Я прихожу в себя. Выплываю из белого тумана. Какие-то неясные тени едва проступают сквозь него. Они то гуще, то бледней. Туман становится плотней, строже формами. Теперь ясно, что это белые стены, белый потолок, белая с матовым стеклом дверь, молочным стеклом.
Туман снова стирает геометрические формы, надвигается, опутывает своими белоснежными чистыми клубами. И тогда четко и уверенно возникает прямо передо мной собачья морда.
Это Борец, умнейшая и красивейшая на свете овчарка. Уши торчком, язык розовеет, дыхание прерывистое, а в глазах, мудрых собачьих глазах, такая печаль… Они прощаются со мной, я понимаю.
Но как я это вижу? Мои-то глаза закрыты. И весь тот белый туман, и печальная морда Борца, и на миг возникшие стены — откуда все это? Ведь я лежу с закрытыми глазами. И кругом тишина.
Где я? И зачем? На мгновенье какая-то мысль, словно бритвой, обжигает мозг — операция! Ну да, через час (или два, три, четыре?..) операция. Но мысль исчезает так же мгновенно, как возникла. Я снова погружаюсь в невидимый расслабляющий белый туман. Далеко-далеко слышен гул тишины. Вновь набегают, мелькают, кувыркаются неясные тени.
И наползает прошлое. Давнее. Почти забытое, а сейчас пронзительно реальное. То, что было год, десять лет, двадцать лет назад. А может быть, двести…
…Я иду с отцом. Иду гордый. Ревниво слежу, смотрят ли прохожие на его погоны. Он только что получил вторую звезду — подполковничью, мне двенадцать лет, но я хорошо разбираюсь в военной иерархии. Ведь и я буду военным, и обязательно пограничником, как отец, как дед…
Я иду с отцом и с Акбаром. Это наша молодая овчарка. Акбар — кличка не очень-то оригинальная, тогда была она в моде, но звучная. Овчарки красивые собаки, а Акбар самая красивая и самая умная. Это уже третья на моей памяти в нашей семье, и, удивительно, все они были самыми красивыми и самыми умными. Мы оставляли овчарок на заставах и в отрядах, а сколько застав и отрядов сменили за мою двенадцатилетнюю жизнь — не сосчитать. Я же менял детские сады и школы, учителей и товарищей, менялись города, поселки, заставы, были жаркие степи, снежные горы, хвойные леса.
Меня это не беспокоило. Мама и папа были рядом, а товарищей я находил быстро. И дел хватало — там охотились за ящерицами, а тут за ежами, где-то заводили голубей, а где-то черепаху. Играли в футбол, плавали, удили, бегали на коньках, на лошадях и то ездили. Чему только не научился я под разными небесами одной страны. Моей.
— Учись, учись, сынок, — говорил отец, — военному человеку нужно все уметь. А уж пограничнику сам бог велел.
Вот я и учился. Порой расшибая нос, царапая колени, наживая синяки и шишки. Научился многому, отучился от одного — плакать. Эдакий маленький вояка.
Иду с отцом и Акбаром. На нас смотрят. Больше на Акбара. Это было, когда отец работал в управлении и мы надолго осели в Москве. Жили у деда. Он уже тогда был в отставке. И, много поколесив по границам, отвоевав войну, вернулся в столицу. Он «коренной москвич». Дед любит так себя называть, хотя наверняка на Москву пришлась меньшая половина его жизни. Так можно сказать — меньшая половина? Ведь половины должны быть одинаковыми. Но это в математике, в жизни по-другому. Дед говорит, что первая половина жизни у человека огромная, а вторая малюсенькая.
— Сколько бы ни длилась? — спрашиваю.
— Сколько бы ни длилась, — отвечает, — просто бывает, что у человека только первая половина жизни и есть, а то и четверть. Когда война, например, — вздыхает. — Мне вот повезло — вторую доживаю, а сколько моих товарищей и первую не прожили…
У деда была большая квартира, а жил одиноко, бабушка еще до моего рождения умерла. Так что нам всем хватило места, у меня — своя комната.
— Будущему генералу, — говорил дед, — нужен оперативный простор. Мы потеснимся, а ему — отдельную.
Тесниться не приходилось, говорю же — здоровенная квартира.
Мы идем с отцом и Акбаром по Кропоткинской улице. Здесь, в одном из переулков, в высоком сером доме мы жили. И по воскресеньям со мной гулял отец. Когда бывал свободен. Но это случалось редко. Зато тогда мы уж так загуливались, что мама была готова нас убить. Так она говорила, когда мы возвращались, — у нее что-то пережаривалось, перегревалось, переохлаждалось… Но мы набрасывались на еду, как «троглодиты» (это уже выражение отца), и мгновенно все съедали (Акбар у своей мисочки и то за нами не поспевал). Дед хвалил:
— Правильно, солдату некогда за столом рассиживаться.
С отцом мы гуляли, как говорил дед, без ориентира. Просто ходили по улицам, иногда задерживались в сквериках, чтобы дать порезвиться Акбару. Тогда еще повсюду в городе не висели дощечки: «Выгул собак запрещен. Штраф».
В остальные воскресенья, когда отец был занят, мы гуляли с дедом, да и в будни тоже. Тут уж ничего нельзя было поделать — здесь свои законы диктовал Акбар.
Мне казалось, что я больше любил гулять с отцом, чем с дедом. Но с дедом было интересней. Это потом я понял, что просто больше всех на свете люблю отца, и потому так радовался редким, в общем-то, нашим прогулкам. Потому что эти часы принадлежали только нам троим — отцу, мне и Акбару, но Акбар в паши беседы не вмешивался. Беседы эти напоминали вечер вопросов и ответов. Правда, чем старше я становился, тем меньше задавал вопросов. Но когда учился в четвертом, пятом, шестом, спрашивал без конца и обо всем. Меня интересовало, сколько будет весить Акбар, когда вырастет, и как дрессируют пограничных собак, и почему фуражки у пограничников зеленые, отчего застава называется заставой, и чему учат в пограничном училище… Но я спрашивал и о другом — какие мировые рекорды в стрельбе, какой пистолет «самый меткий», чем мне лучше заняться — бегом, боксом, борьбой самбо? Потом-то я уже не спрашивал — мне было тринадцать лет, когда я начал заниматься самбо, и с этого момента другие виды спорта для меня не существовали. (До самой армии, когда я понял, что одного самбо для пограничника маловато, даже если он кандидат в мастера.)
Об одном только я отца не спрашивал — о городе, в котором жил. Это был заповедник деда. Вот уж кто знал Москву! И не то, что вычитывал я в учебниках истории, а свое — «москвичовское», как он говорил. Какую же интересную страну открывал мне дед во время наших прогулок!
Он водил меня по улицам и переулкам, где прошло его детство, где он гулял, учился, дрался с мальчишками, ходил «на протырку» в кино. Вот уж беседы с дедом неизменно превращались в монологи. Я и сейчас в этом белом тумане вижу деда таким, как тогда, десять-пятнадцать лет назад: высокий, худой, серебристо-седой, в хорошо сшитом костюме с орденскими планками (у него было восемь орденов и шестнадцать медалей — я их знал наизусть). Мне-то дед казался очень старым, но все говорили, что ему никак не дашь его тогдашних, шестидесяти — шестидесяти пяти лет.
Только вот хромал дед. И опирался на палку. У него было одно тяжелое и три легких ранения. Я знал это по одной золотой и трем красным полоскам, которые он упрямо носил на лацкане пиджака. Когда отец, или мама, или еще кто-нибудь говорили, что уже никто их теперь не носит, дед сердился:
— Ну и пусть не носят! Мне стыдиться нечего. Я свою кровь не в кулачной драке проливал. И инвалид — не потому, что с пьяных глаз под трамвай попал. А какой я инвалид — пусть проверят молодые.
И действительно, дед был жутко сильный. У самых здоровых парней во дворе руку к столу припечатывал. Если ехали куда — не дай бог ему предложить чемодан поднести, он самый тяжелый, словно пушинку, поднимал. Идет, ковыляет со своей палкой и хоть бы что — любая тяжесть ему нипочем.
— Мы же пограничники! — смеется довольный. — Нам на плечах сорок тыщ километров границы держать! Попробуй одолей!
…Мы шагаем с дедом и Акбаром. Мне четырнадцать лет. Я знаю мой кусочек Москвы теперь не хуже деда. Здесь все — достопримечательности. Когда выходишь из нашего дома — а в нем жил знаменитый актер Вахтангов, — перейдя дорогу, упираешься в дом, где жил Луначарский, а чуть левей очень красивый дом, не дом — дворец, Итальянское посольство, а за углом — улица Щукина, там дом, где живут артисты Вахтанговского театра, и на нем тоже мемориальные доски — Щукина, Симонова, Веснина… Район великих людей. Может, когда-нибудь и на нашем доме будет мраморная доска: «Здесь жил маршал Жуков», не Георгий Константинович, а Андрей Андреевич, то есть я. Кто знает… Между прочим, Андреем Андреевичем зовут и моего отца и деда тоже. Такая вот в нашей семье традиция: всех первых сыновей называть Андреями. Так что мы три Андрея Андреевича. Братьев ни у меня, ни у отца нет. А глубже в династию я не заглядывал, кто был прадед — не знаю. Хоть и династия, но все-таки не графы или князья.
Великих людей по соседству жило немало. Ведь рядом Арбат, не тот, новый, с высоченными домами, а старый, но обновленный. Теперь дед ворчит:
— Мало им одного Вахтанговского театра, всю улицу в театральные декорации превратили, так и чудится — пальцем ткнешь в какой-нибудь фасад и проткнешь насквозь, папье-маше. Ну а фонари эти — колясок только да кринолинов не хватает.
Дед вспоминает «настоящий старый Арбат», когда по нему трамваи ходили, когда кино «Арс» и «Карнавал» работали, еще чего-то.
Теперь здесь сооружают Пушкинскую тропу.
А в переулках чего только нет — и разные посольства, и Московская пожарная часть, и дом патриарха всея Руси, и Дом ученых, и разные старинные особнячки, сохранившиеся небось еще со времен наполеоновского нашествия, и тихие дворики и маленькие скверики.
Если из нашего дома выйти налево, то, пройдя два квартала, выходишь на Кропоткинскую улицу. Тоже знаменитую, уж не помню чем. С нее попадаешь на Зубовскую площадь. Правда, теперь она называется площадью Шолохова, но об этом не знает ни один человек, даже почтальонша.
— Надо же, — сердится дед, — такой писатель, такая голова! А вот у наших отцов города голова пустая, чтоб Зубовскую площадь в Шолоховскую переименовать! Ну кто ж из москвичей это примет? Мало у нас новых проспектов, площадей, улиц, чтобы им названья давать!
Показал мне дед один примечательный дом на Садовом кольце, на нем тоже мемориальная доска, памяти генерала Карбышева. Постояли мы возле.
— Да, великий был человек, — вздыхает дед, — с большой буквы. Помню, слушал однажды в МГУ его лекцию «Линия Зигфрид — Линия Мажино». Жил как ученый, погиб как солдат. Его подвиг не забудется.
И, помню, спросил я тогда:
— Дед, а подвиг — что это?
Глупый вопрос — словно в пятом классе не читали мы Островского, Фадеева, не слышали про Корчагина, про краснодонцев. Так вот спросил, по инерции. Но дед отвечает очень серьезно, как цитату из энциклопедии приводит.
— Видишь ли, внук (он по имени меня никогда не зовет, может, чтобы со своим сыном, а моим отцом, не путать, только внуком кличет), видишь ли, подвиг — это такое умение нести солдатскую службу, когда отметка «отлично» уже недостаточна.
— А за подвиг всегда награду дают? Орден? (Про себя думаю, вырасту, уж я подвиг совершу, а лучше несколько, вон у деда сколько наград — двадцать четыре целых, значит, двадцать четыре подвига.)
— Не всегда, — он неожиданно говорит, — не всегда, внук.
— Почему? — спрашиваю.
— Ну, как тебе сказать, почему. Иной раз и сам солдат не знает, что подвиг совершил, а иной раз начальство о том не ведает. Да всех и не наградишь — орденов не хватит. На войне каждый день каждый наш солдат совершал подвиг, то есть службу нес как положено. За что ж награждать? Он свое дело делал как положено, и все.
— А ты? Тебе за что дали?
— Ну, мало ли, сейчас и не припомню… — смущается дед. (Здорово я его поймал — пусть-ка объяснит, за что награды.)
— А помнишь, ты рассказывал…
Дед действительно много рассказывал про войну. Уж кто-кто, а он, за вычетом госпиталей, прошел ее от начала до конца.
…Тридцать один год был начальнику заставы Андрею Жукову, когда 22 июня 1941 года первый снаряд разорвался во дворе. И сразу пошли танки, с гулом куда-то в глубь страны проплыли бомбардировщики.
Пограничники отбивались. Почти день. Одни, без связи, не зная, что происходит у соседей, что впереди, что позади, что кругом. Они, конечно, понимали, что к чему, ждали чего-то, готовились. Но как могла подготовиться маленькая застава, меньше роты, к атаке многомиллионной армии? Смешно!
И все же они держались почти день. Немцам было некогда, они рвались туда, вглубь. Танки, грузовики с пехотой, артиллерия, мотоциклисты налетали, удивленно упирались в эту крохотную крепость, яростно пытались смять и, не смяв, раздраженно обтекали и уходили вперед, туда, в туманную даль, затянутую дымом пожарищ. А тут оставались какие-то части, чтобы вынуть занозу, вогнать в землю эту непонятную горстку людей, неизвестно на что надеявшуюся и уж совсем непонятно, зачем сопротивлявшуюся. Застава была прилично укреплена, Андрей Жуков был въедливый и предусмотрительный начальник, обеспечена боеприпасами. Пограничники знали свое дело, то были люди решительные, смелые, даже отчаянные, и воевали они с умом, без истерик и ненужного риска. И прекрасно знали, что их ждет. Иллюзий не строили.
Когда стемнело и в живых осталось трое, в том числе легко раненный начальник заставы, они сумели прокрасться в лес, миновать кольцо окружения и спрятаться в какой-то чащобе.
— Вот тогда, внук, я впервой узнал, что такое военное счастье. И что такое случай на войне, — дед помолчал.
Мы сидели с ним в сквере, есть такой напротив Военной академии имени Фрунзе. Мы частенько там гуляли, понятно с Акбаром, и я знал имена всех военачальников, что высечены на мраморных плитах на фасаде академии.
— Понимаешь, — продолжал дед, — Игорек был у меня, такой бедовый пограничник, весь день с нами отбивался, и, когда из окружения выползали, трех немцев снял, а бежали — он, как заяц, петлял. Пулемет строчит, а он бежит! И пробежал-таки, я потом смеялся: «Даешь, Игорек, — шучу, — небось между пуль бежал». И он смеется: «Да нет, товарищ командир, просто пули той не отлили, что для меня намечена». Это вообще чудо, что мы уйти сумели и в этот лес схоронились. Ну чудо! Сидим, к деревьям прислонились, отдышаться стараемся. Какие-то жучки вечерние гудят, птицы в ветвях щелкают, щебечут, кузнечики, что ли, звенят, а от войны только далекий гул слышен. Словно мы за тысячи верст от нее. И вдруг смотрю, Игорек тихо-тихо набок клонится и в мох. Подбегаю, у него во лбу крохотная дырочка красная — пуля вошла! Вот тебе и кузнечики звенят, вот тебе и птички щелкают. Откуда эти шальные пули по лесу без толку шлялись — так я тогда понять и не смог. Зато понял, что отдыхать и расслабляться на войне нельзя никогда… И все четыре года, внук, я потом не отдыхал. Все сражался. Даже в госпиталях и то сражался. С болячками, чтоб скорей снова к ребятам.
Дед рассказывал, как с товарищем прошли они к своим не одну сотню километров, как однажды встретили партизан и некоторое время вместе с ними воевали, пока не разгромили немцы их отряд, как прятались у крестьян. Многие прятали их, кормили чем могли, а один старик, угодливый и болтливый, выдал их. Неделю гнали деда с другими пленными, пока он сумел бежать — в те времена немцы за беглецами еще так упорно не гонялись, все равно всю страну захватят, тогда и подчистят, наверное, рассуждали. Но все же однажды чуть не попался. С собаками за ним шли.
— С такими же вот акбарами. — Дед на нашего кивнул. — Видишь, внук, собаки, что люди, как воспитаешь. Этот за нас с тобой жизнь отдаст и хвостом не вильнет. А те страшней волков были, я с горки видел, как они двух наших терзали в клочья. Страшней волков, да не страшней тех, кто их науськивал. Вот те — да, те хуже любых овчарок были. Спасибо тогда ручей встретился, ушел я по нему. Уж не знаю, сколько километров отмахал. Ох, здоровый был! У тебя что последний раз по физкультуре, а? Не смотрел дневник.
— Пятерка! — хвалюсь. — Дед, у меня по физкультуре всегда пятерка, ты что, не знаешь?
— Знаю, знаю, — дед доволен, — это я так, для порядка.
Вышел он к своим. Ранение у него хоть и легкое, но в лесах не залечишь, рука распухла, оружия нет, сапоги развалились. Линию фронта две ночи переползал, днем в воронке, в луже дремал. Да какая линия фронта! Одно название. Когда к своим вышел, его взялись проверять. Об этом дед рассказывать не любит.
— Самое последнее дело своим не верить. Понимаю, конечно, время такое, что бдительность десятикратная нужна, уж мне ли, пограничнику, не знать. И все же больно было, когда смотрят на тебя твои же советские и прикидывают, просто ты шпион или, может, обершпион?
Но ему тогда повезло, встретился большой смершевский начальник, а он у них начальником отряда был на границе, деда знал хорошо. Тут же приказал вернуть форму, знаки и в строй.
— И началась для меня тогда другая война. Двинулся я на Берлин.
— Дед, — возражал я, уже знакомый, и по его в том числе рассказам (которые мог сто раз слушать), с отступлением, сдачей городов, с первыми нашими военными неудачами, — ну как на Берлин, как на Берлин? Они же на Москву наступали, чуть не взяли, а ты — на Берлин!
— Эх, внук, — дед смотрит на меня как на несмышленыша, — мы с самого начала, от самой границы на Берлин шли. А то, что сначала маленько отошли, ну, что ж, война ведь, не все сразу делалось. Разные маневры были.
— Уж и маневры, — говорю недоверчиво, — чуть полземли не отдали, а ты говоришь — маневры.
— Ну и что, война ведь. Ты учти, внук, сражение в войне можно проиграть, важно саму войну выиграть. Это, знаешь ли, истина древняя, не я придумал. Словом, как надел я белый полушубок, погоны к тому времени подоспели, валенки тоже новые, так стал себя уверенней чувствовать — командир!
И дед продолжает свой рассказ.
Он много мне рассказал о войне. И много я о ней читал. Я даже библиотеку собрал — мемуары знаменитых полководцев, не всех, конечно, попробуй достань-ка! Но многих. И романы, повести о войне, особенно о пограничниках. А все же с рассказами деда ничего не сравнится. Словно сам там побывал. Я эти рассказы часто вспоминаю.
А по физкультуре я действительно здорово учился. Мне через «коня» летать, кувырки делать — раз плюнуть. Хуже стало, когда стал заниматься самбо. Еще бы, чемпион! Ну, пусть не сегодняшний, завтрашний, разрядник, победитель, районного первенства. Ну что мне какая-то там жалкая физкультура? Это пусть Борька Рогачев — кореш был в те годы закадычный (мы с ним всю школу за одной партой просидели) — там на брусьях валяется или со скалкой прыгает, как девчонки. Но, смотрю, в кроссе он меня уделал.
— Если трое нападут, — смеется, — еще посмотрим, как ты с ними со своей самбой управишься, а я, будь здоров, только мои пятки и видели.
— Во-во, — говорю, — ты же храбрец великий, ты не то что от хулиганья, ты и от девчонок готов на край света драпать.
— Э, нет, — подмигивает, — от девчонок не драпаю, наоборот, за ними. Ты кто? Солдафон с детских лет, оловянный солдатик, у тебя в башке, кроме нагана, следовой полосы, или как она там называется, да портянок, ничего нет, а я, брат, интеллектуал. Ты иди со своим Акбаром гуляй, а я уж с Ленкой Царновой из восьмого «А» погуляю.
Это мы так пикируемся, такой стиль у нас, а вообще-то дружили крепко.
С Ленкой же у них великий роман, вся школа знает, даже классная руководительница Галина Крониговна. И меры принимает. Но Борьке все нипочем, учится он на пятерки, с дисциплиной все в порядке, металлолома на целый крейсер небось собрал (не удивлюсь, если он для этого целый крейсер или на худой конец соседский «Запорожец» разобрал).
Галина Крониговна его вызывает (он мне потом рассказывал) и говорит, надев очки:
— Рогачев, ты ведь дружишь с Царновой из восьмого «А». Значит, хорошо к ней относишься, уважаешь. Друзей надо уважать. Так не ставь ее в неловкое положение в глазах класса. Говорят, вы с ней вчера после уроков шли домой и… и…
— И целовались, — он врезается, — правильно, Галина Крониговна. Потому что у меня с Ленкой не дружба, а роман и…
— Рогачев, — Галина Крониговна всплескивает руками и округляет глаза, — ты думаешь, что ты говоришь?
— А что такого, Галина Крониговна, что я сделал плохого? Мы уже взрослые. Все знаем. Надо в школе преподавать сексологию, об этом в газетах пишут…
— Рогачев! Немедленно выйди из учительской! Мы еще поговорим с тобой.
— Пожалуйста, — он пожимает плечами, выходит и мчится ко мне рассказать о разговоре. Хохочет как дурак и закуривает. (Мы спрятались в уборной.) Я-то не курю — я ведь спортсмен. И горжусь этим не меньше, чем он гордится своим курением. Между прочим, дымить не умеет, кашляет, давится, плюется. (Впрочем, к десятому классу он курительную науку освоил в совершенстве.)
Я, конечно, смех его поддерживал, заливался вовсю, но хотите честно? Внутренне был на стороне Галины Крониговны. Нет, серьезно. Ну что ты? Эта Царнова — длинноножка, косички, бантики, мамзель-финтифля. Идут, целуются у народа на виду. К чему это? Вообще, рассуждал я тогда, девчонки — это нас унижает. Прямо диву даешься — какой-нибудь верзила десятиклассник тащится за девчонкой, портфельчик ее несет, мешок с туфлями. Как собачонка, только что не в зубах. Апорт! Не понимаю! Нет, дружить надо на равных. Как мы с Тоськой Баклановой. Как мальчишки. На каток вместе мотались. Она ко мне на самбо болеть приходила. Уроки тоже друг у друга готовили. Но при чем тут поцелуи? Все открыто. Представляю, что бы было, если б я вздумал ее поцеловать. У нее мышцы будь здоров (за сборную школы в волейбол играет). Она б меня небось повыше любой свечи запустила.
Вот так я тогда думал. До самого девятого класса. Пока, вспоминая эти мои мысли, однажды со смехом не рассказал ей об этом.
Посмотрела она на меня с жалостью, вздохнула и сказала:
— Ох, и дурак же ты, Жуков, сколько времени потеряли.
А потом так деловито сумочку с туфлями отставила (по улице ведь шли), обняла своими волейбольными руками — не вырвешься да так поцеловала, что я потом неделю со звоном в голове ходил.
Простой я был в школе парень, бесхитростный и наивный в таких делах до идиотизма.
Но только в таких делах. В других о-го-го соображал. Вот в самбо, например.
Я увлекся этим видом спорта по-настоящему. По причине, рассказанной в десятках повестей, очерков, популярных агиткнижонок, но, главное, действительно весьма типичной. Где-то в пятом классе при очередной школьной потасовке мне крепко попало. Еще бы — их было трое, я — один, да и старше они были класса на два. Ну и, конечно, я стал мечтать о каратэ, боксе, самбо, дзюдо и тому подобном, что позволило бы мне, владей я ими, побеждать всех обидчиков до десятого класса включительно.
Нашел разные книжки, попробовал заниматься самостоятельно, с другими ребятами из класса. В конце концов записался в секцию, удалось попасть в «Динамо». Ездить, правда, далеко, зато престижно.
Тренер наш, Владлен Андреев, был мастер своего дела, а я энтузиаст, упрямец и здоровяк. Так что успех пришел сразу. К восьмому классу имел первый юношеский разряд.
Любил похвастаться, на переменках демонстрировал ребятам приемы, пока не повредил кому-то руку. Попало мне здорово от всех — от отца, от деда, от тренера, от Галины Крониговны и, как ни странно, больше всего от Тоси.
Весь побитый морально пришел к ней готовить сочинение. С того дня, ну, с того поцелуя, я хоть дежурно и упорствовал, мол, друзья мы только, но, кроме подковырок со стороны Борьки, да и других ребят, ничего не слышал. Что касается Тоси, то романтическую сторону наших отношений она полностью взяла в свои руки. А поскольку, как я уже говорил, были они у нее крепкие, деваться мне было некуда.
И вот пришел к ней тогда заниматься, а она говорит:
— Тебе не стыдно? Ну кому чего хочешь доказать? Ну, самбист, ну, разрядник, и что? Пойди в первый класс, там ты с десятью справишься. Позор.
— Так я ж нечаянно, — говорю.
— Еще б не хватало, чтоб нарочно! Силу девать некуда, иди вагоны грузи, вон ребята из десятого «Б» грузят, а на выручку моторку хотят купить. А ты…
— Ну нечаянно я, — повторяю как попугай.
— Нечаянно, нечаянно, ты себе руку никогда нечаянно не вывихивал? Нет? А ему, значит, можно?
— И себе зашибал, было несколько раз. Но ему-то я нечаянно, понимаешь?..
— Знаешь что, Андрей, чтоб я от тебя это слово больше не слышала. Ничего не бывает нечаянно. За все надо отвечать.
Сели готовить сочинение.
Но ведь что интересно. Она чуть не слово в слово повторила слова отца.
Я когда стал оправдываться и чертово это «нечаянно» сказал, он мне говорит спокойно, тихо (он никогда не кричит):
— Запомни, сынок, человек отвечает за все, что сделал, и за то, что не сделал, а должен был сделать — тоже. Это запомни, а вот слово «нечаянно» забудь.
Они что, сговорились, что ли?
А самбо — штука хитрая. В каждом спорте идет борьба силы, ловкости, быстроты и ума, конечно. Всего. Это я уже тогда понимал. Но в самбо встречается ситуация, которой нет ни в одном виде спорта: провожу болевой прием, дожимаю руку противника или ногу, а он не сдается! Не стучит ладонью по ковру. Хоть ты тресни, не стучит, и все! Что делать? Ведь еще сантиметр, и сломаю ему к черту руку. Болевой прием в самбо — это нажим против естественного сгиба локтя, например. Жму, а он не сдается. Вот тут вступают в силу особые категории: невероятная сила воли, стремление устоять, стремление победить, гуманность, умение сдержать себя… Конечно, есть судья, он обычно и решает вопрос. Судьи — люди опытные, они точно улавливают момент, но сама постановка вопроса интересная. И мне кажется, что она моделирует службу милиционера, пограничника. Мы задерживаем правонарушителей, разных, конечно, диверсанта с вором не сравнишь (хотя милиционерам и с убийцами и бандитами дело иметь приходится). Задерживаем, а не казним. Что проще — увидел его и стреляй! Всего и делов. Нет, иной раз часами преследуем, окружаем, он отстреливается, с ножом на тебя лезет. А ты изворачивайся, бери живым, не убивай. Как в самбо — ломай руку, но не сломай.
Впрочем, эти философские мысли забредали мне в голову много позже. Тогда я об этом не думал. Один раз только поспорил на эту тему с Борькой.
Прибегает ко мне запыхавшийся, возбужденный, но сияет.
— Что случилось, — спрашиваю, — кеды адидасовские у фарцовщиков купил?
— Да какие кеды, — вопит, — я ему, знаешь, как врезал!
— Тихо, не вопи. Кому врезал?
И он рассказывает. Пристали к нему двое, когда в школу шел. Рубль отняли. Не наши. Какие-то пришлые бродяги. Он, чтоб не били, лапки кверху, рубль свой отдать поторопился. А только они его отпустили, проходными пробежал — мы-то тут каждый двор знали — и, когда те с подворотней поравнялись, камнем в них и засадил.
— Наверняка в десятку, — радуется, — один так взвыл, дом чуть не обвалился. Во, брат!
— Чего «во», — говорю, — чего «во». Нашел, чем хвалиться: из-за угла…
— А что ж, — недоволен, — цветы в него кидать? Он меня грабит, а я ему — букет?
— Не цветы, конечно, но камнем…
— Слушай, — говорит, — ты, Жуков, какой-то Иисус или Толстой, что ли. Тебе по морде, а ты другую щеку, да? Хорошо, ты «гений самбо», а я, между прочим, легкоатлет, бегун, а не толкатель ядра, что ж, прикажешь всем рубли раздавать, может, еще носки им отдать? Как могу, так и воюю…
Молчу. А что я могу ему сказать? Чувствую, что не прав он, но в чем? Только камень из подворотни швырять — это как-то, не знаю… Думаю, Тоська не одобрила бы.
Мы были в десятом, когда с ней расстались. Кончилась наша «дружба». Дружба, ха, ха, не могу! А кончилась она так. Родители ее уехали в дом отдыха, уж не знаю, почему они октябрь выбрали, может, по работе раньше не могли. Вся квартира — ее, классные кассеты. Мы чуть не каждый день там собирались. Девчонки жратву несли, ребята — кое-чего покрепче. Танцевали до упаду. Тут, конечно, Борис со своей Царновой высший класс выдавали. Замечу, что к десятому эта фитюлька Ленка, ну прямо Лоллобриджида стала, красотища небывалая, из других школ экскурсии приходили на нее смотреть. Но она Борьке верность хранила железную. Прямо Пенелопа. Вот на последней такой сходке — через день Тоськины родители возвращались — чувствую, она какая-то сама не своя. И смеется, и острит, и болтает — по по ее, искусственная какая-то, будто спектакль играет. И шепчет мне:
— Ты со всеми уходи и сразу обратно, поговорить надо.
Повеселились, потанцевали. Ухожу со всеми. Возвращаюсь один. Она уже в халате, тащит в комнату. Глаза блестят, дышит, как после пятой партии. И, чувствую, выпила лишнего. Так-то она, как и я, ничего не пьет — спортсменка. Но я совсем в рот не беру, а Тоська, как она выражается, «позволяет себе иногда побаловаться». И вот я вижу, что она на этот раз хорошо побаловалась. Крепко. Тянет меня в комнату. А там света нет, в углу какая-то тускляга еле мерцает. Обняла так, что чуть не задушила, валится со мной на диван, бормочет, не пойму что.
Я в общем-то нормальный индивидуум, не деревяшка и не бетонная стена. Передается мне ее настроение. Растерялся. Она свой халатик скидывает, а он не скидывается… И вдруг мне становится удивительно противно, сразу как-то, внезапно. Нет, я повторяю, я взрослый человек, десятиклассник ведь, все понимаю, что к чему. Но, честно говоря, я представлял себе это как-то иначе. Ну, нежней, что ли, ласковей, не знаю… Словом, по-человечески, не по-обезьяньи. Вся эта посуда грязная на столе, объедки, запахи, и Тоська пьяная, жаркая, с этим винным духом, с этой торопливостью, вороватостью какой-то. Будто мы у кого-то что-то крадем, в карман кому-то лезем. Может, к себе же…
Прямо ничего не смог с собой сделать. Вырвался от нее, выскочил в переднюю, пальто в охапку и кубарем но лестнице.
Назавтра в школе подхожу к ней как ни в чем не бывало. Она вынимает из кармашка записку, заранее приготовила и сует мне. А глаза пустые.
Читаю записку:
«Пожалуйста, не приходи больше, не звони, не подходи. Если у меня пройдет, сама скажу. Рассчитываю на твою порядочность».
Раз прочел, два, три. Записку порвал и ничего никому, даже Борьке, не сказал. Она ведь рассчитывала на мою порядочность. И правильно делала.
Я не подходил, не звонил. Ждал, что у нее «пройдет». Не прошло. А я, честно говоря, ждал. Да вот не дождался. Кончили мы школу, разбрелись кто куда. Больше я Тоську не встречал. Знаю, что вышла замуж и куда-то уехала, а за кого и куда — не ведаю.
Но я еще долго переживал эту свою первую романтическую любовь.
Ну, а Рогачев, он, конечно, обо всем догадался (хотя и не знал, из-за чего). Думал, будет острить. Нет, отнесся серьезно. Даже утешать пытался:
— Ничего, Андрей, всякое бывает. Не переживай. Может, так лучше. Встретишь настоящую. Сравнишь. Тогда поймешь, что встретил лучше.
Хорошо сказал, я чуть было не расчувствовался, а он как ни в чем не бывало добавляет:
— Ничто так не способствует укреплению любви, как сравнение. Я почему так с Ленкой моей прочно. Потому что все время ей с другими изменяю и с ней сравниваю. Она лучше.
— Погоди, — говорю, — как это изменяешь? Ты что, с Ленкой… это… ну, живешь?
— Ну, ты даешь, Жуков, тебе в садик ходить. Что ж, ты думаешь, я с ней, как ты с Тоськой, домашние задания готовлю? Мы с девятого класса!
— А эти, с которыми изменяешь? Они тоже из класса?
— Нет, там разные, — неопределенно машет рукой, — студентки есть, киношница одна…
Вот таков мой друг, Борис Рогачев, султан в гареме! Мне, оказывается, в садик еще ходить бы следовало…
А детство между тем кончалось.
Все меньше гулял я с Акбаром. Да и постарел он. Меня берегли в семье — приближались выпускные экзамены. И теперь моей жизнью распоряжалась мама. Мама у меня человек примечательный. Я никогда в жизни не встречал женщину, которая бы так мало говорила. И так много делала. Двадцать ей было, когда они с отцом поженились. Училась в институте, ей прочили всякие блестящие перспективы по части физики. А она все бросила и помчалась за отцом по бесчисленным его местам службы. Жила на заставах, куда иной раз на вертолетах только и доберешься, где ни одной женщины, кроме нее…
Обхаживала его, меня растила, «обеспечивала тыл», как говорил отец. И все молча, спокойно, без суеты. Не помню случая, чтобы они с отцом ссорились, но, если надо, она настоять на своем умела. И любила она меня спокойно, уверенно, как-то нешумно. Казалось, она знала мою жизнь наперед со всеми деталями. И не собиралась допускать каких-либо отклонений от этого плана. Кончаю школу, иду в армию (разумеется, в пограничники), потом в училище (конечно, пограничное), а затем, как отец, как дед — служу. Ну, женюсь, конечно, когда подойдет срок. Когда родится сын (а кто ж еще!), то и у него будет такая же жизнь. Правда, для него она будет уже бабкой, а не матерью, но какая разница? Пока хватит сил, будет «обеспечивать тыл».
Сейчас шел подвоз боеприпасов, накопление резервов, отдых перед решающей атакой — сдачей экзаменов за десятилетку. И никто, даже дед и отец, не должны были мешать. Я готовился, а все ходили на цыпочках. Я углубленно и сосредоточенно готовился.
Так, по крайней мере, они думали.
А я занимался совсем другим. Нет, я, конечно, готовился, но не это было главным. Главным было первенство городского совета «Динамо». Я должен был выполнить второй взрослый разряд. Во что бы то ни стало. Железно!
И я его выполнил.
Когда потом, на следующий день, наш тренер Владлен Андреев еще раз поздравил меня, он сказал:
— Ты, Жуков, в самбо мог бы далеко пойти. Но не пойдешь. Да, да, чего рот раскрыл. Ты ведь пограничником хочешь стать, верно? Так вот, для чемпионских занятий самбо там условий нет, на границе. Не вообще, подчеркиваю, а для чемпионских. Чтоб большим чемпионом стать, надо каждый день не по одному и не по два часа тренироваться, надо участвовать в крупных соревнованиях, держать режим, иметь очень хорошего тренера. Ничего этого на границе не будет…
И смотрит на меня. Я на него. Грустно мне стало. Когда занимался, об этой стороне дела я как-то не думал. Так зачем занимался? А Андреев помолчал и продолжает:
— Чего нос повесил? Не ожидал? Разочарован? А напрасно. Ты запомни, Жуков — весь смысл нашего вида спорта для таких, как ты. Для пограничников, десантников, оперативников. Это теннис для удовольствия существует и то мышцы развивает. А самбо — вид спорта прикладной. И если тебе там на границе оно поможет хоть одного нарушителя задержать, считай, что ты большего добился, чем если звание чемпиона выиграл. Не для пьедестала почета этим занимаемся, а чтоб врагов бить. Так что не огорчайся и, пока можешь, совершенствуйся. Постарайся мастера получить.
Вот такую он нравоучительную и довольно казенную речь произнес, но я ее запомнил и позже на службе не раз вспоминал. Я потому вспоминал, что мы иногда путаем, где дело, а где хобби, где главное, а где вспомогательное. Все-таки занятия мои спортом, самбо, стрельбой, школа, библиотека военная, которую собирал, да и пограничное училище — это все вспомогательное. Главное — служба на границе. Так что, хотя тренер Владлен Андреев и не Демосфен (был такой знаменитый оратор, в школе проходили), но сказал-то он правильно.
А школьная жизнь продолжалась.
За неимением Тоськи к экзаменам готовился вместе с Борькой. Замена была неравноценная. Нет, не в том смысле. Просто он все время отвлекался. Рогачев парень очень способный — так все учителя говорили, даже Галина Крониговна, а она редко кого хвалила. У Бориса — все пятерки. На «золото» тянул. Но особенно здорово он знал язык — английский. Говорит — от англичанина не отличишь. Так что вы думаете — недоволен.
— У меня, — говорит, — плохо с акцентом получается. Понимаешь, я американский акцент вырабатываю.
Ему отец привез из-за границы какой-то сверхмощный приемник, и Борис часами слушал американцев — дикторов, ораторов, актеров — все равно, лишь бы «речь американская», как он говорил. Сидит, слушает, наслаждается — будто Антонов поет или там «Песняры». Это он акцент изучает.
— Зачем тебе этот акцент дался? — спрашиваю. — А если ты на хорошем английском будешь шпарить, вон Вера Григорьевна говорит, что у тебя произношение прямо оксфордское.
— Ерунда, — отмахивается, — кто теперь в мире на английском разговаривает? Все — на американском. Даже детективы их когда на другие языки переводят, пишут: «Перевод с американского». Не с английского, понял? С американского, сам видел. Я ведь потихоньку теперь еще французским занялся. — Потом смеется и говорит: — Знаешь, мне хороший анекдот рассказали: спрашивают лингвиста-знатока, как научиться американскому произношению? Он отвечает: «Очень просто — засуньте в рот горячую картошку и говорите на любом языке». Ха-ха! Здорово, да? Это про меня.
В общем он решил идти в иняз. Его после школы в армию не берут — года не хватает, он с опережением у нас идет — вундеркинд. Так я его иногда называю.
— Кончу иняз, — мечтает, — преподавателем не пойду, с ума не сошел. Переводчиком буду. Поезжу, свет погляжу, как отец. (У него отец где-то во Внешторге или вроде этого работает.) Интересно!
— А что там интересного за границей? — спрашиваю.
— Да уж поинтересней, чем на границе! — это он лезет в бутылку, защищает престиж будущей профессии.
Кроме того, от наших совместных занятий его все время отвлекают девушки. Ох, и бабник этот Рогачев! Марчелло Мастроянни по сравнению с ним затворник, схимник. То и дело звонки:
— Да. А, это ты, Люська! Нет, сегодня весь день забит. Сидим, математику постигаем. Звони в субботу. Чао!
— Да. Привет, Танек. Сейчас не получится. Нет, не уговаривай. Давай в субботу. Чао!
— Да. Тоська, ну, не соблазняй. Не уговаривай, Тоська! Иначе провалюсь по мату, в смысле, математике. Давай в субботу, всего два дня осталось. Чао!
— Да. Алло. Кто? Ирен! Ну куда ты пропала? Когда? Сейчас? Бегу! Бегу, бегу! Через две секунды! Слушай, давай прервемся (это уже мне). А? Андрей? Вот как необходимо повидаться (он проводит ребром ладони по горлу). Я быстро.
Вздыхаю, собираю учебники, тетради. Знаю я его «быстро». Это до вечера. Дон-Жуан!
Но думаю о нем со снисхождением. Дело в том, что у меня самого наметился роман. Интересно, почему в отколе, и институте, вообще, в учебных заведениях романы совпадают с самой напряженной порой — с экзаменами? Борис утверждает, что то и другое происходит весной, а весна, как известно, пора любви, пора экзаменов, и смеется: «Разница и том, говорит, что всякая любовь — экзамен, но не каждый экзамен вызывает любовь: ха, ха!» Шутник.
Пока он мчится на свидание к своей Ирен (или Люське, пли Таньке, я в них давно запутался), я неуверенно звоню Зое. Неуверенно потому, что она тоже готовится к экзаменам. Интересно мы с ней познакомились. Пришла к нам в «Динамо», хочет, видите ли, записаться в секцию самбо. Ей толкуют, что нет у нас девчат, она свое талдычит. У нее отец был работником уголовного розыска, погиб от руки преступника. И она вбила себе в голову мстить преступному миру! Ох, ох. Но упрямая, жуть. Хочет в школу милиции, в УГРО, в Академию, уж не знаю, куда еще. Приводит примеры, действительно девушки в милиции служат. Не хотят ее брать в секцию. Я ее уважаю, она вроде меня, хочет, как говорится, по стопам отца. И правильно. А что девчонка — ничего не поделаешь, не повезло. В конце концов, у всех свои недостатки…
И вот Владлен Андреев сдается, организует небольшую подсекцию, что ли, для девчат. Штук пятнадцать набирается. Он их в свободное время тренирует и берет себе в помощники меня. Это честь, но и работка, скажу я вам! Лучше с двадцатью парнями иметь дело, чем с одной девчонкой. У них эмоции через край. Чуть что не получается — иные в слезы. Постепенно никчемные отсеиваются, упорные остаются. И Зоя во главе. Ее все интересует. Она основательная. Читает про самбо, изучает. Когда домой провожаю, вопросы задает. (А я не сказал, что домой ее провожаю? Нет? Как-то так получилось, в общем, сам не знаю как…)
Я ей звоню и предлагаю сделать перерыв в занятиях. Она соглашается, и мы идем в наше любимое место — Парк Горького, благо живем оба невдалеке — три-четыре троллейбусные остановки (ее дом на Плющихе).
Я, естественно, приезжаю первым и болтаюсь возле входа в ожидании. Она опаздывает ненамного — аккуратная. Выпрыгивает из троллейбуса в своих джинсовых брючках, в клетчатой рубашке, уже загорелая, волосы по плечам. Красивая. По мне — самая красивая. Здороваемся за руку, входим в парк и рвем таким темпом, словно хотим установить рекорд в ходьбе на десять километров. Пока не доходим до острова. Есть там такой. Вокруг на лодках катаются, лебеди плавают, шашлыком пахнет, из репродуктора музыка гремит. Мы ничего не замечаем. Садимся на скамейку, сидим, болтаем, я ее руку держу (или она мою?). Болтаем о чем хочешь, только не о главном. Когда на аллее никого нет, нее целую по-быстрому. Она делает вид, что не замечает. Вот в такую дурацкую игру играем.
На следующий день Борис закатывает мне сцену у фонтана — где я был, куда сбежал, почему его бросил! Ох, ах. Он почти сразу вернулся. Еле от этой Ирен отделался. Хотя и не просто — привязалась к нему… (Это она к нему! То-то он, не успела позвонить, как заяц помчался.)
И опять садимся заниматься до очередной Ирен.
Экзамены обладают поразительным свойством: до — они кажутся прямо-таки Джомолунгмой, непреодолимым препятствием, после — кротовым холмиком, и удивляешься, стоило столько читать, запоминать, выучивать из-за двух-трех ерундовых вопросов. Смешно! Словно набираешь в легкие воздуха, чуть не лопаешься, а сдал — как выдохнул.
Остается пустота — все ушло во вчерашний день. А может, и дальше, в прошлое, в детство.
Ушли экзамены, школа, друзья детства. А скоро уйдут мои московские переулки, мой старый дом на улице Веснина, пруд в Парке культуры, высокий зал под Восточной трибуной стадиона «Динамо». Станет сладкой доброй памятью. Уйдет детство.
А впереди иная дорога, широкая, и конца ей не видно. Через два-три месяца я приду в военкомат и уеду служить на границу (куда ж еще? Мысль о другой службе мне просто в голову не приходит). Кончу службу, кончу погранучилище и начну новую службу, на этот раз пожизненную.
Такая мне предстоит дорога, и другой быть не может. Я ясно вижу ее, она четко вырисовывается из белого мерцающего тумана, что наплывает на меня. Дорога, на которую я ступил десять лет назад. Или вчера?.. Я ясно вижу ее, хотя глаза у меня закрыты. А в ушах слабо шелестит тишина.