13 января
Я сошла с ума. Нет, это все сошли с ума, а я одна нормальная. Впрочем, ненормальная — это я. И к тому же дрянь, очень плохой и глупый человек. Неужели я так никогда и не стану взрослой? Всегда буду ошибаться и ничего не понимать? Даже себя не понимать? Ну уж себя-то...
Но это дневник, а не выступление на собрании, где надо покритиковать себя за то, что не выпускала стенгазету.
Дневник полагается вести последовательно. Вот и буду последовательной.
Последнюю запись делала 31 декабря. А сегодня — старый Новый год. Сейчас перечла и ревела. С тех пор почти две недели прошло, и я ничего не писала. Я знаю почему. Потому что мне ничего не было ясно. А теперь мне все ясно. Я могу, наконец, взять себя в руки, вытереть сопли и все подробно записать. Не буду подробно! Не хочу!
Мне никогда еще в жизни не было так плохо, как это время. Никогда! Ну, ладно. Без подробностей, но по порядку.
Мы патрулировали прямо в новогоднюю ночь — с четырех часов. Новый год встретили здорово, идем, вспоминаем. И вдруг — грабители. Бросились ловить, и тут — нет, даже страшно вспомнить — Алик струсил! Струсил самым жалким образом. Я сама видела, собственными глазами! Да, я одна только и видела. Когда этот бандит бросился на него с ножом, я думала, что умру от страха. Я чуть молиться не начала. И вдруг Алик отскочил, и бандит этот убежал.
Как странно устроены люди! Когда он бежал на Алика с ножом, я хотела бы стать на пути, закрыть его грудью, мне казалось, что ничего нет дороже Алика и, если тот его убьет, я покончу с собой. Но вот проходит секунда — и я просто возненавидела Алика, мне стало так стыдно, так стыдно, словно я стою голая, словно я подсмотрела чужую тайну.
Я стала уговаривать себя: может, это он хотел прием провести и не успел, или пропустит того мимо себя, чтобы напасть сзади, или, может, я не разглядела, что произошло...
Но потом я поймала его взгляд, и мне все стало ясно. Он струсил и видел, что я это видела! И я просто возненавидела его. Уж лучше б тот его ударил!
Ой нет, такое даже писать нехорошо! Я ж говорю, что я дрянь!
А когда мы выбежали со двора, смотрю, Виктор держит преступника. И все у него как-то элегантно, красиво получается. Он и преступника этого держит красиво.
Потом Алик хотел говорить, оправдываться, объяснять. Звонил. Но я просто не могла с ним говорить. У меня внутри будто что-то оборвалось. Он стал чужой.
А потом на сцене появился Виктор.
Как всегда, мы встретились «случайно». Но теперь я могу спокойно ставить кавычки. Он сам мне об этом сказал. Я шла с тренировки, смотрю, впереди неторопливо шагает Виктор. А я ведь хожу быстро. Нагнала. Говорю:
— Что-то я тебя часто встречаю. Ты, наверное, скоро решишь, что я тебя нарочно подстерегаю то здесь, то на Горького. Влюбилась, мол, но из робости боюсь признаться. А?
А он, как всегда серьезно, отвечает (он, когда мы вдвоем, всегда серьезный, я начинаю свои шуточки — и ничего не получается, как о стену, о его серьезность разбиваюсь). Он говорит:
— Нет, не решу. Я ведь знаю, что ты это не нарочно делаешь.
А я:
— Откуда ты знаешь? Может быть...
А он:
— Потому что это я нарочно делаю. И сейчас, и тогда, и у твоего дома. Просто я делаю это умело, и тебе каждый раз кажется, что мы встретились случайно.
Мне нечего сказать. Я молчу, как дура. И тогда он говорит:
— Нам пора объясниться, Люся. Ты ведь домой не торопишься, у тебя вечер свободный (все знает!). Разреши мне пригласить тебя в кафе, и не на пятнадцатый этаж (ну это уж нахальство, он, наверное, следил за нами). Куда захочешь. Сядем, спокойно поговорим. Пожалуйста!
Я пошла. А что было делать! Вечер-то действительно свободный. У меня теперь все вечера свободные. Алика ведь нет. Я даже не знаю это кафе, в которое он меня привел, — на Горького, где-то около Моссовета.
Я ничего не хотела — кофе только. А он заказывает! И фрукты, и шоколад, и шампанского бутылку. Откуда у него столько денег? Я говорю:
— Ты что это, подпольный миллионер? Или копил последние десять лет специально к этому случаю, когда начнем встречаться?
Он смотрит мне в глаза и говорит:
— Ни то, ни другое, но денег у меня хватает, не беспокойся. А вот за то, что ты сама сказала «мы начинаем встречаться», я благодарю тебя. По этому случаю я и шампанское заказал.
Ну не дура? Ведь действительно сама сказала! Бормочу какую-то ерунду — просто стыдно. А он великодушно делает вид, что все в порядке, наливает мне бокал, и я в растерянных чувствах выпиваю его.
Почему есть такие мужчины, которые могут тебя заставить сделать все, что захотят? Ну просто подавляют. И что я, люблю его? Или хотя бы нравится он мне? Нет. А вот ставит тебя в такое положение, что-то такое говорит, что, если не сделаешь, как он хочет, кажется, будто ты глупая, невоспитанная, маленькая... И волей-неволей подчиняешься...
Впрочем, я ведь соврала: он мне все-таки нравится. Что-то в нем есть, чего нет в Алике. В Алике все понятно, он как на ладони. А этого надо разгадывать.
Он тоже пьет шампанское и еще какой-то графинчик себе заказал — по-моему, с коньяком. Спортсмен — и коньяк! Я его спрашиваю. А он отвечает:
— Пью редко. Когда очень волнуюсь. Сейчас, когда ты первый раз со мной, я волнуюсь.
А сам совершенно спокоен. Но мне все-таки приятно это слышать. И я говорю глупость (этакая кокетливая, жеманная клуха, тьфу!):
— Я не первый раз с тобой — наверное, уж десятый. Ты ведь был у меня, потом Новый год...
Он ничего не отвечает, подзывает официантку и просит принести фужер простой воды. Она приносит. И тогда он осторожно вынимает из кармана тщательно завернутую розовую розу — ту самую, что была у меня в волосах на Новый год (я думала, что потеряла ее), и ставит в фужер. Роза совсем завяла. Но мне почему-то хочется плакать: все развалилось у меня в ту ночь...
Виктор говорит:
— Я тогда украл ее. Ты ничего не заметила. Мне хотелось хоть что-то унести с этого вечера, кроме воспоминаний о нашем танце...
Мы сидели с ним очень долго. В общем, он мне объяснялся в любви. Но он так это делал, что получалось, будто это он, наконец, отвечает на мои пылкие чувства. Удивительный он в этом смысле человек!
Потом он проводил меня домой, зашел в подъезд. Думаю, сейчас начнет целоваться. Приготовилась к отпору. А он вежливо снял шляпу и сказал:
— Все равно я не смогу объяснить тебе, чем был для меня этот вечер. Я позвоню тебе завтра вечером.
И... ушел. А я поймала себя на том, что разочарована. Отпор не потребовался.
21 февраля
Продолжу с того места, где остановилась. Но сначала о сессии. Я сдала ее здорово: одни пятерки. Просто удивительно, откуда что берется! Можно подумать, что я только и делала, что занималась. А я действительно много занималась — надо же было заставлять себя не думать. О чем? Ни о чем. Бог ты мой, об Алике конечно! Если не себе, то уж дневнику-то своему можно было бы, кажется, признаться...
И на первенстве вузов тоже здорово выступила. Елена Ивановна потом говорила, что если я так дальше буду, то попаду когда-нибудь в сборную страны. Очень хвалила, и девчонки — тоже. Да я сама знаю, что выступала здорово. Второе место! Его так, запросто не дают.
Словом, все здорово, все удачно, все хорошо. «Кругом аншлаг», как говорит моя мама.
Виктор позвонил на следующий день. Я очень ждала его звонка. Да, да, ждала. Мы пошли в театр — у него были билеты в третий ряд (нет, все-таки интересно, где он берет деньги). А после театра — опять в кафе. И опять пили шампанское. А он — свой коньяк. Но, по-моему, на этот раз выпил больше, чем надо.
По крайней мере он очень много говорил. Он мне растолковывал свое «понимание жизни».
Довольно оригинальное.
Он считает, что все мы должны приносить пользу обществу. Но это нелегко. Всюду масса дураков, кретинов и бюрократов, которые мешают это делать и от которых, к сожалению, многое зависит. Чтобы иметь возможность быть сильнее, надо «пробиться». А чтобы «пробиться», приходится идти с этими дураками на компромисс, использовать все средства, иногда, может быть, и не очень красивые. Зато потом, когда «пробьешься», ты сможешь обратить все свои силы на пользу общества. Уж тогда никто судить тебя не будет.
В общем, он разоткровенничался.
Я слушала и дивилась — ведь теория-то подлая. Гадкая. Но, может быть, верная? Нет, не верная! Именно подлая. А между тем Виктор — не подлый человек. Вот он смело вступил в борьбу с бандитом, когда Алик-то струсил. Он никогда, даже теперь, не говорит об Алике плохого — наоборот, хвалит его. И за это я уважаю Виктора еще больше. Он ведет себя со мной безупречно.
А теория эта — цель оправдывает средства — неверная!
Об Алике я теперь от Виктора только и узнаю. У него неудачи. Тренер его тяжело болен — все эта контузия, которую он на войне получил. Алик тренируется один, а ведь скоро у них первенство (между прочим, они с Виктором — главные соперники). В редакции какие-то неприятности. Да я еще. Мне его очень жалко. Но, в конце концов, он это заслужил. Ну что я могу сделать, если не могу любить трусов!
И все-таки Алик — молодец. Мне Виктор рассказывал, что он, прямо стиснув зубы, тренируется каждый день. Да еще к Ростовскому бегает, помогает чем может. В журнале ему попало — что-то не так отредактировал, — а он три новых очерка написал. Один забраковали, два пошли. Виктор говорит, декан Алика в пример приводил.
Но Виктор — тоже молодец. Он о себе ничего не рассказывает. Я всегда сама узнаю. Однажды он принес мне многотиражку университетскую. Большой абзац красным отчеркнул. Остальное, говорит, здесь не интересно. В абзаце действительно расхваливают Алика — статья декана.
Потом я стала многотиражку просматривать и вижу целое письмо о Викторе. Из газеты, где он проходит практику, написали, что он делает блестящие материалы, замечательно все схватывает, всем помогает и т. д. и т. п.
Виктор заметил, что я читаю, вырвал газету, скомкал, выбросил, даже покраснел от досады.
— Ерунда! — говорит. — Вот Луговой, тот действительно...
И пошел его расхваливать. Говорит, наверняка чемпионом Москвы станет. А мне ребята рассказали, что Виктор сейчас в такой форме, что Алику с ним не тягаться.
28 февраля
Все-таки Виктор — молодец. Он действительно скромный парень. Я думаю, вся его теория — это больше от винных паров. Я заметила, что чем он больше пьет, тем больше болтает. И вот этого я не могу понять — ну зачем он пьет?
— Ты ведь теперь не волнуешься. Мы уже двадцатый раз встречаемся, а не первый. Ты давно привык ко мне, как, скажем, к своей пижаме. Так зачем пить? Ты же не пьешь от волнения, когда надеваешь пижаму?
— Не пью, — говорит, — потому что никогда пижамы не ношу. А с тобой у меня каждая встреча первая, и я каждый раз волнуюсь. И потом что это за сравнение: ты — и пижама. Как неизящно!
Что правда, то правда — неизящно. Погрубела я. Это на почве устойчивого алкоголизма. Я теперь каждый раз, как мы бываем с Виктором в кафе — а это случается минимум три раза в неделю, — пью шампанское. Скоро, вероятно, сопьюсь окончательно!
Вчера я, наверное, все же выпила больше, чем следует — не один бокал, как обычно (вот уж и «норму» знаю), а два, — и говорю (ну до чего ж я с ним выгляжу глупой!):
— Если ты когда-нибудь, когда мы будем с тобой в кафе, не выпьешь ничего, я тебе выдам премию (слово-то какое нашла — стыд и срам!) — поцелую.
Он никакого внимания — пьет себе.
3 марта
Я уж забыла про тот глупый разговор. Позавчера пошли в кафе «Космос»; ничего там, разумеется, не пили, ели мороженое. Он провожает меня, входит, как всегда, в подъезд. И вдруг берет меня за плечи и говорит:
— Сегодня я ничего не пил. Где моя премия?
Ну взрослая же я! Ну большая! Почти старая баба — скоро двадцать один! И целовалась не один ведь раз. А тут красная стала, как кумач, вся, наверное, пятки и те покраснели. Что сказать-то? Сама ведь напросилась! И почему мне так не хотелось? И как-то стыдно... Все не то... Он обнял меня и поцеловал. Это-то он, конечно, умеет. А мне было неприятно. Ну не знаю, не могу объяснить... В этом подъезде, где мы с Аликом...
Словом, я убежала домой, как девчонка. Заперлась в комнате и реву, а чего реву, сама не могу понять.
На следующий день встретились, были в кино, проводил он меня. Вошли в подъезд. Я вся как струна. А он спокойно, как всегда, попрощался и ушел. Честное слово, вот за одно это я готова была ему на шею броситься!
6 марта
Моя маман провела со мной беседу на морально-этическую тему.
В связи с важностью вопроса она надела свой «главный халат», образца 1925 года, и, наоборот, сняла бигуди. Беседа происходила за чаем. Это чтоб рассеивать мое внимание и снижать бдительность, отвлекая на борьбу против коржиков и варенья.
— Люсенька, я хочу знать истину. Почему Алик больше не приходит?
(Новый и внезапный тактический маневр — обычно мама подбирается к главному тихой сапой, а тут сразу быка за рога.)
Я избираю метод пассивной обороны:
— Он готовится к первенству Москвы.
— Но он и раньше готовился к разным первенствам — и приходил.
— Это очень ответственное.
— А он готовится в Москве?
— Да, — отвечаю, не заметив ловушки.
— Тогда, — вопрошает мама торжествующе, — почему он не звонит?
— Не знаю, — говорю, — может быть, он думает, что у нас выключили телефон за неплатеж.
— Люсенька, я серьезно. — Мама предпринимает обходной маневр. — А вот молодой человек, который тебя провожает, он очень симпатичный и видный, по-моему. Он мне напоминает нашего суфлера — это когда я еще была в Экспериментальном. Тоже такой элегантный, культурный, говорил о литературе, театре. Только вот суфлер он был плохой, все время фальшивил, не то подсказывал...
Пока мама углубляется в свою жизнь в искусстве, я соображаю. Внешность — это ясно: поджидает у окна. А культура? Ага, тоже ясно: наши телефонные разговоры. Мама ведь феномен. Во время войны как дешифровщику ей бы цены не было. Я читала про какого-то немецкого шпиона в Америке. Он по тому, как матрос прощался с девушкой, мог установить, куда и когда идет крейсер, с каким заданием и т. д. Так и мама. Я говорю по телефону «Здравствуй», а она уже знает, кто и зачем звонит, где мы были вчера и где будем завтра и не хочет ли ОН меня соблазнить.
Я применяю тоже неожиданный маневр — полную откровенность:
— Это Виктор Орлов, мама, он за мной ухаживает. Влюблен давно и безнадежно. Два раза пытался покончить с собой. Я встречаюсь с ним из гуманных соображений, а то попытается в третий раз. Это мне бюро секции поручило. Он хороший спортсмен, его надо сохранить в команде.
— Люсенька! Я серьезно. — Мама вываливает мне кило варенья. — Очень вкусное, это из новой банки, ты еще не ела. А он по какому виду, тоже по художественной гимнастике?
Я поднимаю крик:
— Мама! Как тебе не стыдно! Я же тысячу раз говорила! Мужчины, к счастью, художественной гимнастикой не занимаются.
— Да, да, — бормочет мама, — к сожалению, они занимаются художественными гимнастками...
Я делаю вид, что шокирована:
— Что ты говоришь, мама...
— Так он кто? Боксер, борец, этот, как их зовут, тяжело... атлет? Вам же почему-то именно такие нравятся?
— Кому это «нам»? — спрашиваю. — Нет, он самбист, как и Алик, только в другом обществе.
— А он не участвует в этом самом первенстве?
— Ты имеешь в виду Москвы? Участвует. Они как раз с Аликом — главные соперники.
— Ну, а он почему не готовится?
— Он готовится, — отвечаю, чтобы выиграть время.
Мама недоверчиво качает головой.
— А почему он так странно готовится? По-моему, Люсенька, он все время проводит с тобой.
— У него такой метод подготовки, мама. Это ему тренер посоветовал. У него феноменальные природные данные и техника, но плохо дело с морально-волевым фактором. А ты ведь знаешь, ухаживать за мной — это очень укрепляет волю...
— Люсенька, я серьезно! — Мама молчит некоторое время, потом говорит, словно нащупывает: — А для Алика этот — как ты его называешь? — моральный фактор не нужен? У него, наверное, все очень хорошо. Так что только технику надо тренировать. Да? Какое некрасивое слово — «техника».
Я молчу. Мама задумчиво продолжает рассуждать:
— Ты знаешь, Люсенька, в мое время еще были дуэли. Я помню, когда мне было столько лет сколько тебе, из-за меня стрелялись, да, да, что ты смеешься, я была тогда очень красивая и обаятельная. Стрелялись Широков-Раздольский, первый любовник (не мой, конечно, так называется сценическое амплуа), и характерный старик (это тоже сценическое амплуа) Качалов-Данченко — такой у него псевдоним был. Так вот...
— Но, мама, — перебиваю, — в твое время уже не было никаких дуэлей, их бы забрали в милицию за незаконное хранение оружия.
— Не знаю, не знаю, я не присутствовала (мама не любит, когда ее перебивают), — это они мне рассказывали потом и гардеробщицы. Но дело не в этом. Они оба были в меня влюблены, и я с ними была одинакова. Понимаешь? Нехорошо перед дуэлью оказывать предпочтение одному: это несправедливо — ему ведь трудней. Впрочем, теперь другие времена, вы все теперь другие...
Добрая, добрая, все понимающая мама! Как я люблю тебя с твоими коржиками, с твоим вареньем, с твоими неуклюжими дипломатическими маневрами! Такими неуклюжими и такими честными. Ты всегда знаешь, о чем я думаю, чувствуешь, что я чувствую, понимаешь, из-за чего я мучаюсь...
Я сажусь к маме на колени, утыкаюсь ей в плечо и реву. Как раньше, когда была маленькой, когда весила двадцать пять килограммов, а не пятьдесят пять...
8 марта
Сегодня Международный женский день. Алик всегда присылал мне в этот день открытку. Уже двенадцать, а ничего нет.
В половине восьмого утра разбудили весь дом — принесли здоровенную корзину цветов и записку: «Посильно возвращаю украденную розу». Это Виктор. Как всегда, шикарно и изящно.
Восемь часов вечера. Пришла из института и нашла открытку. Прислал все-таки! Прислал! «Поздравляю с праздником, — написано, — у меня ничего не изменилось. Если захочешь — позови». Неважная открытка, дешевенькая и помятая какая-то. Но она мне дороже десяти корзин цветов. Неужели я его все же люблю? Люблю?
9 марта
У меня вчера было такое настроение, что, когда позвонил Виктор и пригласил отметить праздник в ресторане, я не только с радостью согласилась, но и напилась как последняя свинья — выпила два фужера шампанского! Щеки горели, танцевала, смеялась, никогда с ним такой хорошей не была. Какая я дрянь! Как странно устроен человек (я уже сотый раз делаю это оригинальное открытие!). Ведь праздновала-то я Аликину открытку. Моего Алика. Нет, не прощу ему, ни за что не прощу!
Я была такой доброй, что даже согласилась пойти к Виктору в гости. До сих пор не соглашалась. Он живет один, в отдельной трехкомнатной квартире. Я теперь все узнала, он сам рассказал. И откуда у него деньги и костюмы такие. У него, оказывается, отец какой-то работник большой за границей. Они там с матерью уже три года, а Виктор живет один. Получает деньги, посылки. Не хочу к нему идти. Но обещала. Не знаю почему — не хочу. Хотя знаю, что Виктор никогда ничего себе не позволит. Вот мы два месяца встречаемся, а он один раз поцеловал меня, да и то я сама навязалась. Ладно, обещала — пойду.
10 марта
Вчера видела Алика! Ведь я его с тех пор ни разу не видела. А вчера был спортивный вечер — я выступала, он тоже. Мне потом Елена Ивановна рассказывала: он все мое выступление простоял за кулисами, смотрел — весь бледный, говорит. Еще выругала меня: зачем я его мучаю. Финтифлюшкой назвала. А потом он с ребятами приемы демонстрировал. Я нарочно задержалась посмотреть. Мне так грустно стало. Такой он мой какой-то. И вместе с тем смотрю, как он этих ребят швыряет, и сразу ту ночь вспоминаю и как он струсил. И опять злюсь. Ну что делать, скажи, дневник!
13 марта
Это ужасно! Я не знаю, где взять сил писать. Только сейчас я понимаю, почему люди бросаются под поезд, Я читала о таких вещах в книгах, но я никогда не думала, что это может случиться со мной... С кем хочешь, но не со мной. Боже мой, какая же я еще наивная дурочка!
Нет! Я сейчас возьму себя в руки и все спокойно запишу по порядку! Это мне еще пригодится. Я буду каждый день перечитывать эти страницы. Краснеть от стыда, мучиться, переживая все заново. И перечитывать. В наказание и назидание! Чтоб знала...
Итак, вчера я, наконец, пошла к Виктору (мне трудно спокойно писать это имя, но я буду писать методично и точно: это не Люся пишет о себе, это Люся пишет о другой Люсе).
Пошла.
Он живет в Черемушках — не люблю эти дома-коробки. Дома должны быть разные, как люди. И чтоб по фасаду можно было определить, каков дом внутри. У людей тоже должно быть так. Именно так, а не как у Виктора. Дворцовый фасад не должен скрывать прогнившую хибарку. Нельзя обманывать.
Я отвлекаюсь.
Он встретил меня на остановке — так договорились — и провел мимо каких-то арок, скверов, площадок к себе. На пятый этаж. Лифт на ремонте (как в каждом уважающем себя доме), и это очень огорчило Виктора. Он хотел преподнести мне свое жилище — а через него и себя — с самой лучшей стороны. Он вообще все всегда использует — в соответствии с той теорией, — чтобы подать себя с выигрышной стороны.
(Я до сих пор не понимаю, как после того, как он проговорился тогда, потому что ясно, он проговорился, рассказав мне свою теорию, я продолжала с ним встречаться, здороваться...)
Он открыл дверь тремя (тремя!) ключами и пропустил меня вперед. Квартира у него действительно чудесная. Он под разными предлогами водил меня из комнаты в комнату. Теперь я понимаю, что он просто хотел похвастаться квартирой, тогда мне это не пришло в голову.
Уж не знаю, у его закордонных родителей такой вкус или у самого Виктора. Все же вкус я умею ценить. Не зря моя маман говорит, что мне нужно было идти не в институт физкультуры, а в архитектурный — с моим «даром к рисованию», с моей любовью к музыке. Впрочем, это не имеет отношения к делу. Я говорила о квартире.
Обставлена очень по-современному, но как раз в меру, без идиотских крайностей. Все в тон: портьеры, ковры, торшеры. На стенах — всякие заграничные безделушки (вообще, кроме территориального расположения, в этой квартире не было, по-моему, ничего советского, уж не говоря о хозяине!).
Картины хорошие, вазы. Очень много книг.
Кухня, как и вся мебель, из-за границы. Плита — как пульт управления электростанцией. Чтобы управиться с такой кухней, надо, наверное, кончить специальный институт.
В комнате Виктора — гимнастическая стенка, стеллаж со всякими штангами и гантелями, боксерская груша, какой-то станок для гребли... Словом, чего только нет.
Пошли в столовую. Там накрыт стол. Можно подумать, что Виктор принимает английскую королеву или по меньшей мере главного судью первенства Москвы, где он так хочет занять первое место. Какие-то консервы, блюда, закуски... Бутылки, графины... Оказывается, существует приходящая домработница. Она у них всю жизнь в семье, еще Виктора нянчила, теперь — на пенсии, но по старой памяти приходит убирать, а в таких вот случаях и готовить.
(Просто поразительно, как устраиваются люди, да еще такие, как Виктор! А Алик каждое утро сам себе чай заваривает, яичницу делает, может даже обед приготовить, и не плохой, если взять в пример тот, который он соорудил однажды в турпоходе.)
Садимся. Едим. В общем-то все было очень вкусно, так что ела я вовсю, даже пирог ела. Ну, один-то раз можно.
Говорим о том, о сем. Надо отдать ему справедливость, поговорить с Виктором интересно. Он все-таки здорово культурный парень, этот подлец. Он меня потом водил по квартире и о каждой безделушке рассказывал. И чувствуется, он действительно знает. И по части музыки, живописи его не перешибешь. Уж музыку-то я как-нибудь... А он — еще лучше. Помню, однажды после моей тренировки спрашивает:
— Почему ты выполняешь это упражнение под полонез Шопена. Вот у Карпентера есть такая пьеса «Приключение пуешественника»... Там одна часть называется «Озеро». Или другая: «Лают собаки». По-моему это больше подходит.
Я, конечно, тут же сострила насчет «лающих собак», а потом мы с Еленой Ивановной разыскали этого Карпентера. И что же, действительно словно для моего упражнения написано!..
Или вот висит у них на стене репродукция картины. Несколько обнаженных юношей вполне современного вида и старик. Я обратила на нее внимание, потому что один из юношей напоминал гимнастку с обручем.
— Понравилось? — спрашивает он. — Это «Лаокоон» Эль Греко. Сама картина — в Национальной галерее в Вашингтоне.
Я, честно говоря, знала раньше только скульптуру «Лаокоон». О картине не слышала. Об Эль Греко слышала, но ничего о нем не знала. Я думала, он старый художник, — и вдруг такая современная картина...
Я так и сказала Виктору. А он рассмеялся.
— Эль Греко жил с тысяча пятьсот сорок первого по тысяча шестьсот какой-то. Но в том-то и штука, что картина эта его выглядит, словно ее рисовал современный художник. Вообще Эль Греко... — И пошел и пошел мне рассказывать, словно наизусть знает энциклопедию. Да, в культуре ему не откажешь (если культура только в этом).
Кончили мы экскурсию по квартире и торжественный банкет, он ведет меня в переднюю. Там большое зеркало. И вдруг он что-то нажимает, зеркало отворяется, и за ним оказывается маленькая комнатка.
(Пиши, пиши, Люська! Пиши. Эту комнату особенно подробно опиши. Ты ее на всю жизнь должна запомнить! Ох, как стыдно, как трудно писать...)
Комнатка метров шесть, стоит какое-то сооружение вроде серванта, никаких стульев, на толстом ковре одни подушки разбросаны. Под потолком вентилятор, как в индийских фильмах, — такой пропеллер крутится. Полутьма. Красновато-синеватая такая полутьма — ламп не видно.
Он открывает этот сервант — оказывается, бар. Внутри автоматически зажигается свет: всякие бутылки, рюмки — в общем, целая батарея всего.
Я тут же говорю:
— Я пить не буду. Что это ты меня в какой-то альков затащил?
Он смеется.
— Во-первых, это не альков, а бар, во-вторых, не затащил — сама пришла, а, в-третьих, не хочешь пить — не пей. Но я советую попробовать — я тебе сделаю коктейль слабей шампанского. Ты вообще когда-нибудь пила коктейли?
— Нет, — говорю, — ни коктейлей, ни кальвадоса никогда не пила.
— Ну, кальвадос — это дрянь. А коктейли — очень вкусно. Попробуй. Не понравится — ведь можешь не пить....
Тоже верно. Решила попробовать. И мне, дуре, понравилось. Так, слабая водичка, и все. Их можно, наверное, ведро выпить, этих коктейлей. Это я так рассуждала.
Он тоже пьет. Впрочем, он уже за столом выпил достаточно. Видимо, на него это уже действует. Но он такой же сдержанный, ведет серьезные разговоры.
(Боже мой, какой же он подлец, какой страшный опасный подлец!).
Я пью, заедаю вишенками, которые на дне этих коктейлей болтаются, очень занята — не легко поймать вишенку соломинкой — и ничего не замечаю.
— Давай потанцуем, — говорит.
Нажимает какую-то кнопку, дергает какой-то рычажок — и слышится музыка: где-то в этом баре спрятан магнитофон, да еще стереофонический.
И какая музыка! Какие чудесные вещи! Танцевальная и вместе с тем красивая. Ни одного рок-н-ролла, твиста. Танго, блюзы, медленные вальсы.
Музыка действительно замечательная. А я, когда слышу хорошую музыку, я обо всем забываю. Я все забываю. Просто переселяюсь в какой-то другой мир. И мы танцуем. Танцует он чудесно. Легко, ритмично, не назойливо.
Танцуем и танцуем без конца. У меня голова кружится, щеки горят. Хочется пить, и я, конечно, пью коктейли — они вкусные, холодные.
Болтаем о ерунде. А потом, я сама не знаю почему, задаю ему вопрос:
— Помнишь, ты мне целую теорию излагал о жизни? Помнишь? А для чего тебе я? Я ведь тебе силы не прибавлю с твоими дураками и кретинами бороться...
Он смеется. Красивый он парень. От него еще каким-то одеколоном заграничным пахнет. Я спрашивала. «Лаванда», — говорит.
— Нет Люся, ты мне сил не прибавишь, — отвечает, — наоборот, убавляешь. Просто ты нравишься мне...
— Я убавляю, а спорт прибавляет (всякую чепуху мелю — это то, что я помню, а наверное, еще немало глупостей говорила). Теперь я понимаю, зачем ты спортом занимаешься.
Он опять смеется, но как-то неприятно.
— Э, нет, спортом не для того. Это как раз по теории, как раз средство.
— Какое средство? — спрашиваю. — Физического развития?
— Нет, — говорит, — фактического превосходства... У нас спорт в почете. Если умело действовать, тебе чемпионское звание любую дверь откроет, ключа не надо. И института, и учреждения, и за границу. Ты думаешь, как я в университет попал? Не был бы я мастером спорта — в жизни мне его не видать. Это Луговой сидел корпел по ночам. А я иначе устроился.
И смеется громко. Он, конечно, здорово выпил. Но и я — с этими проклятыми коктейлями, а потому ничего не замечаю.
— Но Алик — ведь тоже мастер спорта, — говорю.
— Мастер-то мастер, да он, кроме того, хорошо сдал, а я провалился, он тебе никогда не рассказывал? Я ведь, кроме языка и литературы, другие-то предметы не очень... Словом, значок меня в университет устроил.
Мне бы возмутиться, а я уже плохо соображаю. Голова кружится, и музыка эта дивная. Мы говорим, а все танцуем. Он продолжает:
— Я это первенство Москвы все равно выиграю. Вот увидишь. Во что бы то ни стало! А потом целиком перейду на дзю-до.
— Дзю-до, — говорю ему, — это ведь ерунда какая-то японская. Алик говорил, что самбо лучше.
Он усмехается.
— И правильно говорил. Дзю-до самбо в подметки не годится, да только с самбо дальше Владивостока не уедешь. А дзю-до — дело другое. Наши ребята уже и в Токио, и в Женеве, и в Париже побывали. Нет, я добьюсь своего — всюду поезжу. Если бы ты знала, Люська (первый раз он назвал меня так), как я хочу попасть за границу!
Он до того разволновался, что даже перестал танцевать. Мы стоим друг против друга. Глаза у него горят, он весь во власти этой мысли (конечно, не напейся он так, он бы в жизни мне этого не сказал, но воистину «что у трезвого на уме...»).
— Да ты и так, — говорю, — тут себе заграницу устроил. Смотри...
— Ерунда, это все, ерунда! Разве это бар? Если б ты знала, какие там бары, рестораны, кабаре! Какие мюзик-холлы, отели! Какие курорты!..
— Ты еще скажи, какие девушки!
Тут он, видимо, пришел немного в себя.
— И девушки там замечательные, — смеется, но ты лучше всех. Лучше тебя нету. А ты разве не хотела бы поехать за рубеж, Люся? — И не дает ответить — А для меня это мечта, главная мечта. Я и на факультет журналистики пошел из-за этого. И язык выучил. Поеду спецкором куда-нибудь в Нью-Йорк или Лондон. Ты знаешь, спецкоры, они ведь ходят куда хотят, ни перед кем не отчитываются, у них представительские, машина! Я бы целые дни по кабаре ходил. Словом, глотнул бы настоящей жизни.
И я понимаю, что он подлец, что вот он сейчас душу передо мной выворачивает, потому что пьян, — и ничего не могу сказать, сделать. Покорно продолжаю танцевать. (Какая это страшная вещь вино — никогда, никогда в жизни я не выпью больше ни единой капли!)
— А он все говорит и говорит:
— Если б ты знала, как мне все это надоело: наши институтские вечера, эти молодежные кафе... Ведь настоящих джазов нет. Я люблю хорошую музыку, знаю ее, я всегда говорю о ней, все удивляются, но, скажу тебе по секрету, хороший, конечно настоящий джаз на террасе над морем, где-нибудь в Майами, прогулки на машине... Вот были бы мы там, сели бы в какой-нибудь «кадиллак», черт с ним, «форд» и поехали за город. Там есть такие специальные дома... Их сдают кому хочешь, паспортов, как у нас, на каждом шагу не спрашивают. Танцевали бы, пили, а потом пошли в нашу комнату! Я бы тебя целовал... Люська!
Ну как мне писать об этом? Вот все, что он говорил, я примерно помню. Может быть, это и не совсем так звучало, но смысл-то уж точно был такой. А вот то, что было потом, я уже твердо запомнила. Я сразу протрезвела, когда он обнял меня, когда стал целовать.
Боже мой, какой это был ужас! Какой ужас! Что он говорил!
— Люся, — бормочет, — перестань. Я же нравлюсь тебе! Тебе нравится, когда я целую тебя! Ты же сама этого хочешь! Иди ко мне... иди... Мы с тобой поедем за границу, я устрою... выпишу... туристкой. Люся! Станцуй для меня. Ты так изумительно выступаешь! Пойдем в большую комнату, сними ты это платье! Ну представь, что ты на сцене... Сними платье...
#img_29.jpeg
Нет! Больше не могу. Откуда только сил у меня хватило вырваться! Или уж он окончательно опьянел, или испугался, когда я закричала, — не знаю, не хочу помнить. Просто не понимаю, как я смогла его оттолкнуть, отбросить его на эти проклятые подушки, выбежать в переднюю, открыть его дверь на двадцати замках. Даже пальто не забыла прихватить.
Вылетела на улицу. Темно. Все дома одинаковые. Куда идти? Пробежала под аркой, под другой. Смотрю, зеленый огонек. Честное слово, я чуть под машину не бросилась!
Влезла, захлопнула дверцу, а сказать адрес не могу: реву, воздуха не хватает. Шофер, молодой парень, повернулся ко мне, помолчал, потом говорит:
— Девушка, вы не плачьте, хотите, я ему морду набью! Ей-богу, набью! Вы не смотрите, что я маленький, у меня третий разряд по самбо.
И, когда он это сказал, я начала хохотать, хохотать, уже не могла сдержаться — наступила истерика.
Самбо! И здесь самбо! Всюду вокруг меня самбисты. До того мне дорог стал этот парень маленький, со своей простой кепчонкой, со своим поношенным форменным бушлатом. Он все так сразу понял, сразу хотел помочь. Наверняка у него нет ни бара, ни «Лаванды», ни заграничных костюмов. Сто, тысячу, миллионы Викторов отдала бы я за такого паренька!
Словом, утешил он меня, как мог. Довез, денег не хотел брать.
— Они вам пригодятся еще, — говорит, потом помолчал и добавил: — И не связывайтесь вы со всякой сволочью. Правда. Вот мой вам хороший совет...
И такое беспокойство у него было в голосе, я прямо чуть не расцеловала его. Сколько все-таки в Москве хороших людей! Майами!
Вот и все. Вот я нашла в себе силы все это написать. Наказала себя. Но все равно простить не могу, Не могу себе простить. У меня такое чувство, что я вывалялась в грязи. Я даже ванну десять раз брала.
Как мне нужен Алик! Как он мне нужен! Я знаю, я все равно ему ничего не скажу. Я никогда никому не расскажу о том, что произошло. Ни за что! Но мне хочется почему-то попросить прощения у Алика. Почему? Не знаю. Мне кажется, что я перед ним виновата. И не только перед ним. Ну что мне теперь делать? Я всю ночь не спала. Голова болит, тошнит. Сейчас десять часов утра. Я еще не выходила из своей комнаты. Мама думает, что я сплю. Может быть, Алик дома? Вдруг! Сейчас выйду — позвоню ему. Из автомата. Все равно мне надо на улицу, на воздух, к нему. Только бы маму проскочить...