись, сейчас чайник принесу.
Они сели за стол, налили чай, но, так ни к чему и не притронувшись, начали этот невеселый, вечерний, затянувшийся далеко за полночь разговор.
Подробно, откровенно, как он привык это делать, Петр рассказал отцу все, начиная с первого дня прибытия в Москву.
Илья Сергеевич слушал не перебивая.
— Здорово не повезло, отец, — закончил Петр свой невеселый рассказ, — просто не знаю, что делать.
Он тоскливо смотрел в незанавешенное окно, за которым все серебрилось в свете луны — деревья, крыши, легкие неподвижные облачка.
— Я же сказал, Петр. Надо принять решение и проводить его в жизнь, — повторил Илья Сергеевич.
Петр взглянул на отца. Он только сейчас вспомнил, что то же самое сказала Рута, только еще раньше, до его отъезда. Наверное, то же самое посоветовала бы и мать. Они что, все из одного теста сделаны, одинаково думают? Или это сама очевидность. И только он один не понимает?
— Какое решение? — спросил Петр.
— Это уж тебе виднее. Я могу только советовать.
— И что ты советуешь, отец?
— Вот что, сын (так Илья Сергеевич называл его очень редко, в особо важных случаях). Не будем все смешивать. Ты ведь ездил сначала в Москву, чтобы все для себя выяснить. Ты сам это сказал. Так?
— Так…
— Выяснил?
— Я же тебе рассказал, отец…
— Ты мне рассказал, что произошло, Петр. Как говорится, изложил факты. А выводы?
— С Ниной покончено.
— Твердо? Ты уверен? Сомнений нет?
— Твердо, отец. После всего… я б не смог с ней встречаться. Я не хочу ее видеть, — Петр поднял глаза на отца.
— А тебе не жаль? — помолчав, неожиданно спросил Илья Сергеевич.
— Жаль. Очень жаль. Мне было здорово с ней. Но, понимаешь, отец, как бы тебе объяснить — мне жаль то, что у нас было, жаль такую, какой она была. А такая, как сейчас, она мне не нужна, ну пойми, я просто не смог бы. Словом, Нина для меня больше не существует! — закончил Петр твердо.
— Значит, одно решение принято, — подчеркнуто деловито констатировал Илья Сергеевич. — Остается провести его в жизнь.
— Провести в жизнь? — не понял Петр.
— Конечно. А ты как думал. Решил, что Нина для тебя больше не существует, и воображаешь, что она вообще не существует? Но ведь она есть. И ты это знаешь. А вдруг она напишет тебе?
— Не напишет…
— Кто знает. Или жизнь снова вас сведет. Мало ли, что бывает. Если она действительно для тебя не существует, ты не должен о ней думать, ее помнить. Но ведь и думать и помнить будешь.
— Нет!
— Будешь, сын, будешь. В твоем возрасте ничего так легко не приходит и так трудно не уходит, как любовь. Словом, смотри, принял решение — проводи в жизнь. Только предупреждаю, не так это будет просто.
— Справлюсь.
— Конечно, — подтвердил Илья Сергеевич, — только постарайся побыстрее, — он улыбнулся, — иначе тебя это будет отвлекать от главного.
— А это ведь не главное, — не то спросил, не то подтвердил Петр.
— Нет, — отрезал Илья Сергеевич, — главное — училище. Так, по крайней мере, было для меня. Надеюсь, для тебя тоже. Вот об этом давай и поговорим.
Теперь он был сосредоточен, нахмурил лоб. Он старался вывести сына из сферы эмоций, придать разговору максимально деловой характер. Двое военных обсуждают план операции после неудачного наступления. Где крылась ошибка, как исправить, как перегруппировать силы, откуда начать новую атаку. Чтобы в конечном счете выполнить боевую задачу.
— С чего думаешь начать?
— С врача, — неожиданно сказал Петр.
— Правильно! — поддержал Илья Сергеевич.
— Выясню подробно, что за дистония эта, — продолжал Петр, — как с нею разделаться, как стать нормальным. — Он грустно усмехнулся.
— Вот, вот, — без улыбки сказал Илья Сергеевич, — главное — стать опять нормальным. Во всех отношениях, — добавил он.
— Ладно, отец, с первым вопросом ведь покончено. Узнаю у врача, что к чему, и буду железно соблюдать режим, лечение, диету. Словом, все, что скажет. Никаких отрицательных эмоций! — Он опять усмехнулся.
— А положительные? — по-прежнему серьезно спросил Илья Сергеевич.
— Положительные? — переспросил Петр. Он вдруг подумал о Лене Соловьевой. — Найду положительные, отец. — И впервые за весь разговор улыбнулся.
— Отлично, — улыбнулся и Илья Сергеевич.
— Завтра же отправлюсь в аэроклуб. Вообще-то у них занятия в октябре, но может, какие-нибудь сборы. Словом, выясню… — Он говорил теперь оживленно, горячо, строил планы. — А на будущий год снова подам в Рязанское. И поступлю! Увидишь, отец, поступлю. Это железно.
— Да я и не сомневаюсь, — заметил Илья Сергеевич. — Что ты рано или поздно поступишь, сомнений нет. Но лучше раньше, чем позже. А так в училище ты и из армии можешь пойти. Между прочим, раз тебе десантником стать не противопоказано по здоровью, так можно и другое училище кончить. Донецкое, например. Как сын Логинова Николая Николаевича. Или…
— Нет, отец, — сказал Петр, вставая, — я хочу окончить Рязанское училище, и я его окончу. Не сомневайся!
— Ну что ж, сын, — Илья Сергеевич тоже встал, — решение принято, остается провести его в жизнь. А теперь спать, — он посмотрел на часы, — время позднее, служебное совещание окончено. — Он улыбнулся, обнял Петра за плечи.
Впервые за много дней Петр заснул в ту ночь спокойно. Не сразу, поворочавшись, повздыхав. В общем-то теперь все стало ясно. Он твердо знал теперь, что будет делать. Рядом был отец… Конечно, еще много трудностей на пути, он понимал это. «Мы ведь Чайковские», — повторял он слова отца, засыпая.
На следующий день с утра Петр помчался в поликлинику. Врач подтвердил диагноз, задал множество вопросов и без труда угадал причины болезни. «Лекарства» прописал те же: режим, воздержание, чистый воздух, спорт, положительные эмоции. Словом, все то, что любой врач советует любому больному и что ни один больной не соблюдает. Но Петр дал себе слово скрупулезно выполнять предписания врача.
Начал с положительных эмоций. Для него таковыми было все, что связано с аэроклубом. Но там он никого не застал. Подумав, решил пойти к Руте домой. Ему сказали, что она в городе, только что переехала на новую квартиру.
Не без труда, путаясь в новостройках, нашел высокий дом, хотел одним махом взбежать по лестнице на двенадцатый этаж, но вспомнил врачей и нажал кнопку лифта. «Скоро потребую, чтобы мне место в автобусе уступали», — с горечью подумал он.
Перед тем как позвонить в дверь, неожиданно оробел — неудобно, приперся ни с того ни с сего. «Ничего, — решил он, — скажу, что узнал о переезде, может, нужно помочь, вот пришел узнать».
Петр вдруг подумал, что не имеет представления о том, замужем ли Рута, есть ли у нее дети, с кем она живет — с родителями, с семьей, одна… Интересно, почему все же мама никогда ему о ней не рассказывала?
Он поискал кнопку звонка. Ее не было. Наверное, еще не успели провести. Постучал.
Дверь открыла Рута. Привыкший видеть ее всегда подтянутую, тщательно причесанную, аккуратно одетую, он даже не сразу узнал ее. Рута загорела, спутанные волосы падали на глаза. На ней был вылинявший тренировочный костюм неопределенного цвета, старые резиновые тапки. В руках тряпка, с которой капала вода.
Некоторое время они изумленно смотрели друг на друга. Неожиданно Рута широко улыбнулась, движением головы откинула волосы со лба.
— Ну заходи, заходи же, десантник! Сдал на «отлично»?
Лицо ее светилось радостью. Петр понял, что она действительно рада его приходу. Не просто — очень рада. Ему сразу стало легко, весело, как-то тепло. Его даже не огорчил ее вопрос. Впрочем, он постарался быстрее рассеять недоразумение.
— Никакой я не десантник, Рута. Выяснилось, что я дистрофик…
Она смотрела на него, не понимая.
— Не приняли меня. По здоровью.
Взгляд ее сразу потух, улыбка сползла с лица. Она опустилась на испачканную мелом табуретку, единственную мебель в передней.
«Сейчас она скажет: „Как не приняли?“ — подумал Петр, — или „Почему?“, или „Не может быть!“».
Но она испуганно посмотрела на него и спросила:
— Какая болезнь? Что с тобой? Говори же!
Петр смутился.
— Да так, ерунда, — ответил он, — какая-то дистония нейро… чего-то, даже не выговоришь. Но пройдет, если буду хорошо себя вести. — Он улыбнулся. — Вы не подумайте, прыгать можно, даже в десантных войсках можно служить. Только в училище нельзя. Там особые требования.
Рута, не скрывая, облегченно вздохнула.
— А откуда у тебя это? — спросила она, нахмурив лоб. — Ты же…
— Перетренировался, — затараторил Петр, — переутомился, перенапрягся, переусердствовал, переучился, — он продолжал улыбаться, — плюс отрицательные эмоции…
И сразу лицо Руты приняло обычное выражение — спокойное, благожелательное. Она смотрела на него выжидающе. Он не сразу понял.
Рута встала со своего табурета, сделала приглашающий жест, пошла в комнату, не оборачиваясь, спросила:
— В Москве все вопросы выяснил?
Петр помрачнел, ответил негромко:
— Все. Больше вопросов не осталось. Совсем.
— Что ж, рада за тебя, — она по-прежнему говорила, не оборачиваясь, — там труднее вылечиться…
— Вылечился! — В голосе Петра звучал вызов. Но, не умея врать, нехотя признался: — Вылечусь. От всего вылечусь!
— Нравится квартира? — спросила Рута. — Вот порядок навожу.
Квартира была обычной, двухкомнатной, с маленькой кухней, зато с двумя лоджиями. В большой комнате громоздилась мебель, чемоданы, ящики, сумки — обычный груз, который всяк переезжающий на новую квартиру неизменно тащит с собой.
Когда он явился, Рута, видимо, мыла пол.
— Давайте помогу, — предложил Петр.
— Помогай, — охотно согласилась Рута.
Они вымыли пол во всех комнатах, почистили балкон. Петр наладил звонок, что-то починил на кухне. Затем пили чай. Он рассказал Руте подробности своего неудачного поступления в училище. Уже без волнения, спокойно, по-деловому. О Москве и Нине не было сказано ни слова. Рута внимательно слушала, задавала вопросы.
— После приезда мы с отцом поговорили, — закончил Петр, — и все. Словно гора с плеч. Хорошо мне с ним. Ничего не страшно.
— С ним, наверное, всем хорошо, — после паузы сказала Рута.
В голосе ее Петру послышалась странная грусть.
— Еще бы! — воскликнул он. — Вы знаете, Рута, я иногда думаю, везет тем солдатам, которыми он командует. Его все в дивизии любят — и офицеры, и солдаты…
— Да, его, наверное, все любят, — как эхо откликнулась Рута, но Петр продолжал:
— Вот, может, только полковник Воронцов. Да нет, он тоже, просто сухарь. А так все. Эх! Чего бы я хотел, так это, чтоб мои солдаты ко мне так же, как к отцу, относились. Когда я офицером стану, — пояснил он на всякий случай.
Рута улыбнулась.
— Не бойся, и к тебе так же относиться будут. В общем, — сказала она как бы подытоживая разговор, — все ты правильно решил: избавиться от всех болезней, продолжать занятия в аэроклубе, а на будущий год снова в училище.
Она заговорила об аэроклубе. Можно съездить на сбор. Она включит его в команду, которая выезжает в соседний город на соревнования. С октября опять занятия. Всю зиму. Летом снова сбор. Он сможет выполнить первый разряд. Возможно, ему разрешат помогать ей в группе с новым набором…
Петр ушел вечером, довольный. Рута всегда действовала на него успокаивающе. Он чувствовал какое-то ее особое отношение, словно она была ему матерью или старшей сестрой. Какую-то глубокую заинтересованность в его судьбе. Он мог с ней делиться как с другом.
«Надо ее познакомить с отцом», — подумал он.
И только тут вспомнил, что так и не узнал, есть у Руты семья или нет. Стал рассуждать: дают двухкомнатную квартиру на одного? Может, она имеет право? Или обменялась? Он ведь не знал, как она жила раньше.
Мысли его приняли новое направление — интересно, где Лена Соловьева? Забыл спросить. Но тут же признался сам себе, что не забыл, а не хотел, постеснялся. Ладно, завтра пойдет в клуб, все выяснит.
Выяснилось, что у Лены Соловьевой в самом разгаре легкоатлетический сезон и она со своим копьем уехала ни много ни мало на республиканское первенство! Петр порадовался за нее, но испытал разочарование.
Вернулась из пионерлагеря Ленка. Загорелая, оживленная, как всегда. Разумеется, сразу же возник преданный Рудик, еще более румяный и молчаливый.
Ленка расцвела, она все больше походила на мать. И, глядя на дочь, Илья Сергеевич порой старался скрыть печаль.
Петр, продолжая бывать в аэроклубе, помогал Руте заниматься с новым набором. Он чувствовал себя солидным, опытным руководителем этих увлеченных, отчаянных ребят и девчат, пришедших, как он в свое время, в аэроклуб. Желавших поскорей начать прыжки.
Прислал письмо Володя Пашинин. Он так и не поехал сдавать экзамены в училище, что-то помешало. Теперь был на практике, но, вернувшись, вновь собирался в аэроклуб.
Вернулась наконец и Лена Соловьева. Вернулась с триумфом. На первенстве республики она заняла второе место. Завоевала звание кандидата в мастера.
Она была все такой же сильной, веселой, свежей — олицетворение здоровья и молодости.
Она, конечно, поняла, что с училищем у Петра что-то не получилось, иначе его бы здесь не было. Но ничего не спросила. Просто подошла, пожала руку, сказала:
— Ну, Петро, никуда ты от меня не денешься! Опять здесь. Не притворяйся — влюбился, так прямо и говори. Я рассмотрю. Может, даже отвечу. — Потом стала серьезной: — Это хорошо, что ты на месте. Тоскую я без тебя, Петро. Ну что тут будешь делать?
На этот раз Петр не отшутился. Он так же серьезно посмотрел на нее и сказал:
— Что-нибудь придумаем, Лена. Я тоже без тебя скучал.
Он отошел. А она еще долго недоверчиво смотрела ему вслед. Ее щеки медленно покрывал румянец.
Впереди был год, и надо было как-то устраиваться. Нашлось место рабочего при аэроклубе.
У Петра было теперь на счету около ста прыжков, и он мечтал об этой заветной цифре на голубом значке, украшавшем его грудь. Он выполнил первый разряд.
Наступила зима. Вернулся Пашинин. Соловьева, кончив физкультурный техникум, стала преподавателем в детско-юношеской спортивной школе. У Ленки начались соревнования.
Жизнь шла своим чередом.
С Леной Соловьевой у Петра установились странные отношения. Он прекрасно понимал, что нравится ей, да она это не очень-то скрывала. Подспудно, не признаваясь себе, он чувствовал, что и его отношение к ней меняется. Она стала необходимой ему. Он скучал, когда не видел ее даже день, ему хотелось побольше видеться с ней. Но Лена, в отличие от него, работала. И однажды, повинуясь непреодолимому желанию, он зашел за ней в ДЮСШ. Потом это превратилось в привычку. Он видел, как радовалась этому Лена, как старалась скрыть эту радость — боялась вспугнуть его. Еще подумает, что она вообразила что-то, перестанет ходить.
Они стали бывать вместе в кино, на катке. Только в городской парк он упрямо не хотел идти. Однажды, когда она предложила зайти туда, он так резко крикнул «нет», что Лена удивленно посмотрела на него, но больше своих попыток не возобновляла.
Как-то Лена с несвойственной ей робостью, путаясь в словах, пригласила его к себе на день рождения, и была на седьмом небе, когда он сразу охотно согласился.
У нее собрались ребята и девчата из аэроклуба, Ленины подруги из техникума. Пришла Рута. Родители Лены оказались веселыми, добродушными, еще не старыми, простыми и гостеприимными. Был ее брат, служивший в армии и приехавший на побывку, младшая сестра, такая же высокая, пышущая здоровьем, учившаяся в том же техникуме, и тоже легкоатлетка-разрядница. В меру выпили, потанцевали, спели хором любимые песни. Все в этом доме было просто, легко, искренне. Лишь устремленный на него и Лену пристальный Рутин взгляд, который он случайно поймал, несколько смутил Петра. Впрочем, он быстро забыл о нем.
Он и потом не раз заходил к Лене, а однажды пригласил ее к себе. Ильи Сергеевича не было. Ленка внимательно и придирчиво разглядывала свою тезку, задавала дурацкие, по мнению Петра, вопросы. А Лена Соловьева чувствовала себя не в своей тарелке, была, как выражаются актеры, «зажатой».
На следующий день спросила у Петра, бравируя:
— Ну, Петро, чего сестренка твоя сказала? Небось коровой назвала? А? Ну, говори.
— Да брось ты! — отмахнулся Петр. — У нее свои заботы — Рудик, ее вечный спутник. Это я могу тебе сказать: пришла, как в музей, — сидишь, молчишь, только по сторонам оглядываешься.
— Точно, — согласилась Лена. — Еще отца твоего не было. При нем я бы вообще, наверное, два слова не сказала.
— Вот в следующий раз приведу, когда он дома будет, — пообещал Петр.
— Прямо! В жизни больше не пойду к тебе!
— Почему? — удивился Петр.
— Да ну, — Лена махнула рукой, — у тебя небось такие девчонки бывали! А тут вдруг действительно корова. Вес под семьдесят и слова сказать не умеет. Нет, не пойду.
— Какие это у меня девчонки бывали? — запальчиво спросил Петр. — Ты что, думаешь, у меня график, что ли? Каждый квартал или семестр новые? Кто тебе это сказал?
— Да ребята говорят, — неопределенно ответила Лена. — Я небось самая никудышная у тебя?
— Что «ты у меня»? — спросил Петр, заглянув ей в глаза.
Лена густо покраснела, опустила ресницы.
— Так что? — настаивал он.
— Да ладно, Петро. Чего зря спрашиваешь, будто сам не знаешь? — Она отвернулась.
Это был единственный случай, когда она вскользь, туманно коснулась запретной темы. Обычно говорили обо всем, кроме этого. Как товарищи, как добрые друзья, как двое парней.
Но парень-то из них был только один. Вот в чем дело. Так сколько это могло продолжаться?..
А жизнь шла своим чередом.
В воздухе уже ощущалось приближение весны. Горячее становилось солнце, голубее небо, отступали снега.
Петр соблюдал свой железный режим, даже на Новый год он не выпил и глотка вина. Удивлял всех, посещая врача чуть ли не каждую неделю, словно инфарктник. Тщательно следил за нагрузками во время тренировок. Меньше уделял времени дзюдо, больше ходил на лыжах, катался на коньках. Болезнь проходила.
Петр особенно полюбил лыжи.
Он один уезжал на электричке километров за тридцать — сорок и, напевая под нос «На дальней станции сойду…», выходил из поезда, надевал лыжи и углублялся в лес. Всюду были поселки, дома отдыха, спортивные базы, и он без труда находил лыжню.
Петр сначала брал максимальный темп и, мягко, но сильно скользя, уносился в незнакомые дали. Потом сбавлял темп и, с наслаждением вдыхая воздух, шел медленнее, глядя по сторонам. Его всегда поражало это великое чудо — природа. Она действовала на него необъяснимо. Он словно притихал, словно становился меньше.
Кругом, устремившись к голубому небу, неподвижно застыли завернутые в сверкающую снежную вату ели. Невообразимым кружевом переплелись потолстевшие от инея березовые ветки, кусты под сугробными шапками напоминали фантастических зверей. И так пахло снегом, морозом, зимой…
Потом лес кончался, возникала поляна. Она искрилась, переливалась холодным зимним белым цветом. Петр никогда не думал, что существует столько оттенков белого цвета — серо-белый, когда небо темнело, ослепительно белый под солнцем, розово-белый в березняке и иссиня-белый в чащах…
Сердце слегка колотилось. Неясная сладкая тревога охватывала его, когда он смотрел вперед на убегавшую от него лыжню. Куда ведет, в какие таинственные места?
Иногда он останавливался, чтобы съесть прихваченный мандарин или кусок сахара. И тогда сразу становилось ясным, сколь обманчива здесь тишина. Трещали сухие сучья, стучал дятел, перекликались какие-то зимние птицы, доносился издалека гул электрички, тарахтение движка, а порой колокольный звон.
Иногда, редко, Петр встречал других лыжников — цепочку пожилых женщин и мужчин в старомодных темно-зеленых или коричневых лыжных костюмах и меховых шапках; спортсменов, проносившихся, словно яркие цветные метеоры, без шапок, на узких, красивых синих, желтых, белых лыжах; солдат, веселых, здоровых, краснощеких, сдающих, наверное, нормы на значок ГТО… Но большей частью он шел один и, когда возвращался после таких прогулок, испытывал ощущение покоя, приятного утомления.
На каток он тоже ходил один, тщательно маскируя коньки в портфеле, чтобы не увидела Ленка.
Иначе, не дай бог, увяжется за ним, а на льду засмеет. Петр катался неплохо, но до сестры ему все же было далеко.
Коньки хорошее дело, однако с лыжами не сравнятся! Дзюдо он занимался как-то по-новому, «по-научному». Изучал литературу, «тренировочный процесс», тщательно обосновывал все приемы. Словом, любимый спорт превратился для него в основательное дело.
Впрочем, любимый спорт был все же парашютизм. Только спортом он его не считал. Это был не главный спорт, это было главным делом всей жизни. Не сам прыжок, конечно, но та профессия, в которой прыжок с парашютом занимал едва ли не главное место. Профессия офицера-десантника.
Один раз, когда они обсуждали планы на лето, Лена скорее утвердительно, чем вопросительно, заметила:
— В июле небось в Рязань подашься.
Петр оценил ее деликатность, она не произнесла слова «опять».
— Обязательно, — сказал он, — в твоем метании копья и то три попытки дают. Неужели в училище во второй раз не поступлю?
— О чем ты говоришь, — Лена пожала плечами, — наверняка поступишь.
— Мне без училища жизни нет, — убежденно сказал Петр.
— Положим, Петро, ты и без училища проживешь. Уверена. Но что обсуждать, если ты его наверняка закончишь? Тут и говорить нечего.
— Думаешь? — Петру хотелось еще и еще слушать уверения, что с училищем будет все в порядке.
— Не думаю, а знаю. У тебя вся жизнь на это нацелена. Да и я тебе счастье принесу, вот увидишь. Не смотри, что у меня глаз черный, для тебя он добрый! — Лена рассмеялась.
С тех пор они часто обсуждали предстоящие экзамены. Лена горячо поддерживала его. Порой создавалось впечатление, что это она поступает, а не он.
— Эх, жаль, девок туда не берут, Петро! — вздыхала она. — Я б там первой была. Думаешь, вам, ребятам, уступлю? На, смотри! — И она напрягала свои железные бицепсы.
Они смеялись.
— Ты бы показал мне свою подругу, — неожиданно сказал сыну Илья Сергеевич, когда они сидели субботним вечером за ужином.
Петр удивился. Он ничего не рассказывал отцу о Лене Соловьевой. Вернее, ничем не выделял в своих рассказах из общего круга друзей и товарищей. Илья Сергеевич сам догадался. В истинных чувствах сына он разобрался раньше, чем сам Петр.
— Она была как-то, — простодушно сказал Петр, не подумав утаить, о ком идет речь. — Но больше, говорит, не придет. Тебя боится, — улыбнулся он.
— Не меня она боится, Петр, а тебя, — усмехнулся Илья Сергеевич.
Петр недоуменно посмотрел на отца, но тот не стал разъяснять.
Глава XVI
Об этом разговоре с сыном вдруг вспомнил сейчас генерал Чайковский, наблюдая рассеянным взглядом за санинструктором Лебедевой, сосредоточенно возившейся со своим хозяйством. Она была как две капли воды похожа на Лену Соловьеву, с которой Петр в конце концов все же познакомил отца.
Но тут же взгляд его снова стал внимательным и сосредоточенным. Перед ним лежала карта. И хотя он только что выпил за победу, пусть не «вдову Клико», а крепкий чай, но какой-то тревожный звонок неожиданно звякнул у него в мозгу. Он знал, что это за сигнал — подсознательный сигнал тревоги. Что-то неясное подчас и ему самому настораживало. Так бывает порой у законченных профессионалов, у больших специалистов своего дела. Все отлично, все прекрасно, а тревога не проходит, интуиция говорит свое слово. Еще не громко, не во весь голос, но подает знак — проверь, не почивай на лаврах, жди сюрприза.
— Так что с этими вертолетами? — резко спросил комдив, поворачиваясь к начальнику штаба.
Но ответил подполковник Сергеев:
— Товарищ генерал-майор, данные разведки говорят о том, что у «противника» имеются подразделения боевых и десантных вертолетов. В полной готовности…
— Понимаю, что их не разобрали для покраски, — оборвал комдив, — они в готовности. К чему?
— Предполагалось, что «противник» использует вертолеты для контратаки в районе аэродрома и складов, — ровным голосом продолжал подполковник. — Но сейчас, по-видимому, его намерения изменились.
— А нет данных, что он ударит по Зубкову?
— Не думаю, товарищ генерал-майор, — вмешался полковник Воронцов. — Мост мы удерживаем прочно. Все объекты «южных» вдоль реки в наших руках. С какой целью?
— С целью облегчить положение частей «противника», отходящих под натиском наших главных сил. Словом так, — решительно приказал комдив, — встретишь огнем вертолеты вот здесь, — он ткнул пальцем в карту. — Выполняйте.
— Есть, — не разжимая губ, сказал начальник штаба и удалился к своим операторам готовить приказ.
Генерал Чайковский вызвал на связь майора Зубкова.
— Я — «Арена-25», — повторял сержант Лужкин, — «Динамо-28», «Динамо-28»…
— Как у вас там, все спокойно, майор? — спросил комдив.
— Все нормально, — ответил Зубков, в голосе его слышалось некоторое удивление. — Вот только вода поднимается. Директор совхоза приезжал, просил помочь.
— А вы?
— Я объяснил, товарищ генерал-майор, что учения идут. С «противником» воюем, не с рекой. С рекой уж пусть он сам справляется.
— Ваша задача, майор Зубков, уничтожить вертолеты «противника». Чтоб в любую секунду были готовы.
— Товарищ генерал-майор, никаких данных о том, что «противник» готовится к атаке, нет и…
— Не устраивайте мне дома отдыха, майор, — строго сказал комдив, — повторяю, в любую секунду будьте готовы к отражению вертолетов.
— Есть, быть готовым…
Но генерал Чайковский уже снова вернулся к карте. Он внимательно вглядывался в пестрый лист, расчерченный синим, красным, черным карандашами, но видел не похожие на мишени многоярусные окружности, а зеленые холмы, не россыпь параллельных черточек и кружков, а болота, не причудливые лепестки с изображением елочки или деревца посредине, а леса, рощи и уж, конечно, не кусочки синих шестеренок, а позиции «южных»…
Перед ним вставал весь район десантирования с его сложным рельефом, он в который раз восстанавливал мысленно картину минувшего боя, вспоминал, как действовали полки, батальоны и роты дивизии, пути их движения и нынешние позиции.
Но он представлял себе и их дальнейшие задачи, способы выполнения, возможные препятствия, трудности, варианты преодоления этих трудностей. Он ставил себя на место «противника» и решал за него. Наконец он представлял действия «северных» в их совокупности: частей, наступавших в центре, — тех, которым он проложил дорогу, но и тех, что наступали с флангов. Огромное поле боя в сотни квадратных километров возникло перед его мысленным взором.
Ни на одну секунду он не сомневался в том, что каждый красный, синий, черный знак, нанесенный на карту, точен, что указаны даже самые незначительные объекты.
Он знал, что штаб как завод, куда поступают от многих поставщиков детали — донесения, сводки, разведданные, доклады, — проходят обработку, сборку, и вот уже готова конечная продукция: исчерпывающая информация командиру и предложения по решению. Предложения. Но лишь ему, командиру, дано право это решение принять.
И так же, как на заводе-сборщике, отсутствие порой даже самой маленькой детали может сорвать план выпуска станка, тепловоза, радиолы, так и здесь малейший брак, опоздание, отсутствие информации может привести к срыву плана. Только не в рублях будут измеряться потери, а в человеческих жизнях.
Штаб полковника Воронцова работает напряженно. Офицеры сосредоточенно склонились над картами. То и дело поступают донесения. Но порой своим ровным негромким голосом начальник штаба приказывает запросить то одну, то другую информацию, которую никому, кроме него, в голову запросить не придет.
Вот и сейчас он велит выяснить дополнительные данные, связанные с рельефом местности вокруг позиций, которые занимают десантники майора Зубкова. И начальник штаба полка сообщает высоту деревьев по берегам Ровной, глубину оврагов на правом берегу, наличие полей, лесных проплешин, просек.
Полковник Воронцов хорошо изучил своего комдива и привык угадывать его мысли.
— Было бы идеально, товарищ генерал-майор, — сказал он как-то, — если б каждый командир мог предвидеть замыслы противника, а начальник штаба — замыслы своего командира.
— Согласен, — улыбнулся тогда Чайковский, — это невозможно, но к этому надо стремиться.
Полковник Воронцов стремился, и весьма успешно. Поэтому он не удивился, когда услышал вопрос комдива:
— Запросите данные по этим оврагам, что западнее моста на правобережье.
Но и комдив не удивился, услышав мгновенный ответ:
— Глубина и ширина оврагов позволяют незаметный подход вертолетов…
Ну вот! Значит, он был прав. «Южные» наверняка попытаются атаковать здесь Зубкова. Конечно, Зубков неплохой офицер, но недостаточно въедается, что ли, в сложившуюся обстановку, не все возможные ходы «противника» обдумывает. Свои-то, может, и все, а вот «противника»… Легкомыслие, старая, как мир, беда, — недооценка противника.
Как рассуждают «южные»? Очень просто: они ставят себя на место майора Зубкова и задаются вопросом, как рассуждает он? Скорее всего, ждет вертолетной атаки, но откуда? Со стороны реки — все данные говорят за это.
Надо представить, что думают «южные» о том, что думаю я, и что в соответствии с этим придумают. Там и встречать. Предположив, что «северные» готовы встретить вертолеты со стороны реки или будут перебирать все другие направления, почти наверняка остановят свой выбор на оврагах. Разумеется, чтобы пройти этим путем, необходимо высокое мастерство вертолетчиков. Тут-то и вступает золотое правило — не считай противника глупее себя, менее искусным, чем ты. Лучше предположить, что у «южных» там все мастера своего дела, чем наоборот.
А раз так, жди их на том направлении, на котором, как они думают, ты их не ждешь.
Так должен рассуждать майор Зубков, а рассуждает ли он так, сейчас узнаем.
— Майора Зубкова на связь! — говорит комдив.
Когда майор Зубков выходит на связь, генерал Чайковский спрашивает:
— Какие меры приняты против вертолетной атаки?
Майор вздыхает — ну откуда вертолетная атака? Но бодро докладывает:
— Товарищ генерал-майор, на возможном направлении выдвинуты стрелки-зенитчики, зенитная батарея.
— На каком возможном направлении?
— Вдоль реки, товарищ генерал-майор. Больше неоткуда.
— Почему так считаете?
— Товарищ генерал-майор, из-за реки не пойдут, там наши. С левобережья тоже. Вдоль реки удобно, прибрежный лес высокий.
— За рекой следите. Зенитную батарею выставьте в юго-западном направлении, где овраги.
— Товарищ генерал-майор, не пойдут они там! Овраги узкие — не пройдут. Пойдут по реке.
— Выполняйте! — резко бросает комдив.
Связь прерывается.
«Вот так, — с неодобрением констатирует генерал-майор Чайковский, — как я и думал. А Таранец наверняка бы подумал об оврагах».
Майор Зубков ворчит про себя: «Привязался со своими оврагами, что у них, все вертолетчики заслуженные мастера спорта, рекордсмены, чемпионы? Там муха не пролетит, не то что вертолет».
Но приказ есть приказ, и, продолжая мысленно фырчать, словно остывающий чайник, майор Зубков дает указание переместить батарею в сторону оврагов в удалении четырех километров.
Зенитно-пулеметные установки на прицепах, похожие на братьев-близнецов в одной детской коляске, снимаются с позиций и мчатся в соответствии с полученным приказом. Перемещение осуществляется скрытно, не по дороге, а лесными просеками. Артиллеристы находят прекрасную позицию, незаметную и в то же время с широким сектором обстрела. Командир батареи, молодой энергичный старший лейтенант, уверенно выбирает места для установок, прикидывает, откуда могут появиться вертолеты, приказывает замаскировать зенитные установки, вести непрерывное наблюдение, людям не отходить от позиций.
На другом берегу стрелки-зенитчики выдвигаются на опушку вдоль реки, отрывают себе щели и ждут.
С КП дивизии следует запрос майору Зубкову: комдив проверяет, как выполнено приказание. Впрочем, начальник штаба полка уже доложил полковнику Воронцову, и на карте генерала Чайковского немедленно появляются соответствующие пометки.
Сообщение командира дивизии о выполнении задания ушло к командующему. По своей штабной линии об этом доложил и полковник Воронцов. И где-то там, на командном пункте наступающих частей «северных», операторы нанесли на карту генерал-полковника Хабалова все, о чем доложили десантники.
Но десант лишь один из эпизодов этих больших учений. У генерала Хабалова много других забот. Однако успешные действия десанта — захват и ликвидация аэродрома и складов, захват крупного железнодорожного узла и станции Дубки, наконец, захват моста через реку Ровную, который прочно удерживают десантники, — все это решающим образом повлияло на ход операции в целом.
Генерал Хабалов доволен. Надо бы радировать Чайковскому какие-нибудь слова одобрения. Но сейчас не до того, необходимо срочно развивать успех, достигнутый благодаря десантникам, форсировать наступление в центре.
— Ну что, — спрашивает посредник генерал Мордвинов, — доволен, радуешься?
— Радоваться рано, — хмурится Чайковский.
— А чего рано, — Мордвинов пожимает плечами, — все задачи выполнены, «северные» соединятся с Зубковым вот-вот. Готовь салют.
— Зубков-то меня и беспокоит. Ты же слышал — подполковник Сергеев все-таки дознался — на Зубкова целятся. Мост им нужно отбить во что бы то ни стало, наши нажали — теперь «южных» совсем к реке приперли. Они рассчитывают на левобережье перебраться и нас прихлопнуть — силы-то у них еще ого-го! Это с наступающими нашими в центре им не справиться, а десант они считают послабее…
— Вот именно считают. Но думаю, что просчитаются. — В генерале Мордвинове просыпается десантный патриотизм.
— Так-то так, — качает головой Чайковский, — но через мост их пропускать нельзя. Задержать надо во что бы то ни стало…
В эту минуту комдиву сообщают, что его вызывает на связь майор Зубков.
— Товарищ генерал-майор, — докладывает тот напряженным голосом, — нас атакуют вертолеты…
— Направление? — быстро спрашивает Чайковский.
— С юго-запада, — докладывает Зубков и неохотно добавляет: — Со стороны оврагов…
Они появились неожиданно, шумно. Хотя подкрались совсем тихо, и казалось, что вот так они и стояли давным-давно на земле, а сейчас, словно мина замедленного действия, их включили, и они загрохотали. Вертолетчики были, наверное, не только смелыми, отчаянными ребятами, но и великими мастерами своего дела. Точно выбрали самое неожиданное для десантников направление, искусно пролетели по оврагам, едва не касаясь их склонов винтами, ниже общего горизонта и теперь внезапно, подскочив вверх из гущи зеленых приовражных лесов, подобно пробке из бутылки шампанского, зависли на высоте двадцати — тридцати метров.
Отсюда, спереди, они походили на остановившиеся в воздухе маленькие, пузатые самолеты, бешено крутившийся винт превращался в длинное, тонкое, чуть трепещущее крыло, вытянувшееся над самолетным фюзеляжем.
Треск вертолетных двигателей хорошо был слышен на КП майора Зубкова. Он схватил микрофон, чтобы дать команду зенитчикам, но командир батареи не нуждался в приказах.
Огонь обе стороны открыли почти одновременно. Под вертолетами засверкали вспышки выпускаемых ракет. Яростным лаем залились зенитные установки. Дымные шлейфы протянулись в воздухе. Еще громче застучали вертолетные двигатели. Все это продолжалось меньше минуты. И, как исчезают чертики, выскочившие из коробки, так же внезапно вертолеты вновь опустились и скрылись из глаз.
Наступила тишина. Зенитчики, вытирая вспотевшие лица, до боли в глазах вглядывались в очистившееся над лесом небо, вертолетчики, придерживая машины в своих надземных овражных укрытиях, ожидали новой команды.
И только посредник при зенитной батарее деловито и спокойно переговаривался по радио со своим коллегой при вертолетной эскадрилье.
Проклиная себя на чем свет стоит, майор Зубков срочно передислоцировал своих стрелков-зенитчиков на угрожаемое направление. Он уже слышал ядовитые слова, которые будут сказаны в его адрес на разборе учений, да и полковник Воронцов ничего не забудет, когда вернется в часть. Наверняка бросит что-нибудь вроде: «Вы, случайно, не знаете, товарищ майор, для чего лошадям надевают шоры? Чтобы они видели только в одном направлении, а не по сторонам. Поинтересуйтесь».
Прошло немного времени, и боевые вертолеты «южных» вновь возникли над лесом, но на этот раз их встретил куда более мощный огонь, и, понеся тяжелые потери, они отступили. К сожалению, потери понесли и десантники. Среди «погибших» был командир части майор Зубков. В командование полком вступил его заместитель майор Таранец, человек основательных и тщательно продуманных решений.
Доложив командиру дивизии о вступлении в командование, он выжидательно замолчал.
— Что будете делать? — улыбаясь про себя, спросил генерал Чайковский.
— Готовиться к отражению атаки! — как всегда секунду помедлив перед ответом, четко сообщил майор Таранец.
— Какой атаки? — спросил комдив, хотя прекрасно понимал, что имеет в виду майор.
— Товарищ генерал-майор, думаю, что за атакой боевых вертолетов последует вертолетный десант. Готовлюсь к отражению.
— И правильно делаешь, — сказал комдив и положил трубку.
Этот ясный день ранней весны был теперь в полном разгаре.
Над огромным полем сражения поднялось еще не жаркое, пока лишь теплое, солнце. Все светится вокруг: густо-синяя, а не свинцовая гладь реки, вечнозеленые ели и сосны, черно-белые влажные стволы берез, кружева голых ветвей. Вспыхивают то и дело стекла окон.
Поле сражения! Обведи его рассеянным взглядом, только и увидишь, что этот мирный пейзаж весенних полей, вод, лесов, эти тихие дороги, уютные дома, стаи грачей…
Лишь шлейфы дыма протянулись местами, будто серый туман осел на болоте, на реке, по берегам. Нужно внимательно приглядеться, чтобы увидеть на бурых полях черные щели траншей, густые перекати-поле колючей проволоки, холмики дзотов, чтобы различить в глубине прозрачных рощ и густых ельников зеленую броню боевых машин, зеленые стволы орудий и минометов.
Тишина на учениях, как и на войне, всегда обманчива и призрачна. Она не имеет расписания, и никто не может предсказать ее сроки.
С КП дивизии позиции подразделений майора Зубкова просматриваются плохо, особенно тот участок, который подвергся вертолетной атаке.
Генерал Чайковский обеспокоен. Его гложет смутная тревога. Ничего нет определенного. Интуиция. Предчувствие. Сомнение. Называйте как хотите. Казалось бы, все в порядке — атака отбита, майор Таранец надежный офицер. И, не вслух будь сказано, сильнее, чем Зубков. Его не застанешь врасплох. И все же чувство тревоги не покидает комдива.
А тут еще начальник политотдела полковник Логинов заявляется:
— Илья Сергеевич, с вашего разрешения отбываю к Зубкову…
Он еще не знает, что командир полка волею посредников «погиб». И Чайковский уточняет:
— К Таранцу отбываешь.
— Тем более, — сразу улавливает обстановку Логинов и, улыбнувшись, после паузы поясняет: — Боюсь, недовольны «южные» нашим десантом. Кое-что предпринять хотят. А где ж как не у моста? Это и гусю ясно!
— Гусю, может, и ясно, а мне вот не совсем, — словно про себя бормочет комдив, рассматривая карту, и уже громко добавляет: — И Таранцу ясно: ждет вертолетного десанта.
— Не зря, — соглашается начальник политотдела, — так что будем вместе ждать.
Он залезает в свою боевую машину.
«Ну уж если Логинов туда отправился, значит, быть там беде, — размышляет генерал, — у него прямо нюх на беду. Заранее чует, если где что не так».
Он вызывает начальника штаба:
— Как обстановка у Зубкова?
— У Таранца, — поправляет начальник штаба по привычке. — Атака вертолетов огневой поддержки отбита с серьезными потерями у «противника». Судя по характеру атаки, по действию вертолетного подразделения, можно ожидать десант. Предлагаю направить в помощь майору Таранцу роту от Ясенева.
Некоторое время комдив размышляет над предложением своего начштаба.
— Помните, Сергеев сообщал данные о наличии вертолетов на северо-западе от аэродрома?
— Такие данные были, товарищ генерал-майор, — соглашается полковник Воронцов, — однако не подтвердились. Атаке, как мы знаем, подвергся майор Зубков.
— Так что, вертолетная атака на Ясенева исключена?
Полковник Воронцов пожимает плечами:
— Полностью исключить не можем. Но маловероятна.
— У Ясенева возьмете роту, — теперь генерал принял решение. Он говорит четко, ясно, словно рубит сплеча. Бесстрастные магнитофоны записывают каждое слово командира дивизии. Каждое слово. А за каждым словом стоит жизнь сотен людей. — Одну роту пусть Таранец перебросит со своего правого фланга. Зенитную батарею свою сосредоточит на левом берегу Ровной. Артиллерийский полк выдвинуть на восточную опушку села Лесное. Отдавайте приказ! — И, сделав паузу, не то вопросительно, не то утвердительно, добавляет: — Если «южные» не дураки, они теперь пройдут над рекой и высадят десант на левом берегу. — Он вопросительно смотрит на начальника штаба.
Но тот лишь спрашивает:
— Разрешите выполнять?
— Выполняйте! — бросает генерал. Он недоволен, что не получил поддержки от начальника штаба.
Полковник Воронцов возвращается в свой блиндаж, и сразу же одни офицеры наносят на карту приказ комдива, другие доводят его до майора Таранца и его начштаба, третьи сообщают «наверх». Подполковник Сергеев получает задание еще раз уточнить, не собирается ли «противник» атаковать район аэродрома и складов силами вертолетов. Сам полковник Воронцов в это не верит. По имеющимся сведениям, «южные» располагают ограниченным числом вертолетов и вряд ли будут распылять силы.
Но тут судьба в образе посредника — майора при вертолетных подразделениях «южных» — делает десантникам нежданный подарок: люди подполковника Сергеева захватывают на месте вертолетной засады пилота со «сбитой» машины. Ему учиняется допрос, и он сообщает, что одно звено осталось на севере и, возможно, атакует позиции капитана Ясенева. Какие машины? Боевые. А десантные? Десантных нет. Они сосредоточены здесь против полка, которым командует теперь майор Таранец. Как пойдут вертолеты? Где будет десант? Каковы его силы?
На эти вопросы вертолетчик ответить не может. То ли действительно не знает, то ли не хочет…
Ознакомившись с показаниями «пленного», генерал Чайковский задумывается: не слишком ли ослабил капитана Ясенева? Вертолетам у него хватит чем ответить. А вот положение у моста заботит его все больше. В какой-то момент генерал даже собирался выехать туда, но потом заставил себя отказаться от этой мысли — майор Таранец может усмотреть в этом недоверие к себе. Да и посредники что подумают?
Он приказывает Таранцу докладывать обстановку каждые тридцать минут.
Первый же доклад озадачивает его. Вместо ожидаемого донесения о начале вертолетного десанта от майора Таранца поступает сообщение об усилившемся паводке на реке Ровной, об угрозе совхозному имуществу и настоятельных просьбах директора помочь ему спасти сено и скот. «Ответил, что боевая обстановка не позволяет», — заканчивалось сообщение.
Генерал пожалел, что рядом нет начальника политотдела, но потом решил, раз полковник Логинов там, в расположении майора Таранца, следовательно, в курсе дела и в случае необходимости примет решение на месте.
Генерал Чайковский знает, что, несмотря на отчаянное сопротивление «южных», «северные» успешно наступают, что приближается час, когда они подойдут к Ровной, соединятся с десантом, удерживающим мост и весь район на левобережье, не дающим резервам «южных» прийти своим на помощь.
Надо только продержаться это время, сохранить мост.
И поэтому положение майора Таранца приобретает особую важность. Во что бы то ни стало не допустить «противника» к мосту, отбить все атаки!
Второй батальон стоит железно. Он врылся в землю, и никакие атаки «южных» не могут его поколебать. Первый батальон передал ему одну роту, вторая окопалась на правом берегу притока, заняла оборону северо-восточней моста в укреплениях, отбитых у «противника». А третья усилила подразделения, подвергшиеся вертолетной атаке. Туда же перенес свой КП майор Таранец.
Благодаря своему феноменальному зрению Таранец и без бинокля видит далеко вдоль реки. Он то и дело переводит взгляд с этой сейчас, когда тучки закрыли солнце, свинцовой глади на леса у оврагов и обратно. Откуда появятся вертолеты «противника»?
Нет, они должны появиться на левом берегу!
Десантники срочно минируют северо-западные подходы к мосту, отрывают дополнительные траншеи, приспосабливают доты и дзоты «южных», обращенные к этому направлению тыльной стороной.
На поле боя, какой уже раз, настает тревожная тишина.
И вот она взрывается. Сразу. Кажется, со всех сторон наваливается гром. Выскочив из-за поворота над рекой, буквально стелясь над водой, на полной скорости появляются вертолеты «южных». Они поднимаются и, на мгновение неподвижно зависнув, выпускают залпы ракет.
Майор Таранец, еще раньше приказавший начальнику ПВО централизовать в масштабе полка управление всеми силами противовоздушной обороны, теперь видит со своего КП, как быстро поворачиваются в направлении вертолетов проворные ЗУ-23, как бегут стрелки-зенитчики со своим грозным оружием в руках, занимают заранее приготовленные позиции, открывают огонь…
Огненные стрелы бороздят пространство. Позиции десантников окутываются дымом взрывов. Нарастающий свист ракет сливается со стаккато зенитных установок, с четкими автоматными очередями. Боевые вертолеты, расходясь веером, накренясь, взмывают вверх. На их место подходят новые, они сворачивают на поле, туда, где на заре приземлились десантники майора Зубкова.
Вертолеты буквально в нескольких метрах от земли, над самыми деревьями, вдоль просек и полей с ревом несутся к полю. Ничего не скажешь, у «южных» вертолетчики высшего класса!
Тяжелые транспортные машины с красными звездами на боках опускаются в шахматном порядке на поле.
Их десятки, этих вертолетов. Еще в воздухе распахиваются боковые двери. Винты продолжают крутиться. Трава на поле ложится в одном направлении, словно скошенная невидимой гигантской косой.
Из дверей с поразительной скоростью выпрыгивают, не дожидаясь приземления, солдаты «южных». Они молниеносно выгружают машины, орудия, зенитные установки, минометы, пулеметы. Чувствуется, что все это проделывалось десятки раз, все движения слаженны, четки, никто не торопится, но и не теряет ни одной секунды.
Едва последний солдат покидает вертолет, как тяжелая машина уже взмывает вверх и, сильно кренясь, улетает обратно.
Не проходит и пяти минут, и все поле покрыто пехотой «противника». Вертолеты улетели. Иные так и не приземлившись — посредники «поразили» их в воздухе.
Цепи пехоты, поддержанные артиллерийским, минометным и пулеметным огнем высаженных с вертолетов огневых средств, атакуют позиции «северных».
Десантники майора Таранца отчаянно отбиваются.
Но с вертолетов высадились значительные силы. Солдаты пользуются каждой воронкой, каждой канавой, щелью, складкой местности. У них нет пути назад, и они яростно атакуют десантников. Кое-где «южным» удается потеснить бойцов майора Таранца, ворваться в траншеи, захватить дзоты.
В других местах десантники с криком «ура» устремляются в контратаки.
И в это мгновение, неслышная в грохоте артиллерийской канонады, из-за леса возникает новая стая десантных вертолетов. Они высаживают на поле сотни солдат, орудия, минометы. Многие машины «гибнут» от снарядов «северных», но многие успевают оставить свой живой груз на земле, и новые волны атакующих приближаются к позициям десантников.
— Держитесь? — спрашивает комдив по рации.
— Держимся, — уверенно отвечает майор Таранец. — Больно много их, товарищ генерал-майор, придется отойти на вторую линию. Но к мосту не пропустим.
— Ждите подкрепления, — обещает генерал Чайковский и приказывает выделить две роты из своего резерва.
На КП дивизии грохот боя заглушает все другие звуки. Позиции майора Таранца не видны за густо окутавшими их клубами дыма, словно причудливые огненно-черные цветы, тут и там на поле расцветают взрывы. Ракеты огненными кометами полосуют небо. Порой сюда, на КП, доносится отдаленное, но дружное «ура».
Кипит бой.
У себя в блиндаже полковник Воронцов принимает доклад начштаба атакуемого полка, наносит на карту постоянно меняющуюся обстановку. Теперь уже срочные донесения все чаще заменяются внесрочными. Офицеры еле успевают проследить за всеми ситуациями боя.
Генерал Чайковский связывается с командующим.
— Товарищ генерал-полковник, — докладывает он, как только Хабалов берет трубку, — майор Зубков подвергается атаке значительных сил вертолетного десанта «противника». Я направил туда все возможные резервы и артиллерию.
— Ну и что вы хотите от меня? — ворчливо спрашивает командующий.
— Прошу активизировать действия частей, наступающих в направлении моста.
— Ладно, — бросает генерал Хабалов. — Но мост чтоб держали! Любой ценой держите мост, Чайковский!
На этом разговор прерывается. «Держите мост!» Это он и без командующего знает. Он знает и то, что «северные» предпринимают все меры, чтобы скорее выйти к реке, но и то, что «южные» отчаянно сопротивляются.
Полковник Воронцов в свою очередь информирует штаб «северных» о сложившейся обстановке и слышит в ответ все то же указание: «Держите мост!»
И совсем уже невеселый разговор происходит у начальника артиллерии дивизии с руководством «северных». У десантников на исходе боеприпасы. В сложившейся обстановке пополнение их не представляется возможным. Начальник артиллерии дивизии получает приказ экономить снаряды. А как их в таком бою сэкономишь?
Он докладывает комдиву и слышит в ответ спокойное:
— Это уж ваша забота, вы начальник артиллерии, а я всего лишь командир дивизии.
Этот тон генерала Чайковского хорошо знаком всем его офицерам, и начарт спешит прекратить разговор.
В конце концов, он выходит из положения, используя доставленные в его распоряжение по приказу комдива захваченные у «противника» орудия и боекомплекты к ним, что фиксируют посредники. Это нормально. И десантники-солдаты и десантники-артиллеристы, да и вообще все десантники, отлично обучены владению трофейным оружием и трофейной техникой, ставших таковыми в данном случае по велению посредника.
В глубокий тыл врага не захватишь с собой тысячи снарядов и патронов. Частенько придется жить, так сказать, «на подножном корму», используя захваченные у противника. Так что знать трофейное оружие необходимо десантнику не хуже своего.
А бой продолжается…
На редкость жестокий бой. Он идет с переменным успехом, и некоторые высотки, дзоты, траншеи уже по нескольку раз переходили из рук в руки. Из своего блиндажа возникает полковник Воронцов. Он, как обычно, подтянут, чисто выбрит, сапоги блестят.
— Товарищ генерал-майор, — говорит он, протягивая комдиву какую-то бумажку, — считаю необходимым просить у командующего срочной помощи. Вот проект…
— Нет, Воронцов, — генерал Чайковский резко оборачивается, — помощь просить рано! Попробуем обойтись своими силами.
— Товарищ генерал-майор, — настаивает начальник штаба, — положение очень серьезное. Подполковник Сергеев докладывает, что возможен новый вертолетный десант. Есть опасение, что десант будет совершен и в районе аэродрома. Ощущается нехватка снарядов и мин.
Некоторое время комдив молчит, лишь хмурит лоб. Потом резко поворачивается к начальнику штаба.
— Вы не хуже меня знаете положение, полковник, — негромко говорит он, — сейчас всем нужна помощь, по всей линии наступления, всем нужна…
— И нам больше всех, — упрямо вставляет Воронцов.
— Откуда вы знаете? Каждый командир в бою хотел бы, чтоб помогли именно ему. Но надо же смотреть дальше своего носа и неплохо бы задуматься — как у соседей, может быть, у них дела хуже, может быть, им надо в первую очередь помочь?
— Товарищ генерал-майор, пусть соседи заботятся о себе сами. И сами выпрашивают помощь, если таковая им необходима. Я, с вашего разрешения, начальник штаба вверенной вам дивизии, и меня беспокоит в первую очередь ее судьба.
— Неужели вы не понимаете, — теперь генерал Чайковский сдерживается с трудом, — что если наша дивизия получит любую помощь, какую вы желаете, а другие нет, и в результате этого наступление сорвется, то мы от этого мало выиграем. И еще одно: десантные войска меньше, чем другие, вправе рассчитывать на помощь.
— Это почему же, смею вас спросить? — вскидывается Воронцов.
— Потому что такова наша специфика. Когда забрасывают десант, то известно, что до соединения со своими он должен полагаться лишь на собственные силы.
— А если их не хватает?
— Если их не хватает, значит, неправильно произведен расчет. Потому и десантируется или батальон, или полк, или дивизия. Если надо, будет хоть пять дивизий.
— В данном случае…
— В данном случае расчет правильный. Для решения задачи достаточно дивизии. Вот мы с вами и должны подтвердить, что расчет верен.
— Без помощи, опасаюсь, товарищ генерал-майор, это может не получиться.
Но генерал Чайковский только машет рукой.
— Полковник Воронцов, — сухо говорит он, — не заставляйте меня повторяться.
— Есть, товарищ генерал-майор, — начальник штаба прикладывает руку к козырьку и удаляется к себе.
Генералу Чайковскому кажется, что прошла вечность с того момента, как он покинул самолет, прыгнув в ревущую мглу.
Вечность и миг в одно и то же время.
Теперь время уже далеко за полдень. Похолодало. Это в полдень бывает жарко столь ранней весной, а к вечеру…
Генерал испытывает голод, он перехватил несколько бутербродов, стакан чаю, которые заботливый прапорщик Евдокимов сумел ему всучить. С неодобрением посмотрел, как полковник Воронцов, продолжая руководить штабом, повязавшись салфеткой, чтобы не испачкать китель, обстоятельно обедал. Потом упрекнул себя: «Разве Воронцов что-нибудь не так делает? Могу его упрекнуть? Так почему он не может пообедать, как все нормальные люди? Лишь потому, что его начальник так захвачен боем, что ему не до еды? Приятного тебе аппетита, товарищ Воронцов!»
Комдива вызывает командующий.
— Ну? — спрашивает он.
Неожиданно Чайковского охватывает озорное настроение, и он позволяет себе серьезно переспросить:
— Не ясен вопрос, товарищ генерал-полковник, прошу повторить.
Генерал Хабалов доволен. Если комдив острит, значит, дела у него идут хорошо. Поэтому он тоже шутит:
— Русский язык забыл? Или бюрократом стал? Докладывай обстановку.
Чайковский докладывает. Командующий задумывается. Наконец говорит:
— Держись. Возможно, поможем. Ударим танками. Сообщу.
На этом разговор заканчивается. Комдив не очень рассчитывает на столь туманное обещание. Надо обходиться собственными силами. Может быть, перекинуть еще одну роту с правого фланга Таранца? Там паводок, через реку и приток «противник» не пойдет, через болото — тем более. Рискованно, конечно. Но уж больно сильный нажим осуществляет вертолетный десант.
Он сам заходит в блиндаж к начальнику штаба. Офицеры встают, выжидающе смотрят на комдива. Блиндаж чист и аккуратен. Все прибрано, подметено. На обтянутых досками стенах карты, карты на столе. У каждого телефониста свой столик, а на одном — пустом — в стеклянной банке букетик подснежников. Да, полковник Воронцов любит воевать красиво и с комфортом…
— Что будем делать, Воронцов? — спрашивает комдив. — Жмут «южные» на Таранца.
Некоторое время начальник штаба молчит, не глядя на комдива и всем своим видом как бы говоря: «Ну вот, я же говорил, что надо было запрашивать помощь. Кто был прав?» Но потом образцовый начштаба берет в нем верх, и он деловито подходит к карте. Берет в холеные пальцы карандаш.
— Считаю, что майор Таранец должен отвести свои подразделения вот сюда, — он тычет карандашом в карту, — дивизионной артиллерии, что восточнее села Лесное, отсечь второй эшелон «противника», атакующего в направлении моста по левому берегу реки Ровная. Капитану Ясеневу внезапно атаковать из леса западнее села Лесное. Усилить Ясенева зенитными средствами. — И, помедлив, упрямо добавляет: — Запросить помощи у командующего.
Комдив долго молчит, задумчиво разглядывая карту, потом говорит:
— С первой частью вашего предложения согласен. Давайте приказ. Но артиллерию Ясеневу оставить и никакой помощи не запрашивать. Хабалов в курсе, если сможет, сам поможет. Он звонил.
В это время в блиндаж торопливо вбегает майор.
— Товарищ генерал-майор, — докладывает он, — капитан Ясенев сообщает, что его атакуют боевые вертолеты «южных». Первая атака отбита наличными огневыми средствами. По данным разведки, десанта не ожидается.
— Вот так, — негромко констатирует комдив. — Вам ясно, Воронцов? Артиллерию Ясенева не трогать! А в остальном — как решили. Выполняйте!
Он уходит к себе в блиндаж. Огрызаются «южные», ох, как огрызаются! Чего еще придумают?
Комдива вызывает на связь начальник политотдела полковник Логинов. Голос его непривычно серьезен, в нем таится тревога, и говорит он совсем не по-военному:
— Слушай, Илья Сергеевич, я тут у Таранца. Дело швах с этой проклятой притокой. Имущество у совхоза гибнет. Вот со мной рядом секретарь райкома и директор. Людей нужно. Срочно, Илья Сергеевич. Время не терпит…
Пока кипел бой на всем заречном плацдарме, пока дивизия генерала Чайковского, успешно десантировавшись, выполняла все поставленные перед ней задачи, в наступление пошла вода. Ей не нужны были ни аэродромы, ни укрепления. Она угрожала совхозу Прировненскому, его постройкам, амбарам с кормами, озимым посевам, скоту.
С незапамятных времен заливало то и дело эту низину, что залегла меж Ровной и ее безымянным притоком.
Кому пришла в голову мысль именно здесь построить совхоз? Но история совхоза тоже уходила к незапамятным временам. Может, тогда не было таких паводков, или ранних весен, или обильных снегов? Кто их знает. Но вот уже не первый раз медленно, грозно поднималась вода в притоке, набухала, переливалась в низину. И то, что впадал безымянный приток в реку, увы, не меняло дела, даже Ровная не в состоянии была проглотить то, что обрушивал этот в обычное время тихий, а ныне бурлящий, раздавшийся, громыхавший приток.
Его мутные, грязные в своей стремительности волны несли дрова, бочки, обломки строений, мусор, ветки, кувыркающееся ведро, сорванную полузатопленную лодку. Вот пронесся молочный бидон, вот, захваченный бурным потоком, плывет поросенок.
Серебристые разливы, в которых отраженные тучи кажутся в непрестанном движении, уходят далеко к горизонту, и лишь кое-где торчат из них опоры электропередачи, силосные башни, холмики с одинокими строениями.
Подул порывистый холодный ветер, солнце окончательно скрылось за тучами, воду рябит, словно выступила на ней гусиная кожа. И нетрудно представить себе, какая она ледяная, эта вода.
А вот проплыл столб электропередачи с оборванными проводами. Это уже совсем плохо.
Наводнение — страшное бедствие. Вымоет из почвы удобрения, разрушит электросеть, уничтожит корма, сорвет сев. Совхозу Прировненскому еще повезло — его главная усадьба на возвышенности, в безопасности. Но поле-то, в низине, и часть амбаров тоже. Не совсем в низине, на склоне, и раньше до их уровня вода не поднималась, а сейчас вот-вот зальет. В коровниках неистово ревут животные. Люди мечутся, не зная, с чего начать: выносить корма, вывозить тракторы, комбайны, выводить скот… Людей не хватает, трактористов тем более.
Директор совхоза, небритый, с ввалившимися глазами, не спавший уже двое суток, отчаянным взглядом смотрит на полковника Логинова. Брезентовая накидка с капюшоном сползла. Сапоги давно промокли, но директор ничего этого не замечает. Рядом с ним стоит мрачный секретарь райкома. Он тоже забыл, когда спал. У них своя война, война со стихией. Два сражения разыгрываются сейчас на этих землях: «южных» с «северными» и рабочих совхоза с паводком.
«Играете в казаки-разбойники, делать вам нечего, — в отчаянии думает директор, — а тут государственное имущество гибнет, плоды земли, плоды нелегкого годичного труда».
«Вертолетный десант грозит мосту, наступает изо всех сил, под угрозой то, что удалось завоевать ценой „гибели“ сотен товарищей, ценой жестоких схваток. Какое значение имеет все это сено-солома по сравнению с ключевой позицией, которую обороняют сейчас десантники! — с досадой думает майор Таранец. — И неважно, что это учение. Учение — залог высокой боеготовности!»
— Эх, товарищ полковник, — говорит директор совхоза, — мне бы хоть сотню ваших ребят, машины ваши! Вы посмотрите — гибнет же все! Хоть самому головой в воду…
Он отворачивается, не в силах продолжать.
Вот тогда-то начальник политотдела и позвонил командиру дивизии. Комдив еще держит трубку, когда на связь выходит майор Таранец. На этот раз он говорит без обычной уверенности и спокойствия:
— Товарищ генерал-майор, жмут «южные». Может, оставшиеся силы снять с правого фланга? Оставить прикрытие?
Нахмурив брови, генерал Чайковский стоит с двумя телефонными трубками в руках. Беззвучно крутятся катушки магнитофона, готовые записать решение комдива, застыли в ожидании офицеры.
— Сколько надо людей? — задает он вопрос своему замполиту, прикрыв рукой другую трубку, и, выслушав ответ, уже решительно говорит майору: — Не будет тебе, Таранец, подкрепления! Обходись наличными силами!
— Как, товарищ генерал-майор? — майор Таранец потрясен. — Как же так? Ведь одну роту вы сами…
— Вот так, товарищ майор, — звучит в трубке резкий голос комдива, — приказываю: атаку «противника» отбить, мост удержать! Повторите приказ!
Майор повторяет приказ и еще некоторое время держит трубку, словно ожидая, что комдив передумает.
Но Чайковский уже снова говорит с начальником политотдела:
— Бери всех наличных людей и постарайся побыстрее справиться.
— Товарищ генерал-майор, — раздается за спиной у Чайковского голос начальника штаба, — осмелюсь заметить, что не согласен с вашим решением. Мы обнажаем правый фланг майора Таранца и, что сугубо важно, оставляем без подкреплений и без резерва его левый фланг.
— Там гибнет совхозное имущество, Воронцов, вы же слышали, — глухо говорит Чайковский.
— Товарищ генерал-майор, — настаивает начальник штаба, — я понимаю, но главное для нас — учения, а не совхозные дела. Если мы сошлемся на это, командование не снимет с нас ответственности за невыполнение приказа и возможный срыв выполнения задачи.
— Не снимет, — соглашается генерал Чайковский и смотрит прямо в глаза полковнику Воронцову, — а кто снимет с нас ответственность за то, что мы в трудную минуту отказали людям в помощи?
— Товарищ генерал-майор, — твердо говорит Воронцов, — будь то учение или бой, мы не вправе ставить под угрозу выполнение приказа. Это долг офицера.
— А выручать советских людей из беды, товарищ Воронцов, это долг коммуниста. Я отвечаю перед командованием, но прежде всего перед партией и народом. Командующий поймет. У него тоже есть партбилет, — очень тихо говорит генерал и добавляет: — Считаю разговор оконченным.
— Я вынужден доложить о вашем решении начальнику штаба «северных», — говорит полковник Воронцов.
Но комдив даже не оборачивается.
И тогда со своего места поднимается посредник генерал Мордвинов, доселе молча следивший за разговором, и громко восклицает:
— Даю вводную: в результате внезапного артналета дальнобойной артиллерии «южных» в районе совхоза Прировненский уничтожено более роты десантников из состава части майора Таранца. Передайте! — поворачивается он к своему радисту.
Получив приказ, командир батальона капитан Осипов начинает действовать. Быстро и умело. «Погибшие» в результате артналета дальнобойной артиллерии десантники самоотверженно включаются в работу по спасению имущества совхоза.
БМД берут на буксир сельскохозяйственные машины и, борясь с течением, вытаскивают их на высотки. Не обращая внимания на ледяную воду, солдаты врываются в коровники, выводят отчаянно мычащих, мечущихся животных, выносят на руках тонконогих телят, по цепочке передают плотные кубы спрессованного корма.
В это время набухшие тучи наконец разражаются ледяным, смешанным со льдом дождем. Усилившийся ветер хлещет людям в лицо. По воде начинают ходить высокие волны, они катят обломки, доски с гвоздями. Уже несколько человек получили ушибы, порезы, споткнулись и с головой окунулись в воду.
Саперы стараются восстановить линию электропередачи. Они поднимают упавшие столбы, ловят те, что вода уносит, ставят подпорки, растяжки. Порой столбы снова падают, увлекая за собой людей, образуя невообразимую путаницу проводов. Приходится начинать все заново.
Заместители по политчасти, комсгрупорги возглавляют самые трудные участки.
Директор совхоза, стоя на берегу, молча наблюдает за работой десантников. Его покрасневшие глаза слезятся, он вытирает их рукавом.
Секретарь райкома облегченно вздыхает.
— Спасибо, полковник, — говорит он, пожимая руку Логинову, — век не забудем.
— Не меня благодарите, — хмурится начальник политотдела, — их.
Он указывает на десантников, посиневших от холода, промокших насквозь, испачканных в иле, поцарапанных, изможденных, но ни на секунду не прекращающих работу, и, повернувшись к капитану Осипову, говорит:
— Я поехал на левый фланг, капитан, к Таранцу.
— Может, вам лучше здесь остаться, товарищ полковник? — спрашивает секретарь райкома. — Тут ведь дело такое, самое место для комиссара.
— Не беспокойся, секретарь, — усмехается Логинов, — ты же видишь. Люди знают, что им делать. И все они коммунисты или комсомольцы. А там я нужнее, там я должен объяснить гвардейцам, почему к ним помощь не придет, почему и без помощи должны выстоять. И рассказать, чем их товарищи занимаются.
Он садится в свою боевую машину и закрывает люк.
Машина пускается в свой долгий и опасный путь. Начальник политотдела внимательно следит за местностью. Взгляд его перебегает от предмета к предмету, цепко задерживаясь на всем подозрительном. Но мысли его заняты предстоящей работой. Он продумывает каждый свой шаг, который надо будет сделать, прибыв на место. Вспоминает людей, оценивает их возможности. Незаметно набегают воспоминания…
С какими только невероятными случаями не сталкивается политработник! Хоть такой, например, происшедший незадолго до учения.
Начальнику политотдела докладывают, что солдат второй роты гвардии рядовой Рукавишников собирается в самоволку.
— То есть как собирается в самоволку? — спрашивает полковник Логинов взволнованного замполита. — Что значит «собирается»? Он что, объявление об этом вывесил?
— Никак нет, товарищ гвардии полковник, его товарищ доложил. Пришел, говорит: «Я хоть и друг, а здесь считаю нужным доложить, а то этот… ну, словом, дурак совсем пропадет».
— Погодите, замполит, докладывайте все по порядку.
Замполит доложил. Оказалось, что в далеком уральском городке, откуда Рукавишников был родом и где живет его семья, младший брат солдата ввязался в драку, кого-то избил, и его будут судить. А Рукавишникова должны принимать в комсомол.
«Поеду, так ему, подлецу, морду набью, что он не в тюрьму, а в больницу на год ляжет, — негодовал Рукавишников, — он же всю жизнь поломал и себе и мне, выходит».
Рукавишников рассуждал так: брата посадят, а кто же тогда родственника уголовника примет в комсомол? Да еще оставят ли в ВДВ?! А ему без ВДВ жизни нет. Первый разряд по парашютному спорту имеет, может, в училище пойдет…
А брат, подлец, таким тихоней всегда был, пятнадцать лет щенку, а не успел Рукавишников-старший в армию, тот себя и показал: избил один троих, бугай здоровый, по боксу разряд имеет.
Рукавишников считал, что жизнь его кончена, он понимал, что ни с того ни с сего, тем более накануне учений, его не отпустят, и решил сам слетать домой и расправиться с братом.
Со временем он бы сообразил всю нелепость такого поступка, горько жалел бы о сделанном. Но поздно. Рукавишников поделился своим решением с ближайшим другом, а тот после мучительных колебаний решил, что надо доложить замполиту. Таков его долг, как истинного друга.
— Вызовите ко мне солдата, — приказал полковник Логинов.
Когда Рукавишников явился, он долго смотрел на него. Не требовалось быть столь глубоким знатоком людей, каким был полковник, чтобы определить, насколько измучен солдат. Казалось, он держит себя в руках из последних сил. Под глазами залегли синие тени. Тоскливый взгляд устремлен в пространство, пальцы дрожат…
— Садись, сынок, — сказал полковник Логинов и без всяких предисловий задал вопрос: — В чем брата обвиняешь — подвел тебя?
Рукавишников не удивился. То ли ему казалось, что все наслышаны о его беде, то ли моральные силы его были на пределе.
— Подвел, товарищ гвардии полковник, — он говорил тихо, зло, с упрямой убежденностью в голосе.
— Суд был? — спросил полковник.
— Не был еще…
— Значит, суд ничего пока не решил. Не осудил. А ты, Рукавишников, уже вынес приговор. Для тебя все ясно, сомнений нет, брат виновен, и приговор надо приводить в исполнение. А кто приведет? Советская власть? Ничего подобного! Сам же Рукавишников — он и судья, и прокурор, и милиция. Он не ошибается, он все знает…
— Верные люди написали, товарищ гвардии полковник, — в сердцах перебил полковника солдат, — вот, вот же! — Он торопливо расстегнул карман, вынул смятые листки, совал их в руки начальника политотдела. — Вот! Три письма получил, товарищ гвардии полковник. Что ж, все врут?
Некоторое время полковник Логинов смотрел на Рукавишникова, давая ему успокоиться, потом заговорил негромко, неторопливо:
— Давай разберемся, сынок. Без истерик, спокойно. Виноват твой брат или нет, это еще бабушка надвое сказала. Допустим, виноват, подвел тебя. Это что, причина, чтобы теперь ты других подводил?
— Я никого не подводил, товарищ гвардии полковник. Я б с ним сам…
— Никого? — перебил начальник политотдела, — а свой взвод, роту, полк, товарищей своих? Тех, кто дал тебе рекомендацию? Замполита? Меня? Десантников-гвардейцев советских? Нашу армию? — Полковник Логинов говорил все громче, в голосе его теперь звучал металл. — Учения на носу. В любой момент часть могут поднять по тревоге. А рядового Рукавишникова нет в строю. Так кто ж кого подводит? Об этом подумал? Только о себе думать можешь? О своих делишечках, не о главном деле?
Рукавишников молчал, опустив голову.
— Иди, солдат, иди и подумай. Завтра в девять быть снова в моем кабинете.
И когда, совсем уже приунывший и потерянный, Рукавишников наутро вновь явился к начальнику политотдела, тот сказал ему:
— Значит, так, сынок, связался я с прокуратурой твоего города. С братом все в порядке. Намял он бока кое-кому, но в порядке необходимой самообороны. Те сами на него напали. Переусердствовал немного, да ничего серьезного. Это раз. «Верных» людей твоих, что писали тебе, уволь с работы: надо знать, что говорить, а не сплетнями заниматься. Это два. Что в брата собственного не поверил — тебе минус, что собрался сам вершить суд и расправу — тем более. Что намеревался самолично домой заявиться порядок наводить — тут, как говорится, и слов не подберешь. Сбежал бы — пошел под трибунал. Но за одно намерение, как известно, не наказывают. Тем более хочу надеяться, ты бы все-таки осуществлять его не стал. Но из всей этой истории ясно, что тебе в комсомол рановато, тут двух мнений быть не может. Можете идти, рядовой Рукавишников.
Однако позже полковник Логинов изменил свое мнение. Он изменил его, когда узнал, как проходило комсомольское собрание, в повестке которого стоял вопрос о приеме Рукавишникова. Ни замполит, никто другой ничего по указанию начальника политотдела о происшедшем никому не сказали.
Собрание шло как обычно. Выступили рекомендующие, рассказал о себе сам кандидат. Собрались уже голосовать. И вдруг Рукавишников неожиданно вновь попросил слова. Встал, тяжело вздохнул и в наступившей тишине сам все рассказал.
— Рано мне в комсомол, — закончил он и сел на место.
Некоторое время все молчали, потом заговорили одновременно.
— Тоже-мне комсомолец! — кричали одни. — Анархист! А вы куда смотрели, как могли рекомендацию дать!
— Сам ведь все рассказал — значит, осознал! Мало ли, что думал: нервничал, переживал! — шумели другие.
— Этак за одни намерения наказывать, далеко зайдем, — возмущался Васюткин, самый низкорослый солдат в роте. — Я вон сержанта, когда он мне наряд давал, в мыслях сколько раз убивал. Так не убил же.
Раздался хохот, посыпались шутки.
Мнения разделились. Председатель собрания предложил голосовать. Но Рукавишников твердо потребовал отменить решение о его приеме в комсомол.
И наверное, был прав — в тот день немало рук поднялись бы против.
Ну что ж, пусть подождет.
Невозможно предусмотреть все жизненные ситуации, которые могут возникнуть перед политработником. Но есть главная цель — высокая боеготовность, высокий моральный дух. На учениях это особая атмосфера приподнятости у солдат, радостного ожидания событий, стремление показать все, чего достигли, чему научились, что умеют. Эдакое хорошее честолюбие: нашу дивизию выбрали? Не пожалеете — мы лучшие!
Политработники такие же офицеры, как и другие, но со своей особой специальностью — моральный настрой личного состава. Как бы ни был силен враг, армия, проникнутая высоким боевым духом, знающая, за что сражается, уверенная в правоте своего дела, преданная своему народу, потому что сама часть этого народа, будет всегда иметь преимущество.
Прибыв на место, начальник политотдела собирает пропагандистов, комсгрупоргов, коротко, без лишних эмоций объясняет положение.
— Вот так, товарищи, — говорит он, — подкреплений не ждите. Справитесь?
— Справимся, — уверенно говорит высокий хмурый солдат — комсгрупорг из первой роты, — раз надо — справимся.
— Понимаем, — поддерживает его другой, — что ж, имуществу, что ли, погибать. Хлеб-то нам потом кушать. Не дяде.
— Конечно! То учения, а то стихийное бедствие! Выстоим! — слышны теперь уже многие голоса.
Полковник Логинов ждет, пока стихнет шум, и говорит:
— Товарищи гвардейцы, вы должны правильно оценить обстановку. Ваши товарищи действительно заняты важным делом — выручают совхоз из беды. Но в бою может возникнуть аналогичная ситуация — не будет подкреплений — погибли люди в бою, или атаку с неожиданной стороны отражают. Словом, перед вами задача выстоять во что бы то ни стало. Наличными силами! И задачу эту надо выполнить. Разойдитесь по подразделениям и объясните солдатам.
Между тем «южные» напирают со всех сторон, не успевают десантники отбросить их в одном месте, как они прорываются в другом. Потери растут. И только удивительное хладнокровие и выдержка майора Таранца помогают ему не теряться, умело управлять боем. На КП с ним минимальное число людей. Он отправил в окопы всех, кого мог: комендантский взвод, штабных офицеров, санитаров, тыловиков, связистов. Там дорог каждый человек.
Тем временем начальник политотдела «болтается», по его собственному выражению, в окопах. Разумеется, это вовсе не дело для начальника политотдела дивизии, хотя Отечественная война оставила нам немало примеров именно таких поступков армейских политработников высокого ранга.
Логинов преследует иную цель — главную цель любых учений — учить.
«Воюя» на передовой, полковник Логинов зорко следит за действиями замполитов, подает им творческий, не школьный пример.
Да, он отвечает за политработу во всей дивизии. И работа эта у начальника политотдела и ротного замполита, прямо скажем, разная. Но вот сейчас на этом конкретном участке то, что он делает, и есть живое руководство. Обучение подчиненных, проверка их в деле. Все это потом, на разборе, станет необходимым материалом. Да и политработники тоже пусть посмотрят на него в бою.
Хорошо знакомая бойцам грузная фигура начальника политотдела появляется в самых горячих точках боя. Да он и участвует в бою — стреляет из автомата, из пулемета. Однако главное его оружие — слово. Всюду, где он проходит, низко пригнувшись в неглубоких окопах, слышится смех, звучит шутка. Но это не легкий смех. Это смех уверенных в победе людей. Полковник Логинов поднимает им настроение двумя-тремя бесхитростными словами, точной фразой, остроумным замечанием.
— Ты что технику портишь? — говорит он ракетчику. — Второй танк у «южных» подбил! Прямо безобразие!
— Ну, даешь! — восклицает полковник, добравшись до бойца, который точным огнем не подпускает к своему добросовестно отрытому окопу атакующих. — Ты прямо как танк, оказавшийся без горючего, а потому используемый как неподвижная огневая точка.
— Товарищ полковник, — весело отзывается солдат, — у меня горючего тоже нет. А в войну, говорят, не только танкам полагалось.
— И тебе будет, — подмигивает полковник, — вот учения закончатся, таким чаем угощу!..
Он переползает в следующий окоп, где по указанию посредников разорвался снаряд и в живых остался лишь один пулеметчик. Начальник политотдела ложится рядом, подхватывает другой, оставленный «убитыми» пулемет.
— Давай, брат, кочевать начнем. Быстрее, быстрее. Пусть думают, что все целы, что нас тут целый полк.
Они беспрестанно меняли позицию, создавая у «противника» впечатление куда большей силы огня, нежели была она в действительности.
Атаки стали ослабевать, и тут посредник — молодой майор, не обращая внимания на высокое звание «пулеметчика», сообщил, что боец тяжело ранен. Ранение требует немедленной эвакуации в тыл. Одновременно усилился нажим атакующих, и полковник Логинов, теперь оставшийся один, едва успевал огнем из пулемета отбивать «южных».
Вероятно, ситуация была предусмотрена в плане учений — оставить в окопе двух бойцов, дать вводную о тяжелом ранении одного из них. Как поведет себя второй? Только то, что вторым бойцом окажется начальник политотдела дивизии, план предусмотреть не мог. Но план-то есть план, и добросовестный майор-посредник дал вводную.
Полковник Логинов даже не обернулся. Он продолжал отбивать яростные атаки «противника», пока и сам не оказался среди «тяжелораненых», после этого, удобно примостившись на дне окопа, с удовольствием закурил сигарету.
Наконец появился другой посредник — подполковник — и сообщил, что атака отбита. На какое-то время наступил перерыв.
И снова начальник политотдела собрал вокруг себя всех «убитых» и оставшихся в живых. Завязалась беседа.
— Идет бой. В окопе нас двое. Товарища тяжело ранило. Его надо срочно в тыл, иначе конец ему. Но могу я оставить позицию? Не могу. И болит душа за товарища. А я дальше воюю, огонь веду по врагу. Так правильно я поступаю или нет? — обратился Логинов к солдатам.
Все молчали. Полковник внимательно оглядывал солдат, читал на их лицах противоречивые чувства.
— Ну? Вот ты, сержант, как считаешь, правильно я сделал?
— Правильно, — неуверенно сказал сержант.
— Почему?
Сержант помялся. В глазах его вспыхнул лукавый огонек.
— Так товарищ гвардии полковник — начальник политотдела всегда правильно поступает!
Раздался взрыв смеха. Логинов широко улыбнулся, погрозил сержанту пальцем:
— Ох, хитер, сержант. А коли, наоборот, посредник сказал бы, меня ранили, а тот целехонек. — И он кивнул в сторону «тяжелораненого». — Тогда как?
— Тогда надо в тыл выносить, — уже уверенно, улыбаясь, бодро доложил боец, — начальника-то политотдела наверняка надо эвакуировать.
Снова раздался смех.
— Расторопный ты парень, — продолжая улыбаться, заговорил полковник Логинов и, неожиданно став серьезным, продолжал: — Это все присказки, товарищи, шутки. Шутка на войне не меньше автомата нужна. Без шутки не повоюешь. Но всему свое время. Так что давайте разберемся. Хоть бы в этом конкретном случае. Выручать товарища — первый долг солдата. Но война — страшное дело, и порой она ставит перед вами, товарищи гвардейцы, жестокий выбор. Вот и сейчас. Уношу я раненого в тыл, оставляю атакующим дорогу открытой. А если окоп на фланге, то считайте покончено со всей обороной на этом участке. Противник зайдет в тыл вам, и сколько тогда наших погибнет… Посчитайте. Одного, значит, я спасаю, а двадцать обрекаю на гибель. Такая арифметика бывает на войне. — Полковник помолчал и негромко закончил: — Тяжело жертвовать своей жизнью, сто раз тяжелее жизнью товарища, а приходится иной раз…
Беседа длится недолго.
И снова в бой. В трудный бой. Но сомневаться в успехе нельзя. Десантники не отступают, главные силы «северных» на подходе, «южные» выдыхаются.
На дивизионном КП генерал Чайковский докладывает командующему обстановку. Командующий позвонил сам и словно невзначай поинтересовался, какие силы направлены на усиление подразделений майора Таранца.
Комдив перечисляет.
— А с правого фланга ты хотел снять еще роту, — напоминает генерал Хабалов. Память у него отменная.
— Товарищ генерал-полковник, на правом фланге полка остались слабые силы — артналет дальнобойной артиллерии уничтожил больше роты, — невозмутимо докладывает Чайковский.
— Артналет? — В голосе командующего сомнение — это что-то неожиданное. Он, видимо, старается припомнить план учений. Помолчав, спрашивает: — Ну и что твои «покойнички» делают? Все в раю небось лежат, покуривают?
— Никак нет, — в голосе Чайковского звучит отчужденность, — заняты на гражданских работах. Не бездельничать же им, товарищ генерал-полковник.
Хабалов довольно улыбается и качает головой. Впрочем, этого Чайковский не видит.
— А ты, случаем, причины и следствия не путаешь, комдив? Ладно, на разборе поговорим. — И он вешает трубку.
Если на левом фланге гвардейцы майора Таранца страдают от огня, то на правом — от холода. На них буквально нет сухой нитки. Вечереет. Сильно похолодало, дождь продолжается. Некоторые теперь работают уже по шею в ледяной, мутной воде.
И все же им было легче. Труднее приходилось тем, кто, прицепившись кошками, веревками, чем попало, висели на верхушках шатких столбов, соединяя электрические провода, восстанавливая линию связи.
Впрочем, десантникам, привыкшим и не к такой акробатике на своих специальных полосах препятствий, все было под силу. Вот когда они в полной мере могли оценить, что дала им их учеба, многодневные выходы, занятия.
В одном месте столб упал, но оседлавший его солдат в последнюю секунду сумел отцепиться, вывернуться и нырнуть в воду по всем правилам, словно заправский прыгун. В другом месте обезумевшая корова помчалась прямо на людей, но ее схватил за рога, скрутил сержант, мастер спорта по тяжелой атлетике. А тут застрял комбайн, и гвардейцы, дружно навалившись, буквально вынесли его на руках.
Таких эпизодов было множество. Иные из них поражали секретаря райкома и директора совхоза. Но не капитана Осипова. Что особенного? Десантники были в бою. Сражались с врагом. Просто на этот раз врагом был паводок, наводнение, ледяная вода, дождь и ветер. Их надо было победить, где силой, где хитростью, где умением. Они так и поступали.
Неожиданно откуда-то из-за серой пелены, протянувшейся над рекой, выплыл на лодке пожилой бородач. Он привез чайник, закутанный в ватник, хлеб, мед в банке. И пока ближайшие к нему десантники торопливо подкреплялись, бородач вспоминал, как в войну форсировал Днепр, как ранили его, как выносили…
— Что, ребятки, холодно? — сочувственно спрашивал бородач, нарезая хлеб большими ломтями. — А нам тогда ох как жарко было! Словно воздух подожгли. Тут хоть бомб и снарядов не швыряют.
Директор совхоза, который тоже прошел войну и скрывал под брезентовой накидкой культю, подумал, что, доведись этим ребятам форсировать Днепр, они сделали бы это так же смело и самоотверженно, как тот бородач, годившийся им в деды.
Глава XVII
Командующий «северными» генерал-полковник Хабалов некоторое время задумчиво разглядывал карту — того участка фронта, где в тылу «южных» высадилась дивизия Чайковского. Штаб его находился далеко отсюда, и тем не менее он, словно с высокого холма, наблюдал всю эту местность: реку Ровную, катившую свои свинцовые волны, залитые мутной водой поля и строения Прировненского совхоза, могучие железные фермы моста, презрительно и неподвижно высившиеся над этим разгулом природы. Он отчетливо видел мысленным взором траншеи, доты, минные поля, десантников, из последних сил отражавших яростные атаки высадившихся с вертолетов «южных». Да, стоит «противнику» бросить самые малые силы на фланг против капитана Осипова, и «северные» окажутся в почти безвыходном положении. Ведь батальона-то нет: одна рота сражается на другом фланге, оставшиеся же «погибли».
Между тем уже свершенное десантом в значительной мере обеспечило успех всего наступления, уничтожив иль захватив воздушные и железнодорожные пути доставки живой силы, техники, боеприпасов «южным», а теперь, удерживая мост, по которому вскоре «северные» ринутся на заречный плацдарм, дальше, на север, отбрасывая «противника».
Генерал-полковник вздохнул, помедлил еще минуту, словно проверяя себя, и наконец сказал:
— Командира танкового полка!
И когда полковник вышел на связь, приказал:
— Два танковых батальона форсированным маршем в направлении моста через Ровную, поддержите десантников, защищающих мост. Одновременно атакуйте «южных» в их левый фланг на правом берегу реки. У меня все!
Через несколько минут, в грохоте двигателей, в лязге гусениц, окутанные легкими сизыми шлейфами, танки двинулись по размытым весенним дорогам, по обочинам, взбивая и отбрасывая фонтанчики черно-бурой грязи, вздымая местами завесы брызг.
Танки стремительно мчались на выручку десанту; командиры в черных комбинезонах, высунувшись по пояс из люков, вглядывались в далекий дымный горизонт.
А в сотнях километров отсюда другой генерал-полковник, командующий «южными», так же внимательно, как перед этим Хабалов, всматривается в карту, слушает донесения разведки, сводки погоды, доклады начальников управлений.
И так же, как Хабалов, задумавшись на минуту, принимает решение и отдает приказ:
— В районе юго-восточнее моста через реку Ровная по дороге продвигается танковая колонна. Приказываю нанести по цели ядерный удар в 19.30.
Приказ спускается ниже. Вот он доходит до исполнителя — командира стартовой батареи ракетного дивизиона и дальше до старшего лейтенанта Васюкова, который командует пусковой установкой этой батареи. Но пока все происходит, пока стрелка движется к отметке 19.30, в работу вступают саперы.
Это не «северные» и не «южные». Это инженерное подразделение, чья задача обслуживать учения.
Их не волнуют грозные атаки, артналеты, бомбардировки. Хотя уж если говорить о какой-нибудь опасности, то именно они ей и подвергаются. Потому что если, подобно бесплотным духам, они целые и невредимые спокойно проходят сквозь самый яростный «огонь», то имитационные средства, изображающие этот огонь, самые настоящие. Имитаторы должны не только создавать, так сказать, боевой, реальный фон условного сражения, они обязаны обеспечивать, чтобы никто из «воюющих» не подорвался на местах будущих разрывов.
И вот сейчас они готовят ядерный взрыв.
Они торопливо, но споро вырывают в еще твердой земле большой колодец повыше человеческого роста, устанавливают взрыватель, выводят провод, закладывают взрывчатку, накрывают ее досками и осторожно, чтобы не уронить, спускают на доски бочки с керосином и бензином. Потом заливают все это горючей смесью и засыпают поверх грунтом. «Ядерный взрыв» готов. Эдакая пушка вроде той, что предлагал жюльверновский Барбикен для посылки снаряда на Луну. Впрочем, на такие космические расстояния имитаторы не претендовали. Они не претендовали и на то, чтобы их взрыв достиг сотой доли настоящего. Хватит и трех десятков метров. Условные взрывы не убивают людей. Они учат их избегать настоящих…
Но теперь, когда старший лейтенант, командир пусковой установки, нажмет нужную кнопку, он нанесет ядерный удар. В небе взметнется черный гриб, пусть и игрушечный, крохотные черные грибки возникнут на десятках карт, начиная с тех, что лежат перед командующими, кончая той, что держит в руках майор Таранец, на помощь к которому идут танки, чей путь должен преградить ядерный удар. Впрочем, на картах будет изображен хвостатый кружок. И еще цифры — число, час, мощность. Эдакая невинная школьная запись: числитель, знаменатель…
…Повинуясь приказу командующего, старший лейтенант нажимает кнопку. В ранних сумерках над унылым, буро-черным, мокрым полем к серому, тяжелому небу взлетают земля, огонь, дым. Они клубятся, стремительно движутся вверх, замедляют движение, расползаются на десятки метров в стороны, образуют над полем клубящийся гриб и неторопливо начинают опадать.
Начальник имитационной команды вытирает со лба пот, довольно улыбается — взрыв получился прямо как настоящий!
А что бы случилось, если б взрыв был настоящим?
Если б не горящие бочки с бензином и керосином, а расщепленный атом озарил все вокруг?
Если б не друг генерал-полковника Хабалова, такой же, как и он, генерал-полковник Советской Армии, в советской военной форме, отдавал приказ, а другой генерал, в чужой форме, и не старший лейтенант Васюков условно, а иной офицер с совсем по-иному звучащим именем по-настоящему нажал кнопку?
Наверное, взрыв озарил бы все окрест, а танкисты, солдаты…
Танкисты и солдаты поступили бы точно так же, как сейчас. Первые захлопнули бы люки, заглушили моторы, включили систему коллективной защиты. Вторые бросились бы на землю, головой в сторону, противоположную взрыву, прикрыли открытые участки тела, надели средства индивидуальной защиты. Химики спокойно и деловито занялись бы радиационной разведкой, начали колдовать со своими приборами, похожими на транзисторные приемники, висящие на груди.
Командиры всех степеней, обозначив место ядерного удара на карте, донесли бы вышестоящим начальникам о потерях, об обстановке и действиях противника, каждый в соответствии со своей компетенцией принял бы решение.
Но все, от генерала до рядового, прежде всего думали бы об одном — как продолжать выполнение задачи. Отойти, обойти противника, зарыться в землю, идти в атаку, закрепиться или маневрировать… Но прежде всего как выполнить боевую задачу. Иногда, если нет другого выхода, даже ценой жизни.
Командир танкового полка, уяснив обстановку, подсчитав потери, докладывает командующему, что продолжает выполнение задачи, предпринимает обходное движение, но в связи с этим к указанному сроку выполнить ее не сможет.
Генерал-полковник Хабалов одобряет решение командира полка, назначает новый срок, отдает нужные распоряжения.
Командующий «южными» в свою очередь получает донесения, обдумывает дальнейшее решение.
Посредники и руководители учений взвешивают создавшееся положение, дают кому-то успех, кому-то нет, делают свои выводы.
Учения продолжаются. Идет нормальная работа.
А тем временем то самое, обозначенное на картах кометным хвостом «зараженное облако» быстро движется в сторону позиций, которые обороняют десантники майора Таранца. Не пройдет и часа — облако накроет их.
Химики-разведчики готовят индивидуальные средства защиты. Майор Таранец уже имеет из штаба дивизии все данные — мощность взрыва, скорость и направление ветра. Но главным остается — выполнить боевую задачу. Во что бы то ни стало отбить атаки «южных», удержать мост, не дать «противнику» прорваться. А потому нельзя отойти, нельзя зарыться слишком глубоко, нельзя превратиться в кротов. За артиллерийскими и минометными налетами «южных», за беспрерывным яростным пулеметным и автоматным огнем в любую минуту может последовать атака. Да, над этим изувеченным полем сейчас нависнет отравленное смертельное облако. Смертельное не только для обороняющихся, но и для наступающих.
Так что? Разве эти наступающие не такие же советские солдаты и не та же на них форма? И не тот же характер? И другие воспитывали их командиры?
У «северных» задача — удержать мост. И эту задачу надлежит выполнить независимо от того, висит ли над тобой голубое небо или зараженное облако.
И солдаты воюют. Они с криком «ура» идут в атаку, скрытно подбираются к позициям врага, делают свое солдатское дело, не думая о том, что это последнее дело, которое они делают в жизни. Что ж тут особенного? У солдата так часто бывает. Солдат должен думать не о смерти, а только о своем военном счастье, которое всем смертям назло сохранит его до победы.
Да, новое оружие предъявляет к людям особые требования. И не только новые средства защиты нужны: глубокие убежища, непроницаемая одежда, герметические машины. Не только новые знания. Нужны и иные нервы, иное самообладание, еще более высокий боевой дух.
Генерал Чайковский не раз задумывался над этим. Кадровый, профессиональный военный, он не хотел бы верить в возможность новой войны. Но в нынешние времена не надо быть комдивом, окончившим военную академию, достаточно читать газеты, чтобы знать, что, увы, не все на свете стремятся к миру. Что есть, нет, не народы, но люди, правительства, военачальники и политические деятели, мечтающие о войне, вернее, о том, что может принести им война.
Безумцы! Ведь они тоже кончали академии и не хуже генерала Чайковского знают, как легко безответственными поступками ввергнуть мир в атомную катастрофу, от которой не спасется никто — ни победитель, ни побежденный. И все же они делают все, чтобы ускорить войну.
Ни разум, ни логика на таких не действуют. Они понимают лишь свой собственный язык — язык силы. И чтобы сдерживать их, необходима сила, которую бы они уважали, которой бы боялись.
И как бы ни был убежден гражданин Илья Сергеевич Чайковский в невозможности войны, генерал Чайковский должен ежечасно, ежеминутно укреплять силу нашей армии, ее постоянную боеготовность, моральную стойкость.
Армейский опыт знает много способов поддерживать высокий моральный дух в войсках. А ведь это особенно важно в условиях современной войны.
Генерал Чайковский был хорошо знаком с работами зарубежных военных теоретиков. Он помнил слова западногерманского специалиста Крумпельта, писавшего в свое время: «Силы, определяющие исход классической войны, резко отличаются от сил, участвующих в термоядерной войне. Для первых большую роль играет талант полководца, командные способности подчиненных ему командиров, боевые качества войск, особенно их энтузиазм, мужество, отвага и так далее. Эти духовные качества не играют никакой роли в войне с применением ядерного оружия».
Какое заблуждение!
Наоборот, в условиях ядерной войны моральный дух войск, их энтузиазм, их боевой дух становятся особенно важными. Только люди с высокими моральными качествами, люди, презирающие смерть во имя великой и благородной цели, окажутся способными успешно выполнять задачи в такой обстановке.
Какие же это люди? И Чайковский вспоминал слова еще одного видного военного теоретика — английского полковника Ваукса:
«У русского солдата есть вера и убеждение. Он безгранично верит в коммунизм, Россию и русский образ жизни. Он твердо знает, что единственным желанием его врагов является уничтожение всего того, чем он дорожит».
Спасибо, господин полковник. Точнее не скажешь.
Вот сейчас эти солдаты там, у моста, уже какой час сдерживающие превосходящие силы «противника», подвергающиеся беспрерывному огню, больше суток не спавшие, окажутся в зоне поражающей радиации. Как поведут они себя?
Чайковский приказывает каждые пять минут докладывать ему о радиационной обстановке. Он связывается по радио с командиром приданного танкового полка. Выясняет перспективы. Можно все же рассчитывать на поддержку? Подойдут танки, пусть к более позднему сроку, но к сроку?
Командир танкового полка сообщает, что ядерный удар не прошел для подразделений без последствий, что он подвергается атакам «противника» с левого фланга, что разлив принимает здесь, в низине, угрожающие размеры, и тем не менее он выполнит приказ.
Полковник Воронцов заходит в блиндаж к комдиву с картами в руках.
— Товарищ генерал-майор, — говорит он, — разрешите доложить обстановку на… — Он бросает взгляд на свои карманные, на длинной толстой цепочке, часы: — На двадцать часов пятнадцать минут. Положение тяжелое. Применив ядерный удар, «противник» задержал подход подкреплений, о необходимости вызова которых я докладывал вам ранее…
— Я все это знаю, Воронцов, — перебивает Чайковский, уязвленный последними словами своего начштаба.
— Не сомневаюсь, — продолжает полковник. — Мы имеем исчерпывающую информацию из штаба «северных», от нашей разведки и от командиров атакуемых частей. Положение крайне тяжелое: подразделения майора Таранца, попадающие через… — Он вновь взглянул на часы: — Пятнадцать минут в зону действия радиации, понесут тяжелые потери и вряд ли в состоянии будут удержать свои позиции…
— Что вы предлагаете? — спрашивает комдив.
— Я предлагаю, товарищ генерал-майор, — и начальник штаба склоняется над картой, — силами одного из подразделений капитана Ясенева атаковать левый фланг вертолетного десанта «южных», что на левобережье Ровной. При этом если майор Таранец отойдет ближе к мосту и тем сократит протяженность обороняемых позиций, то капитан Ясенев сможет ударить по «противнику» уже не с фланга, а с тыла.
Вопрос серьезный. Некоторое время командир дивизии, начальник штаба, другие офицеры рассматривают карту, разбирают всевозможные варианты, стараются предугадать возможные действия «противника».
И все это время в блиндаж к комдиву неслышно заходят офицеры штаба, наклонившись к уху полковника Воронцова, что-то шепчут ему и, дождавшись короткого кивка своего начальника, так же неслышно уходят. Сводки, донесения, всевозможные данные поступают в штаб дивизии непрерывно, а офицеры, прочитав их, о главном тут же докладывают начальнику штаба.
Наконец, все взвесив и обдумав, командир дивизии собирается объявить свое решение. Но в этот момент его вызывает на связь начальник политотдела полковник Логинов, который все это время находится в самом пекле — у майора Таранца.
— Слушай, комдив, ты не сомневайся, — говорит он, тяжело дыша, — ребята выстоят! Мост не отдадут. Дождутся своих.
— К вам перемещается радиационное облако, — сообщает Чайковский, но начальник политотдела перебивает его:
— Уже переместилось, — тревожно говорит он. — Гвардейцы поклялись стоять до последнего. — И, словно ему телепатическим путем стало известно все, о чем говорилось на КП, добавляет: — Советую не распылять сил. Не раздевай Ясенева, там тоже могут вертолеты появиться. А мы дождемся танков, дождемся!
Слова Логинова не кажутся комдиву мелодраматичными. Все действительно так, как в хорошем театре, где актеры не просто играют на сцене, а живут жизнью своих героев. Словно все подлинно — и взрыв, и радиационное облако, возможная гибель людей.
Офицеры молча ждут окончания разговора. Генерал Чайковский кладет трубку, оглядывает собравшихся и тихо говорит:
— От Ясенева ничего брать не будем. Пусть остается, где стоит. Гвардейцы Таранца справятся сами. Все свободны. Начальника штаба прошу остаться.
Генерал Чайковский пересказал содержание своего разговора с начальником политотдела Воронцову и устремил на него выжидательный взгляд.
Воронцов усмехнулся.
— Товарищ генерал-майор, — заговорил он своим бесстрастным голосом, — есть законы войны. Они требуют принять то решение, которое подготовил штаб и которое, если бы я даже был плохим физиономистом, утверждаю, вы собирались принять. А то, что говорил полковник Логинов, это, простите меня, область эмоций. Эмоции же на войне противопоказаны.
— Нет, товарищ полковник, — сказал Чайковский, — они нигде не противопоказаны. Я бы сказал, в бою особенно. Воюют даже в наш век люди, а не машины. Ну, а сейчас — учения. И думаю, на учениях особенно важно поддержать солдат, которые хотят сражаться как в настоящем бою. Поверь, тогда они и воевать так же будут.
Воронцов пожал плечами:
— Разрешите идти, товарищ генерал-майор.
Чайковский молча кивнул и взялся за бинокль. Но темнота все сгущалась, и отсюда, с КП дивизии, уже ничего нельзя было рассмотреть в той стороне, где сражались гвардейцы Таранца. Видны были только огненные вспышки и следы трассирующих пуль.
Мысли генерала Чайковского принимают неожиданное направление. Вот Таранец. На редкость хороший офицер. Хладнокровный, твердый, разносторонне подготовленный, опытный. Он словно создан для военной службы. Его надо выдвигать…
Чайковский дает себе слово, что, как только закончатся учения, он сделает все, чтобы майор Таранец получил следующее звание, пошел учиться в академию, стал командиром полка.
Генерал Чайковский выдвинул немало способных офицеров. Он всюду, где можно, выискивает инициативных, думающих офицеров, поддерживает их, помогает продвижению по службе.
Поэтому никто уже в дивизии не удивлялся, когда генерал неожиданно вызывал к себе такого офицера и спрашивал:
— Почему не подаете рапорта о поступлении в академию?
Он редко ошибался в оценке людей, и, как правило, его «выдвиженцы» оправдывали оказанное им доверие.
Забавный случай произошел в бытность его еще командиром полка. Ему доложили, что солдат Новиков просит перевести его в другой род войск, стал часто получать наряды. А пришел из гражданки с отличными характеристиками, грамотами от руководства завода. Да и в военкомате сам попросился в ВДВ.
— Как это просит перевести из ВДВ? — удивился Чайковский. — Почему?
— Ему, говорит, неинтересно служить, скучно, — сообщили командиру полка.
Изумленный таким заявлением, Чайковский вызвал солдата к себе.
— Скучно служить? — спросил он, когда высокий, ладно скроенный гвардеец с полудюжиной значков разрядника по спорту на груди предстал перед ним. Один из значков свидетельствовал, что его обладатель шахматист первого разряда.
— Так точно, товарищ полковник! — твердо ответил солдат. — Неинтересно, мне другое обещали.
— Что, в шахматы не с кем играть? — усмехнулся Чайковский.
Но солдат серьезно ответил:
— А мне партнеры не нужны, товарищ генерал-майор, я композитор. — И, уловив недоумение во взгляде Чайковского, пояснил: — Я первый разряд по шахматной композиции имею.
— Так чем вы недовольны, Новиков? Что вам обещали?
— Мне в военкомате сказали, что в связь определят или в инженерные, мол, у десантников особая техника, там мозговать надо, как лишний грамм веса сократить, как большое в маленькое уложить, но без потерь… Я люблю это дело — у меня на заводе восемнадцать рацпредложений приняли. А тут в пехоту определили, техники никакой…
— Никакой техники? — рассердился командир полка. — На зонтиках прыгаете? По пальцам затяжку отсчитываете? На телегах или пешком двигаетесь? Вам не стыдно, Новиков?
— Так тут все известно, все сконструировано, — промямлил солдат и отвел глаза, — ничего не придумаешь.
— Вот что, рядовой Новиков, — сказал Чайковский, и в голосе его зазвучал металл, — приказываю: в месячный срок внести рацпредложение из любой области, связанной со спецификой воздушно-десантных войск! Не внесете — удовлетворим ваше желание: отчислим.
Как ни странно, этот довольно необычный способ подтолкнуть техническую мысль принес успех. Не прошло и двух недель, как командиру полка доложили, что солдат Новиков настаивает на свидании с ним и уже заработал взыскание за то, что не желает считаться с установленным в армии порядком обращения по службе.
В конце концов все утряслось, и торжествующий Новиков притащил полковнику Чайковскому сразу два рацпредложения — одно сокращало время, положенное для крепления БМД к платформе, другое касалось подвесной системы.
Второе предложение Новиков просил разрешения испытать сам. Разрешения не получил. И испытал без спроса, за что был наказан. Но испытание прошло успешно. Рацпредложение позже внедрили во всех ВДВ. С тех пор и началось восхождение Новикова. Короче говоря, через несколько лет он окончил институт, позже защитил диссертацию, стал изобретателем и испытателем парашютов, лауреатом Государственной премии.
Он частенько звонил генералу Чайковскому и весело вспоминал: «Хорошо, нашелся у меня командир, который в приказном порядке сделал из меня Эдисона. А то так бы и погиб технический гений. Спасибо, Илья Сергеевич, от меня и от Родины!»
Другой пример, но весьма сходный, который любил приводить Чайковский, был такой. Как-то, тоже когда он еще полком командовал, один из комбатов пожаловался на новичка, только что назначенного к нему после училища лейтенанта. На какие занятия ни пойди, какие учения ни проводи, этот лейтенант все время придумывал для своего взвода разные необычные тактические варианты выполнения задачи, не укладывавшиеся во вполне грамотное, но слишком прямолинейное мышление комбата.
Опять состоялся разговор, и опять нарушитель спокойствия смело возражал командиру полка:
— Товарищ полковник, ну какой интерес все по шаблону делать. Это же проще всего. Надо творчески мыслить…
— Ваше творчество, лейтенант, — выговаривал Чайковский, — подсказывает вам иной раз куда худшие решения, чем классические.
— Верно, товарищ полковник! — охотно соглашается лейтенант. — Но ведь и более удачные придумываю. А где ж мне экспериментировать, как не на учениях? На войне-то поздно будет!
Сделав внушение, командир полка все же поддержал «экспериментатора». Потом тот бывший лейтенант преподавал тактику в военном училище, имел кандидатскую степень и собственные труды.
…«Да, — вернулся генерал Чайковский из мира воспоминаний, — вот и Таранец далеко пойдет. В Великую Отечественную именно такие стремительно шли вверх, становясь командирами частей, соединений. Если, конечно, не погибали».
Он вызвал на связь Таранца.
И со странным чувством гордости и радости услышал его спокойный, уверенный голос:
— Все нормально, товарищ генерал-майор. Держимся.
— Атакует «противник»?
— Атакует. Отбиваемся. Превосходство-то у него… — он сделал паузу, — так полагаем, четырехкратное.
— А радиация?
— Есть.
— Большая?
— Большая.
Майор Таранец явно не хотел распространяться на эту тему.
Радиация действительно была большая. Казалось, приняты все меры. Надеты индивидуальные средства защиты. «Противник» не очень-то давал возможность углублять траншеи, но все же удалось закопаться поглубже. И тем не менее командиры отделений, глядя на похожие на авторучки дозиметры, с тревогой убеждались, что красная риска неумолимо двигалась вправо.
Конечно, в окопе облучение в три раза меньше, чем на открытом месте, — 33 рентгена, а не 100. Но часть бойцов оставалась наверху: «противник» атаковал и вел огонь беспрерывно.
Надо было сражаться с ним сейчас, здесь, каждый миг. Так стоит ли думать об этой смерти замедленного действия, о жизни в кредит!
Надо было стрелять, отбивать атаки — словом, воевать. А что будет потом, то будет потом.
И рядовые, не видевшие дозиметров, и видевшие их сержанты, сражались.
В зоне поражения оставались не только солдаты, но и их командир майор Таранец, и начальник политотдела полковник Логинов. Их судьба ничем не отличалась от судьбы их солдат. Ибо, как ни странно, солдатская и генеральская грудь одинаково уязвимы для пули и осколка, и маршал и рядовой могут выдержать одинаковую дозу облучения.
Таковы законы войны.
Так было и сейчас, на этом раскаленном участке боя. Да, и пули, и снаряды, и бомбы, и радиация здесь были условны. Условна была смерть.
Но разве в настоящем бою все эти солдаты и сержанты, лейтенанты и капитаны, майор Таранец и полковник Логинов поступили бы иначе? Отступили бы? Отошли?
Никогда! Здесь были условны пули и смерть. Но характер людей, их стойкость, их боевой дух, их отвага были подлинными. И, случись война, они остались такими же.
…Наступил рассветный час нового дня. Словно приветствуя десантников, установился ясный, солнечный, по-настоящему весенний день.
Солнце, большое, круглое, припекало с голубых небес. Ровная катила свои сине-зеленые волны, стремительные и чистые. Медленно, но неуклонно пошла на убыль вода в притоке, на залитых полях. И рабочие совхоза вместе с солдатами быстро и весело стали наводить порядок там, где сошла вода и освободились от нее сараи, коровники, другие постройки.
Пугливые облачка мелкими нерешительными стайками плыли по небу. Свежий мягкий ветерок гладил природу. Ярче зазеленели ели, на деревьях кое-где появились клейкие почки.
Но бой-то шел. Шел уже сутки. Природа собиралась отдохнуть. А десантники, не спавшие две ночи, отчаянно сражавшиеся весь день, пока об отдыхе не помышляли. И вот тогда, словно раскаты весеннего грома, загрохотали, стремительно приближаясь, выстрелы танковых орудий, лязг гусениц, рев двигателей. Танковые подразделения «северных», оправившись от ядерного удара, совершив быстрый фланговый маневр, прорвались к десантникам, защищавшим мост.
Часть танков накатилась на позиции «южных», на правый берег Ровной, другая часть, с грохотом промчавшись по мосту, обрушилась на вертолетный десант на левом берегу.
«Южные» поспешно отступали. Их подразделения, чтобы избежать окружения, торопливо уходили на запад, а на освободившееся место выдвигались «северные».
И вскоре уже безостановочный поток машин, бронетранспортеров, орудий хлынул по мосту на левобережье и начал разливаться по всему захваченному предыдущей ночью дивизией генерала Чайковского заречному плацдарму, выдвигаясь все дальше и дальше на север.
«Северные» с ходу атаковали «южных» по всей линии фронта и заставили отойти.
Учения вступили в новую фазу.
Десантники, которым предстоял отдых, могли быть довольны. Они выполнили свой долг. Овладели всеми назначенными им объектами и удержали их до подхода главных сил. Стойко сражались подразделения майора Таранца. Теперь для них «война» кончилась.
Живые и «мертвые» весело смеялись, пели, брились, мылись, фыркая и охая, под струями холодной воды, наиболее смелые даже побарахтались в Ровной. Козле кустарников дымились полевые кухни, несравненный аромат борщей, свежего хлеба, жареного мяса сменили запахи пороха, горючей смеси, пожаров. И царил надо всем свежий дух талой воды, просыпающейся от зимней спячки земли, весенних ветров и мокрых берез…
Люди радовались весне, победе, честно исполненному долгу. Радовались, наверное, и тому, что все было игрой, пусть приближенной к настоящей войне, но не войной, что светит над ними это круглое мирное солнце и по мирному голубому небу совершают свой безмятежный путь мирные облачка.
Сегодня это было игрой. Но в любую минуту могло стать действительностью. И стало — для их товарищей, когда пробил час выполнить свой интернациональный долг, преградить путь тем, кто хотел бы настоящей войны. Глядя на этих веселых, шумливых, совсем юных, казалось бы, ребят, полковник Логинов с затаенной грустью и гордостью представлял себе их такими, какими видел на учениях, — сосредоточенными, смелыми, лихими, искусными воинами. Представлял не на учениях, а в бою. Там, где рвутся настоящие, а не заложенные имитаторами снаряды, где свистят настоящие пули и где убитые не встают, отряхиваясь, чтобы отойти в сторонку и отдохнуть с гармошкой в руке, а навсегда остаются лежать на холодной от ветра и горячей от огня земле.
Война быстро расправляется с детством, с юностью, с беззаботностью и безмятежностью. Первый же взмах ее крыла опаляет юность, прибавляет к возрасту годы. Пусть веселятся ребята, пусть шумят, пусть потеют на учениях, пусть как следует, на совесть, под завязку готовятся к войне. Лишь бы не пришлось в ней участвовать.
Каждый раз после учений, особенно больших, полковник Логинов испытывал такое чувство, словно вышел из настоящего боя. В его деле игры не было. Здесь все было настоящим: моральная подготовка, воспитание высоких духовных качеств, которые потребуются от каждого в боевой обстановке.
Над еще расхлябанными по ранней весне полями, лесами, перелесками, в селе Лесное, в совхозе Прировненском, на железнодорожной станции Дубки — повсюду вились кухонные дымки и дымы костров, звенели песни и веселые голоса.
Солдаты отдыхали…
Не отдыхал командующий «северными» генерал-полковник Хабалов. Со своим штабом он переместился вперед, туда, где дотоле находился КП командира воздушно-десантной дивизии генерал-майора Чайковского.
Уже рыли саперы солидные блиндажи и землянки, связисты тянули провода и устанавливали антенны. Офицеры штаба «осваивали» помещения. А командующий со своим начальником штаба и другими генералами уже вновь склонились над картами, на которых толстые красные стрелы вклинились в синие полушестеренки обороняющегося «противника».
Генерал Мордвинов и другие посредники подводили итоги только что закончившегося эпизода учений.
То же делал и генерал Чайковский со своими заместителями.
Все были довольны, даже полковник Воронцов улыбался, что бывало с ним не часто. Приехали секретарь райкома и директор совхоза поблагодарить десантников за помощь.
Генерал Хабалов урвал время, вызвал на свой КП Чайковского и, неодобрительно спросив, почему у того не начищены сапоги, обняв, сказал:
— Молодец, Чайковский. Как всегда, на высоте. Благодарю. Всем гвардейцам передай благодарность. А этому майору твоему — Таранцу, так? — особую. Пора выдвигать его, пора. — И он укоризненно посмотрел на комдива.
Чайковский улыбнулся про себя, но сказал только:
— Есть!
Учения продолжались, покатившись дальше, на север, принося кому радость и награды, кому — огорчения и разносы.
Вскоре генерал Чайковский и его дивизия вернулись на свои квартиры. И жизнь, армейская жизнь, потекла своим чередом.
До новых учений, сборов, тревог. Обычная беспокойная армейская жизнь.
Глава XVIII
После учений эта беспокойная, хоть и обычная, армейская жизнь казалась Илье Сергеевичу отдыхом.
Все шло хорошо. Ленка, успешно закончив седьмой, перешла в восьмой класс. Со своим Рудиком они выполнили первый разряд, и тренеры пророчили им новые победы.
Дочь была веселой, энергичной, заводилой в компаниях, выдумщицей на всякие (не всегда тихие) мероприятия. Она уже крутила голову одноклассникам, от чего терял голову Рудик. Но была ему по-своему верна, ибо только с ним, если вдвоем, куда-нибудь ходила — в кино, на стадион, на танцы. Беда заключалась в том, что Ленка не очень любила походы вдвоем, предпочитала «коллективные выходы». Рудик отыгрывался на тренировках и соревнованиях: уж тут никто не смел подходить близко, уж тут он один мог держать ее в объятиях, крепко обнимать, кружить, заглядывать ей в глаза.
У Ленки теперь все чаще собирались компании. Приходили парни-восьмиклассники ростом выше Петра, девчонки, которым впору, как он говорил, «только баскетболом и заниматься». Они краснели и молчали, стесняясь Ленкиного отца-генерала, а еще больше ее брата-красавца, парашютиста, спортсмена, героя (история схватки с преступниками не была забыта и передавалась в школе из уст в уста).
В семье Чайковских умели быть деликатными. И Ленка никогда не задавала брату вопросов о Нине. Словно той и не было.
Она молча переживала его боль, наверняка осуждала Нину, возмущалась, но не показывала виду.
Однажды попыталась неуклюже, по-своему помочь. Петр заметил, что в меняющихся по составу компаниях стала неизменно присутствовать красивая, элегантная девятиклассница — Оля. Лена, частенько иронизировавшая по адресу подруг, Олю превозносила до небес: и язык знает, и на рояле играет, и в балетный кружок ходит, и в Иняз поступать собирается, а душевные качества — прямо слов не подберешь…
Несколько раз, уж совсем неумело, Ленка постаралась оставить их вдвоем: то ей нужно было куда-то на минутку сбегать (а минутка превращалась в полчаса), то, пригласив Олю к пяти часам, Ленка опаздывала вернуться и появлялась лишь к шести…
Петр оценил усилия сестры, но со свойственной ему прямотой как-то раз сказал ей:
— Не надо, Ленка, не старайся. Что было, то прошло. Не лечи. Я сам себе лекарство найду. — И, поколебавшись, добавил: — А может, нашел.
Смутившаяся и виновато покрасневшая при его первых словах, Ленка при последних оживилась.
— Тезка моя, да? Скажи — да? — сразу догадалась она.
— Много знать будешь, скоро состаришься, — улыбнулся Петр и щелкнул сестру в нос.
С тех пор Оля бесследно исчезла, зато, когда изредка приходила Лена Соловьева, Ленка прямо не знала, как ей угодить.
И хотя Соловьева не отличалась прозорливостью своей тезки, но и она как-то заметила:
— Слушай, Петро, чего это сестренка твоя меня так полюбила, а?
— А что, — спросил Петр, — ты недовольна?
— Да нет, довольна. Только лучше б ее брат, — простодушно ответила она.
— Ну, нельзя же все сразу, — как всегда, пошутил Петр, — сначала Ленка в тебя влюбится, потом отец, потом уж я.
— Ну как скажешь, Петро, — согласилась Лена без улыбки, — но лучше б в обратном порядке.
Петру теперь Лена стала просто необходима. Приближался срок, когда надо было снова ехать в училище, на «вторую попытку», невесело острил он. И хотя врачи успокаивали его, хотя за минувший год он еще больше укрепил свои знания, зачитываясь учебниками, решая задачи, поглощая всевозможную литературу, так или иначе связанную с парашютизмом, все же психологическая травма от первой неудачи была столь сильна, что Петра ни на минуту не покидало какое-то тревожное чувство. Лена действовала на него как успокоительное лекарство, «как валерьяновые капли».
Так выразилась однажды сама Лена. Она вообще была поразительно откровенна в высказываниях своих чувств к нему. Во всем стыдливая и самолюбивая, здесь она превращалась в маленькую девочку — что на уме, то и говорила.
— Да я знаю, Петро, что плевать ты на меня хотел, я для тебя вроде валерьяновых капель. Тепло тебе со мной, уютно. Способствую хорошему настроению. Укрепляю морально-психологический фактор.
— Кокетничаешь? — Петр неодобрительно смотрел на нее. — Будто не знаешь, что ты для меня.
Это звучало довольно туманно, но обнадеживало Лену, и она радовалась. Она радовалась самым малым знакам внимания с его стороны.
Петр принимал отношение Лены как должное, но грыз себя за то, что не мог ответить ей тем же. Он еще не отдавал отчета, какое место занимала Лена в его жизни. Не понимал. Не знал, что у любви тысячи разных обличий и путей подхода.
Он все вспоминал Нину, свои отношения с ней, переворачивавшие душу.
Он очень рассердился, случайно узнав, что Лена Соловьева ради него, чтоб быть с ним это время, не поехала на очень важные для нее соревнования. Чуть не поссорился с ней из-за этого, но поймал себя на том, что внутренне радуется. Обругал себя эгоистом, «черствяком», не зная, как отплатить Лене, и в смятении чувств, когда, ругаясь на эту тему, они шли какой-то тихой улицей, прижал ее к себе, обняв за плечи, и поцеловал в щеку.
Реакция Лены была неожиданной. Она резко оттолкнула его.
— Любить не прикажешь! — яростно прошептала она, в глазах ее стояли слезы. — А жалеть себя не позволю! Понял? Я тебе не жучка у ноги! Приласкал! Не смей больше… — И убежала.
Петр так и остался стоять в растерянности. Потом сообразил и устыдился.
На следующий день они встретились как обычно. Но с тех пор Петр с удивлением обнаружил в себе новое чувство к своей подруге, которое после некоторого размышления определил как нежность. Впрочем, проявлять ее после того случая он остерегался.
И вот наступил день отъезда.
Накануне все словно сговорились, чтобы иметь с ним «решающий разговор».
Первой, и, как всегда, неумело, с ним говорила Ленка.
— Ну, Петр, после экзаменов я тебя таким обедом встречу — ахнешь! Я думаю, не пойти ли мне в кулинарный техникум! А? Ты заметил, как я прогрессирую. Вам сразу голубые береты дадут? И вообще отпустят после зачисления?
Петр улыбнулся, обнял сестру:
— Черт с ним, с обедом, Ленка. И оркестров не надо. Встретите меня с Рудиком на вокзале. Вообще, Рудик — это серьезно, я давно хотел поговорить с тобой о нем поподробнее.
Это была военная хитрость. Как только разговор заходил о Рудике, да еще в серьезном ключе, Ленка краснела и спешила куда-нибудь убежать. Так что в беседе с ней «училищную тему» Петр снял быстро.
С отцом, с которым он, наоборот, поговорил бы об этом подольше, разговор оказался коротким.
Илья Сергеевич вернулся в тот вечер пораньше.
— Все? — спросил он за ужином. — Чемодан уложил, билет взял, документы не забыл?
— Все в порядке, отец, готов в поход! — Петр старался говорить беззаботным тоном, что ему не очень-то удавалось.
Но Илья Сергеевич делал вид, будто ничего не замечает.
— Это не поход, Петр, — сказал он серьезно, — кампания, уж раз ты хочешь пользоваться военной терминологией. Это на всю жизнь. Ты должен выполнить боевую задачу, потом решать последующие. Их много будет, и, кстати говоря, ни одной легкой. Но это первая.
— Я знаю, — тихо сказал Петр, — волнуюсь, отец. Вроде бы волноваться нечего, а волнуюсь.
— Понимаю, сын. Никуда не денешься, «предстартовая лихорадка». С ней один способ борьбы, ты спортсмен — сам знаешь. Еще и еще мысленно представлять все упражнения, всю схватку, всю дистанцию. Скрывать не буду, хоть знаю, что тебе это не нравится, — говорил я с врачами. По их мнению, ты вылечился, здоровье в порядке. Вот и разберемся. С этой стороны, значит, тебе ничего не угрожает. Дома, в аэроклубе, с друзьями и подругами у тебя, насколько могу судить, тоже все в порядке. Так? Может, остаточные явления? — Он пристально посмотрел сыну в глаза.
— Нет, — Петр не опустил глаз, — и здесь все в порядке. Помню, отец, не все еще прошло, врать не буду. Но теперь это меня из седла не выбьет. Если хочешь знать, наоборот. Назло хочется, чтоб у меня все здорово было!
Илья Сергеевич улыбнулся:
— А где тогда опасность? Уж к экзаменам-то, я думаю, ты готов?
— Готов, отец.
— Тогда все. В поход, Петр! Ни пуха, как говорится, ни пера. Иду к черту. А ты иди спать.
Разговор с отцом придал Петру уверенности. Даже не сам разговор, а тот спокойный тон, в каком говорил отец. У него не было сомнений в успехе. Речь шла лишь о деловых вещах — последовательности решения задач, проверке сделанного…
Разговор с Леной Соловьевой оказался более эмоциональным.
— Ну, Петро, — сказала она ему торжественно, когда накануне его отъезда проводила домой (поезд отправлялся рано, и он просил ее на вокзал не приходить), — валяй на вторую попытку. Не сомневаюсь, в финал выйдешь. Говорю ж тебе — счастье приношу. Верь мне.
— Да верю, — отшучивался по привычке Петр, — раз ты сказала, нет сомнений. Может, даже сразу начальником училища назначат.
— Все шутишь, — с досадой махнула рукой Лена, — ну правду же говорю — примут. Наденешь тельняшку, берет голубой. Сил нет, до чего красивым станешь. — Она погрустнела и, как всегда, не скрываясь, сказала: — Только вот как мне тут без тебя быть, не знаю прямо.
— Так долго ли, — неожиданно для себя выпалил Петр, — знаешь, как время пролетит, и опять вместе.
Она удивленно посмотрела на него — шутит?
— Как вместе, Петро? Ты такими словами не бросайся, — подумав, добавила решительно: — К тебе в Рязань приеду. Переведусь. Серьезно. Что там, техникума физкультурного, что ли, нет? В крайнем случае в школу преподавать пойду. Все-таки кандидат в мастера, наверняка какое-нибудь общество или городской спорткомитет заинтересуются. Будешь ко мне в увольнение приходить…
Они помолчали.
— Интересно, — задумчиво заговорила Лена, — на последнем курсе разрешают курсантам на квартирах жить? Или тоже в казарме? Узнай — напиши.
Петр скрыл улыбку, до чего ж она все-таки бесхитростная! Лена и Нина — два полюса.
— Ладно, Лена, — сказал он озабоченно, — не будем гадать. До последнего курса еще добраться надо. А для этого, как минимум, надо поступить на первый.
— Поступишь… — сказала Лена. И прозвучали в ее голосе и непоколебимая уверенность, и горячее желание, чтобы это случилось, и грусть перед предстоящей разлукой, и растерянность перед неясностью будущего.
Еще один разговор состоялся у Петра накануне его отъезда. С Рутой.
Она пригласила его к себе на квартиру. Все было не так, как в его первый приход. Теперь уютная, сверкавшая чистотой квартира была хорошо обставлена. Сверкали натертые полы, сверкал белизной кафель. Лоджию украшали цветы, зелень протянулась к верхнему балкону.
И сама Рута была в длинном домашнем халате, как всегда, свежая, причесанная, приветливая.
А он почему-то мимолетно пожалел о той неубранной, только осваиваемой, еще необставленной квартире, растрепанной Руте в выцветшем тренировочном костюме с мокрой тряпкой в руках…
Она напоила его чаем с вареньем.
— Значит, едешь, — не то спросила, не то констатировала Рута, — завтра?
— Еду. Завтра, — подтвердил Петр, захватывая на ложечку крупные сверкающие клубничины.
Они поговорили об аэроклубе, о прыжках, о предстоящих экзаменах. Помолчали.
— Что ж, — сказала Рута, словно подводя итог, — значит, все в порядке. Главное, вылечился.
Петр поднял на нее взгляд. Что она имеет в виду? Явно не его дистонию. А что? То, о чем тогда первый раз предупреждала и о чем откровенно они так никогда и не говорили.
Рута смотрела на него, как всегда, как обычно: спокойно и внимательно.
— Не знаю, что вы имеете в виду, — откровенно сказал Петр, — но вылечился. От всего вылечился. Может быть, от чего-нибудь и не совсем. Но достаточно, чтоб это не помешало поступить в училище. — И, помедлив, добавил: — Чтобы жить дальше.
Подумал с досадой, что прозвучали его слова напыщенно, мелодраматично — ах, ах, разбитая любовь, едва не самоубийство, кровоточащая рана на сердце! Чепуха всякая. Он уже хотел что-нибудь сказать, сострить, превратить все в шутку. Но не успел.
— Это главное, — сказала Рута, — это очень важно, чтобы ничего не мешало жить дальше. Это тебе повезло.
Растерянный, он молчал. А Рута уже снова заговорила о делах, о переписке, о возможном вызове для участия в соревнованиях. Постепенно он втянулся в разговор, забыл о ее словах.
И, только попрощавшись и спустившись с лестницы, вспомнил и погрустнел. У него не было никаких оснований жалеть эту красивую, молодую, преуспевающую женщину, знаменитую спортсменку, но чувство жалости к Руте почему-то не покидало его.
И опять, как в тот раз, он поймал себя на том, что так и не понял, одна Рута живет или с семьей. С какой? И вообще, кто у нее есть? Удивительно, все так хорошо знали ее в аэроклубе, а о семейном ее положении (звучит-то как казенно!) никто толком, как ни странно, не имел представления. Чудно́!
На следующий день, когда стало рассветать и ранний туман еще окутывал молочные шары станционных фонарей, транзитный поезд, который и останавливался-то всего на четыре минуты, уносил его в Москву, где предстояла пересадка в Рязань.
В Москве до рязанской «Березки» оставалось часа два. Выйдя из дверей вокзала, Петр остановился, глядя на беспрерывный автомобильный поток, на толпы прохожих, спешивших по делам.
Движимый непреодолимой силой, он спустился в метро, никого не спрашивая, ориентируясь по плану, вывешенному в вестибюле, доехал до Площади Революции, вышел, дошел до Центрального телеграфа.
Только тут, остановившись под синим глобусом, он ощутил острую душевную боль.
Вот здесь они встретились тогда с Ниной, вот здесь он почувствовал ту тревогу, тот страх, что уже не покидали его все дни, что он пробыл в Москве.
Он спустился по ступенькам, медленно пошел вверх по улице Горького тем путем, что шли они тогда…
Дошел до того кафе, словно автомат вошел, заказал мороженое, бокал шампанского, посидел, ни к чему не притронувшись, расплатился и вновь вышел на шумную, в беспресстанном движении улицу.
Ему казалось, что все это время Нина шла рядом. Он видел ее элегантное платье, слышал ее напряженный голос, ощущал аромат ее духов.
Вспомнил ее волосы, ее рот, ее руки, ее взгляд…
Как и тогда, шелестел непрерывный поток машин, как и тогда, обгоняли его или спешили навстречу прохожие. Как и тогда…
Он шел медленно, стараясь припомнить каждую деталь, каждый жест, каждое слово. И еще дальше углублялся в воспоминания, в их счастливые дни, когда вместе гуляли в парке, готовили уроки, бывали в кино, у ребят, у него или у нее дома. Вспоминал ее поцелуи, нежные слова, прощания в подъезде, объятия в глухих парковых аллеях…
Он словно все это переживал заново, жил этим, дышал и в то же время будто видел все со стороны, холодно и зорко наблюдая за собой теперешним — как реагирует, что ощущает, что чувствует. Он держал экзамен, первый, еще до тех училищных.
Он держал экзамен. Если не выдержит, позвонит ей, заплачет, уступит отчаянию, нечего и ехать дальше — надо возвращаться. Если выдержит, значит, не соврал Руте, значит, здоров, значит, надо навсегда забыть и этот телеграф, и это кафе, и все, что было до них и после, и Нину, и свою любовь к ней! Надо спокойно и уверенно идти дальше.
Неторопливо вошел в автоматную будку, опустил двушку. Нина подошла не сразу. У нее был тот же голос, может быть, чуть-чуть ниже и тише. Ему послышалось в ее тоне раздражение, возможно, она была чем-то занята, звонок оторвал ее от дел.
— Да? — спросила она.
Он молчал, только сердце стучало так громко, что казалось, Нина могла услышать этот стук на том конце провода.
— Да! — повторила она еще более раздраженно и после паузы сказала еле слышно: — Алло? Кто это?
Он молчал. Молчала и она, слышалось только ее прерывистое дыхание. И вдруг совсем тихо, голосом, в котором были тревога и растерянность, спросила:
— Это ты? Отвечай, это ты?
Он медленно повесил трубку, автоматически ткнул пальцем — проверить, не выпала ли монета, открыл стеклянную дверь на улицу.
Вытер лоб, постоял у будки, устремив пустой взгляд на беспрерывный поток людей и машин. Посмотрел на часы и заспешил на вокзал.
Он вылечился. Да, пожалуй, совсем вылечился. Почти…
…Поезд прибыл в Рязань по расписанию. Петр дошел до училища пешком, благо рукой подать.
И сразу же его захватили, закружили дела, завертел, как и других абитуриентов, круговорот бесчисленных забот. Первый же знак показался ему добрым — он получил порядковый номер 13.
Петр никогда не был суеверным. Смеялся над теми, кто не проходил под приставленными к стенам лестницами, огорчался, споткнувшись на правую ногу, или менял маршрут, встретив черную кошку. И, не задумываясь о том, что это тоже примета, верил, что число 13 приносит удачу.
Пару раз сдал 13-го числа экзамены на «отлично». Особенно удачно совершил свой тринадцатый прыжок, еще что-то и окончательно уверовал в эту цифру. Потому и обрадовался, получив свой порядковый номер. Абитуриенты из состава Вооруженных Сил прибыли раньше, и теперь некоторые из них командовали отделениями, составленными из абитуриентов гражданских. Курсанты училища были в летних лагерях, и абитуриенты помещались в их казармах.
Петр с острым любопытством, с волнением рассматривал все вокруг — ведь, возможно, нет, говорил он себе, наверняка училище станет его домом. Он словно заранее привыкал к этому размеченному белыми чертами, будто детские классики, огромному асфальтовому плацу, окруженному жилыми и учебными корпусами, к этому налетавшему из-за Оки сильному ветру.
С любопытством оглядывался, когда шел мрачными коридорами старого здания, бывшей духовной семинарии, с непомерно высокими потолками и гулким эхом шагов. А вот новые здания учебных корпусов и казарм из серого камня были светлыми и просторными. В них весело заглядывало солнце, отражаясь от всего, что могло блестеть, потому что все, что могло блестеть, было всегда надраено и сверкало.
И вообще все сверкало — чисто вымытые окна, белоснежные подушки и отвороты простыней на безупречно заправленных койках, свежевыкрашенные, на совесть натертые полы, пуговицы на кителях, сапоги, умывальники, кафель в туалетах…
Из окон открывался далекий вид на Оку, где маячили в дымке подъемные краны, леса, а ближе — на учебно-парашютный комплекс с традиционными макетами самолетов, тросовой горкой, тренажерами, на зелень садов, автопарк, стадион с трибунами и белой парадной ложей, с зеленым футбольным полем и беговыми дорожками, окаймлявшими его.
В училище было пустынно — курсанты выехали в лагеря. Лишь изредка промарширует цепочка караульных, пройдет одинокий солдат, офицер, да вот они, абитуриенты, в разномастной штатской одежде продефилируют в столовую.
Однажды Петр увидел необычную группу людей. Они были в гражданской одежде, далекой от элегантности, украшенные многими знаками и орденами, и в новеньких, видимо, только что подаренных им голубых беретах. Один в генеральской форме, другой на костылях. Их немолодые, морщинистые лица светились радостью. А в глазах затаилась добрая грусть сожаления об ушедшей молодости, отданной войне. Эх, все бы начать сначала! Стать как эти курсанты, крепкие, молодые, загорелые парни, не знающие болезней, усталости и ран…
То были десантники, герои Свири, собравшиеся в училище на свой традиционный сбор.
«Наверное, и дед был бы сейчас среди них, — подумал Петр, — тоже весь в орденах, небось в генеральских погонах». Петр подумал о том, что хорошо знает каждый десантник, каждый, кто был десантником, кто мечтает десантником стать.
Свирь! Уже много лет назад здесь, у городка Ладейное Поле, совершили десантники 37-го гвардейского корпуса свой беспримерный подвиг — форсировали Свирь.
Двенадцать из них, те, которые плыли первыми, чтобы навлечь на себя огонь скрытых батарей противника и тем самым эти батареи обнаружить, были удостоены звания Героя Советского Союза.
Они плыли тогда, толкая перед собой плоты, на которых расположились добросовестно изготовленные чучела бойцов — имитировали начало переправы.
Те чучела погибли, они лежали потом на берегу, из разорванных гимнастерок торчали пучки соломы… Они многим спасли жизнь.
Но погибли и многие гвардейцы-десантники.
…Теперь на том месте напоминает о героических боях обелиск. Он — награда и память тем, кто погиб.
Но более высокая награда, лучшая память им — эти вот загорелые парни, десантники-гвардейцы семидесятых, принявшие их эстафету, верные их традициям, их наследники и преемники, те, кому они завещали свое мужество, отвагу, любовь к Отчизне…
Абитуриенты побывали в знаменитом музее ВДВ, в котором Петр, впрочем, не раз бывал и раньше.
Но в музей тот он мог бы приходить без конца.
Абитуриентов собрали на беседу. Притихшие, так что слышно было, как муха летает, слушали они начальника училища, высокого, широкоплечего генерал-лейтенанта.
Он был немногословен. Рассказал об истории, о боевой славе училища. Рассказал, как будут проходить экзамены.
Многое, о чем говорил генерал, было им известно, и все же воспринималось как откровение.
— Вот так, товарищи, — завершил генерал свою речь. — Окончившим присваивается воинское звание лейтенанта, вы получаете специальность командира воздушно-десантных войск с присвоением квалификации инженера по эксплуатации гусеничных и колесных машин. Что, сложно запомнить? — Генерал улыбнулся. — Ничего, получить эту квалификацию еще сложнее. Так-то. Обманывать не буду. Конкурс большой, в училище попадете не все. Но успеха на экзаменах желаю всем без исключения.
Расходились молча.
Сухая деловая речь начальника училища, особенно ее конец, заставили вновь призадуматься о предстоящих испытаниях.
Петр знал, что заявлений и рапортов было подано куда больше, чем собралось здесь их, допущенных к экзаменам. И все же и их, допущенных, намного больше, чем может быть принято. Собрались лучшие, попадут лишь лучшие из лучших. Он должен быть среди них. И будет!
Ему вдруг сделалось легко на душе. Он почувствовал такую уверенность, словно ему зачитали уже приказ о зачислении. Прочь умчались сомнения, неуверенность. Примут! Иначе не может быть!
С этого момента Петр весь сосредоточился на главном — на экзаменах, вернее, последнем этапе подготовки к ним.
Начались консультации. После завтрака вся рота строем отправлялась в аудиторию, где преподаватель по математике вел занятия.
В силу понятных причин ближе всего Петр сошелся с номерами 12 и 14, Владимиром Кузиным и Виктором Синицыным.
Кузин учился в строительном техникуме, Синицын, как и Петр, закончил на год раньше десятилетку. Оба занимались в аэроклубе, имели прыжки и разряды по многим видам спорта, оба давно готовились в училище.
Впрочем, как выяснилось, подавляющее число гражданских абитуриентов были в этом отношении схожи: имели прыжки «по линии ДОСААФ», активно занимались спортом, здорово знали военное и парашютное дело, отличались богатырским здоровьем и соответствующим внешним видом. Другим тут нечего было делать.
Вот цели и мечты, оказывается, отличались.
— Я тебе так скажу, Чайковский, — солидно рассуждал Кузин, — хочу в испытатели. Нет, ты не спорь! — повышал он голос, хотя никто ему не возражал. — Испытатель — это вещь! Ты и боец, ты и ученый, ты и первопроходец, ты и парашютист. Хочу в испытатели. Знаю, не просто, послужить надо, показать себя, проявить. Ничего, мне не к спеху. Буду испытателем. Не спорь!
Синицын же стремился к другому. Он имел звание мастера парашютного спорта. Мечтал стать чемпионом, устанавливать рекорды, тренировать других. Но при этом говорил:
— Надо основу заиметь. Прежде всего я офицер-десантник, потом уже все остальное. В случае войны на оранжевых куполах в тыл врага не прыгнешь, фигуры не покрутишь. Воевать придется. Но такие, как я, будь здоров, нужны будут. Чтоб в любых условиях, с любых высот сигать. Ну, а пока войны нет, спортом займусь по-настоящему. У меня тут есть планчик одного рекорда. О таком никто и думать не думает.
И он с увлечением излагал планы какого-то сложного затяжного ночного стратосферного прыжка.
Желание Петра просто стать десантником-строевиком новые друзья восприняли одобрительно, что ж, тоже хорошее дело.
— Мне еще потому надо училище кончить, — сказал как-то Синицын, — что жениться хочу.
Это сообщение вызвало оживленную дискуссию.
— Куда тебе жениться! — рассмеялся Кузин. — Ты же школьник!
— Был школьник, буду офицером, — парировал Синицын.
Петр не понимал:
— Почему, чтобы жениться, надо училище кончить?
— А потому, — отвечал Синицын, — что она только за офицера пойдет. Так и сказала.
— И четыре года ждать будет? — с сомнением спросил Кузин.
— Будет.
— Ну что ж, значит, повезло тебе, — с непонятной для его приятелей грустью заметил Петр.
— Приедет сюда, — объяснил Синицын, — она радистка, поступит куда-нибудь. Радистки где не нужны? Может, в училище, теперь девчонок тоже в армию берут, если сами, конечно, хотят. Так и будем жить. А кончу училище, вместе поедем.
— Правильно, — заметил Кузин, — я-то пока обзаводиться семьей не собираюсь. Нет, ты не спорь! Пойми — испытатель же в любую минуту погибнуть может. На одолженную жизнь живет. Чего мне вдов и сирот плодить…
— Это ты загнул, — сказал Петр, — с такими мыслями ты лучше кладбищенским сторожем работай. «Вдов, сирот…» Испытатель должен жить и парашюты испытывать. Конечно, профессия опасная, но я многих знаю. У отца бывают, и уж сколько лет работают.
— У отца? — насторожился Кузин. — А он что, конструктор у тебя?
Петр уже сам досадовал, что проговорился. Ему стоило немалых усилий перевести разговор на другую тему.
Первой сдавали письменную по математике. Перед экзаменом все так тщательно причесывались, гладили брюки, начищали ботинки, словно от этого зависела скорость решения алгебраических уравнений.
Роту построили, и она торжественно промаршировала в аудиторию.
Петр написал на листке свой номер. Заложил уши кулаками и стал думать. Он думал долго, задачи — их было четыре — оказались не из легких, но когда, сдав листок, он вышел за дверь, то испытал чувство удовлетворения — он был уверен, что все решил правильно.
За дверью толпился народ. Эти будущие офицеры, которые, не моргнув глазом, вступили бы в схватку с любым врагом, да и теперь не раз прыгавшие с парашютом или иначе испытавшие свою храбрость, сейчас, бледные от волнения, хриплыми голосами спрашивали друг у друга ответы, с ужасом вспоминали какие-то упущения, которые, возможно, и не допустили.
Петр, Синицын и Кузин приткнулись у подоконника и, шипя друг на друга, объясняли свои методы решения экзаменационных задач.
— Вот, — настаивал Кузин, — так! И не спорь, только так!
— Эх, — Синицын смотрел на него с жалостью, — а второе уравнение, значит, для тебя не существует, оно так, пшик, мираж?
— А как же? А… — растерянно вопрошал Кузин.
— «А», «а»! — передразнивал Синицын. — Да ты смотри, смотри сюда, шляпа!..
В коридоре стоял сплошной взволнованный гул.
Судьба многих была решена на следующее утро.
Бледных, волнующихся, с немым вопросом в глазах, их выстроили после завтрака, и командир роты ровным, тихим голосом, хорошо слышным в напряженной тишине, начал:
— К дальнейшим экзаменам допускаются успешно выполнившие письменную работу по математике. Товарищи… — И он зачитал список. — Остальным получить документы!
Еще некоторое время стояла тишина. Потом взорвалась радостными возгласами, смехом, криками. Радовались выдержавшие экзамен. Остальные, понуро опустив голову, отправлялись забирать свои бумаги.
Среди них оказался и Кузин.
Петр и Синицын утешали его, приводили обычные в таких случаях примеры, давали советы. Но кому они хоть когда-нибудь помогали?
Петр был по-настоящему огорчен. Уж он-то, переживший это, понимал, что испытывает сейчас Кузин.
— Ты подумай, — растерянно бормотал тот, — нет, ты подумай… А еще испытателем, ученым стать хотел. Допрыгался! — невесело пошутил он. — Оказывается, не прыгать, математику учить надо было. Нет, ты подумай…
— Вот то-то и оно, — резюмировал Синицын, когда вечером после ужина они остались с Петром вдвоем, — надо было кругом готовиться. Он только об этих испытаниях думал, о том, как доктором наук от парашютизма станет. Про математику элементарную и забыл. А куда без нее теперь в армии денешься…
— Да нет, — отмахивался Петр, — воевать-то все равно люди будут. Но знать эти люди должны столько, что прямо подумать страшно.
— Машины, машины, — убежденно кивал головой Синицын и, не замечая противоречия, вдруг добавил: — И спортсмены. Ты уж мне поверь. Ну откуда тебе знать? Ты ведь с армией не сталкивался, а у меня старший брат два года в десантных частях служил. Вот.
Но Петру не хотелось спорить, неудача Кузина его искренне огорчила.
На следующее утро все прошли медкомиссию.
Чайковского осматривали особенно долго, в его деле значилась причина прошлогоднего отчисления. Петр прошел комиссию, как он сам потом рассказывал отцу, на одном дыхании. Он сжал нервы в кулак, он настроил себя, он себя загипнотизировал. И добился того, что волнение прошло, что он спокойно входил в очередной кабинет, глубоко убежденный, что никаких придирок к его здоровью не будет.
Так оно и оказалось. Бесчисленные анализы, измерения, кардиограммы, просвечивания, выслушивания и выстукивания показали, что все в норме.
— Ну вот, — улыбнувшись, похлопал его по плечу прошлогодний врач, — я ж тебе предсказывал, Чайковский, что вернешься. Значит, вел себя молодцом, все указания соблюдал, все отрицательные эмоции исключил. Поздравляю, здоров, топай дальше.
Когда Петр вышел от врачей, он испытал такую радость, что готов был парить в небе без парашюта. И удивился, что никто из ребят, даже его друг Синицын, не удивляются, не восхищаются, не стремятся разделить с ним эту радость. Потом сообразил, что из-за медкомиссии никому просто в голову не приходит волноваться. Как это не пройти медкомиссию! Да вы что, ребята, шутите!
Ему вдруг страшно захотелось позвонить отцу, поделиться радостью. Потом сдержался — отец хоть и молчит, но наверняка следит за его продвижением на этой «специальной полосе препятствий», как абитуриенты окрестили экзамены.
Следующим «препятствием» была математика — устная.
После завтрака роту построили, привели в класс, который располагался рядом с экзаменационной аудиторией, и стали по четверкам вызывать. В связи с «убылью в живой силе», по выражению Синицына, они с Петром попали в третью четверку.
Открыв дверь, Петр четко промаршировал к столу, за которым сидели преподаватели, и доложил:
— Абитуриент Чайковский прибыл для сдачи вступительного экзамена по математике! — и протянул свой зачетный лист, в котором против математики письменной уже жирнела пятерка.
— Берите билет, абитуриент Чайковский, тринадцатый номер, — предложил сухой человек средних лет в очках, видимо главный, и нельзя было понять, звучит в его голосе строгость или скрытый юмор.
Но тут случилось нечто такое, что вызвало улыбку у всех присутствующих. Петр закрыл глаза, на мгновение задержал растопыренные пальцы над белым веером билетов и решительно схватил крайний.
— Билет номер тринадцать, — громко доложил он. И сам улыбнулся.
— Тринадцать в квадрате, — пошутил кто-то.
Петр отправился к одному из столиков и стал читать вопросы. Их было три. И, как порой бывает на экзамене, тревожное чувство — что за вопросы? знает ли ответ? — сменилось ощущением огромного облегчения, радости — он отлично знал все три ответа! Ура!
Он еще раз закрыл глаза, посидел так минуту, сосредоточиваясь, потом склонился над тетрадью.
— Абитуриент Чайковский к ответу готов! — Он потратил на подготовку лишь несколько минут.
В зачетном листе ниже первой появилась еще одна пятерка. Второе препятствие на этой десантно-экзаменационной полосе преодолено.
Пятерку получил и Виктор Синицын.
— Ну что, Чайковский, по-моему, хорошо дела идут, осталось два. Слушай, как сдадим последний, махнем в ресторанчик, а?
— Нет уж, — решительно заявил Петр, — напивайся сам!
— Почему «напивайся»? — удивился Синицын. — А что, просто нельзя посидеть, пива выпить или кофе?
— Это можно, — согласился Петр, ему стало неловко за излишнюю резкость.
Действительно, почему нельзя просто поужинать? Обжегся на молоке, вот и дует на воду.
— Значит, пойдем. А пока смотаюсь на почту телеграмму дам, — сообщил Синицын. После каждого экзамена он спешил сообщить невесте радостную новость.
Третий экзамен, устная физика, стал повторением второго. И зачетный лист Петра украсила еще одна пятерка.
Последним было сочинение. На него отводилось шесть часов. Давалось три темы. Петр выбрал вольную. Он долго сидел, подперев голову рукой, устремив взгляд куда-то далеко за стены этой комнаты. Потом стал быстро-быстро писать.
Тема была: «С чего начинается Родина». Некоторое время Петр рассеянно смотрел в окно. Потом перевел взгляд на лежавший перед ним чистый бумажный лист. Не спеша написал заглавие. Потом первую фразу. Он строчил все быстрее, отрешившись от всего, не обращая внимания на знаки препинания, времени впереди было много — он успеет переписать сочинение набело.
«Я не понимаю, — писал Петр, — что значит: с чего начинается Родина? Родина не может начинаться и не может кончаться. Она просто существует. Я бы мог не быть, а она есть всегда. Она была задолго до меня и навсегда после меня останется. Наверное, поэт хотел сказать: с чего начинается наше познание Родины, с чем первым мы знакомимся, познавая ее. Конечно, в стихах так не напишешь. Но я думаю, что для нас Родина начинается с того, что мы здесь рождаемся. Мы еще ничего не понимаем, не говорим, не видим, не знаем, но мы уже на Родине. Поэтому, наверное, правильно было бы сказать, что Родина для каждого из нас начинается с родильного дома. Это не так красиво звучит, как в стихах, но зато верно. Раз уж я так написал, то скажу, что, по-моему, кончается Родина для любого человека только на кладбище. Даже если его забросит на чужбину, он в душе не расстается со своей Родиной до могилы.
Есть такие, кто предал нашу Родину, кто воевал против нее, и они, конечно, уже не имели права считать себя ее сынами. Но, живя далеко и умирая далеко от нее, они все равно тосковали по ней и, наверное, не раз проклинали себя за свое предательство. Родина может быть только одна, и дороже ее ничего нет. Когда человек еще маленький, он уже любит свою Родину, как любит свою мать, хотя еще не понимает, что значит слово „любить“.
Только много позже он задумывается, за что любит. Но, по-моему, есть вещи, любовь к которым объяснять бесполезно, например, любовь к Родине, матери, девушке.
Я могу ответить, за что люблю армию, особенно воздушно-десантные войска, могу ответить, за что люблю борьбу дзюдо. Могу ответить, почему люблю море, или моего тренера, или моего инструктора парашютного спорта…
Но как ответить, за что я люблю мать? Люблю отца, сестру?..
Потом в песне говорится, что, быть может, Родина начинается с картинки в букваре, со старой отцовской буденовки. Это образ. Поэт хочет показать, как мы постепенно Родину познаем. Конечно, есть миллион вещей и событий, с которых начинается это познание. И тут трудно сказать, что важнее, а что менее важно, что познается раньше, а что позже.
Я расскажу о себе.
Я, наверное, почувствовал любовь к Родине через отца. Когда я понял, что ничего не жалко, что можно отдать все и саму жизнь за Родину. А этого никто не знает лучше военных. И нигде так хорошо не поймешь, как в армии.
Я понимаю, что для процветания и благополучия нашей страны работают все советские люди. Каждый, как может, на своем участке.
Но ведь, не будь армии, все бы пропало. Любой агрессор все, что создали, уничтожил бы в одну минуту. Вот почему, мне кажется, нигде так не чувствуешь любовь к Родине, необходимость все отдать за нее, как в армии. А я ведь родился в военной семье. Мой дед погиб в боях за Родину, мама, хоть и отдала жизнь не в бою, но ясно же, что отдала она ее как солдат. Отец мой кадровый военный, и вся его жизнь посвящена защите Родины. Таким буду и я.
Поэтому, если уж воспользоваться образом из той же песни, — мне ближе всего буденовка, а если перевести на современный язык — воздушно-десантные войска…»
Заканчивалось сочинение так:
«…Поэтому я пришел к выводу (и наверное, не делаю открытия), что не то что в одной фразе, а и в тысячах томов не ответишь на вопросы: „С чего начинается Родина? Что такое Родина? За что мы любим Родину?“
А уж если пытаться ответить, то я знаю только один ответ: за то, что она есть!»
Дописав, он еще долго сидел молча, устремив взгляд в пространство. Потом спохватился, заторопился, начал все переписывать, тщательно проверять. И сочинение сдал одним из последних. Медленно вышел из аудитории. Он так устал, словно провел многочасовую тренировку на татами. А преподаватель собрал листы, отнес в учебную часть, где один из офицеров сотрет написанную вверху листа фамилию абитуриента, поставив вместо нее шифр, отдаст на проверку.
Проверяющие не будут знать, кто писал сочинение — сын ли известного десантника-генерала, командира дивизии Чайковского, или ничем не примечательный выпускник десятого класса Синицын. Им все равно. Им важно, что написано и как.
Все в равном положении. И уж если ты потомок десантной династии и для тебя дело жизни поступить в училище, так будь любезен честь этой династии поддержи и соответственно экзамены сдай. Так-то.
Экзамены кончились, и, казалось бы, наступила самая волнительная пора — кто же зачислен? Но все так устали от напряжения, что ходили вялые, говорили тихо и неспешно. Выложились на дистанции, финишировали и теперь ожидали, пока судьи объявят результат.
— Ну, как? — то и дело задавали друг другу один и тот же вопрос. — Как думаешь?
Каждый раз звучал один и тот же ответ:
— Посмотрим.
Синицын ходил озабоченный.
— Понимаешь, — объяснял он Петру, — последнюю телеграмму послал, что последний экзамен сдал. Теперь должен послать, что зачислен. Так? А если не зачислят?
— Зачислят, — вяло успокаивал друга Петр, — ты же все сдал, все решил, все написал — три пятерки, четверка.
— Тебе хорошо, у тебя все пятерки, а средняя по аттестации четыре с половиной, а у меня аттестат хромает, телеграфировать не буду, прямо поеду, свалюсь ей как снег на голову. Объясню, что-нибудь придумаю.
— А зачем придумывать, — Петр недоуменно пожал плечами, — ну, не приняли, что ж, вешаться из-за этого?
— Э, тебе не понять! — досадливо махнул рукой Синицын.
Но Петр подумал, что уж если кто и сможет понять товарища, так именно он, Петр. Он постарался, как мог, подбодрить друга.
Их вызвали на мандатную комиссию.
Это было едва ли не решающим испытанием. Петр отлично понимал, что хотя после каждого экзамена число абитуриентов сокращается, но все равно успешно сдавших будет больше, чем сможет принять училище. И из числа этих успешно сдавших все экзамены тоже придется кого-то отсеивать, а кого-то выбирать. Все решит мандатная комиссия. В нее входили начальник училища в качестве председателя, начальник политотдела, заместитель по учебной части, командиры батальонов, начальники кафедр, врач, представитель комсомольской организации, представитель штаба ВДВ и другие, столь же авторитетные люди. Решение мандатной комиссии никаким обжалованиям пе подлежало.
И вновь с бьющимся сердцем вошел Петр в большую комнату, остановился перед длинным столом, покрытым красным сукном, и срывающимся голосом доложил:
— Товарищ генерал-лейтенант, абитуриент Чайковский на мандатную комиссию прибыл!
Первым долгом у Петра попросили предъявить комсомольский билет. Посмотрели зачетный лист, где красовались одни пятерки. Потом начали задавать вопросы. Собственно, члены комиссии уже познакомились раньше с абитуриентами. С помощью «предмандатных подкомиссий», как в шутку называл их начальник училища. Члены комиссии расходились по подразделениям, беседовали с группами, а порой и с отдельными абитуриентами. Беседы были дружескими, уж никак не официальными. И разумеется, комиссия тщательно изучила все личные дела поступающих.
На собеседовании задавали самые разные вопросы.
— Вы ведь поступаете второй раз? — спросил Петра один из членов комиссии в гражданской одежде. — Почему?
— Так точно, второй, — нахмурился Петр, ему неприятен был этот вопрос. — Прошлый раз не все было в порядке со здоровьем.
— А что именно? — не унимался гражданский.
За Петра ответил врач:
— Дистония была, перетренировался. Но сейчас все в порядке, поработал над здоровьем. Жалоб нет. — Врач улыбнулся.
— У кого нет? — подозрительно спросил въедливый член комиссии.
— Ни у кого. Ни у него, ни у нас, — сказал врач.
— А каким спортом занимаетесь? — задал вопрос один из командиров батальона.
— Парашютизмом, дзюдо, имею разряды. Плаваю, хожу на лыжах, стреляю, играю в баскетбол, футбол, волейбол, еще…
— Хватит. Ясно. Почему значки не носите?
Петр пожал плечами. Действительно, почему? Хотя бы парашютный.
— Все не наденешь… — заметил он неопределенно.
— Надо носить, — серьезно сказал начальник училища. — Как получите форму, сразу же все надеть!
— Есть, товарищ генерал-лейтенант! — бодро ответил Петр, усмотрев в словах начальника училища скрытую уверенность в его успехе.
— Почему решили к нам в училище поступать? — спросил полковник, начальник политотдела. — Раз второй раз пришли, значит, решение твердое.
— А как же иначе? — под общий веселый смех ответил Петр.
— У вас кто-нибудь из близких в ВДВ служил или служит? — спросил сидевший с краю майор.
— Ответ на мой вопрос, — сказал начальник политотдела, — вытекает из ответа на ваш: абитуриент сын комдива генерала Чайковского, внук майора Сергея Чайковского, чей портрет висит у нас в музее.
Члены комиссии одобрительно зашумели.
Петр помрачнел. Начинается… Отец, дед. А сам, значит… Но начальник политотдела, угадав его мысли, весело воскликнул:
— Воздушно-десантная династия! Чайковские! Куда ж ему идти, как не в Рязанское? А поблажек он не ищет. Первый раз не получилось, второй пришел. Какие отметки — сами видели. Так что, думаю, все ясно.
— Что ж, Чайковский, поздравляю, в училище вы приняты, — сказал начальник училища и пожал Петру руку.
Их выстроили на плацу. День был на редкость солнечным, небо синим, вся природа праздновала праздник, будто радовалась вместе с десантниками. Да, теперь уже те, чьи фамилии прозвучат сейчас на этом плацу, имеют право считать себя десантниками. Конечно, будет еще время молодого солдата, присяга, но все же они наденут форму с голубыми петлицами, тельняшку, голубой берет. Их будут называть курсантами.
Перед строем вышел командир батальона. Он казался особенно торжественным. Медленно, неторопливо вынул из красной папки несколько белых листков, оглядел застывшие шеренги строго и неожиданно громко воскликнул:
— Зачитываю приказ начальника училища… Успешно прошли конкурсные испытания и зачислены курсантами Рязанского воздушно-десантного дважды Краснознаменного училища имени Ленинского комсомола… Антипов, Аравик, Атлантов, Ашугов.
Он перечислял фамилии. Порой слышался горестный вздох: сменялась буква, а человека не назвали.
— …Чайковский… — услышал Петр и сам удивился, с каким спокойствием воспринял эту весть.
Вот он и курсант.
Стало реальностью то, к чему он так долго и непросто шел. На пути встретил столько препятствий…
Он десантник. Как дед, как отец.
Путь его в жизнь лежит теперь перед ним, широкий, прямой и ясный. И пусть на этом пути будут трудности, заботы, препятствия — это светлый путь солдата. А есть ли большее счастье?..
— Поздравляю вас, товарищи курсанты! — донесся до него зычный голос командира батальона. — Поздравляю! — повторил он и после паузы негромко добавил: — Товарищей, не зачисленных в училище, командирам рот представить на беседу к начальнику училища.
Петру было искренне жаль непопавших. Особенно он почему-то сочувствовал тем, кто еще заранее, до экзаменов, остриглись наголо (чего, кстати, в училище не требовалось), стремясь подчеркнуть этим свою принадлежность к армейской семье. Теперь жди, пока волосы отрастут…
Зачислили и Синицына, и он тут же помчался отправлять традиционную телеграмму.
Петр тоже послал телеграммы, целых три. Первая была отцу: «Зачислен. Обнимаю», вторую он адресовал Лене Соловьевой: «Приняли. Жаль, нет тебя рядом. Целую. Твой Петро». Наконец, в третьей, в адрес Руты, было написано: «Приняли. Спасибо вам за все: за парашютную науку и многое другое».
Так закончился для Петра этот самый радостный день в его жизни.
Глава XIX
На свои телеграммы Петр вскоре получил ответные послания.
Илья Сергеевич откликнулся тоже телеграммой: «Иначе и быть не могло. Ведь мы Чайковские. Не урони фамильной чести. Отец». Ленка прислала открытку, на которой был изображен Ленинград. Открытка пришла с опозданием, поскольку сестра уехала в этот город на соревнования. Текст гласил: «Дорогой брат, рада, как будто сама поступила. Желаю тебе всего, что сам желаешь, а главное — успешной учебы и скорых офицерских погон. Твоя Ленка». Внизу было мелко накорябано: «Перед отъездом видела Л. С., она замечательная, обидишь ее — убью. Она ж тебя любит». Под Л. С. следовало, разумеется, понимать Лену Соловьеву, а приписку — как строгое указание на тему дальнейшей жизни. Одновременно с Ленкиной пришла из Ленинграда открытка с изображением бескозырки, увитой гвардейскими лентами. В ней стояло: «Дорогой Петр, искренне поздравляю Вас с принятием (слово „принятием“ было заштриховано и заменено „поступлением“) в Рязанское дважды Краснознаменное воздушно-десантное училище имени Ленинского комсомола и желаю успехов в воинской службе. Всегда ваш Рудик».
Петр улыбнулся, представив, как Ленка выбирала открытку с мужественным символом, как втолковывала затюканному Рудику, что писать, и, наверное, ругала за не то написанное слово.
Рута прислала короткое письмо, в котором благодарила за телеграмму, сообщала последние аэроклубовские новости. Заканчивалось письмо так: «Ну что ж, Петр, вот и исполнилась твоя мечта — ты стал десантником. Не сомневаюсь, исполнятся и все остальные. Будешь и мастером спорта, и офицером, и генералом. У такого отца, как твой, другого сына и не могло быть. У него и у Зои. Уверена, что, когда представится возможность, ты обязательно побываешь в аэроклубе, где тебя всегда встретят как своего. Так что не „прощай“, а „до свидания“. Мне будет не хватать тебя. Рута».
При чтении этого письма у Петра почему-то кольнуло сердце. Он погрустнел. Рута была для него и старшей сестрой, и советчиком, в чем-то и второй матерью.
Петр уже привык получать в эти дни разные поздравления, ведь помимо отца, Руты, Ленки телеграммы или открытки прислали ребята из бывшего класса, друзья из аэроклуба, из спортивной секции, приятели по дому. Поэтому он не удивился, обнаружив на столике очередной заклеенный телеграфный бланк. Он взял его по дороге на завтрак и прочел во время короткого перерыва перед выходом на занятия.
Прочел и застыл, охваченный вихрем противоречивых чувств. «Если можешь, приезжай в Москву. Если нет, приеду к тебе. Все здесь осточертело. Ты нужен мне как воздух. Ради бога, приезжай. Неужели все забыл. Вычеркни все плохое, прости. Как прежде, твоя Нина». И обратный адрес до востребования.
Угасшая любовь, тоска, ревность, обида, злость, удивление, радость, растерянность…
Какие только чувства не испытал Петр в эти минуты! Откуда узнала адрес? Почему телеграфировала именно в этот момент? Теперь уже заведомо зная, что он на четыре года связан с училищем, на всю жизнь с армией? Зачем приезжать? Кто и почему ей осточертел? Что все это — минутный каприз или подлинное чувство, заслоненное доселе чем-то и кем-то другим?..
Сто вопросов, и все без ответа. Отвечать? Не отвечать?
Петр колебался. Не ответить — значит показать себя трусом, мелочным. Наконец, это просто не «по-джентльменски» (любимое Нинино слово). Он долго размышлял над текстом ответа. (А может быть, над его существом?) Медленно, задумчиво написал, перечитал, смял и выкинул, снова написал, снова выкинул.
Телеграмма, которую он послал, была короткой: «Ни вычеркнуть, ни простить не могу. Прощай».
Он неторопливо порвал квитанцию, аккуратно бросил ее в урну и покинул почту.
Он думал, что надолго Нинина телеграмма отравит ему его радость. Это была как сердечная боль — на мгновение сжала, кольнула и исчезла.
Но ведь это и была сердечная боль!
Ему вдруг стало легко на душе, спокойно и радостно. И немного пусто.
Самое длинное письмо пришло, конечно, от Лены Соловьевой. Написано оно было четким, крупным, ясным почерком.
Лена, откровенная в своих чувствах, когда говорила с ним, в письме написала все, как есть.
«Я люблю тебя, Петро, — писала она, — это не секрет, ты давно об этом знаешь. А теперь получай письменное подтверждение. Мне не стыдно об этом писать. С тобой я самолюбие и стыдливость в карман прячу. Уж так! Хочу тебе сказать, что не представляю своей дальнейшей жизни без тебя. Теперь же начну хлопотать и бегать, чтоб переехать в Рязань. Я уже узнавала — берут преподавателем физвоспитания в школу. С жильем устроюсь. Сможешь, если захочешь, приходить ко мне по воскресеньям или когда будет увольнение. Буду ждать.
Я вообще тебя буду ждать, сколько скажешь. Четыре года, так четыре, десять, так десять. Хоть сто.
И теперь главное: если это все мои бабские мечты, напиши мне! Дай слово, что напишешь! Или телеграфируй. Два слова: „Не приезжай“. И клянусь тебе, никогда ничем тебя не обеспокою. Просто буду ждать, сколько придется…
Целую, очень тебя люблю. Твоя Лена Соловьева».
Петр улыбнулся, перечитал письмо, еще раз перечитал. Перестал улыбаться. Он вдруг понял, что это уже не игра, не детские увлечения, а жизнь, человеческие судьбы, что Лена не девчонка, а он уже не школьник, завтрашний офицер. Что прошла для него пора поцелуев украдкой, прогулок в парке и танцев на вечеринках. Что он уже взрослый, и Лена взрослая, и хотя они очень молоды, но уже имеют право, да нет, пожалуй, обязаны думать о самостоятельной жизни, о правах своих, а главное — обязанностях. И что, ответь он ей сейчас «Приезжай», он не просто напишет слово, а сделает важный жизненный шаг, будет отвечать уже не только за себя…
Он долго сидел задумавшись, потом решительно встал, подошел к окошку и протянул телеграфный бланк с единственным словом «Приезжай».
Но не только у Петра состоялись в то лето радостные и печальные встречи с прошедшим. У Ильи Сергеевича тоже, и отнюдь не эпистолярные.
После учений ему удалось вскоре съездить в отпуск. Он не поехал в Прибалтику, где они так любили бывать с Зоей.
Именно поэтому.
Там все — и безбрежный золотой пляж, по которому прошли они, гуляя, небось не одну сотню километров, и поросшие соснами дюны, в которых укрывались от упрямых балтийских ветров, и маленькие бары, кафе и кондитерские, где сиживали за чашкой кофе или бутылкой пива, — все кругом будило бы в нем воспоминания, до сих пор не прошедшую боль.
Когда из жизни уходит любимый человек, особенно тоскливо, особенно тягостно вспоминать счастливые, радостные минуты, которые ты провел с ним. Безоблачных отношений не бывает даже у самых близких существ, на самом светлом пути мелькают тени, но, потеряв любимого человека, о них не вспоминаешь. Тени бесследно исчезают. Остается лишь память о хорошем. И когда попадаешь в места, с этим хорошим особенно близко связанные, охватывает чувство невыносимой тоски, отчаяния от невозвратимости утраты.
Илья Сергеевич был-очень сильным, но и он не хотел подвергать себя этому испытанию. Он уехал в Сочи.
Сочи прелестны весной, когда еще не наступил сезон и толпы приезжих еще не заполняют безнадежно плотно кафе и рестораны, пляжи и парки, скверы и улицы, превращая курорт в самую страшную пытку — пытку толпой.
Все расцветало, опьяняюще пахли южные приморские цветы, кусты, деревья, море.
Илья Сергеевич гулял по зеленым свежим аллеям, по пустынным набережным, ходил пешком в горы, исправно ездил на экскурсии — на Ахун, на Рицу, в Ботанический сад.
Купался. И хотя купальщиков в эти пока свежие дни было немного, он являлся на пляж и, погревшись на весеннем, уже припекающем солнце, уплывал в море.
Плавал он превосходно. Ритмично работая руками безупречным кролем, он отплывал на несколько сот метров, а затем бесконечно долго, неторопливо плыл вдоль берега, любуясь его зеленым силуэтом, белоснежными громадами прибрежных зданий, беспрерывным полетом чаек, стремительным скольжением «метеоров» и катеров, величественным движением уходящих за горизонт теплоходов — всем тем, что здесь успокаивает твои нервы и на невозможном языке врачей называется психотерапией, или терапией пейзажа. Илья Сергеевич мало с кем общался из отдыхавших с ним в санатории, он не любил «тихие» игры, а волейболистов и теннисистов не находилось.
По вечерам, сидя с книгой на балконе своего номера, Илья Сергеевич читал. Но порой, отложив книгу, устремлял взгляд к горизонту, где готовилось ко сну умытое, румяное солнце. Внизу тихо перешептывались пальмы, лениво шелестели волны, переливаясь, сверкала морская парча…
Зоя так мечтала съездить Как-нибудь в Сочи. Они много поколесили за свою кочевую военную жизнь, а в Сочи так и не попали.
— Ты знаешь, — говорила Зоя, — у меня такое чувство, что, как только я туда приеду, как улягусь на песок, так и не встану…
— В Сочи нет песка, — приземлял ее мечты Илья Сергеевич, который сам знал об этом лишь понаслышке.
— Как это нет? — протестовала Зоя. — Море есть, а песка нет? Не может быть! Ну, все равно, входила бы в воду, она там небось теплая как парное молоко, и не вылезала…
— Вода там теплая, как суп, как полуостывшие щи, — дразнил ее Илья Сергеевич.
— Фу! Как неромантично! — набрасывалась на него Зоя. — «Суп»! Нет в тебе чувства прекрасного…
— Потому я и женился на тебе, — перебивал ее Илья Сергеевич.
— Ну знаешь…
Так дурачились, шутили, дразнили друг друга…
Прекрасные, счастливые, навсегда ушедшие дни…
Солнце, раскинув алые руки, приближалось к воде, готовясь окунуться. Весь горизонт розовел, золотился, лиловел. Море светлело, и еще ярче вспыхивали на нем серебристые всплески. Вечер заставлял пальмы, цветы глубже дышать, и их ароматное дыхание крепчало, заполняло все вокруг.
Илья Сергеевич снова брал книгу в руки и устремлял на страницы невидящий взгляд.
Но вскоре опять переводил его к морю, к горизонту.
Несправедливо все-таки! Так погибнуть, как Зоя! Он был генералом, военным человеком, пусть не воевавшим, но вся профессия которого, все действия, все мышление так или иначе были связаны с гибелью людей, очень многих людей. Казалось бы, мысль о смерти трагической привычна ему. «Нет, — размышлял он, — к мысли о смерти нельзя привыкнуть никогда, даже в девяносто, даже в сто лет трагедия, когда человек умирает. А в двадцать, в тридцать? Человек ведь хрупок. Как искусно, на грани волшебства, работают врачи — над глазом, над зубом, над каким-нибудь пустяковым фурункулом, какие многочасовые сложнейшие операции проводят, чтобы спасти нарывающий палец, обожженную руку, сломанный нос… И спасают, вылечивают.
Совершеннейшие больницы, операционные, реанимационные, барокамеры, хитроумнейшие приборы, установки, лекарства — все для того, чтобы спасти одну-единственную жизнь, а то и один орган тела».
Илья Сергеевич размышляет о нелепости смерти, о случайности рока. Он всегда возвращается к этой мысли, думая о Зое и ее гибели.
Потом он думает о другом — пять больниц, десяток операционных, кабинетов, родильных домов можно построить на деньги, что стоит один «Поларис», два бомбардировщика «Боинг», три истребителя «Фантом».
Как ни совершенны и хитроумны сегодняшние изобретения, предназначенные спасти людей, куда хитроумнее, увы, те, что назначены их убивать. Это уже не рок, это злая воля. Злая воля иных безответственных правителей, без конца усиливающих гонку вооружений за счет того, что действительно необходимо людям.
Илья Сергеевич встряхивается, встает, подходит к перилам балкона.
Теперь на Сочи опустилась густая южная ночь. И не различишь, где море, где небо. Только помигивает маяк у входа в порт, цепочки огней повисли на набережной, да вдали слабо мерцают, медленно движутся фонари на палубах какого-то теплохода.
Отпуск пролетел быстро. Но с пользой. Илья Сергеевич, немало расходующий здоровья и нервов на работе, чувствовал, что отдохнул. Он безошибочно определил это, ощутив нетерпеливое желание снова окунуться в работу. Он уже беспокоился: как там в дивизии, закончен ли ремонт понтонов, достроен ли психологический комплекс, уехал ли на учебу капитан Оничкин из второго батальона и удалось ли Логинову примирить майора Иванова с женой? Словом, тысячи вопросов, с которыми он сталкивался ежедневно, которые надо было решать всегда быстро и всегда правильно и о которых он здесь первое время не думал.
А сейчас уже не мог без этого.
«Интересно, — размышлял он, — вот если человек привык к определенному режиму питания или дня, а его раз и на другой — это ведь вредит здоровью. Почему же комдив, да, наверное, и директор завода, председатель колхоза, которые с утра до вечера на ногах, в делах, для которых их постоянное напряжение нервов, мысли — норма, вдруг, отправляясь отдыхать в санаторий, не страдают от этого?»
Ну там несколько дней — понятно. Но целый месяц! Илья Сергеевич считал, что уже вторую половину отпуска был мысленно в дивизии, жил ее заботами, делами, проблемами, даже купаясь, загорая, сидя на балконе.
Видно, пора возвращаться. С радостным и в то же время беспокойным чувством садился Чайковский в машину, которая должна была отвезти его на вокзал. Он лишь досадовал, что придется болтаться там добрых полчаса до отхода поезда — машина отвозила еще одного генерала, а у того поезд уходил немного раньше. Ну да ладно, не беда.
Илья Сергеевич посадил в вагон коллегу, помахал на прощание рукой, дождался, пока подали его состав, занес чемодан и вышел на перрон подышать оставшиеся четверть часа сочинским морским воздухом, в котором, честно говоря, море не очень-то чувствовалось.
В это время к другому пути перрона медленно, почти бесшумно, подошел поезд дальнего следования, тот же, на котором месяц назад приехал в Сочи и он. С рассеянным любопытством наблюдал Илья Сергеевич за обычной суетой прибытия: откидывающимися ступенями, проводниками, протирающими поручни, подбежавшими носильщиками с тележками, встречающими, рвущимися в вагоны, и прибывшими, спешащими на перрон…
Внезапно взгляд его привлек смутно знакомый силуэт. Стройная женщина в брючном костюме с небольшим чемоданом в руке неторопливо, позже всех, спускалась с подножки мягкого вагона.
Еще не веря глазам, радостно и изумленно смотрел он на приближающуюся женщину.
Но сомнений быть не могло — это же Бирута Верникова, Рута! Подруга юных лет!
С появлением этой шедшей к нему, но еще не заметившей его молодой женщины в его памяти возникли веселые лейтенантские дни, залитые солнцем парашютодромы, вечерние танцы в Доме офицеров, ушедшие времена. Он вспомнил их дружбу втроем, ее жалкое, горькое признание в любви тогда, в его холостяцкой холодной комнате, свое смятение. Все, что было потом… Рута, Рута! Будто яркую быструю ленту прокрутила перед его мысленным взором память.
— Рута! — сказал он громко.
Она огляделась. В сутолоке перрона не так-то просто было определить, откуда исходит возглас. Наконец она увидела его, когда он уже почти подошел к ней.
Она уронила чемодан, на лице ее молниеносно сменялись выражения удивления, растерянности, радости, печали, смущения.
— Здравствуй, Рута! — Он крепко обнял ее, застывшую неподвижно, поцеловал в обе щеки. — Здравствуй! Сколько лет, сколько зим!
— Здравствуй, Илья. — Она улыбалась.
— Где ты пропадала? Ни привета, ни ответа, — говорил он, разглядывая ее.
Годы почти не коснулись Руты. Пожалуй, наоборот: из лихой, веселой, хорошенькой девчонки она превратилась в женщину зрелой, спокойной, неброской красоты.
— Столько не виделись, столько порассказать надо, а мой поезд уходит через восемь минут. — Он нахмурился. — А Зоя…
— Я знаю, — перебила Рута, — я ведь живу в твоем городе, — она улыбнулась, — я не раз тебя видела. Да, Зоя… Узнала, не поверила, Илья.
— В моем городе? — Он внимательно посмотрел на нее. — А почему никогда не зашла, не позвонила?
— Сначала трудно было, еще больно, — она невесело усмехнулась, не опуская глаз, — потом не хотела вам мешать. Потом… Потом не хотела мешать тебе. Но я все о тебе знала, — в глазах ее мелькнул веселый огонек, — мне Петр рассказывал.
— Петр? — теперь уже Илья Сергеевич ничего не понимал.
— Петр, Петр, — улыбаясь, подтвердила она, — ведь в аэроклубе он был в моей группе, я его тренировала. Мы с ним часто о Зое говорили.
— Невероятно! — Илья Сергеевич удивлялся все больше. — Он ни разу мне ничего не сказал о тебе. «Инструктор, инструктор»! Ни имени, ни фамилии. Нарочно?
— Наверное, — Рута больше не улыбалась. — Ты ведь тоже ему никогда обо мне не говорил. И Зоя.
— Ну правильно, — словно про себя сказал Илья Сергеевич, — решил, раз ему о тебе не говорят, значит, и он не будет говорить. Это ведь Петр. Ох, характер!
— Ты что, Илья, — Рута положила ему руку на рукав, — ты и теперь не говори. Нехорошо получится. Я буду в глупом положении.
— Я не скажу, Рута. Но ты зря — он бы все понял.
— Вот именно, — сказала она совсем тихо. — Именно этого я не хочу.
— Скажи хоть два слова о себе — где, кто, что, замужем, дети?
— В нашем городе, инструктор аэроклуба, замужем не была. — В глазах ее был вызов. — Еще, Илья, какие графы заполнять?
Он опустил глаза. Покачал головой.
— Отдыхать? — спросил.
— Отдыхать.
— Потом домой?
— Домой.
— Петр в училище поступает.
— Мы с ним много говорим, Илья.
— О чем?
— Обо всем, о чем, наверное, с ним бы Зоя говорила, о чем ты не говоришь.
Проводник зашел в вагон, провожающие вышли, оставалось две минуты до отправления.
— Позвонишь, когда вернешься? — спросил он.
— Если хочешь.
— Обязательно!
— Ты же знаешь… — Она помолчала. — Илья, только давай договоримся, вернется Петр в училище, и я позвоню. Не раньше. Да?
— Я жду, Рута! — Он вскочил в начинавший движение поезд и помахал ей рукой.
Неподвижно стоя на перроне, она провожала его глазами. Привыкший к строгому анализу своих чувств и мыслей, Илья Сергеевич не мог объяснить, почему так обрадовался этой встрече. Разумеется, встретить друзей молодости всегда приятно, но здесь была особая радость, словно он ждал этой встречи, словно распахнулись какие-то запертые двери, возле которых он сам, не сознавая, стоял.
Первые же дни после возвращения закрутили, завертели его, захватили все время, все внимание, не оставили минуты на то, чтобы думать о чем-либо, кроме дел. Потом все опять вошло в колею, но тут Петр уехал в училище. Илья Сергеевич внимательно, втайне от сына следил за тем, как он проходил медкомиссию, сдавал экзамены. И хотя он не сомневался в результате, все же радостно вздохнул, когда узнал (раньше, чем Петр), что приказ о зачислении подписан.
Ну что ж, теперь он за Петра спокоен, его путь начертан. Он сдержал свое обещание и ничего не сказал сыну о встрече с Рутой.
Рута! Почему она не звонит? Прошло уже столько времени после отъезда Петра, а звонка все не было. Позвонить самому? Он решил еще подождать.
На дворе стояла ранняя зима, дули холодные ветры.
Однажды утром ему позвонили из Москвы. Генералу Чайковскому, назначенному посредником на учениях при командире воздушно-десантной дивизии, которой предстояло быть заброшенной в тыл «северных», надлежало утром вылететь в столицу.
— Учения проходят на Крайнем Севере. Прихватите все теплое, — предупредили его.
Вернувшись вечером домой, Илья Сергеевич с помощью Ленки уложил нехитрые пожитки, поставил будильник на пять утра (на всякий случай, он и без того просыпался ровно в пять) и собрался ко сну.
Вот тогда-то и раздался звонок.
— Слушаю, — сказал он.
— Это я, Илья, Рута, — услышал он знакомый голос, не изменившийся за годы.
— Почему же ты раньше не позвонила?
Она не ответила.
— Я рано утром уезжаю, — сказал он, — приеду через восемь — десять дней.
— Я позвоню, Илья, теперь позвоню.
— Обязательно, Рута. Буду ждать, — сказал Илья Сергеевич.
— Нет. Это я буду ждать, — услышал он далекий голос. — Счастливого пути.
Она повесила трубку, а он в ту ночь долго не мог уснуть, когда же ему наконец это удалось, раздался требовательный звонок будильника — пять часов.
Он привычно быстро оделся, наскоро приготовил завтрак и, поцеловав спящую дочь в горячую щеку, спустился к ожидавшей его машине.
Прошло три дня, и вот он летит в самолете вместе с генералом Самсоновым, однокашником по академии, командиром гвардейской орденоносной дивизии, при котором состоит посредником.
Дивизия летит в глубокий тыл «противника» с трудным заданием. Здесь стоит полярная ночь, далеко внизу, сколько видел глаз, простирались снега и снега.
Они летели в сгущавшуюся тьму полярной ночи. Ей навстречу. Их ждали ледяные ветры, морозы, жестокая пурга и безжалостный враг — сегодня условный, а завтра, быть может, настоящий.
Они летели из краев, где царствовало сейчас дневное светило. Оно придет и сюда, рассеет по весне ночной мрак, надолго установит над слепящими снегами золотистый день.
И погасит ночное солнце…
─────
Книги Военного издательства можно приобрести в магазинах и киосках «Военная книга», а также по почте наложенным платежом в домашний адрес, направив заказ ближайшему отделу «Военная книга — почтой» по одному из перечисленных адресов:
480091, Алма-Ата, ул. Кирова, 124.
690000, Владивосток, ул. Ленинская, 18.
252133, Киев, 133, бульвар Леси Украинки, 22.
443099, Куйбышев, ул. Куйбышевская, 91.
191180, Ленинград, Д-186, Невский проспект, 20.
290007, Львов, проспект Ленина, 35.
220029, Минск, ул. Куйбышева, 10.
113114, Москва. М-114, Даниловская набережная, 4/а.
630076, Новосибирск, ул. Гоголя, 4.
270009, Одесса, ул. Перекопской дивизии, 16/6.
226011, Рига, ул, Крышьяна Барона, 11.
344018, Ростов-на-Дону, Буденновский проспект, 76.
620062, Свердловск, ул. Ленина, 101.
700077, Ташкент, 77, Леначарское шоссе, 61.
380007, Тбилиси, пл. Ленина, 4.
720001, Фрунзе, 1, ул. Киевская, 114.
680038, Хабаровск, ул. Серышева, 42.
672000, Чита, ул. Ленина, 111/а.
Книги Военного издательства можно заказать предварительно, до выхода их из печати, в местном магазине «Военная книга» и по почте.