После учений эта беспокойная, хоть и обычная, армейская жизнь казалась Илье Сергеевичу отдыхом.

Все шло хорошо. Ленка, успешно закончив седьмой, перешла в восьмой класс. Со своим Рудиком они выполнили первый разряд, и тренеры пророчили им новые победы.

Дочь была веселой, энергичной, заводилой в компаниях, выдумщицей на всякие (не всегда тихие) мероприятия. Она уже крутила голову одноклассникам, от чего терял голову Рудик. Но была ему по-своему верна, ибо только с ним, если вдвоем, куда-нибудь ходила — в кино, на стадион, на танцы. Беда заключалась в том, что Ленка не очень любила походы вдвоем, предпочитала «коллективные выходы». Рудик отыгрывался на тренировках и соревнованиях: уж тут никто не смел подходить близко, уж тут он один мог держать ее в объятиях, крепко обнимать, кружить, заглядывать ей в глаза.

У Ленки теперь все чаще собирались компании. Приходили парни-восьмиклассники ростом выше Петра, девчонки, которым впору, как он говорил, «только баскетболом и заниматься». Они краснели и молчали, стесняясь Ленкиного отца-генерала, а еще больше ее брата-красавца, парашютиста, спортсмена, героя (история схватки с преступниками не была забыта и передавалась в школе из уст в уста).

В семье Чайковских умели быть деликатными. И Ленка никогда не задавала брату вопросов о Нине. Словно той и не было.

Она молча переживала его боль, наверняка осуждала Нину, возмущалась, но не показывала виду.

Однажды попыталась неуклюже, по-своему помочь. Петр заметил, что в меняющихся по составу компаниях стала неизменно присутствовать красивая, элегантная девятиклассница — Оля. Лена, частенько иронизировавшая по адресу подруг, Олю превозносила до небес: и язык знает, и на рояле играет, и в балетный кружок ходит, и в Иняз поступать собирается, а душевные качества — прямо слов не подберешь…

Несколько раз, уж совсем неумело, Ленка постаралась оставить их вдвоем: то ей нужно было куда-то на минутку сбегать (а минутка превращалась в полчаса), то, пригласив Олю к пяти часам, Ленка опаздывала вернуться и появлялась лишь к шести…

Петр оценил усилия сестры, но со свойственной ему прямотой как-то раз сказал ей:

— Не надо, Ленка, не старайся. Что было, то прошло. Не лечи. Я сам себе лекарство найду. — И, поколебавшись, добавил: — А может, нашел.

Смутившаяся и виновато покрасневшая при его первых словах, Ленка при последних оживилась.

— Тезка моя, да? Скажи — да? — сразу догадалась она.

— Много знать будешь, скоро состаришься, — улыбнулся Петр и щелкнул сестру в нос.

С тех пор Оля бесследно исчезла, зато, когда изредка приходила Лена Соловьева, Ленка прямо не знала, как ей угодить.

И хотя Соловьева не отличалась прозорливостью своей тезки, но и она как-то заметила:

— Слушай, Петро, чего это сестренка твоя меня так полюбила, а?

— А что, — спросил Петр, — ты недовольна?

— Да нет, довольна. Только лучше б ее брат, — простодушно ответила она.

— Ну, нельзя же все сразу, — как всегда, пошутил Петр, — сначала Ленка в тебя влюбится, потом отец, потом уж я.

— Ну как скажешь, Петро, — согласилась Лена без улыбки, — но лучше б в обратном порядке.

Петру теперь Лена стала просто необходима. Приближался срок, когда надо было снова ехать в училище, на «вторую попытку», невесело острил он. И хотя врачи успокаивали его, хотя за минувший год он еще больше укрепил свои знания, зачитываясь учебниками, решая задачи, поглощая всевозможную литературу, так или иначе связанную с парашютизмом, все же психологическая травма от первой неудачи была столь сильна, что Петра ни на минуту не покидало какое-то тревожное чувство. Лена действовала на него как успокоительное лекарство, «как валерьяновые капли».

Так выразилась однажды сама Лена. Она вообще была поразительно откровенна в высказываниях своих чувств к нему. Во всем стыдливая и самолюбивая, здесь она превращалась в маленькую девочку — что на уме, то и говорила.

— Да я знаю, Петро, что плевать ты на меня хотел, я для тебя вроде валерьяновых капель. Тепло тебе со мной, уютно. Способствую хорошему настроению. Укрепляю морально-психологический фактор.

— Кокетничаешь? — Петр неодобрительно смотрел на нее. — Будто не знаешь, что ты для меня.

Это звучало довольно туманно, но обнадеживало Лену, и она радовалась. Она радовалась самым малым знакам внимания с его стороны.

Петр принимал отношение Лены как должное, но грыз себя за то, что не мог ответить ей тем же. Он еще не отдавал отчета, какое место занимала Лена в его жизни. Не понимал. Не знал, что у любви тысячи разных обличий и путей подхода.

Он все вспоминал Нину, свои отношения с ней, переворачивавшие душу.

Он очень рассердился, случайно узнав, что Лена Соловьева ради него, чтоб быть с ним это время, не поехала на очень важные для нее соревнования. Чуть не поссорился с ней из-за этого, но поймал себя на том, что внутренне радуется. Обругал себя эгоистом, «черствяком», не зная, как отплатить Лене, и в смятении чувств, когда, ругаясь на эту тему, они шли какой-то тихой улицей, прижал ее к себе, обняв за плечи, и поцеловал в щеку.

Реакция Лены была неожиданной. Она резко оттолкнула его.

— Любить не прикажешь! — яростно прошептала она, в глазах ее стояли слезы. — А жалеть себя не позволю! Понял? Я тебе не жучка у ноги! Приласкал! Не смей больше… — И убежала.

Петр так и остался стоять в растерянности. Потом сообразил и устыдился.

На следующий день они встретились как обычно. Но с тех пор Петр с удивлением обнаружил в себе новое чувство к своей подруге, которое после некоторого размышления определил как нежность. Впрочем, проявлять ее после того случая он остерегался.

И вот наступил день отъезда.

Накануне все словно сговорились, чтобы иметь с ним «решающий разговор».

Первой, и, как всегда, неумело, с ним говорила Ленка.

— Ну, Петр, после экзаменов я тебя таким обедом встречу — ахнешь! Я думаю, не пойти ли мне в кулинарный техникум! А? Ты заметил, как я прогрессирую. Вам сразу голубые береты дадут? И вообще отпустят после зачисления?

Петр улыбнулся, обнял сестру:

— Черт с ним, с обедом, Ленка. И оркестров не надо. Встретите меня с Рудиком на вокзале. Вообще, Рудик — это серьезно, я давно хотел поговорить с тобой о нем поподробнее.

Это была военная хитрость. Как только разговор заходил о Рудике, да еще в серьезном ключе, Ленка краснела и спешила куда-нибудь убежать. Так что в беседе с ней «училищную тему» Петр снял быстро.

С отцом, с которым он, наоборот, поговорил бы об этом подольше, разговор оказался коротким.

Илья Сергеевич вернулся в тот вечер пораньше.

— Все? — спросил он за ужином. — Чемодан уложил, билет взял, документы не забыл?

— Все в порядке, отец, готов в поход! — Петр старался говорить беззаботным тоном, что ему не очень-то удавалось.

Но Илья Сергеевич делал вид, будто ничего не замечает.

— Это не поход, Петр, — сказал он серьезно, — кампания, уж раз ты хочешь пользоваться военной терминологией. Это на всю жизнь. Ты должен выполнить боевую задачу, потом решать последующие. Их много будет, и, кстати говоря, ни одной легкой. Но это первая.

— Я знаю, — тихо сказал Петр, — волнуюсь, отец. Вроде бы волноваться нечего, а волнуюсь.

— Понимаю, сын. Никуда не денешься, «предстартовая лихорадка». С ней один способ борьбы, ты спортсмен — сам знаешь. Еще и еще мысленно представлять все упражнения, всю схватку, всю дистанцию. Скрывать не буду, хоть знаю, что тебе это не нравится, — говорил я с врачами. По их мнению, ты вылечился, здоровье в порядке. Вот и разберемся. С этой стороны, значит, тебе ничего не угрожает. Дома, в аэроклубе, с друзьями и подругами у тебя, насколько могу судить, тоже все в порядке. Так? Может, остаточные явления? — Он пристально посмотрел сыну в глаза.

— Нет, — Петр не опустил глаз, — и здесь все в порядке. Помню, отец, не все еще прошло, врать не буду. Но теперь это меня из седла не выбьет. Если хочешь знать, наоборот. Назло хочется, чтоб у меня все здорово было!

Илья Сергеевич улыбнулся:

— А где тогда опасность? Уж к экзаменам-то, я думаю, ты готов?

— Готов, отец.

— Тогда все. В поход, Петр! Ни пуха, как говорится, ни пера. Иду к черту. А ты иди спать.

Разговор с отцом придал Петру уверенности. Даже не сам разговор, а тот спокойный тон, в каком говорил отец. У него не было сомнений в успехе. Речь шла лишь о деловых вещах — последовательности решения задач, проверке сделанного…

Разговор с Леной Соловьевой оказался более эмоциональным.

— Ну, Петро, — сказала она ему торжественно, когда накануне его отъезда проводила домой (поезд отправлялся рано, и он просил ее на вокзал не приходить), — валяй на вторую попытку. Не сомневаюсь, в финал выйдешь. Говорю ж тебе — счастье приношу. Верь мне.

— Да верю, — отшучивался по привычке Петр, — раз ты сказала, нет сомнений. Может, даже сразу начальником училища назначат.

— Все шутишь, — с досадой махнула рукой Лена, — ну правду же говорю — примут. Наденешь тельняшку, берет голубой. Сил нет, до чего красивым станешь. — Она погрустнела и, как всегда, не скрываясь, сказала: — Только вот как мне тут без тебя быть, не знаю прямо.

— Так долго ли, — неожиданно для себя выпалил Петр, — знаешь, как время пролетит, и опять вместе.

Она удивленно посмотрела на него — шутит?

— Как вместе, Петро? Ты такими словами не бросайся, — подумав, добавила решительно: — К тебе в Рязань приеду. Переведусь. Серьезно. Что там, техникума физкультурного, что ли, нет? В крайнем случае в школу преподавать пойду. Все-таки кандидат в мастера, наверняка какое-нибудь общество или городской спорткомитет заинтересуются. Будешь ко мне в увольнение приходить…

Они помолчали.

— Интересно, — задумчиво заговорила Лена, — на последнем курсе разрешают курсантам на квартирах жить? Или тоже в казарме? Узнай — напиши.

Петр скрыл улыбку, до чего ж она все-таки бесхитростная! Лена и Нина — два полюса.

— Ладно, Лена, — сказал он озабоченно, — не будем гадать. До последнего курса еще добраться надо. А для этого, как минимум, надо поступить на первый.

— Поступишь… — сказала Лена. И прозвучали в ее голосе и непоколебимая уверенность, и горячее желание, чтобы это случилось, и грусть перед предстоящей разлукой, и растерянность перед неясностью будущего.

Еще один разговор состоялся у Петра накануне его отъезда. С Рутой.

Она пригласила его к себе на квартиру. Все было не так, как в его первый приход. Теперь уютная, сверкавшая чистотой квартира была хорошо обставлена. Сверкали натертые полы, сверкал белизной кафель. Лоджию украшали цветы, зелень протянулась к верхнему балкону.

И сама Рута была в длинном домашнем халате, как всегда, свежая, причесанная, приветливая.

А он почему-то мимолетно пожалел о той неубранной, только осваиваемой, еще необставленной квартире, растрепанной Руте в выцветшем тренировочном костюме с мокрой тряпкой в руках…

Она напоила его чаем с вареньем.

— Значит, едешь, — не то спросила, не то констатировала Рута, — завтра?

— Еду. Завтра, — подтвердил Петр, захватывая на ложечку крупные сверкающие клубничины.

Они поговорили об аэроклубе, о прыжках, о предстоящих экзаменах. Помолчали.

— Что ж, — сказала Рута, словно подводя итог, — значит, все в порядке. Главное, вылечился.

Петр поднял на нее взгляд. Что она имеет в виду? Явно не его дистонию. А что? То, о чем тогда первый раз предупреждала и о чем откровенно они так никогда и не говорили.

Рута смотрела на него, как всегда, как обычно: спокойно и внимательно.

— Не знаю, что вы имеете в виду, — откровенно сказал Петр, — но вылечился. От всего вылечился. Может быть, от чего-нибудь и не совсем. Но достаточно, чтоб это не помешало поступить в училище. — И, помедлив, добавил: — Чтобы жить дальше.

Подумал с досадой, что прозвучали его слова напыщенно, мелодраматично — ах, ах, разбитая любовь, едва не самоубийство, кровоточащая рана на сердце! Чепуха всякая. Он уже хотел что-нибудь сказать, сострить, превратить все в шутку. Но не успел.

— Это главное, — сказала Рута, — это очень важно, чтобы ничего не мешало жить дальше. Это тебе повезло.

Растерянный, он молчал. А Рута уже снова заговорила о делах, о переписке, о возможном вызове для участия в соревнованиях. Постепенно он втянулся в разговор, забыл о ее словах.

И, только попрощавшись и спустившись с лестницы, вспомнил и погрустнел. У него не было никаких оснований жалеть эту красивую, молодую, преуспевающую женщину, знаменитую спортсменку, но чувство жалости к Руте почему-то не покидало его.

И опять, как в тот раз, он поймал себя на том, что так и не понял, одна Рута живет или с семьей. С какой? И вообще, кто у нее есть? Удивительно, все так хорошо знали ее в аэроклубе, а о семейном ее положении (звучит-то как казенно!) никто толком, как ни странно, не имел представления. Чудно́!

На следующий день, когда стало рассветать и ранний туман еще окутывал молочные шары станционных фонарей, транзитный поезд, который и останавливался-то всего на четыре минуты, уносил его в Москву, где предстояла пересадка в Рязань.

В Москве до рязанской «Березки» оставалось часа два. Выйдя из дверей вокзала, Петр остановился, глядя на беспрерывный автомобильный поток, на толпы прохожих, спешивших по делам.

Движимый непреодолимой силой, он спустился в метро, никого не спрашивая, ориентируясь по плану, вывешенному в вестибюле, доехал до Площади Революции, вышел, дошел до Центрального телеграфа.

Только тут, остановившись под синим глобусом, он ощутил острую душевную боль.

Вот здесь они встретились тогда с Ниной, вот здесь он почувствовал ту тревогу, тот страх, что уже не покидали его все дни, что он пробыл в Москве.

Он спустился по ступенькам, медленно пошел вверх по улице Горького тем путем, что шли они тогда…

Дошел до того кафе, словно автомат вошел, заказал мороженое, бокал шампанского, посидел, ни к чему не притронувшись, расплатился и вновь вышел на шумную, в беспресстанном движении улицу.

Ему казалось, что все это время Нина шла рядом. Он видел ее элегантное платье, слышал ее напряженный голос, ощущал аромат ее духов.

Вспомнил ее волосы, ее рот, ее руки, ее взгляд…

Как и тогда, шелестел непрерывный поток машин, как и тогда, обгоняли его или спешили навстречу прохожие. Как и тогда…

Он шел медленно, стараясь припомнить каждую деталь, каждый жест, каждое слово. И еще дальше углублялся в воспоминания, в их счастливые дни, когда вместе гуляли в парке, готовили уроки, бывали в кино, у ребят, у него или у нее дома. Вспоминал ее поцелуи, нежные слова, прощания в подъезде, объятия в глухих парковых аллеях…

Он словно все это переживал заново, жил этим, дышал и в то же время будто видел все со стороны, холодно и зорко наблюдая за собой теперешним — как реагирует, что ощущает, что чувствует. Он держал экзамен, первый, еще до тех училищных.

Он держал экзамен. Если не выдержит, позвонит ей, заплачет, уступит отчаянию, нечего и ехать дальше — надо возвращаться. Если выдержит, значит, не соврал Руте, значит, здоров, значит, надо навсегда забыть и этот телеграф, и это кафе, и все, что было до них и после, и Нину, и свою любовь к ней! Надо спокойно и уверенно идти дальше.

Неторопливо вошел в автоматную будку, опустил двушку. Нина подошла не сразу. У нее был тот же голос, может быть, чуть-чуть ниже и тише. Ему послышалось в ее тоне раздражение, возможно, она была чем-то занята, звонок оторвал ее от дел.

— Да? — спросила она.

Он молчал, только сердце стучало так громко, что казалось, Нина могла услышать этот стук на том конце провода.

— Да! — повторила она еще более раздраженно и после паузы сказала еле слышно: — Алло? Кто это?

Он молчал. Молчала и она, слышалось только ее прерывистое дыхание. И вдруг совсем тихо, голосом, в котором были тревога и растерянность, спросила:

— Это ты? Отвечай, это ты?

Он медленно повесил трубку, автоматически ткнул пальцем — проверить, не выпала ли монета, открыл стеклянную дверь на улицу.

Вытер лоб, постоял у будки, устремив пустой взгляд на беспрерывный поток людей и машин. Посмотрел на часы и заспешил на вокзал.

Он вылечился. Да, пожалуй, совсем вылечился. Почти…

…Поезд прибыл в Рязань по расписанию. Петр дошел до училища пешком, благо рукой подать.

И сразу же его захватили, закружили дела, завертел, как и других абитуриентов, круговорот бесчисленных забот. Первый же знак показался ему добрым — он получил порядковый номер 13.

Петр никогда не был суеверным. Смеялся над теми, кто не проходил под приставленными к стенам лестницами, огорчался, споткнувшись на правую ногу, или менял маршрут, встретив черную кошку. И, не задумываясь о том, что это тоже примета, верил, что число 13 приносит удачу.

Пару раз сдал 13-го числа экзамены на «отлично». Особенно удачно совершил свой тринадцатый прыжок, еще что-то и окончательно уверовал в эту цифру. Потому и обрадовался, получив свой порядковый номер. Абитуриенты из состава Вооруженных Сил прибыли раньше, и теперь некоторые из них командовали отделениями, составленными из абитуриентов гражданских. Курсанты училища были в летних лагерях, и абитуриенты помещались в их казармах.

Петр с острым любопытством, с волнением рассматривал все вокруг — ведь, возможно, нет, говорил он себе, наверняка училище станет его домом. Он словно заранее привыкал к этому размеченному белыми чертами, будто детские классики, огромному асфальтовому плацу, окруженному жилыми и учебными корпусами, к этому налетавшему из-за Оки сильному ветру.

С любопытством оглядывался, когда шел мрачными коридорами старого здания, бывшей духовной семинарии, с непомерно высокими потолками и гулким эхом шагов. А вот новые здания учебных корпусов и казарм из серого камня были светлыми и просторными. В них весело заглядывало солнце, отражаясь от всего, что могло блестеть, потому что все, что могло блестеть, было всегда надраено и сверкало.

И вообще все сверкало — чисто вымытые окна, белоснежные подушки и отвороты простыней на безупречно заправленных койках, свежевыкрашенные, на совесть натертые полы, пуговицы на кителях, сапоги, умывальники, кафель в туалетах…

Из окон открывался далекий вид на Оку, где маячили в дымке подъемные краны, леса, а ближе — на учебно-парашютный комплекс с традиционными макетами самолетов, тросовой горкой, тренажерами, на зелень садов, автопарк, стадион с трибунами и белой парадной ложей, с зеленым футбольным полем и беговыми дорожками, окаймлявшими его.

В училище было пустынно — курсанты выехали в лагеря. Лишь изредка промарширует цепочка караульных, пройдет одинокий солдат, офицер, да вот они, абитуриенты, в разномастной штатской одежде продефилируют в столовую.

Однажды Петр увидел необычную группу людей. Они были в гражданской одежде, далекой от элегантности, украшенные многими знаками и орденами, и в новеньких, видимо, только что подаренных им голубых беретах. Один в генеральской форме, другой на костылях. Их немолодые, морщинистые лица светились радостью. А в глазах затаилась добрая грусть сожаления об ушедшей молодости, отданной войне. Эх, все бы начать сначала! Стать как эти курсанты, крепкие, молодые, загорелые парни, не знающие болезней, усталости и ран…

То были десантники, герои Свири, собравшиеся в училище на свой традиционный сбор.

«Наверное, и дед был бы сейчас среди них, — подумал Петр, — тоже весь в орденах, небось в генеральских погонах». Петр подумал о том, что хорошо знает каждый десантник, каждый, кто был десантником, кто мечтает десантником стать.

Свирь! Уже много лет назад здесь, у городка Ладейное Поле, совершили десантники 37-го гвардейского корпуса свой беспримерный подвиг — форсировали Свирь.

Двенадцать из них, те, которые плыли первыми, чтобы навлечь на себя огонь скрытых батарей противника и тем самым эти батареи обнаружить, были удостоены звания Героя Советского Союза.

Они плыли тогда, толкая перед собой плоты, на которых расположились добросовестно изготовленные чучела бойцов — имитировали начало переправы.

Те чучела погибли, они лежали потом на берегу, из разорванных гимнастерок торчали пучки соломы… Они многим спасли жизнь.

Но погибли и многие гвардейцы-десантники.

…Теперь на том месте напоминает о героических боях обелиск. Он — награда и память тем, кто погиб.

Но более высокая награда, лучшая память им — эти вот загорелые парни, десантники-гвардейцы семидесятых, принявшие их эстафету, верные их традициям, их наследники и преемники, те, кому они завещали свое мужество, отвагу, любовь к Отчизне…

Абитуриенты побывали в знаменитом музее ВДВ, в котором Петр, впрочем, не раз бывал и раньше.

Но в музей тот он мог бы приходить без конца.

Абитуриентов собрали на беседу. Притихшие, так что слышно было, как муха летает, слушали они начальника училища, высокого, широкоплечего генерал-лейтенанта.

Он был немногословен. Рассказал об истории, о боевой славе училища. Рассказал, как будут проходить экзамены.

Многое, о чем говорил генерал, было им известно, и все же воспринималось как откровение.

— Вот так, товарищи, — завершил генерал свою речь. — Окончившим присваивается воинское звание лейтенанта, вы получаете специальность командира воздушно-десантных войск с присвоением квалификации инженера по эксплуатации гусеничных и колесных машин. Что, сложно запомнить? — Генерал улыбнулся. — Ничего, получить эту квалификацию еще сложнее. Так-то. Обманывать не буду. Конкурс большой, в училище попадете не все. Но успеха на экзаменах желаю всем без исключения.

Расходились молча.

Сухая деловая речь начальника училища, особенно ее конец, заставили вновь призадуматься о предстоящих испытаниях.

Петр знал, что заявлений и рапортов было подано куда больше, чем собралось здесь их, допущенных к экзаменам. И все же и их, допущенных, намного больше, чем может быть принято. Собрались лучшие, попадут лишь лучшие из лучших. Он должен быть среди них. И будет!

Ему вдруг сделалось легко на душе. Он почувствовал такую уверенность, словно ему зачитали уже приказ о зачислении. Прочь умчались сомнения, неуверенность. Примут! Иначе не может быть!

С этого момента Петр весь сосредоточился на главном — на экзаменах, вернее, последнем этапе подготовки к ним.

Начались консультации. После завтрака вся рота строем отправлялась в аудиторию, где преподаватель по математике вел занятия.

В силу понятных причин ближе всего Петр сошелся с номерами 12 и 14, Владимиром Кузиным и Виктором Синицыным.

Кузин учился в строительном техникуме, Синицын, как и Петр, закончил на год раньше десятилетку. Оба занимались в аэроклубе, имели прыжки и разряды по многим видам спорта, оба давно готовились в училище.

Впрочем, как выяснилось, подавляющее число гражданских абитуриентов были в этом отношении схожи: имели прыжки «по линии ДОСААФ», активно занимались спортом, здорово знали военное и парашютное дело, отличались богатырским здоровьем и соответствующим внешним видом. Другим тут нечего было делать.

Вот цели и мечты, оказывается, отличались.

— Я тебе так скажу, Чайковский, — солидно рассуждал Кузин, — хочу в испытатели. Нет, ты не спорь! — повышал он голос, хотя никто ему не возражал. — Испытатель — это вещь! Ты и боец, ты и ученый, ты и первопроходец, ты и парашютист. Хочу в испытатели. Знаю, не просто, послужить надо, показать себя, проявить. Ничего, мне не к спеху. Буду испытателем. Не спорь!

Синицын же стремился к другому. Он имел звание мастера парашютного спорта. Мечтал стать чемпионом, устанавливать рекорды, тренировать других. Но при этом говорил:

— Надо основу заиметь. Прежде всего я офицер-десантник, потом уже все остальное. В случае войны на оранжевых куполах в тыл врага не прыгнешь, фигуры не покрутишь. Воевать придется. Но такие, как я, будь здоров, нужны будут. Чтоб в любых условиях, с любых высот сигать. Ну, а пока войны нет, спортом займусь по-настоящему. У меня тут есть планчик одного рекорда. О таком никто и думать не думает.

И он с увлечением излагал планы какого-то сложного затяжного ночного стратосферного прыжка.

Желание Петра просто стать десантником-строевиком новые друзья восприняли одобрительно, что ж, тоже хорошее дело.

— Мне еще потому надо училище кончить, — сказал как-то Синицын, — что жениться хочу.

Это сообщение вызвало оживленную дискуссию.

— Куда тебе жениться! — рассмеялся Кузин. — Ты же школьник!

— Был школьник, буду офицером, — парировал Синицын.

Петр не понимал:

— Почему, чтобы жениться, надо училище кончить?

— А потому, — отвечал Синицын, — что она только за офицера пойдет. Так и сказала.

— И четыре года ждать будет? — с сомнением спросил Кузин.

— Будет.

— Ну что ж, значит, повезло тебе, — с непонятной для его приятелей грустью заметил Петр.

— Приедет сюда, — объяснил Синицын, — она радистка, поступит куда-нибудь. Радистки где не нужны? Может, в училище, теперь девчонок тоже в армию берут, если сами, конечно, хотят. Так и будем жить. А кончу училище, вместе поедем.

— Правильно, — заметил Кузин, — я-то пока обзаводиться семьей не собираюсь. Нет, ты не спорь! Пойми — испытатель же в любую минуту погибнуть может. На одолженную жизнь живет. Чего мне вдов и сирот плодить…

— Это ты загнул, — сказал Петр, — с такими мыслями ты лучше кладбищенским сторожем работай. «Вдов, сирот…» Испытатель должен жить и парашюты испытывать. Конечно, профессия опасная, но я многих знаю. У отца бывают, и уж сколько лет работают.

— У отца? — насторожился Кузин. — А он что, конструктор у тебя?

Петр уже сам досадовал, что проговорился. Ему стоило немалых усилий перевести разговор на другую тему.

Первой сдавали письменную по математике. Перед экзаменом все так тщательно причесывались, гладили брюки, начищали ботинки, словно от этого зависела скорость решения алгебраических уравнений.

Роту построили, и она торжественно промаршировала в аудиторию.

Петр написал на листке свой номер. Заложил уши кулаками и стал думать. Он думал долго, задачи — их было четыре — оказались не из легких, но когда, сдав листок, он вышел за дверь, то испытал чувство удовлетворения — он был уверен, что все решил правильно.

За дверью толпился народ. Эти будущие офицеры, которые, не моргнув глазом, вступили бы в схватку с любым врагом, да и теперь не раз прыгавшие с парашютом или иначе испытавшие свою храбрость, сейчас, бледные от волнения, хриплыми голосами спрашивали друг у друга ответы, с ужасом вспоминали какие-то упущения, которые, возможно, и не допустили.

Петр, Синицын и Кузин приткнулись у подоконника и, шипя друг на друга, объясняли свои методы решения экзаменационных задач.

— Вот, — настаивал Кузин, — так! И не спорь, только так!

— Эх, — Синицын смотрел на него с жалостью, — а второе уравнение, значит, для тебя не существует, оно так, пшик, мираж?

— А как же? А… — растерянно вопрошал Кузин.

— «А», «а»! — передразнивал Синицын. — Да ты смотри, смотри сюда, шляпа!..

В коридоре стоял сплошной взволнованный гул.

Судьба многих была решена на следующее утро.

Бледных, волнующихся, с немым вопросом в глазах, их выстроили после завтрака, и командир роты ровным, тихим голосом, хорошо слышным в напряженной тишине, начал:

— К дальнейшим экзаменам допускаются успешно выполнившие письменную работу по математике. Товарищи… — И он зачитал список. — Остальным получить документы!

Еще некоторое время стояла тишина. Потом взорвалась радостными возгласами, смехом, криками. Радовались выдержавшие экзамен. Остальные, понуро опустив голову, отправлялись забирать свои бумаги.

Среди них оказался и Кузин.

Петр и Синицын утешали его, приводили обычные в таких случаях примеры, давали советы. Но кому они хоть когда-нибудь помогали?

Петр был по-настоящему огорчен. Уж он-то, переживший это, понимал, что испытывает сейчас Кузин.

— Ты подумай, — растерянно бормотал тот, — нет, ты подумай… А еще испытателем, ученым стать хотел. Допрыгался! — невесело пошутил он. — Оказывается, не прыгать, математику учить надо было. Нет, ты подумай…

— Вот то-то и оно, — резюмировал Синицын, когда вечером после ужина они остались с Петром вдвоем, — надо было кругом готовиться. Он только об этих испытаниях думал, о том, как доктором наук от парашютизма станет. Про математику элементарную и забыл. А куда без нее теперь в армии денешься…

— Да нет, — отмахивался Петр, — воевать-то все равно люди будут. Но знать эти люди должны столько, что прямо подумать страшно.

— Машины, машины, — убежденно кивал головой Синицын и, не замечая противоречия, вдруг добавил: — И спортсмены. Ты уж мне поверь. Ну откуда тебе знать? Ты ведь с армией не сталкивался, а у меня старший брат два года в десантных частях служил. Вот.

Но Петру не хотелось спорить, неудача Кузина его искренне огорчила.

На следующее утро все прошли медкомиссию.

Чайковского осматривали особенно долго, в его деле значилась причина прошлогоднего отчисления. Петр прошел комиссию, как он сам потом рассказывал отцу, на одном дыхании. Он сжал нервы в кулак, он настроил себя, он себя загипнотизировал. И добился того, что волнение прошло, что он спокойно входил в очередной кабинет, глубоко убежденный, что никаких придирок к его здоровью не будет.

Так оно и оказалось. Бесчисленные анализы, измерения, кардиограммы, просвечивания, выслушивания и выстукивания показали, что все в норме.

— Ну вот, — улыбнувшись, похлопал его по плечу прошлогодний врач, — я ж тебе предсказывал, Чайковский, что вернешься. Значит, вел себя молодцом, все указания соблюдал, все отрицательные эмоции исключил. Поздравляю, здоров, топай дальше.

Когда Петр вышел от врачей, он испытал такую радость, что готов был парить в небе без парашюта. И удивился, что никто из ребят, даже его друг Синицын, не удивляются, не восхищаются, не стремятся разделить с ним эту радость. Потом сообразил, что из-за медкомиссии никому просто в голову не приходит волноваться. Как это не пройти медкомиссию! Да вы что, ребята, шутите!

Ему вдруг страшно захотелось позвонить отцу, поделиться радостью. Потом сдержался — отец хоть и молчит, но наверняка следит за его продвижением на этой «специальной полосе препятствий», как абитуриенты окрестили экзамены.

Следующим «препятствием» была математика — устная.

После завтрака роту построили, привели в класс, который располагался рядом с экзаменационной аудиторией, и стали по четверкам вызывать. В связи с «убылью в живой силе», по выражению Синицына, они с Петром попали в третью четверку.

Открыв дверь, Петр четко промаршировал к столу, за которым сидели преподаватели, и доложил:

— Абитуриент Чайковский прибыл для сдачи вступительного экзамена по математике! — и протянул свой зачетный лист, в котором против математики письменной уже жирнела пятерка.

— Берите билет, абитуриент Чайковский, тринадцатый номер, — предложил сухой человек средних лет в очках, видимо главный, и нельзя было понять, звучит в его голосе строгость или скрытый юмор.

Но тут случилось нечто такое, что вызвало улыбку у всех присутствующих. Петр закрыл глаза, на мгновение задержал растопыренные пальцы над белым веером билетов и решительно схватил крайний.

— Билет номер тринадцать, — громко доложил он. И сам улыбнулся.

— Тринадцать в квадрате, — пошутил кто-то.

Петр отправился к одному из столиков и стал читать вопросы. Их было три. И, как порой бывает на экзамене, тревожное чувство — что за вопросы? знает ли ответ? — сменилось ощущением огромного облегчения, радости — он отлично знал все три ответа! Ура!

Он еще раз закрыл глаза, посидел так минуту, сосредоточиваясь, потом склонился над тетрадью.

— Абитуриент Чайковский к ответу готов! — Он потратил на подготовку лишь несколько минут.

В зачетном листе ниже первой появилась еще одна пятерка. Второе препятствие на этой десантно-экзаменационной полосе преодолено.

Пятерку получил и Виктор Синицын.

— Ну что, Чайковский, по-моему, хорошо дела идут, осталось два. Слушай, как сдадим последний, махнем в ресторанчик, а?

— Нет уж, — решительно заявил Петр, — напивайся сам!

— Почему «напивайся»? — удивился Синицын. — А что, просто нельзя посидеть, пива выпить или кофе?

— Это можно, — согласился Петр, ему стало неловко за излишнюю резкость.

Действительно, почему нельзя просто поужинать? Обжегся на молоке, вот и дует на воду.

— Значит, пойдем. А пока смотаюсь на почту телеграмму дам, — сообщил Синицын. После каждого экзамена он спешил сообщить невесте радостную новость.

Третий экзамен, устная физика, стал повторением второго. И зачетный лист Петра украсила еще одна пятерка.

Последним было сочинение. На него отводилось шесть часов. Давалось три темы. Петр выбрал вольную. Он долго сидел, подперев голову рукой, устремив взгляд куда-то далеко за стены этой комнаты. Потом стал быстро-быстро писать.

Тема была: «С чего начинается Родина». Некоторое время Петр рассеянно смотрел в окно. Потом перевел взгляд на лежавший перед ним чистый бумажный лист. Не спеша написал заглавие. Потом первую фразу. Он строчил все быстрее, отрешившись от всего, не обращая внимания на знаки препинания, времени впереди было много — он успеет переписать сочинение набело.

«Я не понимаю, — писал Петр, — что значит: с чего начинается Родина? Родина не может начинаться и не может кончаться. Она просто существует. Я бы мог не быть, а она есть всегда. Она была задолго до меня и навсегда после меня останется. Наверное, поэт хотел сказать: с чего начинается наше познание Родины, с чем первым мы знакомимся, познавая ее. Конечно, в стихах так не напишешь. Но я думаю, что для нас Родина начинается с того, что мы здесь рождаемся. Мы еще ничего не понимаем, не говорим, не видим, не знаем, но мы уже на Родине. Поэтому, наверное, правильно было бы сказать, что Родина для каждого из нас начинается с родильного дома. Это не так красиво звучит, как в стихах, но зато верно. Раз уж я так написал, то скажу, что, по-моему, кончается Родина для любого человека только на кладбище. Даже если его забросит на чужбину, он в душе не расстается со своей Родиной до могилы.

Есть такие, кто предал нашу Родину, кто воевал против нее, и они, конечно, уже не имели права считать себя ее сынами. Но, живя далеко и умирая далеко от нее, они все равно тосковали по ней и, наверное, не раз проклинали себя за свое предательство. Родина может быть только одна, и дороже ее ничего нет. Когда человек еще маленький, он уже любит свою Родину, как любит свою мать, хотя еще не понимает, что значит слово „любить“.

Только много позже он задумывается, за что любит. Но, по-моему, есть вещи, любовь к которым объяснять бесполезно, например, любовь к Родине, матери, девушке.

Я могу ответить, за что люблю армию, особенно воздушно-десантные войска, могу ответить, за что люблю борьбу дзюдо. Могу ответить, почему люблю море, или моего тренера, или моего инструктора парашютного спорта…

Но как ответить, за что я люблю мать? Люблю отца, сестру?..

Потом в песне говорится, что, быть может, Родина начинается с картинки в букваре, со старой отцовской буденовки. Это образ. Поэт хочет показать, как мы постепенно Родину познаем. Конечно, есть миллион вещей и событий, с которых начинается это познание. И тут трудно сказать, что важнее, а что менее важно, что познается раньше, а что позже.

Я расскажу о себе.

Я, наверное, почувствовал любовь к Родине через отца. Когда я понял, что ничего не жалко, что можно отдать все и саму жизнь за Родину. А этого никто не знает лучше военных. И нигде так хорошо не поймешь, как в армии.

Я понимаю, что для процветания и благополучия нашей страны работают все советские люди. Каждый, как может, на своем участке.

Но ведь, не будь армии, все бы пропало. Любой агрессор все, что создали, уничтожил бы в одну минуту. Вот почему, мне кажется, нигде так не чувствуешь любовь к Родине, необходимость все отдать за нее, как в армии. А я ведь родился в военной семье. Мой дед погиб в боях за Родину, мама, хоть и отдала жизнь не в бою, но ясно же, что отдала она ее как солдат. Отец мой кадровый военный, и вся его жизнь посвящена защите Родины. Таким буду и я.

Поэтому, если уж воспользоваться образом из той же песни, — мне ближе всего буденовка, а если перевести на современный язык — воздушно-десантные войска…»

Заканчивалось сочинение так:

«…Поэтому я пришел к выводу (и наверное, не делаю открытия), что не то что в одной фразе, а и в тысячах томов не ответишь на вопросы: „С чего начинается Родина? Что такое Родина? За что мы любим Родину?“

А уж если пытаться ответить, то я знаю только один ответ: за то, что она есть!»

Дописав, он еще долго сидел молча, устремив взгляд в пространство. Потом спохватился, заторопился, начал все переписывать, тщательно проверять. И сочинение сдал одним из последних. Медленно вышел из аудитории. Он так устал, словно провел многочасовую тренировку на татами. А преподаватель собрал листы, отнес в учебную часть, где один из офицеров сотрет написанную вверху листа фамилию абитуриента, поставив вместо нее шифр, отдаст на проверку.

Проверяющие не будут знать, кто писал сочинение — сын ли известного десантника-генерала, командира дивизии Чайковского, или ничем не примечательный выпускник десятого класса Синицын. Им все равно. Им важно, что написано и как.

Все в равном положении. И уж если ты потомок десантной династии и для тебя дело жизни поступить в училище, так будь любезен честь этой династии поддержи и соответственно экзамены сдай. Так-то.

Экзамены кончились, и, казалось бы, наступила самая волнительная пора — кто же зачислен? Но все так устали от напряжения, что ходили вялые, говорили тихо и неспешно. Выложились на дистанции, финишировали и теперь ожидали, пока судьи объявят результат.

— Ну, как? — то и дело задавали друг другу один и тот же вопрос. — Как думаешь?

Каждый раз звучал один и тот же ответ:

— Посмотрим.

Синицын ходил озабоченный.

— Понимаешь, — объяснял он Петру, — последнюю телеграмму послал, что последний экзамен сдал. Теперь должен послать, что зачислен. Так? А если не зачислят?

— Зачислят, — вяло успокаивал друга Петр, — ты же все сдал, все решил, все написал — три пятерки, четверка.

— Тебе хорошо, у тебя все пятерки, а средняя по аттестации четыре с половиной, а у меня аттестат хромает, телеграфировать не буду, прямо поеду, свалюсь ей как снег на голову. Объясню, что-нибудь придумаю.

— А зачем придумывать, — Петр недоуменно пожал плечами, — ну, не приняли, что ж, вешаться из-за этого?

— Э, тебе не понять! — досадливо махнул рукой Синицын.

Но Петр подумал, что уж если кто и сможет понять товарища, так именно он, Петр. Он постарался, как мог, подбодрить друга.

Их вызвали на мандатную комиссию.

Это было едва ли не решающим испытанием. Петр отлично понимал, что хотя после каждого экзамена число абитуриентов сокращается, но все равно успешно сдавших будет больше, чем сможет принять училище. И из числа этих успешно сдавших все экзамены тоже придется кого-то отсеивать, а кого-то выбирать. Все решит мандатная комиссия. В нее входили начальник училища в качестве председателя, начальник политотдела, заместитель по учебной части, командиры батальонов, начальники кафедр, врач, представитель комсомольской организации, представитель штаба ВДВ и другие, столь же авторитетные люди. Решение мандатной комиссии никаким обжалованиям пе подлежало.

И вновь с бьющимся сердцем вошел Петр в большую комнату, остановился перед длинным столом, покрытым красным сукном, и срывающимся голосом доложил:

— Товарищ генерал-лейтенант, абитуриент Чайковский на мандатную комиссию прибыл!

Первым долгом у Петра попросили предъявить комсомольский билет. Посмотрели зачетный лист, где красовались одни пятерки. Потом начали задавать вопросы. Собственно, члены комиссии уже познакомились раньше с абитуриентами. С помощью «предмандатных подкомиссий», как в шутку называл их начальник училища. Члены комиссии расходились по подразделениям, беседовали с группами, а порой и с отдельными абитуриентами. Беседы были дружескими, уж никак не официальными. И разумеется, комиссия тщательно изучила все личные дела поступающих.

На собеседовании задавали самые разные вопросы.

— Вы ведь поступаете второй раз? — спросил Петра один из членов комиссии в гражданской одежде. — Почему?

— Так точно, второй, — нахмурился Петр, ему неприятен был этот вопрос. — Прошлый раз не все было в порядке со здоровьем.

— А что именно? — не унимался гражданский.

За Петра ответил врач:

— Дистония была, перетренировался. Но сейчас все в порядке, поработал над здоровьем. Жалоб нет. — Врач улыбнулся.

— У кого нет? — подозрительно спросил въедливый член комиссии.

— Ни у кого. Ни у него, ни у нас, — сказал врач.

— А каким спортом занимаетесь? — задал вопрос один из командиров батальона.

— Парашютизмом, дзюдо, имею разряды. Плаваю, хожу на лыжах, стреляю, играю в баскетбол, футбол, волейбол, еще…

— Хватит. Ясно. Почему значки не носите?

Петр пожал плечами. Действительно, почему? Хотя бы парашютный.

— Все не наденешь… — заметил он неопределенно.

— Надо носить, — серьезно сказал начальник училища. — Как получите форму, сразу же все надеть!

— Есть, товарищ генерал-лейтенант! — бодро ответил Петр, усмотрев в словах начальника училища скрытую уверенность в его успехе.

— Почему решили к нам в училище поступать? — спросил полковник, начальник политотдела. — Раз второй раз пришли, значит, решение твердое.

— А как же иначе? — под общий веселый смех ответил Петр.

— У вас кто-нибудь из близких в ВДВ служил или служит? — спросил сидевший с краю майор.

— Ответ на мой вопрос, — сказал начальник политотдела, — вытекает из ответа на ваш: абитуриент сын комдива генерала Чайковского, внук майора Сергея Чайковского, чей портрет висит у нас в музее.

Члены комиссии одобрительно зашумели.

Петр помрачнел. Начинается… Отец, дед. А сам, значит… Но начальник политотдела, угадав его мысли, весело воскликнул:

— Воздушно-десантная династия! Чайковские! Куда ж ему идти, как не в Рязанское? А поблажек он не ищет. Первый раз не получилось, второй пришел. Какие отметки — сами видели. Так что, думаю, все ясно.

— Что ж, Чайковский, поздравляю, в училище вы приняты, — сказал начальник училища и пожал Петру руку.

Их выстроили на плацу. День был на редкость солнечным, небо синим, вся природа праздновала праздник, будто радовалась вместе с десантниками. Да, теперь уже те, чьи фамилии прозвучат сейчас на этом плацу, имеют право считать себя десантниками. Конечно, будет еще время молодого солдата, присяга, но все же они наденут форму с голубыми петлицами, тельняшку, голубой берет. Их будут называть курсантами.

Перед строем вышел командир батальона. Он казался особенно торжественным. Медленно, неторопливо вынул из красной папки несколько белых листков, оглядел застывшие шеренги строго и неожиданно громко воскликнул:

— Зачитываю приказ начальника училища… Успешно прошли конкурсные испытания и зачислены курсантами Рязанского воздушно-десантного дважды Краснознаменного училища имени Ленинского комсомола… Антипов, Аравик, Атлантов, Ашугов.

Он перечислял фамилии. Порой слышался горестный вздох: сменялась буква, а человека не назвали.

— …Чайковский… — услышал Петр и сам удивился, с каким спокойствием воспринял эту весть.

Вот он и курсант.

Стало реальностью то, к чему он так долго и непросто шел. На пути встретил столько препятствий…

Он десантник. Как дед, как отец.

Путь его в жизнь лежит теперь перед ним, широкий, прямой и ясный. И пусть на этом пути будут трудности, заботы, препятствия — это светлый путь солдата. А есть ли большее счастье?..

— Поздравляю вас, товарищи курсанты! — донесся до него зычный голос командира батальона. — Поздравляю! — повторил он и после паузы негромко добавил: — Товарищей, не зачисленных в училище, командирам рот представить на беседу к начальнику училища.

Петру было искренне жаль непопавших. Особенно он почему-то сочувствовал тем, кто еще заранее, до экзаменов, остриглись наголо (чего, кстати, в училище не требовалось), стремясь подчеркнуть этим свою принадлежность к армейской семье. Теперь жди, пока волосы отрастут…

Зачислили и Синицына, и он тут же помчался отправлять традиционную телеграмму.

Петр тоже послал телеграммы, целых три. Первая была отцу: «Зачислен. Обнимаю», вторую он адресовал Лене Соловьевой: «Приняли. Жаль, нет тебя рядом. Целую. Твой Петро». Наконец, в третьей, в адрес Руты, было написано: «Приняли. Спасибо вам за все: за парашютную науку и многое другое».

Так закончился для Петра этот самый радостный день в его жизни.