Моя Гудрун неожиданно сделала мне деловое предложение. Похоже, что после того, как схлопотала по морде, она стала воспринимать меня всерьез.

Вообще именно тогда, как я теперь понимаю с высоты своего нынешнего опыта (эх, лучше б уж я его не приобретал), наметился некоторый поворот в наших отношениях. Гудрун стала меня уважать. Ну, это, наверное, слишком сильно сказано — уважать (она, по-моему, никого и ничего на свете не уважает, кроме кулака), во всяком случае, стала считаться со мной. В то время я не понимал, в чем дело, просто чувствовал это, инстинктом ощущал. Так можно сказать: «ощущал инстинктом»? Или как? Ладно, не придирайтесь к словам.

Так вот, как я понял позже, когда у меня высвободилось много времени для анализа, она просто посчитала меня созревшим. Созревшим для чего? Ну, об этом я расскажу потом. Собственно, об этом вся моя исповедь.

Просто она не догадывалась в то время, что я окажусь таким способным учеником и превзойду учителя. А может, джинном, выпущенным ею из бутылки. Словом, что настанет момент, и я выйду из-под ее контроля. Что мы поменяемся ролями.

Я потом долго размышлял: что стало поворотом в моей судьбе — этот адвокат с его конторой или та демонстрация, и суд, и каталажка? Одно могу сказать — благодаря усилиям моей любимой подруги я уже созрел для последующего. Не было бы адвокатской конторы или той демонстрации, произошло бы что-нибудь другое. Какая разница. Главное — я созрел. Пощечину я ей дал! Голову надо было оторвать! Или бежать, бежать без оглядки. Прав был ее папа-пастор, уж он-то знал свою дочь. Подальше б от нее, подальше.

Сейчас-то мне это ясно как божий день. К сожалению, лишь сейчас. Удивительно, почему даже умные люди так крепки задним умом? А ведь насколько полезней видеть на метр вперед, чем на десять километров назад!

Да ладно, что теперь говорить…

Словом, я еще в себя не могу прийти от моей безумной смелости — как же, влепил оплеуху самой Гудрун! А она утерлась и излагает свое «деловое предложение». Речь вот о чем.

Наступает период летних каникул. Высвобождается довольно много времени. Есть возможность подработать (это уж что-то новое, раньше Гудрун о таких вещах и упоминать-то не считала нужным). Оказывается, среди сотен других адвокатских контор существует в нашем городе адвокатская контора «Франжье и сын». Правда, кто отец, кто сын, неизвестно, поскольку в наличии имеется только сам Франжье, но это неважно. Важно, что этот Франжье хоть и молодой, но уже знаменитый. Контора его процветает, клиентов полно. Он специализируется на политических процессах. Защищает жертвы правительственного произвола, несправедливо уволенных, высланных, осужденных за политические взгляды, за участие в митингах и демонстрациях и т. д.

Так вот, ему требуются сотрудники на временную работу, и он охотно берет таковыми студентов юридического факультета. Говорят даже, некоторые так и остаются у него, не возвращаются в университет, предпочитая быть недоучками с работой, чем дипломированными безработными. Так или иначе, есть возможность на весь каникулярный период устроиться к нему. И платит он прилично, и дело делает благородное — защищает несправедливо преследуемых. Ну, как?

Отвечаю, что согласен. В конце концов, сколько можно жить (назовем вещи своими именами) за счет Гудрун? Тем более что, как выяснилось, я теперь мужчина. Но не могу же я это в дальнейшем каждый раз доказывать с помощью пощечин! Надо попробовать и по-другому — зарабатывая на жизнь. Необычно для меня? Ну что ж, всему бывает начало.

Итак, с первого мая мы сотрудники адвокатской конторы «Франжье и сын». Кроме нас, там, помимо постоянных, весьма немногочисленных юристов, работает еще полдюжины ребят и девчат с нашего факультета.

Работа несложная. Надо подбирать материалы к процессам, готовить досье. Франжье или кто-нибудь из его ближайших помощников дают задание — собрать такие-то документы, найти таких-то свидетелей, иногда в простых случаях кого-то опросить. Бывают и иные задания (о них почему-то ничего не говорится в учебниках юриспруденции), например затесаться в ряды демонстрантов, сфотографировать полицейскую расправу, растолковать непонятливому свидетелю за кружкой пива, что именно он видел своими глазами. Ну, и тому подобное.

Работа интересная. А главное, я впервые в жизни почувствовал, что делаю что-то полезное. И между прочим, Франжье не скряга. Он требует работы. Но уж если сделал, то платит хорошо. Молодец все-таки Гудрун. Нашла.

На второй месяц моей работы в адвокатской конторе возник серьезный процесс. Значит, дело было так.

Студент нашего университета, кстати, с юридического факультета, активист организации «Нет — войне», вместе со своими товарищами созвал антивоенный митинг. Митинг как митинг, таких у нас немало бывает. Войны-то кто же хочет? Но дело в том, что ребята эти устроили свой митинг у въезда на американскую военную базу — она расположена не очень далеко от города. В тот день на базу должен был приехать какой-то важный американский генерал. Так вот, тысячи полторы молодых собрались у въезда на базу и заблокировали его.

Они несли разные призывы, лозунги, транспаранты, куклу, изображающую заокеанского президента. Кукла в одежде ковбоя восседала на большом черном гробу, на котором белым было выведено слово «мир» на разных языках. Некоторые ребята были одеты в черные балахоны, на которых белой краской были нарисованы скелеты, а на груди надпись: «Мы жертвы нейтронной бомбы», ну и другие в таком же роде.

Сначала они стояли толпой, выкрикивали через мегафон лозунги протеста и разные не очень лестные пожелания в адрес американских солдат. Те собрались за колючей проволокой, фотографировали, тоже что-то орали в ответ, смеялись.

Прибыл генерал, а проехать не может. В машину тухлые овощи летят, дохлые мыши, всякий мусор. Генерал отступил, а через несколько минут примчались полицейские подкрепления, начали демонстрантов оттеснять.

Тогда те сели перед воротами и сидят.

А этого полицейские больше всего не любят. Их же, демонстрантов, надо переносить. Попробуйте перенести полторы тысячи здоровых ребят и девчат! Сопротивления они не оказывают, просто висят мешками у полицейских на руках. И тогда полицейские выходят из себя — тащат демонстрантов за ноги, за руки, а то и за золосы прямо по земле. Пока несут, незаметно поддают сапогом или дубинкой так, что потом надо в больницу отправлять.

И конечно, ищут зачинщиков. Вот поскольку студент был с мегафоном, больше всех кричал, давал указания демонстрантам, его и взяли. Не его, конечно, одного, но остальных довольно скоро выпустили, а этого предали суду. Обвинили в оскорблении главы союзного государства, в неподчинении представителям власти, в нарушении уличного движения, в сопротивлении и т. д. и т. п., всего четырнадцать пунктов обвинения. Тянет года на три тюрьмы.

Организация «Нет — войне» обратилась к Франжье, чтоб он взял на себя защиту. Заплатили хорошо. Потому что, замечу, хотя Франжье и защищает правое дело, но не бесплатно. И претензий, по-моему, к нему нельзя предъявлять: жить-то всем надо, контору содержать, нам, между прочим, платить. Словом, бизнес есть бизнес.

Франжье взялся за дело, как всегда, энергично и серьезно. У него только вид эдакого плейбоя — черные усики, безукоризненный пробор, загорелый, одет по последней моде, на груди массивный золотой знак зодиака.

Тезисы защиты таковы: никто не может доказать, что в мегафон кричал именно студент, никто не может доказать, что он давал указания демонстрантам — мало ли что он говорил, может быть, рекламировал зубную пасту? В чем оскорбление президента «дружественной страны», если его изобразили сидящим на гробе, на котором написано «мир»? Так в чем же здесь оскорбление? Президент только и делает, что грозит войной, требует вооружаться и пр.

Вот мне как раз было поручено составить досье на эту тему. Ну и работка! Я горы газет на трех языках перечитал. Посмотрел в городской библиотеке видеозаписи президентских речей. Все выписал. Получилась здоровая тетрадь. Доказательства убедительные. Бюджет военный довел чуть не до триллионов? Довел. Производство нейтронной бомбы, химического оружия, космических лазеров санкционировал? Санкционировал. Все переговоры по разоружению прервал? Прервал. Словом, много чего.

Нарушение уличного движения тоже отпало. Франжье доказал, что возле базы никаких улиц нет. И сопротивления властям не было — один из студентов заснял на пленку весь эпизод ареста подсудимого: с начала до конца он не сопротивлялся.

Обвинения отпадали одно за другим, осталось лишь два — кричал оскорбления в мегафон и руководил митингом. И тут, как назло, оказалось, что один из сержантов базы, неизвестно зачем, взял да и записал всю сцену карманным диктофоном.

Полиции об этом ничего не было известно, а мы узнали. Как? — не скажу, у Франжье свои источники информации. Он поручил мне и Гудрун встретиться с этим сержантом и попросту купить у него компрометирующие пленки.

Встретились. Солдаты с базы частенько заходили в городские кабачки, переодевшись в штатское, конечно. Впрочем, поскольку языка они не знают, их сразу же узнавали. Не то, чтоб народ очень любил этих гостей, но денег у них много, расплачивались щедро, и хозяева ресторанов их оберегали. Ну и, конечно, многие девки к ним липли, потому что жизнь не такая легкая сейчас, чтобы пренебрегать возможностью заработать. Случались и неприятности — то напьются солдаты и нахулиганят, изобьют кого-нибудь, таксиста ограбят, женщину изнасилуют, то их побьют. Но они за своей колючей проволокой недосягаемы. Они экстерриториальны. Их даже нельзя арестовать, сразу надо передавать их же военной полиции. Ну а те раз-два и готово — они уже дома за океаном. То ли наказали их строго, как об этом начальство сообщает, чтобы всех успокоить, то ли освободили, то ли в генералы произвели — этого никто не узнает.

Одним словом, Гудрун через подружку того сержанта подобрала к нему ключи, и вот мы сидим втроем за столиком, угощаем его (за счет адвокатской конторы «Франжье и сын», разумеется) и ведем тонкий подготовительный разговор.

Слушал он, слушал и говорит:

— Кончайте дурака валять, ребята. Вам запись того цирка нужна. Так?

— Ну так, — говорю. Уже ясно, что вся наша дипломатия ни к чему.

— Сколько? — спрашивает.

Я называю цифру, предварительно согласованную с шефом.

— Немного, конечно, — морщится. — Да ладно. Деньги с тобой?

— Со мной, — говорю, — а пленки?

— А пленки со мной. Что ж я, совсем идиот? Не догадывался, зачем пригласили?

Мы совершаем экономическую операцию «товар — деньги». Некоторое время, довольные друг другом, едим и пьем, потом я спохватываюсь:

— Слушай, а ты копии не снял случайно?

— Не снял, — смеется, — можешь быть спокоен. — Помолчал, потом говорит: — И денег с вас мало взял, и копии не снял, потому что по душе мне тот парень ваш. Правильно он все говорил. Ни к чему нам торчать у вас тут. Расползлись по всей Земле, как клопы, никому спокойно жить не даем. Словно у нас дома забот мало. Эх! — Парень покачал головой. — А что деньги взял, так я через неделю домой отбываю, у меня семья, мне жить надо.

Встал, попрощался и ушел. А мы с Гудрун еще долго сидели. Потом она говорит:

— Надо было отдать половину, остальное себе оставить. Шеф все равно бы не узнал.

Посмотрел на нее с удивлением — неужели это все, что взволновало ее в этой встрече? Я лично долго потом вспоминал: все же такое трудное задание и так легко и успешно выполнил. Теперь-то уж Франжье своего подзащитного точно выручит. И еще… И еще я все не мог забыть этого солдата. Как он говорил. Значит, и среди них есть, кто понимает, что к чему…

Ну а процесс Франжье выиграл, студента оправдали, и втайне я гордился, что и моя доля участия в том есть.

В общем первые два месяца, что я работал тогда у Франжье, были счастливыми.

Последними счастливыми месяцами в моей жизни…

Эх, если б знать! Черт возьми, какой уже раз я это говорю? Ну и что? Вы, благополучные, вам никогда не приходилось жалеть о том, что сделали? Или не сделали? Что не знали наперед, не догадывались, не предвидели, что будет? Никогда не приходилось? Нет? Ну, что ж, радуюсь за вас. Дай вам бог, чтоб и дальше так было. Только позвольте в этом усомниться. Знаете, как французы говорят: «Если у вас все хорошо, не огорчайтесь, это скоро пройдет». Да нет, зла вам не желаю.

Только почему я один, ну, не один, и другие, такие как я, должны расплачиваться? Потому что мы болваны? Ничего не понимаем? А не потому ли, что марионетки? Но ведь есть те, кто дергает за веревочки. Почему вы с них не спрашиваете? Руки коротки? Ничего, дойдет и до них очередь… Найдутся поумней нас — спросят.

Отвлекся, извините.

С июля началась для меня черная полоса. Не сразу, конечно.

В июле наш шеф взялся за очередной процесс. Расскажу и здесь, в чем было дело.

Группа молодежи из организации «Свастика» устроила большую демонстрацию под лозунгом «Долой империалистов! Назад к „новому порядку“!». Ребята там еще те, помните, я про одного вам рассказывал. Он хоть в Германии никогда не был, а «новый порядок» хочет по всему континенту установить. Значит, вышли они со своими знаменами со свастикой, с разными лозунгами, песнями. Демонстрацию сопровождает полиция… чтоб ее не обидели. Вообще-то так полагается, чтоб полиция сопровождала. Этих коричневых нигде не любят, так что при случае могут намять им бока. У нас ведь демократия, как же! Хоть на улицу выходи с лозунгом «Побольше Дахау на душу населения!», все равно, не тронь тебя. Это только коммунистов не касается — их трогать можно.

Идут себе эти демонстранты, а на тротуаре народ стоит. Смотрит неодобрительно, но молчит. И вдруг на каком-то углу толпа молодежи — как засвистят, как заорут: «Долой!», «Фашисты!»

Сначала эти, из «Свастики», растерялись, а потом смотрят, молодых-то тех немного, и как ринулись на них. Замечу: они с голыми руками на свои демонстрации не ходят. Повытаскивали кастеты, железные палки, ножи, дубинки и пошли молотить. Полиция… Что, думаете, вмешалась? Как же! Она в таких случаях не вмешивается. Лейтенант, как он сам потом говорил на процессе, стал «увещевать» нарушителей порядка и арестовал… одного. А из тех ребят человек десять увезли в больницу.

И вот процесс.

Арестованного обвинили в хулиганстве, нарушении порядка и сопротивлении властям и т. д. и т. п. — он все-таки изловчился и одному полицейскому смазал по роже. Ну и самому, конечно, тоже досталось.

Франжье построил защиту по классическому образцу — необходимая самооборона. Толпа молодежи, дескать, напала на мирную демонстрацию, и подзащитный вынужден был обороняться. И то, что он разбил лицо одной девушке и вывихнул руку другой, — лишь вынужденная самозащита. Тем более с полицией. Его начали избивать, он инстинктивно размахивал руками, защищая лицо. Ну и нечаянно задел полицейского. Готов принести извинения.

На этот раз мне было поручено найти свидетелей, которые могли бы подтвердить факт нападения кучки безответственных хулиганов на мирных, никого не трогавших демонстрантов.

Конечно, эти, со свастикой, не ангелы, размышлял я, даже, наверное, мерзавцы, но ведь они шли под лозунгом «Долой империалистов!». Ну, дураки, ну, темные люди, но лозунг-то справедливый. Прозреют. Удивительным было другое — подрались-то они с левыми, у которых тот же лозунг «Долой империалистов!». Только методы другие. Так что ж, неужели не могли поладить, найти общий язык? Поразительно. Борются за одно дело и дерутся, готовы прямо убить друг друга!

Во всяком случае, нечего сажать в тюрьму этого несчастного парня, хотя, конечно, отправлять в больницу тех ребят и ему и его дружкам тоже не следовало.

Свидетелей оказалось найти нелегко.

Поболтался я по той улице. Зашел в одно кафе, в другое, в пару магазинов. Пустой номер. Никто не захотел свидетельствовать в пользу «Свастики». А в одном кафе ко мне подошли трое здоровых парней и сказали: «Катись-ка отсюда, а то из-за тебя нас за убийство привлекут». Я даже сначала не понял. «За какое убийство?» — спрашиваю, как дурак. «За твое, — отвечают, — за то, что тебя, нацистского прихвостня, к твоему любимому Гитлеру отправим. Так что мотай, пока цел». Ну, я не стал задерживаться.

И все же свидетелей нашел. Двоих.

Один, такой усатый господин, к сожалению, все время был под мухой, и перед судом Франжье на два дня запер его прямо в помещении конторы. «Я, — говорит этот усач, — все, что хотите, покажу! Я бунтарей сам бы перестрелял этими руками!» На всякий случай спрашиваю: «А тех, из „Свастики“, вы не считаете за бунтарей?» — «Какие же они бунтари, — говорит, — они же за старый „новый порядок“!» Все ясно. Поговорил с ним шеф, и действительно, он на суде сказал все, что нужно.

И еще один свидетель был — владелец магазина. Он вообще ничего не понимает, но, услышав, что кто-то за «порядок», готов поддержать. «Я, — говорит, — так устал от нынешних беспорядков, что всех, кто за порядок, буду защищать». Его магазин за один только год три раза грабили — можно понять человека.

Только Эстебан, как всегда, испортил мне настроение. Он, когда Франжье защищал того студента, похвалил меня, снизошел.

— Наконец-то, — сказал, — ты хоть что-то для порядочных людей делаешь.

А туг, наоборот, посмотрел на меня и говорит:

— Неужели ты до сих пор не научился разбираться, где правда, где ложь, кретин?

— Полегче, — говорю.

— Да уж куда легче. Ну, помогал своему шефу, тоже, кстати говоря, флюгеру порядочному, если не хуже, доброе дело сделать. Честь тебе и хвала. Но сейчас-то кого из тюрьмы выручили — подонка, мерзавца, нациста…

— Какой он нацист, он и в Германии-то никогда не был.

— Да разве нацист национальное понятие, это политическое понятие. Они и в Германии, и в Испании «Седаде», и в Португалии «Паладин», и в Италии «Терце позиционе», и во Франции «Ордр нуво», и, между прочим, в Чили, и в ЮАР, в Израиле и в Сальвадоре, и у нас в стране их хватает. В кои-то веки полиция наконец посадила одного, а вы его защищаете.

— Чего пристал, — говорю, — я пока что не Франжье и даже не его сын. С него и спрашивай, а я клерк — деньги зарабатываю.

— Не беспокойся, придет время, спросим. И с тебя тоже.

Последнее время мы что-то с Эстебаном все чаще лаемся. Жалко — такой друг. Почему надо ссориться? Ну ладно, у него одни взгляды на вещи, у меня другие, что ж, нам из-за этого не разговаривать друг с другом? Мало ли остального у нас общего, хоть спорт, например.

Да еще Гудрун подзуживает:

— Какой он тебе друг, он же только и делает, что орет на тебя. Вечно нотации читает. А сам, между прочим, в политике дремучий невежда. Как, впрочем, и все коммунисты.

Ну, это ты зря, уж в чем, в чем, а в политике они разбираются. Во всяком случае, получше твоих анархистов или с кем ты там путаешься.

— Ничего ты не понимаешь, — фыркает, — они даже Кропоткина своего умудрились извратить. А ведь были у них и бомбисты, и другие герои. На смерть шли, убивая царей!

Не злись, — говорю, — по-моему, это ты чего-то не понимаешь. У них, насколько я знаю, индивидуальный террор никогда не был в почете.

Гудрун только рукой машет.

Она вообще считает меня ребенком в политике. Может, и права. Сложно все. Столько развелось оракулов, пророков, безапелляционных авторитетов! «Во всем виноваты красные!», «Во всем виноваты фашисты!», «Во всем виноваты империалисты!», «расисты», «гегемонисты», «ревизионисты» и т. д. и т. п. Виноватых пруд пруди. И правых, конечно, еще больше. Поди разберись…

Хотя вот есть такие, как Эстебан. Он твердо знает, чего хочет.

И что удивительно, знает, чего хотят другие. Не все другие, конечно, но большинство. Приведу вам, чтоб вы поняли, лишь один пример. Я ведь не знаю степени вашей осведомленности, так что без примеров не обойтись. Не обиделись? Нет? Ну, вот и хорошо.

А пример — это борьба за мир. Стоп! Стоп! Я уже слышу ваши наивные возражения: «Кому же не дорога борьба за мир? Кому охота умирать? Кто же против мира?» Да? Так вы собрались возражать?

Так вот, для вашего сведения, на свете хватает таких, кто за войну. И идиотов, которые ее всерьез не принимают — воображают, что в эру атомных бомб ее будут вести с помощью обычных танков и пушек, а может, и арбалетов и рогаток. И отнюдь не идиотов, но предпочитающих войну, нежели мир и такой порядок, где все равны и где таких, как они, миллионеров и властителей, повесят на фонарях или отправят дробить камень на каторгу. И таких, кто верит, что погибнут все, кроме него лично, его жены, любовницы, секретаря, мажордома и дюжины хороших друзей. И наконец, таких, кто согласен, чтоб сгорели двадцать-тридцать миллионов его соотечественников, лишь бы в костре оказались

двести-триста миллионов русских. Словом, дураков и подлецов на свете хватает.

Между прочим, я хорошо знаю одного умного и благородного — по имени Ар, — которому ровным счетом наплевать, что произойдет со всем человечеством при условии, что сам он, ну и скажем, парочка хорошеньких девочек уцелеют. А что? Будем ходить голышом или в звериных шкурах и вести веселую жизнь. И если при этом останется в живых Эстебан, поверьте, я буду рад.

Но ему, представьте, мало, чтоб остались на свете он и я. Ему нужно, чтобы все люди жили и валяли дурака на земле, а не только мы двое. Как показали дальнейшие события (я еще поведаю вам о них), Эстебан был готов свою-то жизнь отдать, лишь бы другие не знали горя. Но об этом мне не хочется сейчас говорить. Мне тоже бывает больно…

Впрочем, я отвлекся. Так вот, Эстебан в нашем городе организовал движение за мир. Когда стало известно, что кое-кто из наших человеколюбивых государственных лидеров с восторгом принял предложение одной союзной державы натыкать по всей нашей стране ракеты, Эстебан выступил сначала в студенческой, а потом и в городской левой газете со статьей. Довольно ядовитой, между прочим. Писал, что ракеты, мол, обладают странным свойством — они как магнит притягивают ракеты противника. Кроме того, учитывая, сколько психов, пьяниц и наркоманов числится в вооруженных силах «союзной державы», а именно эти силы будут обслуживать ракеты, немудрено, если ракеты в один прекрасный день сами отправятся в путь, не ожидая санкции какого-нибудь президента, который к тому же находится за много тысяч километров отсюда. И потом ракеты эти иногда падают с самолетов во время «учебных» полетов, вываливаются из грузовиков, когда пьяный водитель врезается на этом грузовике в дом. И все это не способствует очищению местности и укреплению здоровья населения. И т. д. и т. п.

Ну статья и статья.

Так нет. Представьте, пошли отклики, создалась одна организация, потом другая. Начались демонстрации, сперва так — десятка два-три народу, потом, глядишь, сотни, а там и тысячи. Не пускают к тому лесу, где эти ракеты собирались устанавливать, нажимают на членов муниципалитета. Те, конечно, за свои кресла держатся и тоже выступают против ракет. Словом, такую Эстебан заваруху поднял, что даже в столице аукнулось. Я его спрашиваю:

— Зачем тебе все это нужно? Других дел нет?

— Дурак, если этим, главным делом не заниматься, то действительно других дел не будет, разве что поуютней кладбище выбрать.

— Да пусть еще кто-нибудь этим занимается, тебе что, больше всех надо?

— Почему больше всех? Больше некоторых ограниченных тупиц — да. А так — это всем надо. Это дело всех. Во всяком случае, кому жизнь не надоела. Ничего, когда-нибудь поймешь, — и хлопает меня по плечу, — если, конечно, доживешь…

Смеется. Очень остроумно! Только настроение испортил. Может, действительно он прав? Хочет, чтоб людям лучше было. Во всяком случае, уж кто-кто, а Эстебан знает, чего хочет.

Впрочем, Гудрун тоже знает. И все же какая-то есть разница. Трудно объяснить, но мне почему-то кажется, что Эстебан действительно убежден в своей правоте, а Гудрун считает себя убежденной в своей. Скажете, это одно и то же? Э, нет, тут есть нюанс.

Теперь-то я знаю какой. Но в то время я только чувствовал, интуицией нащупывал.

Эх, если б… Ладно, не буду, а то правда превращаюсь в попугая.

То, что я работал у Франжье, не означало, что я совершенно оторвался от университетской жизни. Я даже принимал участие в митингах и демонстрациях. Правда, их нельзя было назвать политическими в полном смысле слова. Скорее экономическими.

Ну скажем, подорожали учебники, или повысилась плата за общежитие, или ухудшилось питание в столовой. Мы протестуем. При чем тут политика? К таким протестам присоединяются все — и левые, и правые, и черные, и белые. Учебники-то всем нужны, есть все хотят.

Но, между прочим, полиция такие митинги тоже не любит. Для нее это смута. А любую смуту полиция не терпит.

Поэтому драки и аресты бывают и здесь.

До сих пор меня это не касалось. Ну, участвовал, ну, даже выступил раза два. Но все как-то обходилось.

На этот раз не обошлось.

Странно устроена жизнь. Ведь стоило мне проспать ту демонстрацию или оказаться на тренировке, в кино, в кафе с Гудрун, и, быть может, вся моя жизнь повернулась бы иначе.

Так ведь нет. Пошел на демонстрацию. Почему? Решил протестовать против какой-то ерунды. Сократили бюджет на спорт, и все университетские спортсмены независимо от «политической принадлежности», как выражается Эстебан, собрались на демонстрацию протеста. Я, разумеется, в первых рядах.

Демонстрация проходила по улице, которая вела на городской стадион.

Мы шли спокойно и весело. Погода прекрасная, небо голубое, солнце светит, воскресенье — народ болтается без дела, смотрит на нас, улыбается.

Вот тогда-то они и налетели. Почему, до сих пор не могу понять. Их было не так много, но все злые, как черти. Наверное, не могли нам простить, что из-за нас теряют выходной день.

Они выскочили с параллельных улиц со своими щитами, в белых касках и начали орать, чтобы мы разошлись, толкали, оттесняли нас к стенам домов. Они не учли, что большинство ребят спортсмены. То ли такое несправедливое нападение возмутило, то ли сработала автоматическая реакция спортсменов, наверное, сыграло роль и то, что полицейских было мало — так или иначе, смотрю, одного швырнули, другого. Мой сосед — он чемпион университета по боксу — двоих сразу уложил, пока самому по башке не стукнули дубинкой.

Один здоровый, в белой каске, на меня уже дубинку поднял. Так я все-таки каратист или не каратист? Выбил у него ногой дубинку, сбил каску, только собрался еще ударить, мне самому по спине врезали. Прямо обожгло. Ну, тут у меня в глазах огнем заполыхало. Оборачиваюсь, вижу, он опять замахивается. Теперь я ударил по-настоящему. Попал по щиту, щит по нему — словом, упал как подрубленный.

А я уже за следующего взялся. Вот тут-то они на меня навалились, колотили по голове дубинками, надели наручники и в свой фургон — за углом стоял.

Человек десять арестовали. Пока везли в полицейское управление, я дал себе слово при каждой, при любой возможности давить этих черных тараканов. Господи, как я их ненавидел в этот момент! И их начальников, и всех этих мерзавцев, которые натравливают своих полицейских псов на нас! Гудрун права, убивать их надо! «Всякий полицейский — мишень для стрельбы», — читал я у одной журналистки. Правильно.

Привезли. Сфотографировали. Сняли отпечатки пальцев (будто я грабитель или убийца) и в камеру. В камере нас человек пять-шесть, в том числе Эстебан. Откуда он взялся? Я его что-то во время демонстрации не заметил.

Волынить не стали (надзиратель сказал, что в предвариловке мест не хватает). Наутро всех в суд. К тому времени я очухался, поспокойней стал. Ну что в конце концов произошло? Ну, прошлись на демонстрацию, ну, поцапались с полицейскими. Большое дело! На соревнованиях еще не так достается. Продержали нас в камере. Что ж из-за этого шум поднимать? Извиняться, конечно, они не будут. Понимаю. Ну и я тоже. Сейчас судья, этот старый болван, прочтет мне мораль, погрозит пальцем и скажет, чтоб я вел себя хорошо. Переживем.

Но все оказалось куда хуже.

Во-первых, судья не старый болван, а элегантный, лет сорока, здоровяк со злым лицом (или мне это показалось тогда). Сидит, смотрит волком, спрашивает: «Признаете себя виновным в нарушении порядка, сопротивлении полиции?» Ребята, кто поопытнее, отвечают: «Да». «Две недели тюрьмы! — рявкает. — Следующий!»

А следующий Эстебан.

«Нет, — он говорит, — не признаю. От адвоката отказываюсь, защитительную речь буду произносить сам».

И пошел, и пошел. Полицейские, мол, нарушили конституцию, свободу демонстраций, свободу волеизъявления, вообще демократию. Впрочем, в нашей стране демократия давно фикция. Как в том афоризме: «Демократия — это когда все говорят, что хотят, и делают то, что им говорят». Полицейский произвол. Старший инспектор Лойд установил слежку за прогрессивными студентами, их преследуют, фашистов поощряют, с уголовщиной не борются, а только с левыми…

И так и этак! Бумаги вынул, доказательств уйма. Только судья хочет его прервать, Эстебан ему статью кодекса под нос: нарушаете правила судебного процесса. «Я обращусь к прессе, — кричит. — Мы расскажем, как вы чините судебную расправу!»

И обратился-таки. Уж не знаю, как он все это откопал, но прямо целую хронику опубликовал. Там-то тогда-то полицейские сфотографировали на демонстрации молодого преподавателя университета, его уволили и теперь нигде на работу не берут — он в «черном списке». Двух студентов выгнали из университета, а когда они подняли шум, «неизвестные» хулиганы подкараулили их ночью в переулке и так избили, что они попали в больницу и неизвестно, когда оттуда выберутся.

Талантливого молодого профессора не взяли на работу, потому что двоюродная сестра прабабушки тетушки его соседа как-то раз улыбнулась, увидев красный флаг… И т. д. И пошел и пошел.

У дверей суда собралась молодежь. Кричали, требовали прекратить расправу, грозили, что займут университет.

Какой-то дошлый телевизионщик, «разгребатель грязи», взял у Эстебана несколько интервью. В первой же беседе Эстебан так дал по мозгам отцам нашего благопристойного города, особенно шефу полиции, что журналисту попало, следующие интервью отменили и вместо них передали «Советы хозяйкам»: «Как приготовить обед, если в холодильнике пусто».

Я смотрю, мой Эстебан превращается в авторитетную личность. Для многих его слово звучит убедительно. И главное, не один он. Его окружают такие же решительные ребята, им все нипочем.

В конце концов судья его отпустил, ну ни к чему не смог придраться. Заседание перенесли на вечер. Думаю — успеть бы на тренировку. И что же? На мне и еще двух оставшихся этот мерзавец отыгрался-таки.

Оказывается, полицейские шпики демонстрацию фотографировали. И мне предъявляют отличное глянцевое большое фото, на котором я со знанием дела бью полицейского! «А где он меня бьет, такого фото нет случайно?» — спрашиваю. Оказывается, нет. Оказывается, меня добром уговаривали, увещевали, просили. Я же, дикарь, хулиган, ниспровергатель, сразу в драку. Вывод: полтора месяца тюрьмы! Полтора месяца! Да у нас карманникам столько не дают. Я заорал. А мне этот здоровый боров говорит: «Будете в суде хулиганить, добавлю. Следующий!»

Моя б воля, убил бы его и только патроны пожалел бы…

Эти полтора месяца я никогда не забуду. Мне кажется, что наряду с общеобразовательной школой и военной службой надо ввести еще и обязательную, скажем, вот такую полуторамесячную отсидку для всех граждан. Обязательную. Пусть научатся ценить свободу, когда сидишь дома, а не в тюрьме. Вот так я тогда рассуждал.

Позже, откровенно скажу, поколебался в своем мнении.

Дело в том, что я убедился: многие на воле живут хуже, чем в тюрьме. Здесь хоть тепло, светло, кормят, поят, раз в неделю кино показывают.

А там, на воле, у нас миллионы людей в стране думают каждый вечер, что поесть завтра, сотни тысяч — где жить, где переночевать — под мостом, у вентиляционной шахты метро или в городском саду на скамейке. (Выбор, как видите, есть.) В тюрьме умрешь с тоски, целый день ничего не делаешь. А на воле — у нас в стране миллион триста тысяч безработных — они тоже целый день ничего не делают. Им что, лучше? И потом в тюрьме есть одно несомненное преимущество — там тебя не арестуют. На воле же, как вы могли убедиться из всей этой истории, такой гарантии нет.

Вышел я (и еще двое, мне подобных) в середине августа.

Жарища — не продохнешь. Отвык за это время от шума. А тут машины грохочут, бензином воняет, народу на улицах — толпы. (Во всяком случае, пока что больше, чем в тюрьме. Надолго ли?)

Как вам описать мои чувства в тот момент?

С одной стороны, мне вдруг все стало безразлично — ну к чему эти демонстрации, митинги, протесты, вся эта говорильня, размахивание руками? К чему вообще за что-то бороться, чего-то требовать? Почему не жить как все — заработать на кусок хлеба любым способом, в том числе и таким, как я раньше, может быть, не очень благородным, зато нехлопотным и верным? Или работая в этой адвокатской конторе. Тоже не каторга. А в остальное время тренироваться, забегать в ресторанчики, крутить с девчонками…

Жить как все…

Но вот все ли так живут? Почему, например, Эсте-бан живет иначе? Почему его беспокоит, как живут другие? Плевать мне, в конце концов, на остальных. Что важней, чтоб десять человек, включая меня, имели приличную работу или я — отличную, а девять никакой? А? Это вопрос. И на него не так-то просто ответить.

Словом, как уже сказал, с одной стороны, мне было в тот день все безразлично. Но с другой — я испытывал жгучую ненависть к этому элегантному мерзавцу-судье, который лишил меня не только полутора месяцев свободы, но и полуторамесячного заработка у Франжье, вряд ли тот оплатит мне этот вынужденный прогул…

Представьте — оплатил!

Это вообще очень любопытная история. Я вам ее подробно расскажу. Так вот, не прошел я и двух кварталов, как меня нагоняет «фиат» Гудрун. Тормозит у тротуара с таким скрежетом, что все прохожие останавливаются. Она выскакивает, бросается мне на шею, кричит:

— Как же я тебя проворонила! Все утро дожидалась у ворот.

— Нас через другие двери выпустили.

— Скорей поехали обедать, нас ждут.

«Кто бы нас мог ждать?» — думаю, но есть хочу зверски и потому залезаю в «фиат».

Дорогой небрежно интересуюсь, скольких любовников она переменила за мое отсутствие. Она морщит лоб и серьезно вспоминает:

— Двух, по-моему, двух. Или трех?..

— Что ж так мало? — спрашиваю с невыразимым (как мне кажется) сарказмом.

— Некогда было, Ар, другие дела. Поважней.

Только я собрался произнести на эту тему несколько ядовитых слов, как «фиат» внезапно останавливается (чуть не стукаюсь лбом о ветровое стекло).

Мы вылезаем и входим в один из самых дорогих ресторанов города. Наверное, мы выглядим странной парой: Гудрун в своих неизменных (даже в эту жару) черных брюках и обтягивающем лиловом батнике, волосы рассыпаны по плечам, по спине, по груди, длинный нос торчит, как бушприт у каравеллы, и я в измятых брюках, небритый, непричесанный. Но швейцар молчит — в наше время по внешнему виду не определишь, кто миллионер, а кто гангстер, но и тот и другой достойны уважения.

Проходим в отдельный бокс за занавесками, там накрыт стол. И кого же я вижу за столом, улыбающегося, гостеприимного? Адвоката Франжье, нашего шефа. Красив, элегантен, черные усики блестят, черные волосы сверкают, загорелый. Красавец! (Уж не вошел ли он в коллекцию Гудрун?)

— Садись, — говорит, — каторжанин! — Смеется. — Надо отметить твое вызволение из узилища.

Садимся, я набрасываюсь на еду. Потом, хоть и подобревший, спрашиваю:

— Шеф, что ж вы-то не пришли меня защищать? Стоило вам речь сказать, меня бы оттуда с цветами выпроводили.

— С цветами, с пинками, — улыбается. — Возможно, возможно. Но, во-первых, занят был по горло, а во-вторых… во-вторых, думаю, полезно было тебе хлебнуть тюремной похлебки. По крайней мере теперь знаешь, что к чему. — И смотрит, ого-го, уже совсем иначе — зло, властно, остро! — А то вон ты дылда какой, а все в пеленках валяешься. Пора тебе проявить себя.

— В чем? — спрашиваю.

— В борьбе. В борьбе, дорогой. В наше время нельзя стоять в стороне — сшибут. Если мы хотим, чтоб в мире царила справедливость, чтобы кучка богатых не топтала массы бедных, надо за это бороться.

— Как?

— Ты прекрасно знаешь как. Не хотел сам встать в ряды активных борцов, так тебя туда полиция записала. Да, да. Чего удивляешься? На тебя теперь заведено дело — есть фото, отпечатки пальцев, досье, ты опасный смутьян — участвуешь в демонстрациях, избиваешь полицейских, якшаешься с красными вожаками вроде Эстебана, работаешь в адвокатской фирме «Франжье и сын», известной своей деятельностью на ниве защиты противников режима… Видишь, сколько за тобой числится.

— Я у вас уже полтора месяца не работаю, небось другого взяли.

— Работаешь, и, между прочим, жалованье за все полтора месяца тебя ждет. Я верных друзей в беде не бросаю. — И смотрит на меня укоризненно.

Нехорошо получилось, все-таки я по-свински говорил с ним.

Помолчали, потом Франжье говорит:

— Тот судья, что твое дело рассматривал, подлец. Он таких, как ты, ненавидит. Он не имел права тебя и на неделю сажать, не то что на полтора месяца. Самодур!

— Что уж теперь говорить…

— Ну, дело твое. Я бы так не оставил, но если ты из тех, кто, получив по щеке, подставляет другую, дело твое.

— Что ж мне, на него в суд подавать, на судью?

— Можно и это, но у них одна шайка, рука руку моет.

Опять молчим. Вступает Гудрун:

— Знаешь, когда мне сказали, я хотела пойти и застрелить этого судью. Шеф еле удержал. Но это и сейчас не поздно.

— Опять ты за свое. По тебе весь суд, включая уборщицу, перестрелять надо.

— Весь не весь, а кое-кого не мешало бы. Но сейчас разговор о другом. Если оставишь всю эту историю безнаказанной, то этот судья такое натворит… Надо его наказать!

— Кого? — Я даже не сразу понял.

— Судью — кого же! Словом, у меня есть план. Мы его подстережем, знаю где, вывезем в лес и там «поговорим» с ним.

— А на следующий день нас арестуют, и он же даст нам по пять-десять лет. Прекрасный план, — смеюсь.

— Не бойся, у меня все продумано. Ты, я, еще двое надежных ребят заходим к нему в гараж, когда он машину вечером ставит. Будем в масках. Свяжем, вывезем в лес, пересчитаем ребра, а потом позвоним в «Скорую», скажем, где искать.

— Об алиби не беспокойся, — вступает Франжье. — Я и вся контора подтвердит, что весь вечер и часть ночи работали. Готовим сложное дело.

Я перестаю улыбаться. Раз уж не только эта сумасшедшая Гудрун, но и такой умный, опытный, хладнокровный человек, как наш шеф, толкает меня на эту авантюру, значит, это не авантюра, но вполне реальное дело. Вдруг сорвется — это же тюрьма не на пустяковых полтора месяца, на долгие годы (меня пробирает дрожь). С другой стороны, с каким удовольствием врезал бы я этой жирной свинье, чтоб знал, как расправляться с невинными людьми…

В конце концов они меня все-таки уговорили. Так завели, что я чуть не побежал, как был, с ножом и вилкой в руках, протыкать того судью.

Теперь, когда я спокойно все анализирую, я понимаю подоплеку. И эти полтора месяца тюрьмы, и жажда мести, и уязвленное самолюбие, и то, что говорили Франжье и Гудрун…

И жаркий август, и роскошный ресторан, и дорогой обед, коньяк, вино, музыка.

Все, что было до того, объясняет. Все, что было потом, подтверждает. Все, что будет теперь, убедит…

…Те двое, что поехали с нами, и работали у Франжье. Одного я знал — он учился в нашем университете, другого я раньше не встречал. Крепкие мрачноватые ребята, лишнего слова из них не вытянешь. Зато Гудрун что-то разболталась.

Сели мы в ее «фиат», доехали до какой-то зеленой пригородной улочки, оставили там машину, перелезли через глухой забор (темно, время — одиннадцатый час вечера, откуда-то Гудрун узнала, что судья вернется поздно), прошли к гаражу, спрятались там за какими-то ящиками и покрышками, ждем.

Тяжелая штука ожидание. Самая трудная. Потом-то я привык. Но вначале…

В этом окраинном районе на улицах тишина. Прогрохочет вдали электричка, залает собака, прошелестит машина. Откуда-то музыка еле слышна, откуда-то — смех, детский писк.

Ждем.

В начале двенадцатого очередной автомобильный шелест не замер, как остальные, приблизился, и машина медленно въехала в гараж.

Мы быстро надели маски, пригнулись. Зажегся свет. Судья нажал кнопку, и металлическая дверь гаража опустилась.

Вот тогда мы и вышли.

Я б не сказал, что он испугался.

— Кто такие? Что вам нужно? Вы знаете, с кем имеете дело? — спрашивает. Ну и наглец!

— Знаем, — один из ребят отвечает. — Поворачивайся носом к стене и не вздумай орать.

— Не беспокойтесь, — отвечает, — но много не разживетесь, у меня с собой денег нет, и машина не новая.

Однако носом к стене повернулся. Гудрун держит пистолет.

Парень он здоровый, но ребята завели ему руки за спину, надели наручники (мы их накануне купили — они в городе на каждом углу продаются, как, впрочем, и пистолеты, и винтовки, и кастеты, и рогатки фабричного производства, и даже старые мины противотанковые, и штыки, и, если очень поискать, автоматы).

Заткнули рот кляпом, надели на голову капюшон, засунули в его же машину и поехали за город.

У меня все время было такое чувство, словно я сплю, словно это не я, а кто-то другой двигается, садится за руль, ведет машину… Я наблюдаю за Гудрун и ребятами, отмечаю каждую мелочь, их жесты, выражение лиц (маски в пути мы сняли). Они уверены в себе и спокойны. Впечатление такое, что они всю жизнь только этим и занимались.

Мы едем по пустынным ночным улицам. Стоит мне пережать на педаль, Гудрун рявкает: «Тише! Тише же! Не превышай скорость!» Ах да, я вспоминаю бесчисленные прочитанные мною детективные романы — нет водителей, которые бы так свято уважали правила дорожного движения, как преступники после совершения преступления.

Наконец мы въезжаем в темный-темный лес. Где он? В скольких километрах от города? Как мы туда добрались? Убей меня бог, если я могу ответить на эти вопросы — всю дорогу Гудрун, как лоцман, указывала мне маршрут.

Остановились. Возле озера. Наверное, того же самого, на берегу которого наш спортивный лагерь — у нас в окрестностях только одно озеро, но оно большое, бог знает, на каком мы берегу…

Выходим. Тишина прямо ощутимая, словно в сурдокамере. Так и кажется, протянешь руку — уткнешься в тишину. Но потом начинаешь эту тишину слышать: сухие ветки трещат, лягушки квакают, вода булькает, жуки гудят, птицы кричат, какие-то шорохи, свисты, стуки. Словом, тишина целиком наполнена шумом. Но это шум, который для нас, городских жителей, не слышен. Мы привыкли к грохоту воздушной железной дороги, треску мотоциклов, визгу тормозов, гудению беспрерывного автомобильного потока, гвалту толпы. Если всего этого нет, значит, кругом тишина.

То же относится к запахам. Только наоборот. Бензиновую вонь, запах асфальта, пыли, камней, толпы мы не ощущаем, привыкли. А вот запах озерной воды, хвойного леса, цветов прямо пьянит.

Ну ладно. Выволакиваем судью, бросаем его на землю.

Некоторое время смотрим на него. Я замечаю, что он в смокинге, значит, возвращался из гостей. Взошла луна, и светло как днем, и до чего же нелепо выглядят узконосые лакированные ботинки, блестящие черные лампасы на черных брюках, белая крахмальная манишка со съехавшей набок черной бабочкой в этом лунном благоухающем лесу.

Парни подходят к лежащему и принимаются за работу. Бьют ногами, выбирая места, где побольнее. Делают мне приглашающие жесты рукой. Из-под капюшона доносятся глухие крики. Потом прекращаются.

Гудрун поднимает руку, ребята останавливаются, тяжело дыша.

И вдруг мною овладевает странное чувство, похожее на жалость к этому человеку, к его нелепым черным ботинкам, скрюченному в безнадежной попытке защититься телу. И эти полтора месяца тюрьмы кажутся мне таким пустяком, в конце концов, он делал свое дело. Должен же кто-то его делать…

Гудрун наклоняется к неподвижному телу, прислушивается, торопливо снимает капюшон — она, наверное, боится, не отдал ли судья богу душу. Я стою рядом — эдакий величественный монумент, словно отлитый из бронзы, в четком, ясном, голубом свете луны. (Таким, во всяком случае, кажусь себе я сам.)

Вздрагиваю. Мне кажется, что сейчас я увижу бледное лицо мертвеца. Но то, что я вижу, оказывается еще страшней — это ясный, полный ненависти взгляд широко раскрытых глаз судьи, устремленный на меня.

Ребята и Гудрун в стороне, а я на виду. Он, конечно, узнал меня. Один этот его взгляд обойдется мне в десять лет тюрьмы! И тут меня охватывает ярость. Почему все так получается! Почему нужно было идти на эту дурацкую демонстрацию, а полицейским ее разгонять, а мне с ними драться, а судье приговаривать меня к тюремному заключению, а нам его избивать, а ему меня узнавать, а луне светить, а… А, а, а!..

Что делать? На этот вопрос отвечает один из ребят:

— Он тебя узнал, Ар, теперь его нельзя выпускать. Надо кончать.

— Сволочи, вы за это заплатите! — неожиданно громко кричит судья, кляп выпал у него изо рта. — Я тебя найду, я тебя запомнил, мерзавец, я вас всех найду!..

Хлопает выстрел, странно тихо хлопает (я и не заметил глушителя). Судья дергается и замолкает. На белой манишке растекается красное пятно.

Теперь ребята меня не замечают. Они действуют быстро и ловко. Тот, что стрелял, возвращает пистолет Гудрун. Они хватают тело, снимают наручники, тащат к озеру, привязывают к ногам домкрат, который Гудрун достала из багажника и бегом принесла им. Раскачав, швыряют тело в озеро. Раздается глухой всплеск, частое бульканье, и вновь наступает тишина. Только высоко в небе с тихим рокотом проплывает самолет с американской военной базы.

— Поехали, — деловито говорит Гудрун. Мы все (я — как автомат) усаживаемся в машину и едем в город. Машину бросаем недалеко от дома судьи. Ребята уходят. Молча. Не простившись. Мы с Гудрун едем домой.

Прежде чем сесть в машину, Гудрун тщательно вытирает пистолет и спускает его в водосток.

Когда мы входим в дом, на дворе начинает светать. Гудрун неторопливо заваривает чай, съедает кучу огромных бутербродов, яичницу, кусок холодной курицы. Все это молча. Потом уходит в ванную и долго плещется там под душем. Наконец ложится в постель. Я, сбросив где попало одежду, уже лег и притворяюсь спящим. Она гасит свет, и вскоре я слышу ее тихое, ровное дыхание. Она безмятежно спит, как человек, честно и плодотворно проведший свой рабочий день.

Что касается меня, то сна ни в одном глазу. Без конца четкой вереницей проходят картины этой ночи.

В какой-то момент я ощущаю такую тоску, такую боль в груди, что встаю, иду на кухню, выпиваю из горлышка две бутылки пива.

Значит, вот она, борьба, о какой мне говорил Франжье. В эту ночь я перешел Рубикон, я стал по другую сторону баррикады, пересек водораздел… Идиотская фразеология! Почему не называть вещи своими именами? Я стал преступником, соучастником убийства. И винить-то некого… В чем я могу упрекнуть Гудрун и ребят? Ведь они все это делали ради меня. За меня мстили. Рисковали. И убили тоже ради меня, не их — меня ведь узнал судья. Так кого ж упрекать? Кто истинный виновник?

Потом у меня в голове появляются совсем уж дурацкие мысли. Мне начинает видеться какая-то чертовщина. А не спектакль ли все это? Заранее и хорошо продуманный сценарий? Почему Франжье не стал защищать меня в суде? Почему сам (непривычная честь) пригласил с Гудрун на обед в роскошный ресторан? Почему они насели на меня с этой местью? И кто так тщательно продумал и подготовил ее? (Зная, что я на это не способен.) И (уж совсем бредовая мысль) когда Гудрун сорвала с судьи капюшон, не знала ли она заведомо, что он в сознании и увидит меня и узнает? И не будет тогда иного пути, как убить его? Сделали меня соучастником, а значит, окончательно прибрали к рукам?…Словом, чего только в голову не лезет.

Поворачиваюсь к Гудрун, внимательно рассматриваю ее. Во сне она выглядит моложе и… добрей. Она безмятежно посапывает. Даже нос не кажется сейчас таким длинным. Щеки порозовели. Ее густые волосы (уЖ если есть у нее что красивого, то это волосы) рассыпались по подушке. Спокойно спит молодая женщина, не знающая кошмаров, угрызений совести, тяжких сновидений. «Право, — усмехаюсь про себя, — только крыльев не хватает моему ангелочку».

Снова встаю. Иду на кухню, выпиваю еще две бутылки пива. Снова ложусь, закрываю глаза и… внезапно просыпаюсь. Смотрю на часы. Оказывается, я проспал как убитый семь часов. Солнце так и печет через открытое окно. А Гудрун и след простыл. На кухонном столе нахожу записку: «К обеду буду в нашем ресторанчике. Жду».

До обеда целый час. Обед на этот раз будет для меня и завтраком. Встаю разбитый. Принимаю душ. Одеваюсь. Ровно в два вхожу в зал «Свидания гладиаторов». Гудрун уже ждет меня.

Она, как всегда, поглощает чересчур обильный и сытный обед. Чему я, как всегда, удивляюсь.

Когда мне приносят кофе, а ей сигареты, наконец начинаем беседу.

— Ты молодец, — говорит, — расквитался с этим мерзавцем.

Лесть настолько очевидна, что приводит меня в ярость.

— При чем тут я?! Чем я молодец? Я, что ли, это придумал? Я его утянул? Я избил? И убил? Да я вообще сбоку припека!.. — говорю все громче.

— Ну уж! — усмехается Гудрун и с беспокойством оглядывается.

— А разве нет? Я был в стороне. Но, согласен, главный виновник я. Чем прикажешь расплачиваться?

— Трудно с тобой, — Гудрун вздыхает. — Тебя обидели — посадили ни за что за решетку. Судья — самодур, прислужник этой клики. Ты с ним рассчитался, как настоящий мужчина. Ну, помогли тебе, так что? В следующий раз ты поможешь. Главное в другом. Главное в том, чтоб ты понял: твое место в рядах настоящих борцов против олигархии. И пощады им от тебя ждать нельзя, так же как теперь не можешь ждать пощады и ты.

— Какой же вывод?

— Ты должен вступить в ряды «Армии справедливости»!

— Ну вот, теперь все ясно. Что Гудрун и еще кое-кто из ребят входят в эту организацию, я давно подозревал. Но не проверял, не интересовался. Ни к чему мне это.

Теперь она, по существу, сама призналась. Не просто призналась, а прямо потребовала, чтоб и я стал солдатом этой армии. И весь сказ.

Она смотрит на меня вопросительно. Я спрашиваю:

— И сколько ты даешь мне на размышление?

— Неделю. — И вынимает сумочку, чтоб расплатиться.

Мы расстаемся.

За эту неделю произошли два события, которые оказали решающее влияние на мой ответ.

Во-первых, был найден труп судьи. Его случайно вытащили рыбаки. Газеты со следующего дня после убийства уже шумели по поводу исчезновения судьи, полиция рыскала повсюду. Нашли машину, следы в гараже. Стали перебирать всех, кого он сажал. Меня не тронули — уж слишком мелким было наказание, подозревать меня в убийстве никому не пришло в голову. Вызывали разных вышедших на волю рецидивистов.

И вот нашли тело. Начали настоящее следствие. Быстро восстановили картину — судью ждали в гараже, схватили, надели наручники, капюшон, вывезли за город, зверски избили, потом пристрелили и тело бросили в озеро. Проследили путь машины. На этом все закончилось.

Потом неожиданно начали таскать Эстебана. Держали на допросах по нескольку часов. В конце концов оставили в покое.

Газеты единодушно пришли к выводу: преступление из мести совершил кто-то из осужденных или его сообщники. Но кто именно, установить не удалось.

Эти дни я жил в постоянном страхе. Ждал ареста, допросов, ночевал в отелях, вскакивал при каждом звонке. Сейчас с высоты сегодняшнего моего опыта я, тогдашний, кажусь себе смешным и наивным.

Но в то время я, наверное, таким и был.

Все это привело к неожиданному результату — я так переволновался, так измучился страхом, что мне просто необходимо было кого-то возненавидеть, сделать ответственным за все эти переживания. Кого же? Ясно кого — полицию, правительство, ту самую «олигархию».

Короче говоря, к исходу шестого дня я созрел для вступления в «Армию справедливости». Я считал, что путь к прежней жизни мне заказан, что мне нечего терять. К тому же мне нужна была стена, за которой я мог спрятаться, сила, на которую мог опереться.

И когда я уже почти принял решение, произошло второе событие — разговор с Эстебаном.

Мы продолжали встречаться в спортзале, в университете, но реже заходили друг к другу. И это огорчало меня. Эстебана мне все-таки не хватало.

В те дни только и разговору было, что о найденном трупе, о полицейских розысках, о всяких газетных сплетнях. Собственно, об этом все болтали.

— Ну, убили, — глядя мне в глаза слишком пристально, как мне показалось, сказал Эстебан. — И чего добились? Лишь ожесточили полицию. Вызвали неодобрение у людей, скомпрометировали борьбу за народные интересы. Ты хоть понимаешь это?

— Мне-то какое дело, — отбрил я его.

— Всем есть дело, — настаивал Эстебан. — И мне тоже.

— А тебе-то почему?

Он посмотрел на меня иронически и сказал:

— Да потому, что на меня хотели это убийство спихнуть, тут у меня недавно украли шоферские перчатки, в которых я на мотоцикле езжу. Ну, поискал, поискал и бросил. И представь, в гараже у судьи этого мои перчатки и обнаружили. Взялись за меня. Да не получилось — оказалось у меня железное алиби: все эти дни я на соревнованиях был в другом городе на глазах у десятков людей. Не повезло убийцам.

Усмехнулся и опять посмотрел на меня: — Террором, чтоб ты знал, Ар, еще никогда никому ничего не удавалось достигнуть. Ни государственным, ни тем более индивидуальным. Сколько история сохранила примеров — приходил кто-то к власти, начинал террор и ничего не добивался. Возьми Грецию при «черных полковниках», возьми Чили, Сальвадор, Гаити, возьми Кампучию при Пол Поте, Иран при шахе, я уж про давнюю историю не говорю. А индивидуальный террор? Вспомни ОАС, возьми Ирландию, Италию, ФРГ, Испанию, Иран сегодняшний. Сколько гибнет невинных людей из-за всех этих взрывов, похищений, убийств… Что это дает? А цель ясна.

— Какая?

— Очевидная, — усмехнулся Эстебан. — Внести панику, дестабилизацию, вызвать у народа усталость, тоску по «сильной руке», натравить всех на коммунистов, на левые партии, на прогрессивно мыслящих, намекнуть на «руку Кремля» и под этим соусом привести к власти реакцию, наследников Гитлера и Муссолини. Ну, словом, что я тебе азбуку читаю? Сам все знаешь. К сожалению, даже очень неглупые и знающие эту азбуку люди на крючок попадаются. Там ведь не дураки действуют, там ого-го какие умные, образованные люди руководят, блестящие ораторы, смельчаки с опытом, со знаниями. И деньги есть, и связи, и организация у них будь здоров, и поддержка в том же правительстве, в той же полиции, против которых они воюют. Разные там, конечно, партии, течения, организации. Много их, да все одним миром мазаны.

— К чему ты мне все это говоришь? — спросил я.

Он остановился, посмотрел мне еще раз в глаза:

— Сам знаешь почему. Меня-то хоть не старайся обмануть. Передай привет Гудрун. Ей бы не на юридическом учиться, а на педагогическом. Отличный из нее учитель.

И ушел, не попрощавшись.

Вот этот разговор, как ни странно, заставил меня окончательно решиться. Не знаю почему. Вернее, тогда не знал. Теперь-то я отлично понимаю все. Я пришел в ярость оттого, что Эстебан так легко раскусил меня, что он считал меня игрушкой в руках Гудрун (и не ошибался тогда), что пытается меня учить и воспитывать, что он меня презирает, что по собственной вине я потерял, наверное, единственного настоящего друга, что все так подло и глупо вокруг, что так неудачно сложилась моя жизнь…

Вот такие мной владели тогда чувства, многие из которых были неоправданны, многие возникли по моей же вине. Но, так или иначе, они привели меня в «Армию справедливости», как и подобных мне, о чем я узнал лишь много позже, к сожалению…