«Романтика моря» захватила и Левера. Правда, восходов он не заставал. Но часам к одиннадцати, достав из стакана вставную челюсть, не спеша побрившись и полежав в ванне, он выходил из каюты, благоухая одеколоном и бриолином.

Завтракать в каюте Левер не любил. Он вообще не любил оставаться в одиночестве. Для хорошего пищеварения, говорил он, застольный разговор не менее важен, чем чернослив. Входя в ресторан, он огорчался, если за его столиком никого не было. Тогда он вступал в беседу с соседями, а если не было и их, находил предлог подсесть к кому-нибудь.

После завтрака, постояв на палубе, навестив своих ученых коллег, он спешил на корт.

Поиграв в теннис, запыхавшийся, довольный, Левер шел к бассейну, потом обедал и после продолжительного послеобеденного сна снова появлялся на палубе. В этот час они играли со Шмелевым в шахматы. Играли, отрешившись от всего на свете. Шмелев молча, надев неизвестно зачем очки, подперев подбородок рукой и не шевелясь; Левер, то и дело вскакивая, качая головой, хватаясь за нос и без конца бормоча одну и ту же бессмысленную фразу, как это часто бывает с шахматистами.

Он неизменно проигрывал. Это очень огорчало его. Левер считал себя сильнейшим шахматистом и в своем парижском клубе обыгрывал всех. Но Шмелев был, по мнению Левера, игроком экстра-класса. Чем больше он Шмелеву проигрывал, тем больше его расхваливал. Впрочем, несколько раз ему удавалось сделать ничью.

Однажды Шмелев плохо себя чувствовал. Он позвал Озероза и попросил его сыграть с Левером вместо себя.

Озеров вышел на палубу и, встретив Левера, сообщил ему, что прибыл в качестве запасного. Левер был разочарован. Он не любил слабых противников. Этот юноша очень мил, конечно, и, кажется, боксер, но шахматы — не бокс...

И вот тогда случилось непредвиденное — Левер проиграл подряд две партии! Озеров играл слабее Шмелева, менее ортодоксально, менее обдуманно. Но он умело и часто рисковал, поражал неожиданными комбинациями. Его игра была острой, необычной и потому трудной для Левера.

Старый француз не спал потом всю ночь. Не раз еще играли они в шахматы. А иногда Левер затаскивал Озерова куда-нибудь в тихий малоосвещенный уголок прогулочной палубы и, усадив рядом в шезлонг, рассказывал о своей жизни.

Рассказывал он живо, интересно, добродушно подсмеиваясь над собой, и Озеров слушал его с удовольствием.

— Вы даже не представляете себе, Юра, до чего я был отчаянный парень. А красив! Боже, как я был красив! Высокий, стройный, с черными усиками, с ослепительным пробором. И всегда трезвый!

Озеров засмеялся.

— Что вы веселитесь? — обиделся Левер.— Знали бы вы мою жизнь. Тут любой бы спился. Любой, но не я. Вы что ж думаете, я родился академиком? Нет. Мой отец был коммерсантом, так, средней руки и притом провинциальным. Вы не представляете себе, как скучно в провинции. Там даже нет красивых женщин...

— Ну что вы говорите, месье Левер, во Франции все женщины красивы, независимо от места жительства.

— Да? Кто вам сказал? Ерунда. Женщины красивы только в Париже. И...— добавил он,— наверное, в Москве.

Так вот, я вам рассказывал о своих родителях. Они были хоть и провинциалы, но хорошие люди. И учиться в университете они отправили меня в Париж. Знаете, сколько времени я там учился и в скольких университетах? В четырех — семь лет! Меня каждый раз выгоняли! И все из-за дам,— сокрушенно закончил Левер, Глаза его блестели, и нельзя было понять, серьезно ли он говорит.

— Неужели? Никогда бы не подумал,— серьезно удивился Озеров,— вы такой солидный!

— Я — солидный? — казалось, Левер задохнется от возмущения.— Это живот у меня, к сожалению, солидный. Да вы не представляете, какой я был легкомысленный. Вы знаете. Юра, я всегда очень любил женщин, да и сейчас люблю их. Но не подумайте — учился хорошо. В том-то и дело, что я хорошо учился. Но затем возникал очередной скандал, и меня прогоняли. Я занимался в политехнической Школе, на географическом, на философском... А потом...

Левер замолчал.

— Вы знаете,— заговорил он вдруг озабоченно,— ничего нет страшней войны. Я пережил их две. Во время первой был на фронте. И не где-нибудь — под Верденом. Скажите, Юра, вы не можете мне объяснить, зачем люди воюют? Вот я по специальности историк, а как антрополога меня избрали в Академию. И все же я не могу ответить на вопрос, зачем люди воюют. А вы?

— Могу,— ответил Озеров,— хотя я окончил только один институт. Дело в том, что воюют не все люди, а только некоторые.

— Ерунда,— махнул рукой Левер,— в этой войне...

— Я не точно выразился — воюют, может, и все, а начинают войны немногие.

— Да? Наверное. Я, например, если б был президентом страны, издал закон — за призывы к войне — в тюрьму!

— У нас есть такой закон,— заметил Озеров.

— Замечательно! Я бы по этому закону посадил в тюрьму всех политиков, генералов, государственных деятелей и половину министров.

— Ну зачем же всех?

— Всех! А ученые, вроде нас, пусть правят миром. Вы понимаете, Юра, на дипломатические конференции ни в коем случае нельзя допускать дипломатов. Пусть они лучше улаживают семейные ссоры в своей стране. Прикрепить вот к каждой старой семье по Чрезвычайному и Полномочному Послу — пусть улаживают их ссоры...

— А молодые семьи?..

— А вот к молодым прикрепить генералов. Там иначе не обойдешься. Главное, не выпускать генералов и дипломатов на международную арену. Туда — только спортсменов, ученых, артистов. Эти всегда договорятся. Вы посмотрите, сколько болтовни на любой международной конференции. А вы знаете хоть один научный конгресс, который бы закончился безрезультатно? Нет, не знаете!

— Почему же так?

— Потому что на дипломатических конференциях все стороны или одна стараются обмануть других во зло людям. А ученые думают только о благе человечества.— Левер помолчал.— Во всяком случае, должны думать. Конечно, и среди нас встречаются проходимцы, политиканы, жулики. Но тогда это не ученые. Таких надо сразу выгонять. Да их и разоблачают, между прочим, довольно быстро. Но я отвлекся. Это я теперь все понимаю, потому что стар и прошел две войны.

Между прочим, Юра, я не коммунист. Я вообще, как уже сказал, не люблю политику. А у вас в стране знают, что такое война. Еще как знают! Мы, французы, тоже знаем. Кстати, наши коммунисты во время оккупации оказались самыми достойными. Но я не коммунист! Я им даже не сочувствую. Не думаю, чтобы ваши соотечественники хотели войны. Не думаю. Вот у нашего друга Генри, там кое-кто, может, и не против. Ведь ни у него, ни у Грегора война и не ночевала. Но послушайте, Юра,— спохватился Левер,— по-моему, мы говорим о политике?

— Это вы говорите о политике, месье Левер, а не я.

— Не может быть. Поразительно — стоит начать беседу с русскими, и сразу переходишь на политику. Да так вот, о чем это я говорил?..

— О Вердене.

— Верно, верно, о Вердене! Если б только вы знали, какая это была мясорубка! Ужасно! Да, Юра, чего только ни натерпелся я на войне. Зато потом в благодарность за мою доблесть меня прикрепили к одному генералу — военному советнику в Лиге Наций.

Какое это было время, какое время! Я жил в одном из лучших отелей Женевы и развлекался. А потом, знаете, теперь на старости лет могу в этом признаться, дамы не требовали от меня платить за ужины и автомобильные поездки. Я был красив, черт возьми, и они пряма рвали меня на части. В конце концов таки разорвали,— добавил он грустно.

— А какой это был город Женева,— Левер оседлал любимого конька,— не то, что теперь — дыра. Светские балы, лучшие артисты, звезды! Возле отеля «Метрополь» есть маленькое кафе. Там на стенах висят карикатуры на всех знаменитостей того времени, в том числе на вашего Литвинова, Между прочим, блестящий был человек. Так помню, я отвалил тогда деньжат художнику, и он меня тоже нарисовал и повесил там. А когда мой генерал увидел, то пришел в ярость: я есть, а его нет! И знаете, как мне удалось его успокоить: напоил и потом убедил его, что это он. Ха! Ха! Карикатуру ведь не так просто разобрать. Но пришлось ее все же убрать. Вы знаете, я сейчас радовался бы, если б был похож на собственную карикатуру того времени.

— Почему вы так говорите, месье Левер? — перебил Озеров.— Каждый возраст имеет свои радости — вы теперь знаменитый ученый, «бессмертный»...

— А на черта мне все это нужно? — горячо воскликнул Левер.— Хотите, я отдам вам все мои титулы, награды, даже деньги (я хоть не Маккензи, но кое-что имею) за вашу молодость?

Озеров молчал.

— Так о чем я говорил? — озабоченно спросил Левер.

— О Лиге Наций.

— Да, да. О, это была прекрасная эпоха! Но именно тогда я увлекся наукой. Меня, понимаете ли, включили в состав какого-то комитета, изучавшего историю войны. В нем сидели сплошь старики и притом штатские. Представляете? И один душка-военный — я! Они все были очень ученые, и когда я присутствовал на заседаниях, было такое чувство, будто там говорят на неизвестном мне языке. Меня они просто не замечали. Но я был чертовски самолюбив, и начал копаться в этой истории, чтоб не выглядеть полным идиотом. А потом, знаете ли, увлекся.

И тут вот у меня случилась неприятность. Я был знаком тогда с одной дамой, ее звали Изабелла. Очень, очень красивая была дама. У нас был с ней роман. Я влюбился. По-настоящему, самозабвенно. Мы ходили по ресторанам, купались в озере, ездили на лыжные прогулки. О, la belle epoque, la belle epoque! He то что теперь...

Одним словом, как-то в ресторане мы встретили моего генерала. И он влюбился в Изабеллу, стал ухаживать за ней, присылать цветы, звонить. Сначала она отвергала его ухаживания, и мы вместе смеялись над ним. Ведь он был тогда таким, как я теперь, а я таким, как вы. Понимаете? Но однажды она обнаружила в присланном ей букете футляр с брошью. Потом — с кольцом. Тогда Изабелла перестала смеяться. А когда я встретил их в загородном уединенном ресторанчике, перестал смеяться я. На следующий день генерал позвал меня к себе и сказал:

— Слушайте, Левер, вы хороший офицер, молодой, красивый. Женщины от вас без ума. Ну, что вы прилепились к этой Изабелле? Что, других нет? Если вам не хватает денег на развлечения, я вам дам, скажите, сколько нужно! Только оставьте вы Изабеллу в покое. Я уже старый, лысый, никому не нужный. Но мне дорого именно это дитя. Да и она, по-моему, любит меня не только как отца. А?

Я, разумеется, поднял крик. Сказал ему, что Изабелла мне дороже жизни, что я лучше застрелюсь, чем расстанусь с ней. Но он хорошо знал людей.

— Зачем стреляться,— сказал он,— лучше женитесь. Вы ведь холосты. Я бы сразу взял в жены это прелестное дитя... но вы же знаете, у меня жена, дети, внуки. А вам советую. Тогда я сразу отступлюсь, даже буду шафером на свадьбе. Хотите, я с ней поговорю?

Пришлось отступить. Нет, конечно, Изабелла была мне дорога, но жениться... Это казалось мне в те времена чем-то непостижимым. Ну, как это вдруг принадлежать только одной женщине? Истинная любовь подобна шинам «Маккензи» — если верить рекламе, им даже на заоблачных вершинах не нужны цепи. Это уж потом я женился... три раза. Давно похоронил последнюю жену. Сын мой преподает в Сорбонне. В те времена я рассуждал по-иному... Вы ведь не женаты, Юра?

— Нет,— ответил Озеров,— а почему вы спрашиваете?

— Ответьте лучше, почему вы не женаты? Я знаю, это бестактный вопрос, но в моем возрасте их можно задавать. Так, все-таки, почему вы не женаты?

— Ну, наверное, не встретил еще такую...

— Да, да,— пробормотал Левер,— понимаю. Это ваше счастье. Знаете, я много встречаюсь с молодежью — у меня ассистенты, студенты. Есть и очень хорошие. Увидел здесь вас... У нас ведь молодежь немного другая, то есть у нас она тоже разная. А у вас много таких, как бы?

— Не знаю, есть всякие. Есть лучше, есть хуже.

— Нет, я знаю, вы, как это у вас говорится, «типичный представитель»... Да, да. Я где-то прочел в ваших книгах это выражение. И если так, вы далеко пойдете! Нет, я имею в виду не вас лично, хотя вы, не сомневаюсь, тоже пойдете далеко, а вашу страну. Но о чем это мы говорили?

— Об Изабелле...

— Да, да, об этой негодяйке. Что ж вы думаете? Поймал меня мой генерал. Он передал ей наш разговор и сказал, чтобы она не надеялась — не женюсь я на ней. Лучше, сказал,— это она сама мне потом, уже через много лет рассказала — старый генерал в руках, чем молодой красавец в небесах. Я устроил генералу скандал. Дело замяли, но из армии меня уволили. Я вернулся в Париж. Что мне было делать?

— Преподавать историю,— неожиданно предположил Озеров.

— Именно этим я и занялся. Но чем больше я этим занимался, тем меньше мне нравилась поздняя история. Замечательно сказал один ваш историк — «история есть политика, опрокинутая в прошлое».

— Ну знаете,— тут же возразил Озеров,— это весьма спорное и отнюдь не универсальное положение.

— Бог с ним, не нам решать этот спор. Одним словом, я специализировался сначала на истории средних веков, потом на древней истории, стал увлекаться археологией. И наконец антропологией. К тому времени я был уже постарше, посерьезней. Потом наступила вторая мировая война. Знаете, ведь я был в Сопротивлении! Однажды меня чуть не расстреляли...

Озеров с любопытством смотрел на Левера.

— Что вы на меня так смотрите, Юра? Да, да, когда понадобилось, я взялся за винтовку. У нас многие стояли в стороне, а многие погибли. Я не погиб, но и не стоял в стороне. У меня совесть чиста. Мне даже страшно подумать, представляете, в стенах Сорбонны преподавалась бы их расовая теория! Это же были безумцы, фанатики. Они придумали чудовищную теорию о расовой чистоте, они обмеряли черепа и на этом основании делили людей на чистых и нечистых.

Ничего нет страшнее варваров двадцатого века! По сравнению с ними любой неандерталец — апофеоз культуры. Вот я и пошел в Сопротивление, чтобы защищать свою точку зрения на происхождение рас. Так что сражаться меня заставила антропология.

— Но ведь на происхождение рас и сейчас есть различные точки зрения. Вот господин Маккензи...

— А черт с ним, не будем о нем говорить. Как-нибудь в другой раз затеем с ним научный спор, и я поддержу вас. Мы с Мишей в этом вопросе сходимся.

Так я вам говорил, кажется, про войну? Опять война! Только на этот раз вторая. Словом, угодил я в концлагерь, просидел там год. Ваши же меня и освободили. У них целая организация была. Им было хуже, чем нам, а они, оказывается, и в концлагере сражались. И когда нас всех хотели прикончить, они подняли восстание. Это было в Австрии. Главным у них был такой полковник Старостин — железный человек — больной, измученный, но железный. Он домой не добрался, умер там же на чужбине на следующий день после освобождения.

— Да, я знаю,— тихо сказал Озеров,— о нем теперь все знают...

Но Левер не слышал его слов. Он устал. Был уже поздний час.

Черное небо заполнили звезды. Их было так много, что, казалось, над головой купол планетария, и вот сейчас световой луч-указка забегает по этому звездному небу и начнется очередная лекция.

Дул теплый ветерок, мерно гудели машины. Пахло соленым океаном, остывшей смолой, свежей краской.

Озеров поднялся.

— Пора отдыхать, месье Левер, уже поздно.

— Да нет, Юра, что вы,— слабо возразил он и тоже поднялся.— С вами так приятно беседовать, что не хочется уходить.

— У нас еще много дней впереди, месье Левер...

Они простились.

Вернувшись к себе, Левер заказал бутылку бургундского. Облачившись в пижаму, он улегся в постель, надел очки и принялся за чтение. Свет он погасил далеко за полночь.

А Озеров посидел часок за записями, потом лег, но долго еще думал об этом человеке, которого война привела в науку, а наука на войну.