Наконец-то у меня появилось время. Достаточно времени, чтобы все записать. Не торопясь, спокойно, на свежую голову (пока она еще есть у меня).

Впрочем, я могу как раз в голове-то все и записать. Это можно — что-нибудь записать в голове? Или так не бывает? Ну ладно, не будем придираться к словам. Скажем по-другому: перелистать страницы прошлого. Вот! Это то, что надо. Звучит красиво и с оттенком ностальгии. Перелистать в голове ненаписанные страницы прошлого! А еще лучше — минувшего. Выглядит торжественно. Нет, все же удачнее всего: страницы пережитого. Опять плохо. Плохо, потому что неточно. Ведь не только пережитого, но и сделанного (лучше — совершенного). Итак, если б я писал такой, как бы сказать, послесобытийный дневник, я бы назвал его «Дневник идейного борца Ара: что сделал, что пережил, о чем думал». Пережил немало, наделал и того больше, а вот думал… Думал, пожалуй, маловато. Если б чаще утруждал себя мыслительным процессом, быть может, не пришлось бы делать эти записи, да и столь удачно оказавшегося для этого свободного времени тоже не нашлось бы.

С чего начать? За последние годы я как-то утерял навык к интеллектуальному труду. Так что заранее прошу извинить по части литературного слога.

Так с чего начать? Вернее, с какого момента моей малопоучительной жизни? Или как раз поучительной? Ну ладно, сами разберетесь.

С детства не начну. Детство как детство. Со слюнями, с ревом, дурацкими играми, мелкими разочарованиями и ребячьими радостями, когда поход в зоопарк — вершина мечты, а оброненное мороженое — величайшая из бед.

Рождаемся-то мы все одинаковыми — чистыми, розовыми, гладкими, полными добрых намерений. Что-то я не слышал, чтоб, когда карапузу стукнуло день, неделя, месяц, даже год от роду, можно было с уверенностью сказать: этот будет убийцей, этот просто подонком, тот добряком, а тот шляпой. Это потом жизнь делает нас черненькими или беленькими.

Так что оставим розовое и безоблачное детство в покое, пусть хранится в семейных альбомах и в памяти отцов и матерей, у кого они еще есть. У меня, например, давно нет.

Начну с юности. Скажем так, с университета.

Да, извините, я забыл представиться. Меня зовут Арндт. Но так как вряд ли найдется человек, который мог бы произнести имя с четырьмя согласными подряд на конце, то меня все звали как-нибудь иначе, в зависимости от национальности человека или характера наших отношений, — Арни, Арно, Арну, даже Арнхен, но чаще всего просто Ар. И профессора в университете, и друзья, и чиновники, и следователи, и даже судьи, уж не говоря о любимых женщинах. Вернее, влюбленных. Сам-то я никого никогда не любил. Или все-таки любил? Когда-то давно. Так давно, что та моя жизнь кажется мне теперь нереальной…

Какой же она была, та жизнь? И была ли вообще? Да нет, была! Конечно, была. Иначе не было бы меня сегодняшнего, иначе жили бы все те, кого уже нет в живых. А вот давно ли я жил той, другой жизнью? Как ответить? Иногда мне кажется, что вчера, что она продолжается. Иногда — что прошли сотни, тысячи лет… Века минули с тех пор, как я пришел в университет. На юридический факультет.

Нет, об этом я должен рассказать подробно. После того как моего отца ухлопали на той никому не нужной войне, которую мы же и затеяли и на которой потеряли еще несметное число чьих-то отцов, я остался один. Мать пережила отца ненадолго.

Не знаю, право же, не знаю, кем стали и как жили сыновья других убитых. Одно могу сказать. Сладко им, наверное, не было. Теперь у многих появились небось уже свои сыновья. И когда я вижу этих идиотов, слышу их вопли: «Нужно отомстить за поруганную честь нации, отомстить за отцов!», мне становится жаль, что их в свое время не зажарили в кое-каких печах… Не тех сжигали.

Впрочем, это я сейчас так рассуждаю. А было время, они мне совсем не казались идиотами.

Словом, «воспитывали» меня какие-то тетки, бабки, дальняя родня. Я постарался как можно скорее избавиться от их любви и заботы.

Ну какое вам дело, на что я жил? Я ведь вас не спрашиваю, где вы воруете деньги.

Однажды я понял, что мне предстоит великая будущность. Все, ну прежде всего, конечно, девушки прямо соревновались, кто сделает мне лучший комплимент. И красивый я, и мужественный, и высокий, и смелый, и то и се. И грубый (это им особенно нравилось). А как пою под гитару, а как танцую, а какой спортсмен!

Все это, конечно, чушь. Лучшее доказательство тому — ничего мне из этих замечательных достоинств не пригодилось в жизни, разве что каратэ.

Это я им таким виделся. В действительности же парень как парень — широкоплечих блондинов с синими глазами в нашем городе чуть ли не каждый второй. А уж насчет смелости — в те времена только тот, у кого очки с двадцатью диоптриями, мог во мне ее углядеть. Никогда я не был смелым от природы. Потом — да. Так потом смелым стал от отчаяния. Ну ладно, до этого мы еще доберемся. Вы что, спешите? Нет? Ну так не торопите меня…

Я понимал, что при всем моем блестящем (так мне все говорили) музыкальном даровании все-таки вторым Адамо я не стану. А вот журналистом несомненно. Были бы идеи. А их-то у меня как раз избыток.

Но… Потребовался почти год, чтоб я сообразил: журналист из меня более бездарный, чем музыкант. И хорошо, что не упорствовал, иначе не открыл бы своего нового призвания — художника.

Я действительно и в школе и дома, а особенно в кругу товарищей любил рисовать карикатурки, разную забавную ерунду. И когда моя очередная подружка стала уговаривать меня пойти в школу живописи, я понял, что она права. Год, целый год, готовился, делал этюды, одна богатая женщина — художница, у которой я как раз жил в то время, — даже устроила в своей квартире мою «персональную» выставку. Не знаю, как мои картины, но коктейли удались на славу и заслужили много хвалебных слов.

Но… Без излишней деликатности разъяснили з школе живописи, что путь художника не для меня. В ответ я сказал профессору несколько невежливых слов и хлопнул дверью.

Вот тогда-то я и встретил Гудрун. Ну что мы могли иметь с ней общего? Как вообще я мог обратить на нее внимание? Я — баловень женщин, красавец, интеллектуал. На нее — длинную, худую, с лошадиной физиономией, да к тому же чуть не на десять лет старше меня? А вот поди ж ты…

Может, это любовь? Но какая тут любовь, когда даже в самый разгар нашего романа у меня еще было по меньшей мере две-три «параллельные» подружки? Может быть, Гудрун обладала такими замечательными душевными качествами, что уж бог с ним, с экстерьером? Что вы, большей стервы я не встречал в жизни. Когда я вам все расскажу, вы со мной согласитесь.

Так вот, единственное, что у этой Гудрун было стоящее, — так это глаза. Такие, что, если увидишь, не скоро забудешь. Не глаза — автоген! Прямо сжигают. Когда она устраивала на разных митингах и демонстрациях свои истерики, то просто всех гипнотизировала. И все начинали орать вслед за ней. Что угодно орали. Любой бред.

Кроме того, выяснилось, что если уж я интеллектуал, то она прямо-таки гигант мысли. Ух, до чего ж умна! Спорить с ней совершенно безнадежно. Она слушает с эдакой улыбочкой, и уже сразу понимаешь, что ты круглый болван и вся твоя аргументация — детский лепет. Когда ты все ей выложил, она сначала медленно, тихо, как-то даже ласково, словно ребенку, начинает объяснять тебе, какой ты дурак с твоими наивными и глупыми разговорами.

Потом говорит все громче и быстрей, а уж когда в голосе появляются визгливые пассажи — все! Ты уничтожен, убит, сожжен, похоронен! Она сделала из тебя как из оппонента форменную котлету. И возникает лишь одно желание — упасть на колени и громко возвещать, какая она гениальная, никогда ни в чем не ошибается, как во всем всегда права. Даже если будет утверждать, что дважды два — пять, что снег черный, а жители Эфиопии белые.

Вот так. И здесь ничего нельзя изменить. Это Гудрун.

Когда она сказала мне, что я прирожденный юрист (это, мол, и дураку ясно), что обществу необходимы такие люди, чтобы защищать правду, чтобы бороться с насилием, чтобы изменить мир, установить равноправие, ликвидировать собственность и т. д. и т. п., я поразился, как сам раньше не догадался о своем истинном призвании.

И поступил-таки на юридический.

Между прочим, любопытно, как я познакомился с Гудрун. Послушайте, не пожалеете.

Я уж говорил, что занимался каратэ.

Что такое каратэ? Это отличная костоломная система, которой увлекаются всякие юные балбесы, воображая, что, походив пару месяцев на занятия, ты уже неуязвим. Так каратэ преподносит реклама. Да еще добавляет разные романтические, мистические бредни, этакий дополнительный пикантный соус.

А в действительности все куда сложней. Чтобы стать хорошим каратистом, надо заниматься не месяцы, а годы. Надо тренироваться, как в любом спорте. В десять раз больше, чем в любом! И применять каратэ в деле, а не в мелких уличных потасовках, как те юные балбесы — выучат с грехом пополам полдюжины приемов и лезут в драку. В результате увечья, а то и хуже.

Но я-то занимался по-настоящему. Я хотел доказать Эстебану (о нем речь впереди), что каратэ лучше бокса.

Занимался в старом манеже у одного еще более старого японца по имени Кога. Обычно он сидел на пятках на приподнятой над полом эстраде, неподвижный, как мумия, и еле слышным голосом давал указания. Нас, учеников, было немного, но все энтузиасты. Так что освоили мы премудрости каратэ довольно прочно.

И вот однажды прихожу в зал и вижу: стоит девица уже в кимоно. Ноги длинные торчат из штанов, волосы завязаны узлом, смотрит на всех волком. Ну, пришла так пришла, у нас уже бывали на занятиях женщины. Но долго не задерживались. Началась тренировка. Сразу видно, девица уже занималась каратэ. За тридцать пять ей, а реакция, гибкость, быстрота будь здоров. Как ударит своей длинной ногой, что кнутом хлестнет, и кулаки прямо железные.

Ну, как обычно, здоровались, перебрасывались парой слов. Но как-то после вечерней тренировки вышли вместе, и она спрашивает:

— Вы куда?

— Не знаю еще, — говорю.

— Тогда пошли ко мне, у меня муж уехал.

Вот так начался наш роман. Не то дружба, не то постель, не то любовь, не то общность интересов. И явно — ее гипноз.

Моя тогдашняя покровительница-художница не протестовала, мы даже встречались у нее на квартире все вместе — я, Гудрун, Эстебан, наши друзья. Да и муж Гудрун, какой-то писателишка завалящий, приходил.

А вот Эстебан, мой лучший друг, вскоре приходить перестал. Тогда и начались наши с ним размолвки. Эх, эсли б знать все наперед…

Вообще моя дружба с Эстебаном еще более загадочна, чем с Гудрун. Потому что общего с ним у нас вроде бы тоже нет ничего. Эстебан работяга. И семья у него такая же. Отец рабочий, дед рабочий, прадед тоже, наверное, был рабочий — все металлисты, разные там профсоюзные деятели, далее коммунисты. Натерпелись, находились без работы, насиделись в тюрьмах.

И вдруг Эстебан вместо молота и наковальни выбирает мантию и шапочку — идет на юридический факультет. Когда я туда явился, он уже на втором курсе был. Познакомились-то мы с ним, как уже говорилось, на почве спорта.

— Каратэ дерьмо! — утверждает Эстебан. У него вообще язык небогат изящными выражениями. — Бокс — это дело! Пока ты будешь прыгать как козел и вопить

истошным голосом, я тебе так апперкотом врежу — до потолка взлетишь без всякой тренировки.

— Этот твой бокс ни черта не стоит, — отвечаю вяло. — И зачем он тебе? Деньги зарабатывать?

— Мог бы и зарабатывать. По крайней мере, лучше, чем с богатыми старушками романы крутить, как некоторые. Но мне-то бокс нужен для самозащиты.

— От кого? — спрашиваю. — Что-то я на тебе бриллиантовых перстней и собольих шуб не видел.

— Тем, кто бриллианты носит, полиции бояться нечего. У нее на них времени нет, а вот таким, как мы, наши доблестные стражи порядка спуску не дают. Так что этим сволочам не грех и по морде дать иной раз.

— Это кто же такие «мы»?

— Это честные люди. Ты еще новичок в университете, приглядись. Сам поймешь.

Стал приглядываться. Очень интересная картина открылась, я бы даже сказал, поучительная. Я вам немного расскажу. Да не бойтесь, потом вернусь к главному. Но без этой картины вы многого не поймете.

Значит, так. Город у нас большой, более миллиона жителей. С шумными улицами, где летом дышать нечем, потоками машин, ресторанами, барами, кафе, магазинами, с ночными огнями реклам, смогом, с банками, а следовательно, грабежами, с богатыми и бедными, а значит, воровством, с пушерами, что торгуют наркотиками в подворотнях, а значит, убийствами, с безработными, а следовательно, демонстрациями и драками с полицией (о которых говорил Эстебан), и другими демонстрациями тех, кто, видите ли, не хочет воины, им, видите ли, жизнь дорога.

Словом, город как город в нашей благословенной богом стране. Кстати, о боге — в городе много церквей, в них много священников, и один из них отец Гудрун.

Город большой, и в нем университет, тоже один из крупнейших в стране. Собственно, это город в городе. Чтоб добраться с одного конца университетской территории до другого на велосипеде — полчаса как минимум. Восемнадцать факультетов, и у каждого свой дом в окружении столетних дубов и каштанов. Университету тоже, между прочим, за двести перевалило. Так вот, здания факультетов — красный кирпич, три этажа, черепичная крыша. Но тут и там торчат ни к селу ни к городу стеклянные коробки этажей по десять-пятнадцать — библиотека, обсерватория, анатомический театр, дискотека, актовый зал, спортивный центр, некоторые новые факультеты — электротехнический, вычислительный со своим центром и т. д. и т. п. Это все уже современной постройки. На окраине стадион, площадки для баскетбола, футбольные поля, бассейн… Между всеми этими бесчисленными сооружениями петляют асфальтовые дороги, песчаные или плиточные дорожки, тропинки.

По утрам садовники (прирабатывающие студенты) поливают из шлангов лужайки и цветники. Тогда здесь пахнет свежестью и зеленью, а не бензином, запах которого сопровождает вас в городе с утра до вечера.

Занятия начинаются в восемь утра и с перерывом на обед идут до четырех. В обед заполняется столовая самообслуживания и кафетерии. Сервис там обеспечивают тоже прирабатывающие студенты.

А что вы хотите — учиться в университете, между прочим, стоит денег. Это только Эстебан завирает, что есть страны, где в университетах ничего не платят. Сомневаюсь, чтоб были такие. У нас, во всяком случае, за то, что профессора несколько лет засоряют тебе мозги, надо платить. Но наш университет сравнительно недорогой, а есть такие, что ой-ой-ой! Зато и берут с дипломами тех университетов в первую очередь и на лучшие места.

У нас такой гарантии нет. Помню, как однажды утром пришли и ахнули: вся стена ректората — большее панно метров тридцать длины, вся жизнь студента рассказана перечнем зданий, в которых он побывал, — яркими красками нарисованы дома с надписями: «Poдильный дом», «Детский сад», «Школа», «Университет»… А на последней — «Биржа труда» и «Ночлежка». Действительно, многие, кто наш университет закончил, получают профессию безработного. Довольно распространенная, между прочим, в наше время профессия.

А мой друг Эстебан утром встретил меня и подмигивает:

— Ты видел, смутьяны какую роспись учинили. Нет для них ничего святого!

А сам руки за спину прячет, они у него все в краске…

На время лекций мы с Эстебаном расставались. Во-первых, мы на разных курсах, а во-вторых, я не баловал своим присутствием профессоров, Эстебан же ходил буквально на все лекции, Если б мог, он, наверное, сидел бы сразу в двух аудиториях. Я его понимаю: когда ночью грузишь вагоны, вечером собираешь банки на стадионе, а по утрам подметаешь университетские лужайки и все собранные деньги отдаешь за право ходить на лекции, в читальню, то право это начинаешь ценить на вес золота.

Впрочем, Эстебан успевал всюду: и на работу, и на занятия, и в спортзал, и на свои митинги, и даже в дискотеку.

Дискотека — жуткая штука, чтобы выдержать ее, надо обладать железным здоровьем, стальными мышцами и быть глухонемым, потому что слов твоих все равно не слышно, а чудовищный шум оглушает.

В дискотеке нет окон, потолок не виден, его закрывают клубы табачного дыма, глаза слепят полосующие зал лучи прожекторов, на площадке топчутся танцующие, каждый сам по себе, десятки ребят и девчат, кто в джинсах, кто в шортах, кто в нормальных платьях и брюках, а кто в тренировочном костюме.

Вокруг площадки наклонный пол приподнят и покрыт мягкой тканью черного цвета. Там лежа и сидя отдыхают замучившиеся, из горлышка пьют «пепси», пиво и кое-что покрепче, целуются, милуются, а иные и засыпают, даже храпят. Воздух такой тяжелый, что, кажется, на нем можно улечься. Пахнет пылью, потом, пивом, марихуаной…

На эстраде беснуется оркестр — полдюжины бородатых, здоровенных парней в джинсах и джинсовых жилетках, надетых на голое тело. Обвешанные цепочками, браслетами, амулетами. Они извиваются, падают на колени, запрокидывают голову, протягивают к потолку руки с гитарами, орут, воют, визжат, хрипят, плачут, хохочут — словом, все, что желаешь, — только не поют. Как они выдерживают все это, непонятно. Завидую! Из них футбольную команду создать, ручаюсь, всех бы задавили.

Выйдешь из этой дискотеки, и тренировка в зале каратэ кажется легкой гигиенической прогулкой. Ух!

В университете у нас разные люди. И разные увлечения. И политикой увлекаются, и религией, и модой, и знаменитостями, и всякими новыми идеями, и борьбой за что-то и против чего-то. И бездельников хватает, и дураков тоже.

Например, хиппи. Одеваются чуть не в шкуры доисторических людей — им только мамонта не хватает. Отпускают бороды, баки, усищи, волосы, что у ребят, что у девок, аж до середины спины — одинаково грязные и нечесаные. Воняют. Бегают босиком. Мастерят какие-то украшения, бусы, браслеты, торгуют ими у входа в большие магазины. Летом уматывают куда-нибудь за границу. Иной раз в Индию, Пакистан. И здорово колются. Здорово. Для них любой наркотик хорош. И в любой дозе. Но вообще-то сейчас хиппи действительно какие-то доисторические существа.

Есть у нас еще панки — эти ходячие монументы идиотизма с их серьгами в виде английской булавки, продетой в ухо, или канцелярской скрепкой в носу. Ну что о них сказать… Одеваются невероятным образом, таких и на маскараде не увидишь. Навешивают на себя какие-то немыслимые украшения. Девчонки бреют головы наголо. Во имя чего все это делается, никто из них толком объяснить не может. Единственное объяснение — протест против существующего общества.

Протестовать, конечно, надо. Только общество-то разное — вот в чем беда. Одно дело протестовать против войны, другое — против мира. Одно дело грабить миллионера, другое — работягу и т. д. А эти против всего. Но хиппи и панки еще сравнительно тихий народ. Есть куда шумней.

Однажды был у меня разговор с парнем, который тоже занимался каратэ в нашем зале.

После душа переодеваемся, смотрю, у него в чемоданчике сапоги лакированные лежат, коричневые галифе, красная повязка со свастикой.

Увидел, что я смотрю, объясняет!

— У нас сегодня собрание. Я дежурный, форму прихватил.

— Ты что, фашист? — спрашиваю.

— Фашисты слабаки — я национал-социалист.

— Так их же всех похоронили.

— Не всех, — усмехается, — остались. И вот, как видишь, новые народились. Нас не так-то просто похоронить. Раньше мы в одной Германии были, а теперь в десятках стран.

— Ну и что, зачем существуете, чего хотите?

Он долго на меня глядит, словно хочет насквозь просветить. Потом говорит:

— Слушай, Ар, ты в зеркало когда-нибудь смотрелся? А? Ты же типичный ариец. Лучшей выпечки. Тебя не воротит пожимать руку этому Эстебану твоему, коммунисту, для которого, что желтый, что черный — все равны? Ведь если ты пойдешь шофером в какое-нибудь африканское посольство, он будет считать это нормальным! Уверен.

— Да ты гитлеровец! — говорю.

— Да! — кричит. — Гитлеровец! И горжусь этим. Гитлер был великий человек. Теперь его чернят, всякое ему приписывают, напридумывали разных там лагерей, массовые убийства, то да се. А что он в своей стране сразу покончил с безработицей, что при нем Германия весь свет почти завоевала, что великой империей стала, это чья заслуга?

— Нашел тоже, — говорю, — война! Сколько у них на войне погибло?

— Были бы все у него такие, как мы, — разозлился парень, — не проиграл бы Гитлер войны.

— Кто это «мы»?

— Приходи к нам на собрание, Ар. Что ты теряешь? Послушаешь. Не понравится — уйдешь. Мы силком никого не держим.

— Ладно, — пообещал я, — будет время, приду.

Вот и такой народ у нас есть.

Однажды пошел на собрание, только не к гитлеровцу этому, а к Эстебану. Тут все наоборот.

Одеты они, конечно, не как манекены из модных журналов, но и булавок в ухе не носят. Нормальные ребята. Одни, конечно, кричат, другие говорят спокойно, есть у них народ поумней, есть поглупей. Но главное — они все знают, чего хотят. А хотят они вполне реальные вещи. Они, например, хотят, чтоб не было войны. И на верное, правы. Потому что, если будет война, все остальные желания теряют смысл. Они вспоминают разные войны и сколько там и нашего брата студентов полегло, вспоминают Вьетнам, войны в Африке, Южной Америке, требуют убрать ракеты из нашей страны, потому что толку от них никакого, тем более что они чужие, а в случае заварухи из-за этих ракет нам же по башке и стукнут. Логично? Логично.

Дальше они требуют, чтоб, когда закончат университет, была им работа. А чтоб, пока учатся, правительство тратило деньги на университет, а не на вооружение. Разумно? Разумно.

И вообще у них конкретные требования, и они предлагают реальные пути добиться их выполнения. Кроме того, они не хотят, чтобы только потому, что они коммунисты, перед ними закрывали двери государственных учреждений, как это делается, например, в Западной Германии.

И всего этого, по их мнению, можно достичь, объединяясь, выступая, пропагандируя свои взгляды, а не стреляя из-за угла.

Есть у нас анархисты. Тем только бы стрелять и взрывать. И чтоб никаких законов и правил. Кто сильней — тот и прав. Меня это, конечно, устраивало — с моими бицепсами и каратэ я тяну по их меркам на вожака.

Или вот еще эти сумасшедшие из секты «Сознание Кришны». Что парни, что девчата стригутся наголо, напяливают оранжевые и желтые балахоны, словно собираются участвовать в беге в мешках. Иной раз и не различишь, кто парень, кто девчонка. Собираются кучками, протягивают прохожим суму, как нищие, поют заунывные псалмы, молитвы. Раздают какие-то прокламации. Сами улыбаются во весь рот — изображают невиданное счастье. (Небось не терпится, чтоб дежурство кончилось — зайти в ближайший бар, пропустить стаканчик-другой.)

Я-то думал, что они так, дурака валяют от нечего делать. Оказывается, нет. Помню, нагрянула как-то в университет полиция и раз-раз этих желтопузиков похватала. Выяснилось, что у их главарей в роскошных виллах целые арсеналы нашли, что кое-кого эти святые на тот свет отправили. Вот так.

Ну есть, конечно, и нормальные верующие — католики, протестанты, иудеи, буддисты… Каких только нет!

И еще разные малоизвестные — адвентисты, баптисты и прочие.

Иногда ссорятся, спорят до одурения. Но в общем народ спокойный. Я просто не очень верю, что они верят. Во всяком случае, по части девчонок, наркотиков, спиртного ведут себя не очень-то по-христиански.

Есть черные, мулаты, желтые — у нас же в университете народ со всего света учится. А есть белые, которые, кроме белых, никого не признают, вроде того со свастикой, о котором я говорил.

И бывают драки, избивают цветных. Те, конечно, свои отряды самообороны создают. И тогда уже не драки, а целые побоища. Раненые есть, арестованные…

И каждый знает свою правду, видит свою цель, имеет свой метод, как ее добиться (а может, ничего не имеют и ни черта не понимают, а только воздух сотрясают).

Говоришь с одним, вроде он прав, потолкуешь с другим — прав и тот!

По любому поводу.

Вот, скажем, идем в кино с Гудрун. Смотрим какой-то никудышный фильм, обычное дело: бедная девушка влюбляется в бедного паренька, а в нее влюбляется миллионер. Что перетянет — любовь или корысть? Ну, как вы думаете? Правильно — любовь!

Возвращаемся домой, болтаем, вдруг Гудрун говорит, да нет, не говорит — шипит:

— Я б этого плейбойчика, миллионерчика, завезла куда-нибудь в лесок, к дереву привязала и…

— Это за что ж, — возражаю, — его и так любимая отвергла.

— Ты не понимаешь, ну ничего не понимаешь, — шипит, — их всех — всех богатых — надо убивать. Их общество преступно. Само существование такого общества — величайшее преступление. Пойми, собственность — это кража…

— То-то, — говорю, — ты «фиат» собираешься купить.

— Так это для дела, для общего дела, — мямлит,

— Какого дела?

Молчит.

А на следующий день после тренировки я зашел к Эстебану. Сидит веселый, словно его назначили президентом университетского совета или присвоили звание чемпиона мира.

— Чего радуешься? — спрашиваю.

— Тсс! — шепчет. — Идем. — И манит рукой во двор. Он жил в развалюхе, снимал с земляком комнату в пригороде. Ведет в сарай, там куры какие-то разлетаются с кудахтаньем, кролики красными глазами в темноте светят (хозяйка разводит).

И вот мой Эстебан распахивает дверь в пристройку, включает свет и застывает в величественной позе. Сначала ничего не понимаю, наконец прозреваю: стоит, сверкая краской, подержанный, но отутюженный до блеска мотоцикл «хонда».

— Ну? — спрашивает. Нет — вопрошает.

— Твой?

— Наш. Мы с земляком купили на двоих. И тут я ляпаю:

— Значит, обзаводишься частной собственностью. А ведь собственность — это кража.

Уж лучше б молчал!

Это какая же дура тебе такую чушь сказала? — кричит (заметьте, не «дурак» спросил, а «дура», значит, заранее знал ответ). — Какая собственность? Если ты вот сейчас сядешь на мою «хонду» и смотаешься, тогда да, кража. А если мы с земляком месяц вагоны разгружали, мяса не жрали, чтобы денег собрать, так у кого украли? Уж не у Гудрун ли твоей, лошади этой?

— Ну ты, потише, — говорю, — зачем хамить-то. Хорошая девчонка, друг надежный…

— Она-то надежный? Она? Подожди, она тебе еще докажет свою надежность. У нее башка полна глупостей, теперь в тебя их вдалбливает. А ты развесил уши и рад. Анархистка твоя Гудрун, если не хуже! «Собственность — кража». Можешь забрать ее себе, эту Гудрун, никто тебя в краже не обвинит, не беспокойся. В глупости — да…

И пошел, и пошел. У него язык не дай бог, лучше не попадайся. Вот и рассуди тут, кто прав. Так что у нас в университете двух одинаковых мнений не найдешь. Однако бывают минуты, когда объединяются все.

Например, когда урезают наши (я имею в виду молодых) права. Скажем, когда повысили плату за обучение в университете. Что тут началось! В тот вечер, когда было объявлено о повышении, студенты собрались на одной из площадей. Сначала все шло тихо, потом погромче, потом еще громче. А потом появилась полиция с дубинками и плексигласовыми щитами. И началась драка. Человек двадцать ранили, полицейских тоже.

Многих наших арестовали.

Во всей этой заварухе я тоже принял участие — кидал в полицейских камни, железки какие-то. По-моему, попал.

Между прочим, среди арестованных оказался Эсте-бан. Хотя он-то как раз ничего ни в кого не кидал. Но он залез на тумбу и начал произносить речь. А на полицейских такие ораторы действуют как красная тряпка на быка. Они к нему прорвались, хотели арестовать, но Эстебану удалось скрыться.

И Гудрун там была. Я даже не заметил, когда и откуда она появилась. Во всяком случае, вначале ее не было. Вдруг смотрю — волосы развеваются как флаг, глаза горят. Я ее такой еще не видел. Орет, в голосе визг, брызжет слюной. В одной руке какая-то железяка, в другой стеклянный пузырек. Мечется, кричит. Вдруг исчезла.

После всего нашел ее в нашем обычном ресторанчике «Свидание гладиаторов» (в тот вечер более подходящего названия и не придумаешь). Сидит одна, глаза стеклянные, пьет пиво. Подхожу. Спрашиваю:

— Ты куда делась?

— Убежала. Если б они меня прихватили, убили бы.

— Почему? Просидела б ночь в участке, и выпустили бы…

— Как же, — смеется (весело так смеется!), — кишки они б мне выпустили. Они, знаешь, как друг за друга… Не дай бог бедняжку полицейского обидеть. Убьют.

— А ты что, обидела?

— Обидела, обидела, — опять смеется, вдруг смех обрывает и так смотрит, что у меня мороз по коже. — Не пожалела кислоты, весь пузырек на него выплеснула. Ох и заорал он, чуть не оглушил.

— Ки-сло-ты? — заикаюсь. — Как кислоты?

— Да так, — отвечает. — Синильной. Не беспокойся, неразбавленной. Словом, сам понимаешь — после этого мне там оставаться было нельзя, противопоказано. Вот видишь, удалось смыться. Пью пиво — нервы успокаиваю. А то у меня в ушах до сих пор его крик стоит.

Может, свои нервы она и успокоила, но у меня после ее рассказа они явно зашалили. Ничего себе, кислотой! Полицейского! Брр!

Я вот вам рассказал, что за народ наши студенты, но есть среди них еще одна категория. Мы их зовем «счастливчиками». Ну, например, Габриель. Хороший парень, мы с ним вроде бы дружили даже. Что сказать про него? Отец его коллекционер — собирает шахты, домны, сталелитейные заводы, железными дорогами тоже не брезгует. Чтоб Габриелю позвонить, надо затратить два часа — неизвестно, в каком из своих бесчисленных домов, вилл, замков он находится.

Машины он меняет чаще, чем я женщин. Но со мной и некоторыми другими ребятами он на короткой ноге. Почему?

Я вспоминаю один разговор, который был у меня с Эстебаном по этому поводу.

Видишь ли, — говорил он, — студенчество — это особый социальный слой. Проходящий, что ли. Ну, как бы тебе объяснить? Понимаешь, у студентов разное прошлое, разное будущее, но общее настоящее. Не целиком, конечно, но во многом. Вот ты был бездомным сиротой, я — сыном потомственного рабочего, твоя Гуд-рун, эта лошадь (ведь никогда не упустит случая пройтись на ее счет, свинья), — дочь священника, Габриель — сын миллионера. Это в прошлом. Теперь же мы все студенты. Конечно, у тебя велосипед, у меня мотоцикл, у Габриеля «мерседес». Но все же одни аудитории, стадион, библиотеки, одни профессора, лекции, мы постоянно общаемся. Никто не может сказать, что он главней. А что впереди? А впереди — Габриель сядет в кресло какого-нибудь президента — генерального директора, или советника юстиции, или главы адвокатской конторы, я (с дипломом) буду обивать пороги биржи труда, ты со своим каратэ (и дипломом) наймешься телохранителем к какому-нибудь Габриелю, твоя лошадь стать куртизанкой, конечно, не сможет с ее-то мордой, но официанткой (с дипломом) ее, пожалуй, возьмут в третьеразрядную студенческую столовую. Вот так и получается, что в нашем обществе уже с рождения и, как правило, всю жизнь каждый стоит на положенной ему ступеньке социальной лестницы, и только в период студенчества все толпятся на одной лестничной площадке.

— И как быть? — спрашиваю.

— А изменить все это к чертовой матери. Изменить социальный строй.

— Революция?

— Можно и революцию. Но необязательно. Есть другие пути. Народ сам разберется. Наше дело помочь разобраться.

— Да у нас в университете сколько студентов, столько советчиков — и все знают, как изменить жизнь. В футболе тоже так — сидят на трибуне сто тысяч человек, и все сто тысяч знают, как забить гол, только

форвард, шляпа, не знает.

— Да нет, — морщится Эстебан, — мало знать, надо уметь, мало уметь, надо решиться.

— А вы, коммунисты, знаете?

— Мы знаем, — отвечает твердо. — Посмотри на карту. И не обращай внимания на всех этих кретинов — они ж ничего не понимают, только болтают все эти неонацисты, фашисты, расисты. Они только кричат, что нужны равноправие, свобода и тому подобное. Их устраивает все как есть. Так что не в лозунгах дело, а в деле. Ладно, еще поймешь когда-нибудь.

«Действительно, — подумал я тогда, — сейчас мы с Габриелем в одной аудитории сидим, в одном зале тренируемся, а кончим университет, что будет? Он-то себе место найдет, найду ли я? Вот в чем вопрос».

Интересно, что думает по этому поводу Гудрун. Последнее время мы виделись все чаще.

Как-то утром, когда я уходил от нее, она меня задержала.

— Знаешь, Ар, мне эта волынка с конспирацией надоела. Я мужу сказала, что ухожу к тебе. И квартиру сняла рядом с университетом. Теперь будем жить вместе. Возражения есть?

Какие могут быть возражения? Правда, со мной она не посоветовалась, и денег, чтоб семью содержать, у меня нет, но как-нибудь проживем.

Она, словно мои мысли читает, усмехается:

— Насчет денег не бойся. Я жена недорогая — много мне не требуется. И заработаю уж, во всяком случае, не меньше тебя.

Вот и весь сказ…

Посмотрела на меня и добавила:

— Можешь продолжать своих баб эксплуатировать, я не в претензии. Все эти старомодные штучки меня не волнуют. Хочешь, будем вчетвером жить, хочешь — вшестером. Групповые браки вещь разумная. Нет, дело не в сексе, для этого незачем гаремов устраивать. Прожить легче. Если не двое в семье, а четверо, больше шансов, что кто-нибудь работу достанет. Так что групповой брак в нашей стране — институт не биологический, а экономический. — И засмеялась.

Трудно с ней. У нее сомнений не бывает. Она все знает и всегда права.

В те времена, а теперь мне кажется, что было это все давно-давно, я любил возвращаться из университета пешком по набережной. Река в городе неширокая, но ужас до чего бурная. Набережные бетонные, их высоченные гладкие стены спускаются к воде, и я иной раз задумывался — не дай бог, кто свалится в реку, так не вылезет, ухватиться не за что.

Впрочем, лучше вообще никуда никогда не падать. Это всегда плохо кончается.

Я шел вдоль реки, мимо тихих переулков, старых невысоких домов, запущенных садиков. Мне навстречу попадались старички, прогуливающие длинных такс, и одинокие парочки — здесь всегда малолюдно, все располагает к раздумью. И я начал размышлять. Вот кончу свой юридический факультет и… Что будет? Не окажется ли это концом, прыжком в ту реку, что течет мимо гладких беспощадных стен. Рассчитывать на спасательный круг не приходится.

Мы живем в несовершенном обществе. Люди растят детей, чтоб потом потерять их на войне. Учат студентов, чтоб потом оставить без работы. Так на кой черт учить?.. А кто тебя просит учиться? — возражал я сам себе. — Тебя что, в университет с полицией водят? Наоборот, еще деньги дерут. Учение в университете не страховой полис — гарантий не дает.

Дает только надежду. В наше время это вещь не очень дорогая. Чего я здесь торчу? Ведь передо мной открыто столько блестящих дорог. Какие, например? Например, с моей внешностью — жениться на богатой женщине. Вы, наверное, уже поняли, что по этому пути я прошел немало километров, хотя до брака не дошел.

Могу работать тренером по каратэ. Или «гориллой» в частном сыскном агентстве, на худой конец вышибалой, телохранителем, охранником в каком-нибудь захудалом предприятьишке.

Могу записаться в иностранный легион, отправиться наемником в Африку. Вообще, залезть в армию.

Могу еще стать профессиональным убийцей, грабителем, словом, преступником — в нашей стране это легко и сулит отличные перспективы.

Вон сколько возможностей, только выбирай, рассуждал я.

Увы, все это мне не подходит. Я хочу быть юристом. Надеюсь, что хоть здесь что-нибудь получится, если уж не смог стать музыкантом, художником, журналистом. Я стану юристом, черт возьми! Но каким именно юристом? Адвокатом? Прокурором? Юрисконсультом?

Ладно, потом разберемся.

Вот так я размышлял тогда, идя неспешно вдоль набережной навстречу старичкам с таксами и счастливым влюбленным. Эх, идти бы так и идти, чтоб никогда не кончалась эта набережная…

Но набережная кончалась, я приходил домой, садился за книги, шел на тренировки, вечером заворачивал к своим «дамам». Потом, когда появилась Гудрун, необходимость в дамах отпала. Как ни странно, у Гудрун водились деньги. Да и становилась она мне с каждым днем все нужней и нужней. Об этом феномене я тоже иногда размышлял. Как всегда делают дураки в подобных случаях, я начинал взвешивать на весах ее недостатки и достоинства (первые явно перетягивали), сравнивал, анализировал, оценивал…

А разбирать-то незачем в таких делах. Тут все разбирается без тебя.

Потом, следуя той же идиотской традиции, я спрашивал: что она нашла во мне? Конечно, таких интересных мужчин встретишь не часто (нет, право же, я не хвастаюсь). Но всем своим нутром чувствовал: я интересовал ее не только как мужчина — мужчины как таковые вообще, по-моему, ее не интересовали, — а как человек, как личность. Да ведь личность-то я никакая. Видите, говорю это честно и откровенно. Сразу признаю, что по части личности я не того… Ну ладно, ладно, не буду врать. И все же интересовал я Гудрун прежде всего как человек, потом уж все остальное. Почему?

Вот такие мучили меня тогда сомнения. И немало прошло времени и случилось событий, пока получил ответ на все вопросы.

Интересно и другое. Раньше по всем своим делам, даже самым неприглядным (а их у меня хватало, скрывать не буду), я советовался с Эстебаном. Очень умный он парень. Быстрый у него ум, четкий, как ЭВМ, — вкладываешь вопрос и тут же получаешь точный ответ. И всегда правильный, хоть спорили мы с ним немало.

А вот когда появилась Гудрун, я перестал с ним советоваться. Уж не знаю почему. Может быть, потому, что они не любили друг друга (а точнее, терпеть не могли)? Может быть, когда возникло у меня к ней настоящее чувство, я застеснялся вдруг Эстебана?

Да нет. Нет, конечно. Теперь-то уж могу признаться — дело в том, что Эстебан по-прежнему был всегда прав, только теперь меня это не устраивало. Теперь я хотел, чтоб права была Гудрун. Я слушал ее и соглашался с ней, а мысль о том, что прав-то Эстебан, загонялась в самую глубину, куда-нибудь в пятку, наверное, и там подрагивала, как заячий хвостик.

Нехорошо, конечно, но что ж поделаешь, раз так?

И поверьте, дорого мне моя глупость обошлась, так дорого, что не расплатиться.

Удивительно все-таки люди устроены: все считают, прикидывают, что на свете самое дорогое. Могу поделиться своим открытием, и притом бесплатно: ничего нет дороже глупости. Во сколько она людям обходится, ни с чем не сравнить!

Верьте мне — уж кто-кто, а я знаю это совершенно точно.

В городе в те дни стояла ужасная погода, казалось бы, весна, почки распускаются, небеса должны голубеть, а вместо этого льет как из ведра, и не поймешь, то ли дождь, то ли снег, ветер промозглый дует вовсю. Слякоть на улицах, машины только и норовят грязью обдать (будто без этого мало мы друг друга грязью поливаем).

Ну как мне совместить их — Гудрун и Эстебана, самых мне близких людей? Придется раздвоиться. В конце концов, ни о какой ревности здесь не может быть и речи. Надо просто найти линии поведения — с Гудрун одна, с Эстебаном другая. И не путать. Ни в коем случае не путать.

Вот такая у меня была тогда забота.