Когда Озеров вошел в каюту Шмелева, тот стоял у окна спиной к двери.

Он только что вернулся от Холмера. Два часа обсуждали они деликатный вопрос: стоит или не стоит давать для печати коммюнике, чтобы прекратить шумиху, поднятую газетами вокруг экспедиции, и в какой форме это сделать.

Сначала Холмер отнесся к этому предложению сдержанно.

— У нас, Шмелев, свобода печати. Мы не имеем права навязывать газетам свое мнение.

— Что такое свобода печати, я знаю,— спокойно возразил Шмелев,— но, когда читаю американские газеты, то порой забываю об этом. Вы правы, нельзя навязывать свое мнение. А высказывать?

— Ну, высказывать — можно. Но вы же понимаете, что мнение трех «светил науки», как они нас называют, не может не повлиять на общественное мнение.

— Значит, вы считаете, что любой корреспондент или редактор газеты, а вернее, те, кто стоит за ними, могут влиять на это мнение, а нам, специально назначенным, это неприлично?

Холмер пожевал губами.

— Нет, почему же. Но ведь по существу вопрос этот действительно почти ясный...

— Для Маккензи — да, для вас — почти, для меня и Левера — еще нет. Может быть, вы сочтете целесообразным каждому выступить со своей точкой зрения?

— Чего же вы хотите?

— Я вам уже сказал: мы даем для газет краткое заявление, где указываем, что в связи со все более фантастическими слухами, распространяемыми различными органами печати о находке, сделанной в Австралии, наша группа считает нужным заявить от имени ЮНЕСКО: пока не будут проверены все материалы на месте (для чего нас и командировали) и сделано официальное заявление, мы просим считать все сообщения об этом деле беллетристикой и относим их на совесть авторов.

Или что-нибудь в этом роде.

— Ну хорошо, Шмелев, давайте составим коммюнике. Но ответьте мне на один вопрос: не все ли вам равно? Пусть пишут, что хотят.

Шмелев улыбнулся.

— Вот тут, дорогой Холмер, мы и возвращаемся к вопросу о свободе печати. Эта свобода в нашей стране понимается несколько иначе, чем в вашей. У вас газета свободна писать любую чепуху, какую сочтет нужной. Она может призвать поскорей начать войну и убивать русских детей в колыбелях (к чему газеты уже призывали). Может копаться в интимной жизни кинозвезды, установив в ее спальне тайный микрофон, как это сделали с Брижит Бардо. А если вы вдруг выступите с заявлением, что вам симпатичен «красный» ученый Шмелев за его приверженность к историческому материализму, вас смешают с грязью. В США это называется свободой печати.

У нас такой нет. У нас ни одна газета не напечатает меня, если я потребую сбросить на ваш университет атомную бомбу. У нас нет свободы не уважать читателей. Понимаете, Холмер?

Поэтому те, кто выступает у нас в газетах, соответствующим образом воспитаны. В том числе и я. Я не могу терпеть, чтобы печаталась какая-то чепуха о серьезном научном исследовании, пока еще не собраны все материалы.

Вы говорите — пусть газеты печатают, что хотят, они несут за это ответственность, а не мы. Неверно! Ответственность лежит на человеке не только тогда, когда он что-то утверждает, но и тогда, когда он молчит, если при нем утверждают то, с чем он не согласен.

Шмелев помолчал.

— Так вы не возражаете, если я составлю коммюнике и дам его на подпись вам? Не скрою, с Левером я в принципе текст уже согласовал,

— Значит, вы считаете, что у нас свободы печати нет? — спросил Холмер.

Советский ученый с удивлением посмотрел на него: он что, ничего не слышал? Только это?

— Считаю,— подтвердил Шмелев,— но не это тема нашего разговора.

— Почему же? — Холмер закурил.— Насчет коммюнике согласен. Но скажите, вы искренне считаете, что газеты у нас напечатают чепуху или неправду, лишь бы этого хотел редактор?

— Ну, если вас действительно интересует моя точка зрения, Холмер, то могу изложить ее, — заговорил Шмелев.— Не то, что хочет редактор, а то, что хочет хозяин газеты, а это не одно и то же.

Давайте я вам повторю азбучные истины: в американских газетах коммерческая реклама занимает более пятидесяти процентов площади, так? Нет рекламы — нет денег,— закрывай газету. Спрашивается: газета будет печатать то, что соответствует желанию рекламодателей, или то, что противоречит им? Это же элементарно. Ну конечно, на практике все сложнее, есть группировки, есть течения, есть необходимость заигрывать с читателем, иногда говорить правду, чтобы соблюдать видимость объективности, но факт ведь остается фактом. А рекламодатели — это пять процентов населения страны. Вот вам и свобода печати!

Единственное, чего я не понимаю, зачем вам нужно это растолковывать, когда вы знаете все лучше меня. Вы же печатаетесь в журналах и газетах. Попробуйте напишите, повторяю, о советских ученых что-нибудь «пропагандистское», как у вас выражаются. Посмотрим, что из этого выйдет...

— Я пишу только на научные темы, и из моих материалов не вычеркивают ни строчки!

— Потому что ваша точка зрения совпадает с точкой зрения хозяев газет. Не сомневаюсь в вашей честности, это, действительно, ваша искренняя точка зрения, но поскольку в данном случае она совпадает, то все в порядке. А что, если б не совпала?

Холмер молчал; молчал и Шмелев.

— И потом,— продолжал советский ученый,— у вас же пресса обожает сенсации. За сенсацию отдадут миллионы, продадут мать родную, потому что это сразу увеличит тираж, а следовательно, и доход газеты.

Холмер встал и повернулся к Шмелеву, словно хотел что-то сказать, но передумал. Некоторое время ходил взад-вперед по каюте.

Тем временем Шмелев писал окончательный текст коммюнике. Закончив, он подписал его и протянул листок Холмеру, ожидая замечаний. Но Холмер поставил свою подпись, даже не взглянув на текст.

Шмелев пожал плечами — стоило спорить, если это тебя так мало интересует,— сложил очки, спрятал ручку и направился к двери.

Когда он уже открыл ее, Холмер окликнул его.

Шмелев обернулся. Американец смотрел в окно.

— Знаете, Шмелев,— голос его казался глухим, наверное потому, что слова уносил ветер,— я терпеть не могу политиканов. Особенно когда они лезут в науку... Наука есть наука. Мы можем спорить, но на научные темы, а использовать ее для всяких политических целей нельзя.

Холмер сделал нетерпеливый жест.

— Ваш журналист Озеров, по-моему, порядочный парень?

Причем тут Озеров? Почему Холмер вдруг заговорил о нем таким странным образом? — удивился Шмелев.

— Послушайте, Холмер,— сказал он сухо,— не будем играть в прятки. Я понимаю, что ночной океан очень красив, но, может быть, вы повернетесь ко мне и скажете, в чем дело.

Холмер не повернулся.

— Вы правы, мы стары для пряток. Так вот, эта женщина, что ходит с ним, эта француженка, которая не француженка, а скорей всего русская, эта корреспондентка, которая не корреспондентка, а какая-то подозрительная личность,— она не желает ему добра. Он, кажется, не глупый юноша, но...

— Откуда вы это знаете?

— Ну, не все ли равно! — в голосе Холмера послышалось раздражение.— Я не люблю, когда политиканы лезут в науку, и не хочу, чтоб серьезную научную экспедицию компрометировали скандалами...

Шмелев открыл дверь.

— Спасибо, Холмер.

Он вышел из каюты. Американец долго еще стоял у окна, наблюдая за голубоватым заревом ночесветок, тянувшимся вдоль ватерлинии корабля.

* * *

Теперь в окно смотрел Шмелев, а на пороге, устремив вопросительный взгляд на его прямую спину, застыл Озеров.

— Что-нибудь случилось, Михаил Михайлович?

— Да.— Шмелев отошел от окна, сел в кресло и жестом пригласил Озерова занять место на диване.— Скажи, Юра, ты любишь читать детективные романы?

— Люблю...— несколько ошарашенный вопросом, ответил Озеров.

— Ну, так вот, теперь ты его персонаж.

— Не понимаю.

— Давай не будем ходить вокруг да около. Я просто расскажу тебе то, что знаю сам, а потом пораскинем мозгами. Сейчас я пришел от Холмера. Он сказал мне, что твоя французская коллега, Мари Флоранс,— кажется, так ты ее называл? — является агентом и имеет задание совершить в отношении тебя провокацию.

Озеров вскочил, лицо его побледнело, глаза стали совсем темными.

— Сядь. Не прыгай. Не спеши делать выводы и принимать решения. Холмер мне почти ничего не сказал. Намекнул еще, что она русская. Теперь будем рассуждать.

Вряд ли под тебя подкапывается какая-нибудь иностранная разведка — ты не дипкурьер, не конструктор ракет и, кажется, не здорово разбираешься в расщеплении атома. К тому же, ни одна разведка не будет устраивать провокации в комплексной научной группе, в которую входят ученые из разных стран. В этих условиях сесть для них в лужу было бы катастрофой. Скорее всего речь может идти о какой-нибудь антисоветской эмигрантской организации (тем более, если эта женщина русская).

Может быть, конечно, кто-то с какими-то намерениями сознательно обманул Холмера или сам Холмер решил подшутить. Могла произойти ошибка. Или, наконец, все это придумал кто-то из тайных воздыхателей этой Флоранс, чтобы поссорить вас. Словом, много предположений.

В таких случаях всегда следует рассматривать наихудшую версию. Итак, предположим, что она агент антисоветской организации, и ее цель спровоцировать тебя. Как? Насколько я понимаю, могут быть два варианта: или она хочет увлечь тебя и заставить стать предателем, или, если этот номер не пройдет, заманить к себе в каюту, прийти к тебе, быть может, поднять крик, обвиняя тебя во всяких недостойных намерениях... Ну, а что ты думаешь обо всем этом?

Озеров сидел потрясенный.

Конечно, он читал, слышал о всевозможных делах такого рода, но когда сам сталкиваешься...

Он-то жалел ее. Болван! Ведь давно известно, даже из самых наивных приключенческих книг,— провокаторы всегда имеют облик ангелоподобных женщин. Молодому парню такую и подсунули. И он, конечно же, вообразил, что нравится ей, что она влюбилась или влюбится, и вообще, бедняжка, надо ее оградить... от нее же самой! Какой болван! Трижды болван!..

Он вновь и вновь перебирал в памяти каждую их встречу, от первой у бассейна до последней у дверей ее каюты. Теперь многое становилось ясным: ее безграмотность в журналистике, ее осторожные вопросы с целью выведать, как он относится к своей стране, к деньгам, как понимает свободу, что думает о заграничной жизни. Она интересовалась, есть ли у него родственники, кто, как он к ним относится, доволен ли своим положением, нет ли обид.

Ему казалось это естественным. Два подружившихся человека рассказывают друг другу о себе. Она же не спрашивала его о военных базах и полигонах, черт возьми!

Да и русский она наверняка знала, конечно же, она была русской! Он припоминал незначительные на первый взгляд эпизоды, мелочи...

А потом начал вспоминать другое...

Как он вел себя? Не сказал ли, не сделал ли чего-нибудь, в чем потом стал бы раскаиваться? Ведь есть вещи, невинные в кругу друзей, товарищей, даже соотечественников, но недопустимые а ином кругу. А тем более в общении с человеком, который только и ждет, чтоб ты споткнулся.

Придирчиво и беспощадно припоминал все беседы, свои высказывания, даже свои шутки. Строго судил все. Нет, ни в чем он не мог себя упрекнуть! Был он с ней вежлив, доброжелателен. Говорил о разных вещах,, избегая политики, избегая задеть ее, как он думал, французский патриотизм.

Всплыли новые детали, новые мелочи, на которые он не обращал внимания. Настроение Мари, ее страх, ее расспросы и порой растерянность, когда она слышала ответы. Ее склонность к вину. Ее первые попытки увлечь его, уступившие место откровенной заинтересованности.

— Не знаю, Михаил Михайлович,— ответил Озеров после долгого молчания.— Многое говорит за то, что она русская. Возможно, у нее какое-то задание, но, мне кажется, что она поняла безнадежность этого дела. Тянет волынку... Не может же она взять и порвать все — это было бы подозрительным. Кроме того, она все-таки в меня немного влюблена... Нравлюсь я ей, во всяком случае...

И Озеров начал подробно рассказывать о своих беседах с Мари, об их встречах. Шмелев кивал головой, изредка задавая вопрос или вставляя замечание. Когда Озеров рассказал о том, как Мари не хотела верить, что никого за сдачу в плен не расстреливали, как ссылалась на виденные ею «Ведомости Верховного Совета», Шмелев задумчиво произнес:

— Ясно. Мстит за кого-то из близких.

— Как? — не понял Озеров,

— Ну, мстит. Убедили небось, что кого-то из ее родных расстреляли за плен — отца, мужа, уж не знаю. Подсунули фальшивку. Она мстит за него. А тут вдруг выясняется, что все это липа. Еще бы не растеряться. Хорошо, Юра,— сказал Шмелев,— что теперь будешь делать?

— Скажу ей, чтоб на глаза не смела показываться, что с такими... Словом, не беспокойтесь, Михаил Михайлович, найду что сказать.

Шмелев задумался.

— Нет, Юра, так не годится.

— Почему?

— А ты сам подумай. Признайся, Юра, предполагал ли ты, что окажешься героем детективного романа? Будет теперь что порассказать в Москве, а? Глядишь, повесть об этом напишешь...

Озеров невесело усмехнулся.

— Напишу — «Юрий Озеров — рыцарь тайной войны!», «Специальный корреспондент и роковая незнакомка!». Да, печально все это, Михаил Михайлович. Что им всем надо? Не хотят быть советскими, удрали — было время, ну и живите в своем заграничном раю. Нет, лезут! Обязательно хотят напакостить. Обидели их! Мстить надо! Кто их обижал, скажите? Это они перед родиной по уши виноваты. Так еще прощают их, возвращают, работу дают, дом, нянчатся с ними. Здесь небось никто с ними возиться не будет.

— А теперь иди,— сказал Шмелев,— спать пора. Что-то я притомился. Ой, смотри-ка, три часа ночи! Ая-яй, еще просплю завтра. Будет Левер злорадствовать,— скажет, позже него встаю. Покойной ночи, Юра. Жизнь, брат, штука сложная!

— Покойной ночи, Михаил Михайлович. Вы за меня не беспокойтесь.

Озеров вышел из каюты, осторожно притворив за собой дверь.