Подсвеченные искусно замаскированными оранжевыми прожекторами, на фоне черного, густого, как тушь, звездного римского неба термы Каракаллы казались сказочными декорациями из очередного боевика, посвященного гладиаторам. Вот сейчас раздастся голос режиссера: «Свет!», усталые статисты рассядутся отдохнуть тут же, на траве, лампы осветят все уголки, и таинственные черные руины предстанут картонными, размалеванными под кирпич макетами.

Но Рим не нуждается в искусственных декорациях. Он сам гигантская декорация, восхищающая и поражающая людей, заставляющая их гордиться тем, что они люди. По всему городу рассеяны величественные останки древнего мира, вечно живые свидетели человеческого гения.

Таковы и термы Каракаллы. Когда-то, почти двадцать веков назад, в этих гигантских банях купались и нежились римляне. Правда, не все. Только знатные, только богатые.

А теперь здесь шли олимпийские состязания по гимнастике, и над колоссальными стенами под черным теплым небом звучал советский гимн.

Для толпы безбилетников, сгрудившейся у входа в ожидании новостей, было ясно: очередной победитель стоит на пьедестале почета, и этот очередной победитель — опять русский.

— А второй-то кто? Кто второй? Тоже русский? — Невысокий возбужденный болельщик, прыгавший за спинами других, стоявших ближе ко входу, старался компенсировать невыгодность своей позиции громкостью крика. — А третий? — орал он.

— Первый Шахлин, второй Омо, третий Столбов… Первый Шахлин, второй Омо, третий… — Высокий широкоплечий человек в клетчатом пиджаке, с трубкой в зубах, проталкивался сквозь толпу, скороговоркой сообщая результаты.

Значок с надписью «Стампа» на лацкане его пиджака свидетельствовал, что он журналист, а белый картонный прямоугольник, где стояло «Нью-Йорк таймс», говорил о том, какую газету он представляет на играх.

За ним, мрачный и нахмуренный, шел другой журналист, итальянец, в сером костюме и серой шляпе.

Пробравшись сквозь толпу, они сели в маленький синий «Фиат» и покатили к центру города.

Итальянец был молчалив и расстроен. Он не замечал вечернего Рима, проносившегося за окном. А зря. Он был чудесен, вечерний Рим.

Мелькали южные сосны, зеленые густые аллеи, порой то слева, то справа, подсвеченные голубым или оранжевым светом, возникали целомудренно чистые мраморные изваяния, могучие колонны, высокие своды. Через открытое окно машины волнами доносился запах хвои, цветов, остывающего асфальта.

Чем ближе был центр, тем ярче светились разноцветные огни реклам, витрин, ресторанов.

Но итальянец не обращал внимания на вечерний римский пейзаж. Впрочем, его широкоплечий коллега был тоже занят другим. Блаженно улыбаясь, он рассуждал:

— Я думаю, нам надо поехать на виа Венето. А? Там ведь самые шикарные рестораны, самая шикарная публика! А? А как там кормят, черт возьми! У меня прямо-таки волчий аппетит сегодня! Придется тебе раскошелиться. А что ж делать? — вопрошал он итальянца, хотя тот молчал. — Не надо было спорить. Ведь известно: из двух спорящих один всегда хитрец, а другой простофиля. На этот раз хитрецом был я. А раз проиграл ужин, так уж и вези… Или знаешь что? — перебил он неожиданно. — Поедем-ка к «Альфредо». Да, да, к «Альфредо»! Это ведь, кажется, самый роскошный ресторан! Давай к «Альфредо»!

Итальянец помрачнел еще больше и свернул в одну из боковых улиц. А повеселевший корреспондент «Нью-Йорк таймс» продолжал болтать:

— Спорить не надо было! Я, если не уверен на сто процентов, что выиграю, никогда пари не держу! Я знал, что выиграю, а ты, чего ты спорил?

Итальянец наконец раскрыл рот:

— Как ты мог быть уверен? Русский на голову сильней японца. Я за ними весь год следил, два года, каждую их оценку на всех соревнованиях помню! Первым должен был быть Шахлин, вторым Столбов, а уж третьим Омо. Это точно.

— Ха-ха! — залился американец. — «Точно, точно»! Это если по отчетам смотреть, дорогой синьор Лонго, по отчетам, по таблицам. А кроме таблиц, есть, оказывается, жизнь. Понимаешь — жизнь! Ты вот тут сидел, отчеты читал, а я в Токио съездил. И посмотрел товарищеский матч между японцами и русскими. Помнишь, перед самыми играми?

— Ерунда! — Итальянец был явно не в духе. — Ерунда! И там Столбов опередил Омо, я читал…

— Читал, дорогой синьор Лонго, — американец широко улыбнулся, — читал, а я видел. Понимаешь — видел. Это разные вещи. Вот потому я и спорил спокойно. Дело в том…

— Приехали! — буркнул итальянец, так резко затормозив машину, что его коллега чуть не стукнулся лбом о ветровое стекло.

Журналисты вылезли из «Фиата» и, перейдя тротуар, вошли в широкие стеклянные двери ресторана.

Внешне ресторанный зал не представлял ничего особенного, он был даже скучен. И все же это был самый шикарный, самый дорогой и самый знаменитый ресторан города. Чтобы убедиться в этом, следовало посмотреть на его стены. Выкрашенные в некрасивый, скучный цвет, они были сплошь увешаны фотографиями. На всех фотографиях фигурировал этот неуютный зал с его неуютными столами, но главное было не в этом. Главное было в том, кто сидел за столами. Здесь сидели президенты и премьер-министры, короли и принцы десятков государств, знаменитейшие кинозвезды, писатели, актеры, спортивные чемпионы и миллиардеры, прославленные гангстеры и модные львицы. Казалось, все, о ком писали когда-либо газеты, сговорились побывать хоть разок у «Альфредо». И действительно, зайти сюда считали своим долгом почти все мало-мальски именитые гости итальянской столицы. Не потому, конечно, что здесь лучше, чем в другом ресторане, и не потому, что феттучино, знаменитые макароны, здесь вкусней, чем в любом другом месте в мире (как гласит реклама «Альфредо»). Нет, любой римский ресторан уютней, а макароны в траттории за углом такие же, хотя стоят в пять раз дешевле. Нет. Просто так велит мода. А раз мода гласит, что у «Альфредо» надо поесть феттучнно, значит, приходится туда идти, иначе можно оказаться за бортом моды, а это было бы ужасно.

И вот журналисты входят в зал, проходят в угол и садятся за столик. Метрдотель даже не подходит за заказом — общеизвестно: все, кто приходят к «Альфредо», заказывают феттучино. А о деталях — вине, ликерах к кофе, десерте — позаботится официант.

Синьор Лонго с тревогой посматривает вокруг — черт его знает, каковы цены в этом проклятом ресторане! Он сорок лет прожил в Риме, но сюда пришел впервые. Что вы думаете? Если вы думаете, что газетные репортеры миллионеры, так вы ошибаетесь.

Зато американец чувствует себя отлично. Он тоже репортер, а не миллионер, но, в конце концов, он выиграл пари, и пусть проигравший расплачивается. Он настроен весело, ему хочется болтать.

— Да, так вот, дорогой синьор Лонго, пока ты тут читал отчеты, я бродил по Хибия-парку. Есть такой парк в Токио. Ах, как там красиво! Аллеи, скамеечки под вишнями… А японки! Нет женщин красивей японок. Щебечут, как птички. Просто не знаешь, соловей щебечет или девушка…

— Соловьи не щебечут, — проворчал итальянец, — соловьи поют.

— Ну и пусть поют, — охотно согласился американец, — пусть поют. Японки тоже поют. И как поют! Есть такое местечко, около Токио, на берегу океана, — Камакура. Там в густых садах чайные домики и гейши. Слышал бы ты, как они поют, как играют на гитарах!

— В Японии нет гитар…

— Ну, не на гитарах, еще на каких-то чертовщинах, но здорово!

— А при чем тут Омо и Столбов? — не выдержал наконец синьор Лонго.

— А вот при чем…

Но все, видно, сговорились в этот вечер, чтобы испытывать терпение итальянского репортера, — на стол подавали феттучино. Это было совсем не просто. Это была величественная церемония, составлявшая одну из широко разрекламированных особенностей «Альфредо».

Впереди шествовал сам Альфредо, хозяин ресторана. Седые усы его эффектно контрастировали с румяными щеками, под усами расплывалась ослепительная улыбка. За ним скользили скрипачи и гитаристы.

Далее три официанта несли огромную фарфоровую миску, из-под крышки которой выбивался пар.

Миска была поставлена на небольшой столик, крышка снята, и Альфредо начал священнодействовать. Из бокового кармана он вынул массивные золотые ложку и вилку, подаренные ему шведским королем, и с особой ловкостью, даже виртуозностью, словно жонглер, стал перемешивать дымящиеся в миске макароны. Это была не кулинарная операция, а балет рук. Музыканты аккомпанировали с величайшим напряжением, официанты застыли, как солдаты на параде.

Наконец макароны были разложены по тарелками и, пожелав приятного аппетита, Альфредо удалился.

— Какие макароны! — стонал американец. — Ах, какие макароны! Если бы я был Рокфеллером, я бы только и ел такие макароны.

Итальянец ел молча, печально поглядывая на миску и прикидывая в уме сумму счета.

— А кьянти, какое вино! — Американец уже налил себе третий стакан. — Дивное вино!

— Ну, так что там было, в Токио? — Синьор Лонго незаметно отодвинул бутылку на край стола.

— Ах да, в Токио. Так вот, дорогой мой Лонго, там была товарищеская встреча. Понимаешь ли, «товарищеская»! Ха! Ха! Как будто это встречаются товарищи! Понимаешь? Каждый в душе молится, чтоб другой сломал ногу, а называется «товарищеская»! — Американец захохотал. Потом сразу стал серьезным. — А черт его знает, может быть, не каждый… Как ты думаешь — не каждый?

— Но ведь и там Столбов был впереди, а Омо за ним. — Итальянец попытался вернуть разговор к интересовавшей его теме.

— Да, да, но не в этом дело. Видишь ли, — американец продолжал оставаться задумчивым, — Столбов закончил выступать раньше Омо. Да, раньше. Он только вернулся к снаряду — к перекладине за своей накладкой, которую оставил возле мата, — а Омо как раз в этот момент и начал выступать. Понял?

Итальянец положил вилку и ложку и устремил на собеседника вопрошающий взгляд своих черных печальных глаз.

— Ничего не понял. Какая накладка? Зачем вернулся? Ну, вернулся, и что из того?

— Эх! — Американец досадливо махнул рукой, протянул руку за кьянти и, налив себе стакан, залпом выпил его; за этим стаканом последовал еще один. Щеки его порозовели. — Эх, отличное вино!.. Накладка. Ты что, не знаешь, что такое накладка? Ну, такая кожаная штуковина, похожая на ременный кастет, надевается на руку, когда гимнаст работает на перекладине, чтоб потная рука не скользила. Не знаешь? Эх…

Он снова выпил стакан. Под мрачным взглядом итальянца официант поставил на стол вторую бутылку.

— Да, так вот… — Американец говорил теперь еще громче, размахивая рукой. Он закурил трубку и пепел стряхнул в макароны. Если б это увидел Альфредо, с ним, вероятно, случился бы удар. — Так вот, Омо крутил «солнце»! Что такое «солнце» — ты хоть знаешь?

— Знаю, знаю! — проворчал Лонго.

— А может, не знаешь? — допытывался американец с настойчивостью пьяного; он осушил еще один стакан. — Значит, знаешь? Он крутил «солнце». Р-раз! Р-раз! Поворот за поворотом! Здорово! И, между прочим, здорово крутил! Хотя русского он бы все равно уже не догнал, даже если б получил десять баллов. Но не в том дело….

Он потянулся за вином. Официант, неслышно возникший из-за его спины, поставил на стол третью бутылку.

— Ну, а в чем дело, в конце концов, мадонна миа! — Итальянец был в ярости. — В состоянии ты объяснить, в чем дело?

Но американец, казалось, не слышал. Он не спеша налил себе стакан, выпил, попыхтел трубкой и только после этого продолжал:

— Значит, ты не знаешь, что такое накладка? Жаль, жаль, — его мутные глаза выражали глубокое сочувствие, — очень жаль. Вот он крутит «солнце»… Ах, какое вино! Но макароны тоже ничего… Крутит. Рука в этих накладках крутится вокруг перекладины все быстрей и быстрей. Все о’кей, да?

Еле сдерживаясь, итальянец молчал. Американец неверной рукой снова налил стакан и выпил.

— Значит, все о’кей… И вдруг, — он наклонился вперед и выпучил глаза, стараясь напугать собеседника, — вдруг — ррраз! — и накладка к черту… лопается! Что тогда?

Вопросительно глядя на итальянца, он молчал.

— Ну, лопнула, а дальше что? — нетерпеливо спросил тот.

Американец захохотал:

— А дальше что? А дальше что? А дальше, родной мой друг синьор дон Лонго-Лонго, все летит к чертям! Понял? Гимнаст срывается. Хоп! — Американец описал в воздухе дугу своей длинной рукой, чуть не сбив при этом бутылку. — Хоп! — и гимнаст носом вперед втыкается в пол! Ха! Ха! Знаешь, как копье в легкой атлетике! Носовое копье! Ха! Ха! Ха!

Он долго хохотал над собственной шуткой, потом налил стакан и залпом выпил.

— А дальше что? — снова спросил итальянец. Теперь он был явно заинтересован рассказом.

— А дальше «копье» отправляют в больницу с поломанной шеей. Когда накладка лопается — это почти верное дело. Ну, как если шина лопнет при ста двадцати милях в час. Понял? — Он помолчал, разжег трубку и продолжал: — Вот у Омо как раз и лопнула накладка… и он такую дугу описал, что любой бумеранг позавидовал бы… ха-ха!.. и носом вниз…

— Ну? Ну и… — Итальянец даже привстал.

— Эх, видел бы ты это дело, Лонго! Мы только ахнуть успели все, весь зал ахнул, как один, да…

Американец замолчал.

— Ну, черт возьми! — заорал итальянец, стукнув по столу.

Но американец впал в апатию. Кьянти не очень крепкое вино, но, когда его выпьешь три литра….

— Ну и все… — бормотал захмелевший репортер «Нью-Йорк таймс». — И все… Столбов-то ведь там рядом стоял… он и бросился, и бросился, и подцепил его… Ловко, между прочим, подцепил, тот даже повреждения не получил… знаешь, так — ррраз! — вперед бросился, руки подставил и, как ребеночка, его, как ребеночка, подцепил… Ха-ха-ха! — как ребеночка… тот и невредим.

Он опять замолчал. Потом продолжал:

— Мы уж японца поздравляли… можно сказать, с того света вернулся… харакири избежал… Ха-ха!..

— А Столбов? — спросил итальянец.

— Что — Столбов? Столбов ничего… перевязали ему поврежденную руку… и увезли…

— Как! — На этот раз Лонго вскочил, вцепившись в стол. Он наклонился к самому лицу американца: — Как! Он повредил руку? Главного соперника спас, а сам руку повредил? Это же безумие!

— Вот и я говорил… дурак, говорил… Рука-то, видишь, до сих пор небось не прошла… Заметил, как он морщился?.. Заметил?

— Но это безумие! — не мог успокоиться итальянец. — Он же обеспечивал японцу победу над собой на олимпиаде, выигрыш!

Американец молчал. Его совсем помутневшие глаза ничего не выражали. И вдруг в них вспыхнул какой-то огонек, странный, лукавый блеск. Он наклонился к Лонго и зашептал:

— А может, тут другой был выигрыш, главней… не все ведь дело в баллах. Встреча какая была?.. «То-ва-рищеская»… Может, главный-то выигрыш как раз получил русский?.. А?.. Главный-то?

Итальянец молчал, его мысли были где-то далеко. Американец откинулся назад. Взгляд его снова стал мутным и скучным.

— Пойду писать, — бормотал он устало, — пойду отчет писать: «Великая победа японской звезды!», «Позорный проигрыш Столбова!», «Великая сенсация»…

— Постой! — Итальянец нахмурился. — Какая победа? Какой позор? Ты же сам только что рассказал…

— Брось! — устало перебил американец. — Мало ли что я рассказал. Кто это напечатает? А за «разгром русского» мне по двадцать центов за строку прибавят… — Он помолчал. — И потом, знаешь что? — Голос его звучал вызывающе. — Давай-ка еще бутылочку кьянти! За Столбова, а? Не все же все-таки свиньи на свете, как я или ты…

…Синьор Лонго грустным взглядом следил за официантом, ставившим на стол новую бутылку. Вдруг взгляд его стал злым. Он схватил стакан, налил его до краев и, чокнувшись с американцем, выпил до дна.