1

Бегут годы — словно перебирает четки огромная незримая рука времени, и скользят по нити истории бусинки событий…

На первый взгляд, никаких особых перемен не произошло в жизни хаджиговшанцев. Они воспринимали обычную смену времен года: пышное многоцветье весны, нещадный зной лета, мягкое дыхание осени, зябкость и неуютность зимы. А движение лет… Пусть за ними присматривают летописцы, если годы не отмечены памятными событиями.

Вот и минувший год — вроде бы как родной брат предыдущего. Впрочем, не только он. Все вокруг такое же, как и десятилетия назад — тот же Хаджиговшан, те же горы, ущелья, долины, тот же пенящийся и бурлящий Гурген. Разве что дети… Да, взрослыми стали дети. И юноши постарели. А многие из тех, кто считался незыблемой опорой жизни, завершили свой земной круг.

Когда Махтумкули праздновал свою свадьбу с Нуртач, он был молод. Груз прожитого не тяготит, если тебе всего-навсего двадцать пять, и в груди твоей клокочут и радости, и надежды. А теперь… Теперь не осталось ни надежд, ни радостей, лишь тяжелый воздух старости наполняет грудь — не дышишь, а камни глотаешь.

Сколько лет минуло с тех пор, сколько дорог пройдено! Если бы все их можно было измерить шагами! К сожалению, не только этой мерой измеряются дороги жизни. В те далекие дни Махтумкули казалось, что перед ним запираются все двери бедствий, что будущее — это только свет, только удачи…

Наивны мечты человека, хоть и крылаты они, — ни света ни прибавилось, ни удач. В один из дней новруза года Рыбы оплакал Махтумкули отца — отошел в вечный мир мудрый Карры-мулла, гордость всего туркменского народа, а для Махтумкули он был и отцом, и наставником.

Через несколько лет горным паводком обрушилась на Хаджиговшан эпидемия сыпного тифа, унесла десятки жизней и среди них — обоих сыновей Махтумкули, который и сам постоял на краю могилы.

Трудно после всего этого не сетовать на судьбу, трудно удержаться от проклятий, когда мир на твоих глазах превращается в развалины, в жилище сов и нетопырей. А кругом царят произвол и насилие, свистят плети разбойных ханов и беков.

Нет, неизменность — это только на первый взгляд. А в сердцах людских — упование, что наступит когда-то конец черным дням, конец суровому времени, что жестокий хазан судьбы сменится наконец дуновением теплого весеннего ветра.

…Ведя на поводу коня, Махтумкули спускался к реке и думал о том разброде, что творится в мире, о свирепости насилия и произвола, при одной мысли о которых стынет кровь в жилах. Совсем недавно горькими слезами плакал народ, выплачивая непосильные поборы, а правитель Астрабада все никак не утихомиривается. Что ему нужно? Ясно, не на той к себе зовет — либо кони опять требуются, либо нукеры. Снова страдания, снова горе… Проклятые времена Надир-шаха возвращаются, что ли?

А они были действительно проклятыми: ни имущества, ни пристанища не оставалось у людей, вселенная стала вселенским рабством. И все жили верой, что, когда рухнет престол кровожадного шаха, мир озарится светом справедливости, широко распахнутся двери щедрот судьбы, канут в небытие все беды.

Не канули.

Те, кто трясся, заискивал, юлил, падал ниц перед Надир-шахом и лизал у его ног прах, из шакалов сразу превратились в тигров, напялили на себя венцы. В Хорасане — Шахрух, в Ширазе — Керим-хан, в Мерве — Байрамали-хан, в Дуруне — Искандер-хан, в Астрабаде — Мухаммедхасан-хан — и не-счесть. И каждый из новоявленных властителей стремился стать ни больше ни меньше как повелителем повелителей, мнил себя владыкой вселенной.

А в итоге? В итоге новые войны, потоки крови, реки слез. Одни из претендентов на должность владыки вселенной побеждали, другие терпели поражение, но никто из них не думал о народе, о его достатке, его благополучии. Народ нужен был лишь для того, чтобы держать саблю воина или платить поборы…

…Кто-то, проходя мимо, поздоровался с Махтумкули. Он машинально ответил, не заметив, кто поприветствовал его. Ссутулившись, загребая дорожную пыль носками чарыков, он глядел под ноги так выжидательно, словно сама земля могла ответить на бесчисленные вопросы, роящиеся у него в мозгу. "Разве не мы сами посадили на трон Агамамеда Скопца?

А какую корысть извлекли? Ни Ирану, ни Турану жизни не давал. А нынче этот Феттах, будь он неладен. Чем он слаще Агамамеда? Черная немочь на весь ваш род до седьмого колена, душегубы!"

На переходе через овраг повстречалась высокая статная девушка с кувшином воды на плече. Она обошла Махтумкули стороной, уступая ему дорогу и не глядя на него.

Сердце старого поэта дрогнуло, что-то забеспокоилось а нем, засуетилось. Неужели стройная, молоденькая девушка пробудила грешные желания? Нет, Махтумкули не принадлежал к числу немощных сладострастников, которые всеми мерами пытаются подогреть остывающую кровь. Он уже перешагнул свое шестидесятилетие, и в душу его, живущую лишь скорбями мира, уже не проскользнет весна, даже заплутав, не вспыхнет всепоглощающий огонь любви к женщине.

Тяжело это — лишиться одного из немногих целительных источников, скрашивающих бренное существование человека. А она ведь была, любовь! И овраг — свидетель и покровитель давних встреч Махтумкули с Менгли. Не потому ли дрогнуло сердце? Ведь как бы ты ни старел, а дни юности не забываются. Да вот же она — стоит напротив, потупясь, и дивная полуулыбка замерла на девичьих губах! Она не поднимает глаз, но лучистый взгляд ее озаряет душу поэта. О, почему так хрупко и недолговечно человеческое счастье! Почему ты, всемилостивый, щедрый на горести и испытания, так скуп на радости для человека?..

Неподалеку послышался говор, и Махтумкули очнулся от воспоминаний. Как и обычно, на берегу Гургена было многолюдно. Переговаривались между собой девушки и женш, ины, плескались на мелководье дети, два старика поили ослов и о чем-то оживленно спорили.

Махтумкули не захотелось присоединиться к ним. Он отошел в сторонку, напоил коня, подтянул подпругу и верхом двинулся в сторону гор, откуда тянуло прохладой и умиротворенностью. "Неужели где-то сейчас идет бойня, льется человеческая кровь? — с горечью и тоской думал он. — Неужто мало ее пролили прадеды, деды, отцы, чтобы тем же страшным делом занимались дети и внуки?"

Он спешился возле холма, у подножия которого темнел стожок, и долго незряче присматривался, словно прикидывая, его ли это стожок. На самом деле мысли далеко были.

Гнедой выдернул из руки хозяина повод и смачно стал жевать сено. Махтумкули заложил руку за кушак, поднялся по склону холма, хрустя пересохшим кустарником, огляделся. Вокруг царила желтизна пожухлой травы, лишь вдали, на отрогах гор, темнели неподвижно устремленные в небо стрелы кипарисов, и они придавали странную настороженность всеобщему увяданию. Казалось, что вокруг все замерло на короткое время и только ждет сигнала, чтобы восстать к действию. Собственно, так оно и есть: за каждым увяданием природы неизменно следует ее расцвет, и лишь один человек лишен этой благостыни…

Багряное солнце краем касалось горизонта, и навстречу ему кровавилась пурпурная полоса — словно кровь мира сквозь раны и ссадины земли стремилась к гаснущему светилу. Поддержать его пламень? Или — чтобы быстрее погасить?

Старый поэт не вспомнил, что наступает время вечерней молитвы. Его взгляд покоился на вершине Сонгидага, а мысли катились, как валуны, с которых начинается каменная лавина. Он чувствовал себя человеком, который начал большое дело, но не справился с ним, и остановился на полпути, и очень сожалеет об этом, понимая, насколько важно завершить начатое. Неорганизованность сородичей, их постоянная готовность к ссоре, а не к согласию, разрозненность мнений по самым важным вопросам, стремление к нелепой обособленности, когда теряется возможность сжать пальцы в кулак — объединить племена в единое целое, — как было не страдать от своего бессилия! "Туловище без головы труп", — гласит пословица. А если "голов" слишком много? Если каждый считает, что "голова" — это именно он и никто иной?..

2

Последние годы Бегенч жил одной заветной мечтой: скорее жениться и выйти в люди. Давно он уже переступил порог цветущей юности, и сердце его дышало нерастраченной жаждой всемогущей любви. Все прелести мира, весь смысл жизни, казалось ему, воплощались в женитьбе, которая свяжет его судьбу с судьбой некой милой девушки.

Кто она? Бегенч не думал. Разве мало девушек в этом мире? Не та, так другая, не другая, так третья. Его мятущуюся душу мучило не то, что он еще не выбрал себе красавицу по сердцу, мучила беспросветность жизни. Для женитьбы нужны деньги, чтобы уплатить калым, а у него, кроме старой лошади, доставшейся в наследство от отца, ничего нет.

Он искал выход из тяжелого положения, он трудился не разгибая спины ни днем ни ночью, стараясь нечеловеческим трудом поправить свою горемычную судьбу. Но усилия его были тщетны: все, что он, трудясь до седьмого пота, зарабатывал летом, едва-едва могло поддержать его существование в суровую, недобрую зиму.

А Бегенч спешил. Как было не спешить? Проходила неповторимая весна молодости, и порой страшная мысль пугала его: а вдруг ему вообще не суждено увидеть любимую? Прийти в этот мир — и уйти из него с несбывшимися надеждами… Какой приговор судьбы может быть для человека ужаснее, чем этот? Но разве он не знает людей, которые, всю жизнь мечтая о любимой, так и уходили из этого мира в проклятом одиночестве, не вкусив сладости семейной жизни? Какая жалкая участь! Нет, сколько бы ни страдал Бегенч, он не верил, что его удел — одиночество, он жил надеждой, что счастье наконец улыбнется им.

И оно улыбнулось. В один из осенних дней неожиданно умер дядя Бегенча — Аннакурбан. По характеру он был скопидомом, хотя, кроме жены, никого не имел. Он, экономя на собственном желудке, обзаводился скотом, расширял загоны. Мать Бегенча не раз обращалась к нему за помощью, но он каждый раз находил тысячу причин для отказа. И в конце концов из всех накопленных богатств унес с собой, как говорят в народе, всего лишь шесть вершков бязи.

Жена его Дурсун, в противовес мужу, была человеком мягким, добрым, отзывчивым. Справив на сороковой день поминки, она вместе со всем имуществом и скотом перебралась в аул, где жил Бегенч. Не прошло и года, как она задумала женить племянника: походила из села в село и наконец присмотрела девушку — дочку такой же, как и она сама, несчастной вдовы.

И вот сегодня — день свадьбы Бегенча. Все население Хаджиговшана принарядилось по этому случаю, и с самого утра в ауле царило шумное веселье. Все шло по обычаям старины. Вначале поехали за невестой. Потом мерялись силой пальваны, состоялись скачки. Теперь ждали наступления темноты и начала вечерних торжеств.

Бегенч сидел в доме тетки Дурсун в окружении таких же, как и он сам, молодых джигитов. У него было приподнятое настроение. Еще бы! Все поздравляли его, каждый старался выразить свои лучшие пожелания, добрые чувства. Не избалованный вниманием Бегенч невольно пыжился от гордости, считая себя самым счастливым человеком в мире. Ему казалось, что все тягостные заботы разом спали с его плеч, и вся остальная жизнь потечет в веселье и удовольствиях.

Беседа парней не текла по определенному руслу, говорили в основном о тягостях жизни, о превратностях судьбы. Сидевший напротив Бегенча худощавый джигит, лениво ударяя пальцами по струнам дутара, обратился к большеносому, богатырского сложения парню, который, прислонясь спиной к чувалам с пшеницей, задумчиво вертел в пальцах расписную пиалу:

— Эй, Тархан-джан, не нагоняй в такой день тоску на свою душу! Придет время, друг, и тебе судьба улыбнется, родится звезда и твоего счастья!

Продолжая вертеть пиалу, Тархан медленно поднял голову:

— Да услышит аллах твои слова, Джума-джан… Нет его, этого счастья, нет!.. Лучше совсем не рождаться от матери, чем жить с черным пятном на счастье! Что толку от прелестей мира, если судьба дырявая? — Джигит тяжело вздохнул: — Эх, если бы счастье можно было добыть силой, отвагой!

В почетном углу кибитки, придавив грузным боком сразу две подушки, лежал неуклюжий, толстощекий парень в новеньком красном халате. Он высокомерно посмотрел на Тархана и, заикаясь, сказал:

— Ну-ну, не слишком з-з-задавайся! Говорят, кто хвалит себя, у т-т-того веревка гнилая. Знаешь, что говорит М-М-Мах-тумкули-ага?

Тархан смолчал. Неуклюжий джигит продолжал:

— Т-т-трус шумлив в тылу…"

Его прервал один из парней:

— Постой, Илли-хан, я тебе помогу! — И с чувством продекламировал:

В тылу шумлив, кто в битве вял: Милей, чем всем, ему привал: Мечом сверкает самохвал, Когда ничьих засад не ждут.

Илли-хан, почувствовав поддержку, надул свои и без того выпирающие щеки, нагло засмеялся. Он казался себе пальваном, спина которого ни разу не коснулась земли. Тархан сидел, опустив голову, и не произнес ни слова. Это прибавило толстяку уверенности. Он приподнялся и хотел сказать еще что-то. Однако Джума сильно ударил по струнам дутара и сказал с усмешкой:

— Эгей, Илли-хан, ты не очень-то напирай на Тархана! Махтумкули-ага и о многом другом говорил.

Вмешательство Джумы не понравилось Илли-хану. Он выпучил свои серые невыразительные глаза и грозно уставился на Джуму. Но тот, не обращая на него внимания, подвернул рукава халата, настроил дутар и негромко запел, сочувственно глядя на Тархана:

Вот время! Взора ты не привлечешь, Коль у тебя мешка с деньгой не будет. Цена словам, хоть самым веским, — грош, Коль говорун в чести прямой не будет.

Хмурое лицо Тархана просветлело, глаза одобрительно сверкнули.

А Джума продолжал:

Коль беден ты, не слышат слов твоих И жить тебе без близких и родных. Пусть бедность сохнет на путях земных И людям в ней нужды живой не будет.

— Спасибо тебе, Джума-джан, спасибо! — с чувством воскликнул Тархан. — Ты правде не в бровь, а в глаз попал: пусть сгинет бедность! Разве не она укорачивает язык многим людям?

Взоры всех сидящих обратились на Илли-хана. Только что торжествовавший победу, он был зол, догадываясь, куда клонится разговор. Но что он мог сделать? Встать и уйти — засмеются вслед. Выхватить у Джумы дутар — дадут по рукам. Оставалось только молча проглотить обиду и сидеть нахохлившись.

Джума, взяв на тон выше, снова запел:

Богатые от юных лет в почете, Бедняк же с детства мается в заботе, Насильник, не споткнись на повороте, Себе под ноги камня не бросай!

Тархан вскочил с места, подошел к Джуме, взялся за гриф дутара.

— Тысячу лет живи, Джума-джан, тысячу лет! — сказал он с волнением, благодарно глядя на друга.

Джума чуть улыбнулся:

— Благодари, друг, Махтумкули-агу. Это его слова. А мое дело только глотку драть.

— Оба живите тысячу лет! Оба! — повторил Тархан и, повернувшись к насупленному Илли-хану, с чувством повторил последние строки:

Насильник, не споткнись на повороте, Себе под ноги камня не бросай!

Джигиты засмеялись. Илли-хан, не выдержав такого явного выпада, взорвался:

— 3-з-зам-м-молчи, т-т-ты!..

От ярости он заикался сильнее обычного.

— Почему это я должен замолчать? — притворно удивился Тархан.

— 3-з-знай себе р-р-ровню! А не то…

— Что "не то?"

— Г-г-глаза со стороны затылка в-в-выдерну, в-вот что!

— Неужели сумеешь?

— М-м-молчи, глупец из г-г-глупцов!

В другое время Тархан, вероятно, не стал бы связываться с Илли-ханом. Все в ауле знали вздорный характер толстяка, да и не каждому под силу спорить с ним. Ведь он сын самого Адна-сердара. А кто из гокленов не знает Адна-сердара и кто может тягаться с ним! Уж во всяком случае, не Тархан — пришелец без рода и семьи, бродящий по чужим краям. Он родился в Ахале. Однажды, во время крупной ссоры из-за воды, убил мираба и вынужден был скрываться в Гургене, у гокленов. Вот уже пять лет он служил нукером у Адна-сердара. Бедность да вдобавок положение беглого… Участь джигита была горькой. И все же Тархан не считал себя последним человеком, старался не ронять своей чести. Сейчас на него были устремлены десятки ожидающих глаз, да и слова песни, спетые Джумой, пробудили в нем сознание собственного достоинства. "Будь что будет!" — подумал он и сказал.

— Хорошо, Илли-хан, я замолчу. Недаром говорят в народе: "Пусть молвит сын бая, даже если у него кривой рот". Говори ты, Илли-хан!

Толстяк вскипел. Выкрикивая ругательства, он набросился на Тархана. Джигиты, опасаясь шумного скандала, удержали Илли-хана, но он бесновался, брызгая слюной:

— И-и-ишак проклятый!.. Зубы в п-п-порошок искрошу!..

"Я бы тебе искрошил, попадись ты мне в руки!" — неприязненно подумал Тархан и, не сдержавшись, бросил:

— А сил у тебя хватит, Илли-хан? У меня, слава аллаху, зубы крепкие. Дай слово, что не пожалуешься сердар-аге, — я свяжу тебя, как ягненка, одной рукой! Смотри-ка на этого батыра!

Илли-хан, ругаясь на чем свет стоит, брыкался, вырываясь из рук джигитов. Ссора могла кончиться плохо.

Высокий, смуглый джигит, доселе погруженный в свои мысли, легким, почти без усилия, движением поднялся с кошмы и стал между ссорящимися.

— Кончайте шум! — властно сказал он. — Разве можно из-за ерунды оскорблять друг друга? Илли-хан, успокойся, тебе не к лицу горячиться. И ты, Тархан, садись на свое место.

Дружески глянув на мужественное, почерневшее от загара лицо джигита, Тархан охотно согласился:

— Хорошо, Атаназар-джан. Я молчу.

— Вот и ладно, — одобрил темнолицый Атаназар. — Худой мир лучше доброй ссоры. Верно, Илли-хан?

Илли-хан, укладываясь поудобнее, только сопел, в глубине души довольный, что дело не дошло до кулаков — против жилистого Тархана ему бы не устоять. А на отцовских нукеров надежды не было — ведь они из одной миски с этим бродягой шурпу едят.

Тяжело ступая, словно груз лет лежал на его плечах ощутимым верблюжьим вьюком, в кибитку вошел статный, с живыми проницательными глазами яшули и остановился у порога.

Джигиты, толкаясь, разом повскакивали со своих мест и, приветственно сложив ладони, повернулись к вошедшему.

— Садитесь, дети мои, садитесь, — ласково сказал яшули. — В ногах правда на поле брани, а не на пиру.

Но никто не согнул колен до тех пор, пока он не уселся рядом с Бегенчем. Тогда начали рассаживаться и остальные.

Некоторое время в кибитке царила тишина. Яшули поочередно обвел глазами всех сидящих, у некоторых справился о жизни и здоровье, потом обратился к Бегенчу:

— Поздравляю тебя, сын мой, с тоем. Да будет он концом тягостных дней и началом радости в твоей жизни!

— Пусть счастье станет уделом всех, Махтумкули-ага, — смущенно ответил Бегенч.

Махтумкули еще раз оглядел Бегенча. Он сам не заметил, как тяжело вздохнул. Поэту представилась почти угасшая в памяти сценка далекого прошлого: в тот день они втроем косили траву в горах, потом Ягмур боролся с Мяти, а малец Караджа, прискакав на своем ишаке, сообщил радостную весть, что у Ягмура родился сын. Вот он, этот самый сын! Теперь Бегенч стал добрым джигитом. И не только Бегенч. Перед тем, как отправиться в Кандагар, Човдур-хан позвал на холм Екедепе своего сына Атаназара и дал ему выстрелить из ружья. Тот самый мальчонка Атаназар вырос и превратился в настоящего богатыря. А что сказать о сыне Мяти Джуме, который только что, играя на дутаре, вдохновлял Тархана? Он тоже любому молодцу под стать.

Да, жизнь брала свое…

Атаназар выбрал из чайников наиболее полный, поставил его перед гостем и хмуровато улыбнулся:

— Махтумкули-ага, хотя Бегенч и принял ваше поздравление, мы его не принимаем.

Махтумкули погладил широкой, костистой рукой почти совсем седую, длинную бороду.

— Почему же, сынок?

Атаназар пояснил:

— Махтумкули-ага, нам всем сидящим здесь известно, каким образом Бегенч достиг своей цели. У нас к вам одна просьба, сделайте так, чтобы эта свадьба стала незабываемой — прочитайте что-нибудь новенькое, приличествующее случаю!

Выкрикивая: "Правильно, правильно!", — молодые джигиты поддержали Атаназара.

Махтумкули понимал, что молодежь сейчас в приподнятом настроении, хочет веселья и шуток, и решил поддержать джигитов:

— Сегодня нельзя вас обижать, сынки.

Со всех сторон послышалось:

— Спасибо, Махтумкули-ага!

— Спасибо!

Возгласы молодых джигитов были слышны далеко, и заинтересованные люди собирались со всех сторон, заполнили кибитку и подходы к ней. Взоры всех были прикованы к Махтумкули.

Махтумкули долго сидел в раздумье, опустив голову. Затем, медленно подняв руки, устремил свой взгляд на Бегенча и с усмешкой начал:

Коль скучно быть юным и надо Увянуть до срока, — женись Коль в вечных заботах — отрада (Хоть мало в них прока), — женись.

Кто-то из сидящих на улице, за дверью, крикнул приглушенным голосом:

— Вот тебе на, Бегенч-хан!

Задумавшись на некоторое время, Махтумкули продолжал:

Хозяйство — возня и докука С женой и ребятами — мука, Коль хочешь стать мулом для вьюка, Избитые жестоко — женись.

Джигиты громко расхохотались. Смеялся и сам Бегенч, хотя ожидал новых колких шуток, от которых ему сегодня, по всей видимости, никуда не деться. Он решил опередить острословов.

— Вы, Махтумкули-ага, так повернули дело, что хоть обратно невесту отсылай!

Веселые искорки погасли в глазах Махтумкули.

— Невесту, сынок, отсылать нельзя. Все, сказанное мною, — только шутка для начала разговора. Молодость, сынок, это неповторимая весна, она гостит у человека только один раз, и проспавший ее, не ощутивший ее цветения — жалок, как ястреб с перебитыми крыльями.

Махтумкули снял свой тельпек с развившимися от времени и непогод завитушками. Из кармана халата вытащил цветной платок, приложил его к вспотевшему лбу. Потом вынул из тельпека тюбетейку, надел ее на голову. Налил немного чая в пиалу, не торопясь выпил.

Джигиты молчали.

Махтумкули тепло посмотрел на Бегенча и произнес только что сложенные строки:

Всегда джигиту-молодцу Одно достойное пристало — Арабский конь ему к лицу. Красавица, что блещет лалом.

Приунывший было Бегенч приосанился и гордо посмотрел вокруг. Махтумкули отпил глоток чая и хотел было продолжить, но вдруг прислушался.

За дверью кибитки раздался шум. Долетели голоса:

— Смотри, скачут так, будто из рук врага вырвались!

— Это иомуды скачут!

Насторожившийся Атаназар крикнул:

— Эй, что там случилось?

— Сам выходи и узнай! — раздраженно крикнули снаружи.

Атаназар пошел к выходу. Вслед за ним поднялись еще несколько джигитов.

По главной дороге скакали два всадника. Подъехав к аулу, они перевели коней на рысь. Со всех сторон к приезжим мчались куцые карнаухие псы, захлебываясь злобным лаем.

— Беги быстро к сердару, скажи, что люди приехали, — приказал Атаназар одному из подростков.

Тот помчался в сторону кибиток Адна-сердара. Но оттуда уже появился сам сердар в окружении стариков. Невысокий, крепкий, с пронзительным взглядом быстрых глаз под широким разлетом кустистых бровей, сердар, как всегда, был одет в яркий красный халат и шелковую рубашку с искусно вышитым воротом. Большой дорогой тельпек и зеркального блеска сапоги довершали его наряд. Подбородок спереди был аккуратно выщипан и блестел, словно масляный. Сердар слегка прихрамывал на левую ногу, но от этого не казался жалким. Властность чувствовалась во всем его облике.

— Примите коней! — приказал сердар.

Тархан и еще один джигит побежали навстречу всадникам. Передний — плотный, упитанный, первым спрыгнул с коня, повесил на луку седла ружье и, кинув поводья спутнику, сказал:

— Поводи, пока не остынут!

Он поздоровался за руку сначала с Адна-сердаром, затем со стариками, неторопливо задал традиционные вопросы вежливости.

Люди знали гостя. Среди гокленов он был известен под прозвищем Ата-Емут. Почти всегда он был на коне. Приезд его в Хаджиговшан вряд ли был случаен.

Сердар стоял, широко расставив ноги и засунув обе руки за кушак, нетерпеливо ждал, когда гость обойдет всех.

— Вовремя приехал, Ата-хан, — сказал он, — у нас сегодня той. Зайдем в кибитку.

— Поздравляю вас с тоем, сердар-ага, — вежливо ответил Ата-Емут. — Но я не могу принять в нем участия — у меня важная весть.

— Пусть она будет доброй… Что же это за весть?

— Прошлой ночью кизылбаши перешли горы. Кое-кого из наших людей, ушедших за дровами, они захватили и увезли с собой, заковав в цепи. Возможно, что сегодня в ночь они нагрянут и в Туркменсахру. Аннатувак-сердар поручил известить вас об этом. Завтра он собирает всех ханов степи. Получен какой-то наказ от Хакима. Вас просили приехать тоже.

Весть, сообщенная Ата-Емутом, черным камнем легла на сердца людей.

У Аннатувак-хана умер отец, теперь он был предводителем.

Адна-сердар внимательно выслушал Ата-Емута и тут же стал задавать ему вопросы:

— Установлено, когда кизылбаши перешли горы?

— Да, есть человек, которому удалось бежать.

— Где перешли?

— У Серчешмы.

— Интересно, чьи всадники?

— Неизвестно. Предполагают, что всадники Шатырбека…

Кизылбаши перешли горы, напали на какое-то село… Каждый ежился от недоброго предчувствия. Тяжесть жизни, сплошь заполненной борьбой за кусок хлеба, усугублялась разбойничьми набегами извне, уносившими скудный скарб дехкан, а часто и десятки молодых аульчан, захваченных разбойниками и проданных в рабство.

Адна-сердар видел тревогу на лицах собравшихся, но их горькие думы не трогали его. Он высокомерно произнес:

— Спасибо тебе, Ата-иним, что не счел за труд приехать к нам. Да благословит тебя за это аллах. А что до кизылбашей, то их нам встречать не впервые.

Он вдруг замолк, будто потерял нить своих мыслей. Ата-Емут ждал, сумрачно насупившись и постукивая рукояткой плети по ладони. Ждали все окружающие.

Наконец Адна-сердар добавил:

— Что касается приглашения Аннатувак-сердара, то мы посоветуемся со старейшинами. Как они скажут, так и будем действовать.

— Больше ничего не передадите? — хмуро осведомился Ата-Емут.

— Нет! — резко сказал Адна-сердар. — Передай большой салам сердару.

— Спасибо… Желаю всем вам здоровья и благополучия.

— И тебе здоровья и благополучного пути.

Ата-Емут круто повернулся и пошел к своему коню, не простившись с людьми, не попрощавшись отдельно с Адна-сердаром. Было ясно, что уезжал он недовольным. Когда всадники скрылись за облаком дорожной пыли, Адна-сердар сказал негромко, но так, чтобы его услышали окружающие:

— Если перешли у Серчешмы, значит, это люди Шатырбека. У него не хватит смелости к нам повернуть.

Никто не проронил ни слова. Стоявшие поодаль не слышали реплики сердара и ждали его решения. Другие вспоминали многочисленные набеги шаек Шатырбека, который в общем-то не слишком боялся степных сердаров. И вряд ли что остановит его, если он задумает напасть на Хаджиговшан.

— Люди! — повысил голос Адна-сердар. — Вы все слышали весть Емута. Скажите ваше слово!

Шаллы-ахун, маленький и чахлый старичок в большой белой чалме и полосатом халате потрогал тонкими паучьими пальцами белую редкую бородку, многозначительно покашлял.

— А, тагсир! — повернулся к нему сердар. — Вы что-то хотите сказать?

Угодливо глядя сердару в глаза, Шаллы-ахун заговорил дребезжащим тенорком:

— Что там говорить?! Мы от имени бога давно уже дали вам совет. Делай, как велит сердце, мы тебе возражать не станем. Твоя воля — божья воля, твое повеление — повеление аллаха. Как вы считаете, люди?

Выцветшие глазки ахуна блудливыми мышами зашныряли по лицам людей. Кто-то вполголоса пробормотал: "Ай, конечно…". Но большинство хранило молчание, поглядывая то на сердара, то на Махтумкули, стоявшего несколько в стороне.

Осуждающе взглянув на ахуна, поэт сказал:

— Если вы, сердар, спрашиваете у нас совета, то следует принять приглашение сердара Аннатувака. Вы сами видите тяжелое положение народа — то Шатырбек нападает, то шахские нукеры. Каждый день какой-нибудь разбойник обрушивает беду на головы людей. Кто уверен в завтрашнем дне? А жить в вечном страхе человек не может.

— Беда находится между глазом и бровью, сердар-ага, — вставил Атаназар. — Может быть, Шатырбек уже готовит подкоп под нас. Как бы вдруг не провалиться.

Шаллы-ахун, перехватив взгляд сердара, взмахнул руками:

— О, аллах! Что он говорит! Какую беду призывает на наши головы? Тьфу, тьфу, тьфу!..

— Ахун-ага, аллах, конечно, заступник человека, — не меняя тона, прогудел Атаназар, — но не зря говорят: на волчьих клыках его доля. Кто знает, в какую сторону повернет Шатырбек своих головорезов.

Высоченный широкоплечий старик с коротко подстриженной бородой и пустой левой глазницей сердито уставился на Атаназара.

— "В какую сторону повернет…". Скажем, в противоположную. Что тогда? Кого он порубит? Иомуда порубит! А разве иомуд не такой же туркмен, как ты? Разве иомуд не твоей веры?

Адна-сердар ощерил желтые зубы.

— Такой же туркмен, говоришь? Вчера, когда иомуд вырвал у тебя из рук землю и угнал твою скотину, для тебя не было врага ненавистнее его. А сегодня он стал человеком твоей веры?!

— Мяти-пальван правильно говорит, сердар, — вмешался Махтумкули, заметив, что одноглазый собирается резко возразить сердару. Старый поэт лучше других понимал, что сейчас не время для раздоров между односельчанами. — И иомуд такой же туркмен, как и мы. Но недаром говорят, что когда судьей шайтан, то и родные братья подраться могут. Если где-то оступился человек, надо помочь ему подняться. А мы вместо этого, как волки, грызем друг друга. Гоклен враг иомуду, иомуд — текинцу, текинец — сарыку… Разве не эта глупая вражда — причина всех наших бед? Разве не от нее наши слабости? Не надо, сердар, ковырять старый саман — много пыли поднимется. Гоклены тоже не раз грабили земли иомудов и угоняли их скот. Зачем вспоминать старое? Сегодня иомуды попали в беду — мы останемся в стороне. Завтра беда падет на наш аул — они не придут на помощь. Так народ никогда не обретет спокойствие, сердар.

Адна-сердар слушал поэта не перебивая, только злая усмешка по временам кривила его толстые губы, да лицо постепенно темнело, наливаясь краской гнева. Глядя на Махтумкули, как ястреб на намеченную жертву, он негромко процедил:

— Не мути воду, поэт! Я не пойду к иомуду! Кто он такой, чтобы я к нему шел? Он считает себя султаном всех туркмен, не я… — Адна-сердар повел вокруг глазами, — а я не равняю его даже вон с той облезлой собакой! Если ты близок им, — поезжай! Мы тебе палку под ноги не бросим! Во-он дорога к иомуду!

Махтумкули многозначительно улыбнулся и сказал:

Взойдя и на высокие ступени, Не отдавай нелепых повелений. Не отвергай благоразумных мнений И суть свою в сравнении познай.

Адна-сердар помолчал, скрипнул зубами. Гнев распирал грудь и мутил голову. Голос его налился яростью, когда он сказал:

— Мое слово — сказано! Я не еду! А у кого есть желание, пусть едет. Дорога открыта!..

Он вызывающе повернулся и зашагал прочь. Люди стояли в растерянности. Шаллы-ахун закричал:

— Эй, мусульмане, не омрачайте той! Взывайте к аллаху! Всемогущий аллах друг всего сущего. Да убережет он вас под своей защитой! — Ахун посмотрел вслед сердару и добавил: — Идите, занимайтесь своими делами!

Люди неохотно стали расходиться.

3

С головой, повязанной платком, Адна-сердар лежал на мягкой бархатной подстилке посреди своей восьмикрылой кибитки. Настроение у него было скверное.

Молодая женщина, сидя на корточках, осторожно растирала толстые волосатые икры сердара. В другое время он непременно испытывал бы наслаждение от такого нежного поглаживания, может быть, даже стал бы заигрывать с женщиной. Но сейчас ему было не до этого…

Не столько тревожное сообщение Ата-Емута занимало мысли сердара, сколько дерзость поэта Махтумкули, унизившего на глазах у всего народа его достоинство. Он не сумел как подобает ответить тогда, и чувство мести не давало ему покоя.

А в доме Бегенча шло пиршество. Оттуда доносился голос бахши, но даже он раздражал сердара. Разве не они, не бахши, распространяют возмутительные стихи Махтумкули? Разве не они на все лады прославляют в народе этого поэта вместо того, чтобы славить сердара, который с саблей в руке охраняет покой людей от разбойничьих набегов кизыл-башей и иомудов, водит джигитов в походы, приносящие богатую добычу? И почему они любят этого Махтумкули? Ведь он только и знает, что мутит воду, подбивая людей на плохие мысли и дурные поступки!..

Вошла высокая смуглая женщина с двойным подбородком и седеющими волосами. Это была Садап, принесшая чилим с серебряной крышкой. Глаза сердара стали злыми, а молодая женщина вздрогнула и с опаской посмотрела на вошедшую.

— Расселась, как квочка! — зло сказала Садап. — Иди, посмотри за обедом!

Молодая женщина поспешно вскочила и выбежала.

Бесцеремонное поведение Садап не понравилось сердару. Он проводил ушедшую взглядом, взял мундштук чилима, сердито буркнул:

— Для тебя Лейла как колючка в пятке!

— Не знаю, где у тебя эта колючка — в пятке или в сердце! — огрызнулась Садап. — Из-за этой девки совершенно семью забыл! Кроме нее, у тебя других радостей нет!

Садап была старшей женой Адна-сердара и матерью Илли-хана, считалась хозяйкой дома. Без ее разрешения другие жены не смели и шагу ступить. Упрямая и скандальная, она осмеливалась перечить даже самому сердару, за что не одна палка была обломана о ее спину. Но как бы круто ни обращался с ней сердар, характер Садап не менялся.

Сейчас она возмущалась неспроста: Лейла была наложницей сердара, купленной им за туман у Овезберды-хана. Привезли ее поперек седла откуда-то из Ирана восемь лет назад. Кто она такая, из какого рода-племени, никто не знал, да это и не интересовало никого — невольница есть невольница.

Однако при всем этом ей нельзя было отказать в молодости и красоте. Маленькая, изящная, с тонким, словно точеным станом и снежно-белым лицом, которые дивно украшали огромные глубокие глаза, она невольно заставляла учащенно биться сердца мужчин, вызывала у них игривые желания.

Сердар не то чтобы любил ее, — она была ему нужна, как пиала бодрящего чала в жаркий летний день. Эти юные ласки бодрили его постаревшую душу, и он, чувствующий неотвратимое приближение старости, стремился как можно больше испить из чистого, прохладного родника. К тому же у Лейлы было еще одно достоинство: она не беременела. Конечно, для обычной женщины это не достоинство, а несчастье. Но кому нужен ребенок от наложницы?..

Средняя жена сердара не придавала значения особого увлечению мужа, считая это явление временным и не стоящим того, чтобы волноваться и переживать. А вот Садап ревновала, ревновала с тяжелой злобой сорокапятилетней женщины, давно лишенной мужских ласк и сознающей, что уже не дождется их, так как время ее прошло. Ее бесило, что даже вот в такие минуты, когда человеку нужна не просто женщина, а утешитель, друг, который помог бы рассеять мрачные мысли, муж звал не ее, а Лейлу.

Выпустив густое облако дыма, сердар сказал:

— Оставь ее в покое, слышишь!

Садап уже раскрыла рот и набрала в грудь побольше воздуха, чтобы обрушить на сердара поток жалоб и обвинений, но не успела — в кибитку, покашливая, вошел козлобородый Шаллы-ахун. Он так почтительно поздоровался с Садап, так долго справлялся у нее о жизни и здоровье, словно вернулся из дальнего путешествия. Потом расчесал пальцами свою белую бородку и хитровато посмотрел на Адна-сердара.

— Пусть аллах не сочтет Садап-гелин слишком большим счастьем для тебя, сердар, — сказал он. — Каким большим хозяйством управляет твоя Садап. Другая на ее месте и одного дня не выдержала бы, а она все такая же статная да красивая.

Лицо Садап просветлело, она словно выросла на целый вершок. Вздернув густые брови, покосилась на молчащего сердара.

— Если бы, тагсир, человека по его достоинству оценивали, то…

Сердар глянул на нее так, что она замолкла. И ахун сразу смекнул, что хвалу Садап он воздал совсем не вовремя и что его слова вряд ли пришлись по душе хозяину. Соображая, как выйти из затруднительного положения, он помолчал, ничего не придумал и со вздохом сказал;

— Боже праведный, как будто люди никогда тоя не видели! Даже из окрестных сел пришли.

Сердар повернулся в сторону жены:

— Поторопись с обедом!

Она неохотно поднялась и вышла.

В кибитке на время установилась тишина. Сердар, булькая чилимом, мрачно рассматривал узоры ковра. Ахун, выжидая водил глазами по кибитке и мысленно хвалил Лейлу: опрятная женщина, хоть и невольница, ничего не скажешь, даже терим не потемнел от дыма очага. Как все со вкусом убрано! Четыре ковра, подвешенных к териму, подобраны так, что узор одного дополняет узор другого. Чуть выше висят четыре коврика-торбы с оригинальными рисунками. Ни на одном из них нет следов грязи. Даже длинная бахрома и та словно расчесанная. На полу постелен палас, а на нем — большие и маленькие коврики. Нет беспорядка и в посудном углу — все чайники, пиалы, миски аккуратно расставлены в расписном шкафу, сделанном астрабадскими мастерами. На шкафу аккуратно уложены красивые одеяла и подушки. Мешки с пшеницей заботливо прикрыты коврами а поверх, чтобы видели гости, брошены шуба из каракуля и богатый хивинский халат. Да, опрятная женщина Лейла, хоть и не дает ей аллах радости материнства.

Ахун посмотрел на хырли и саблю в серебряных ножнах, висящие на почетном месте, и снова вздохнул.

— Придется, видно, мой сердар, щелкнуть нашего поэта по носу. Не понимает он добрых намеков, позорит наши имена.

Набычившийся сердар только повел глазом, не поддерживая разговора. Ахун продолжал:

— Вы слышали, какой крамольный стих сочинил он о падишахе вселенной?

— Слышал, — пробурчал наконец сердар и булькнул чили-мом, раздраженно подумав, что этот "падишах вселенной" большего заслуживает, чем просто осуждающих стихов.

Ахун покопался в кармане длинной, до колен, рубахи, вытащил лист бумаги:

— Если слышали, то вот вам новые стихи. Это уже о нас с вами.

Ахун, перегнувшись, положил бумагу около сердара, но тот не взял ее и только переспросил:

— О нас с вами?

— Да, мой сердар.

— Когда он сочинил их?

— Аллах ведает.

— А ну, читайте.

Ахун взял листок брезгливо и осторожно, как берут мохнатую фалангу, и, держа ее подальше от глаз и сощурившись, начал читать в нос, нараспев:

Сады зачахли, обмелели реки, Зато струятся слезы у сирот: Закон поправшие ублюдки-беки Поборами измучили народ.

Ахун особенно выразительно прочел две последние строки. Лицо Адна-сердара побагровело, гневно дрогнули губы. Ему хотелось схватить бумагу и изорвать ее на мелкие клочки, но он сдержался.

Ахун, зная, что следующие строки стихотворения — о нем, прочел их невнятной скороговоркой:

Ишаны клянчат денег на дороге; Муллы давно к отступникам не строги: Крича: "Я свят!" — святоши лгут о боге И в рай при жизни ловко ищут ход.

Адна-сердар, поняв причину, по которой ахун изменил голос, поднял руку.

— А ну, повторите последние строки, — потребовал он. Ахун, еще больше понизив голос и гундося, повторил и без паузы стал читать дальше:

Весь край мой стал обителью разврата: Душа моя стяжательством объята: И богачи, забыв закон зекята, Жен развратить готовы в свой черед. Гляди, Фраги: потупя долу взоры, Весь хлеб муллы пожрут у бедных скоро. Вот до какого дожили позора — Забыв о боге, свой растят живот!

Закончив чтение, ахун опустил листок и выжидательно посмотрел на сердара, пытаясь разгадать, какое впечатление произвели на него только что прочитанные строки. Он ждал вспышки дикой ярости и последующей за этим скорой расправы с богомерзким поэтом. Однако сердар сидел молча, даже не изменив позы. Ахун поерзал в нетерпении и пискливо проверещал:

— О, боже, собака лает на хозяина!

Сердар покосился на листок.

— Это его почерк?

— Нет, один из талибов переписал.

— А сами талибы не могли это сочинить?

— Нет, нет!.. У них на это ума не хватит! С молодых уст такой яд не станет сочиться. Это его, его слова; что стоит человеку, опозорившему падишаха вселенной, опозорить и нас с вами!..

Вошла Лейла, неся в обеих руках чайники, поставила их перед сердаром, достала из шкафа две пиалы. Все делала она молча, не поднимая глаз.

Когда, шурша новым красным шелковым платьем, наложница вышла, сердар подвинул один из чайников к ахуну, жестко сказал:

— Я ему зашью рот! Он у меня до скончания дней своих челюстей не разожмет!

— Истинное слово сказали! — подхватил ахун, донельзя довольный, что сердар, кажется, наконец рассердился. — Истинное слово! У этого человека нет больше дел, как порочить нас с вами. На днях собрал у Мяти-пальвана народ и такого о вас наговорил, что доброму мусульманину и слушать грешно. Язык-то длинный и без костей! Будто за все дела в мире один вы виноваты, все грехи вам приписал, очернил совсем. Если бы, говорит, народом правили не рабы собственной алчности, тогда не разорялась бы страна, не покинуло бы счастье наши земли. Воистину надо укоротить ему язык!

Стараясь сдержать рвущийся наружу гнев и не замечая, что горячий чайник жжет ему пальцы, сердар хрипло сказал:

— Перепишите мне стихи, сложенные им о падишахе вселенной!

Прикидываясь простачком, ахун полюбопытствовал:

— А зачем они нужны?

— Нужны! — отрезал сердар.

Ахун прекрасно знал, для какой цели понадобились сердару стихи о падишахе. Давно бы пора!

* * *

По небу плыли тяжелые тучи, неся с собой влажное дыхание осеннего Каспия. В их разрывах изредка проглядывала луна, ненадолго заливая степь неверным, призрачным светом.

А шумное веселье на свадьбе Бегенча продолжалось. Вдоволь наслушавшись песен бахши, стихов и рассказов, люди с нетерпением ожидали церемонии бракосочетания и встречи жениха с невестой. Больше всех ждал этого волнующего момента сам Бегенч.

Его нетерпеливое сердце билось с такой силой, словно хотелось вырваться из груди. Ведь Бегенч еще не видел лица невесты. Какая же она, его жена? Сбудутся ли мечты?.. Или… Но он гнал тревожные мысли.

Наконец в дверь заглянула одна из женщин:

— Ведите жениха!

Друзья Бегенча оживились и с криком: "Бери батыра!" — на руках вынесли жениха, потащили его к кибитке, где ожидала невеста, и ввалились туда шумной ватагой. Она сидела, вся закутанная среди шумливых, возбужденных девушек, настороженно притихшая при появлении парней.

Невесту усадили посреди кибитки, и она, сплошь в зеленом бархате, была похожа на кустик какого-то странного растения.

— Чего стоишь, как подпорка! — прикрикнула распоряжающаяся церемонией женщина на Бегенча. — Если ты супруг, то иди и садись рядом!

Парни вручили Бегенчу серебряное кольцо и, с шутками усадив его около невесты, накинули на головы новобрачных новенькое одеяло.

Распорядительница вложила руку невесты в ладонь жениха и, поочередно похлопывая молодых по спинам, начала ритуальную приговорку:

В белое и синее ее не одевай, Хлебом ячменным ее не питай, Языкастому в обиду ее не давай, Ногастому пинать ее не давай Цветет, как майская роза, пусть, Родит, как дыня-туршен, пусть, Правая рука в масле будет, пусть, Левая рука в муке будет, пусть…

Закончив приговаривать, женщина отбросила одеяло и обратилась уже лично к Бегенчу:

Гелин мы тебе вручили. Тебя мы аллаху вручили.

Крикнув: "Да обретете вы светлое счастье!", — она вырвала кольцо из руки Бегенча и выскочила из кибитки.

Бегенч схватил лежащую рядом плеть и, стегая всех, подвернувшихся под руку, выбежал вслед за ней. Парни помчались вдогонку. Оставшиеся девушки и женщины посмеивались над теми, кому досталось от плети Бегенча.

— Вай-ей! — пожаловалась одна. — Стегнул так, словно змея по плечам проползла!

— Ничего, сестрица! — утешила ее молоденькая невысокая женщина, положив руку на плечо. — Мы каждый день терпим побои, а тебе досталось в шутку. Выйдешь замуж — тогда сегодняшняя боль покажется лаской.

Вернулись парни, ведя под руки Бегенча, усадили его опять рядом с невестой, начали подзадоривать:

— Заставь-ка ее снять сапоги!

— Куда ему! У него решимости не хватит!

— Хватит! Покажи, Бегенч, что ты настоящий мужчина!

Бегенч протянул одну ногу невесте, грозно приказал:

— Снимай!

Невеста безропотно схватилась обеими руками за сапог, потянула. Но парни постарались надеть на ноги Бегенча столько шерстяных носков, что сапог не снимался. Сообразив, в чем дело, девушка дернула резко и, не удержавшись, вместе с соскочившим сапогом опрокинулась на спину.

— Ай, молодец, гелин-джан! — дружно подхватили парни. — Давай второй тащи!

Бегенч протянул вторую ногу.

— Не расслабляй ступню! — толкнул его в бок большеносый Тархан. — Разве к лицу джигиту так быстро уступать!

Бегенч так и сделал. Сколько невеста ни дергала, сапог не снимался. Тогда девушка решительно вскочила на ноги и потащила жениха к двери.

Поднялся невообразимый шум. Женщины наперебой кричали:

— Отпусти ногу, парень!

— За порогом очутишься, отпусти!

Парни, в свою очередь, не сдавались:

— Не отпускай, Бегенч!

— Отпустишь — трусом будешь!

Но Бегенч сжалился над своей невестой и ослабил ногу. Девушка с силой сдернула сапог и отбросила его в сторону.

По толпе пробежал гул одобрения.

Теперь невеста должна была развязать у жениха кушак.

Бегенч поднялся во весь рост, сцепив над головой руки. Невеста принялась искать конец кушака, искусно запрятанный парнями. Это оказалось нелегким делом, и одна из девушек, та самая, которая жаловалась, что ее сильно ударил Бегенч, попыталась помочь. Но парни не разрешили: пусть сама невеста свою сноровку показывает.

Конец нашелся, но туго затянутый узел невозможно было развязать руками. Девушка вцепилась в него зубами.

Парни захохотали.

— Эй, гелин-джан, зубы не поломай!

— Беззубая жена кому нужна!

Невеста справилась с узлом и стала обвязывать кушак чалмой на голову Бегенча. И — снова смех:

— Ой-ой, осторожней, невеста! У него болячка на голове, не задень!

— У него голова паршивая, руку испачкаешь!

Почти завязанную чалму сшибли с головы Бегенча, но тут поднялся Тархан и сказал:

— Кончайте! Невеста, дай бог не сглазить, молодцом оказа-лась. Счастье Бегенча, если она не оседлает его, как скакового осла!

Женщины проворно постелили в глубине кибитки постель, усадили на нее молодых и накрыли их одеялом. Илли-хан взял плеть и принялся выгонять всех из кибитки, прикрикивая:

— Р-р-расходитесь п-п-по домам!.. Б-б-быстро!

Бегенч запер дверь за последним гостем. Когда он вернулся к жене, та, не шевелясь, покорно ожидала своего повелителя.

Бегенч в волнении замер перед ней. Он знал только ее имя. Когда она снимала с него сапоги и развязывала кушак, он обратил внимание на маленькие, почти детские руки и на гибкий тонкий стан, но лица, закрытого халатом, разглядеть не сумел. И вот сейчас… Но он не решился сорвать с нее покрывало.

— Джерен-джан, ты не сильно ушиблась, когда упала? — спросил он, взяв девушку за руку.

Рука дрогнула, но Джерен ничего не ответила.

— Почему молчишь, Джерен-джан?

Душевное волнение девушки было не меньше, чем у джигита. Она так же, как и он, горела желанием поскорее увидеть своего мужа, узнать, что преподнесла ей судьба. Когда она развязала кушак Бегенча, то могла бы взглянуть на его лицо. Но так и не подняла ресниц.

Бегенч осторожно приподнял край халата, накинутого на голову Джерен. Она не сопротивлялась, только еще ниже опустила голову.

У Бегенча отлегло от сердца: тетка Дурсун не обманула: Джерен действительно была очень мила и красива.

Он взял ее за подбородок и приподнял опущенную голову. Большие прекрасные глаза глянули на него покорно и ласково, словно говорили: "Вот я вся перед тобой, — смотри. Не знаю, нравлюсь ли я тебе такая, а ты мне нравишься, джигит, ты оказался куда лучше, чем я ожидала".

Бегенч потянулся к ее губам, и они доверчиво раскрылись ему навстречу.

* * *

Перевалило за полночь.

Весь аул уже забылся глубоким сном. Только Бегенч и Джерен не спали, наслаждаясь неожиданным счастьем. Редко бывает, когда жених и невеста, до свадьбы не знавшие друг друга, при первой же встрече испытывают чувство если не любви еще, то взаимной симпатии и близости. Они радовались, что оба оказались молодыми, красивыми, здоровыми, и благодарили судьбу, особенно Джерен. Бегенчу-то хоть тетка на все лады расхваливала невесту: и пригожая, мол, она, и работящая, и род их плодовитый. А вот бедняжке Джерен не очень верилось, что ей выбрали молодого и приятного на вид, ласкового в обхождении мужа: достаточно наслышалась она, как бессовестно обманывают бедных девушек. И вот, к счастью ее, кажется, не обманули. И она с радостью чувствовала, как в сердце просыпается любовь к Бегенчу.

Лаская ее, Бегенч вслух мечтал, как прекрасно заживут они, какое хозяйство заведут. Джерен слушала его с легкой улыбкой на утомленном лице, веки ее медленно тяжелели и падали, чтобы сразу же испуганно взметнуться кверху.

— Спи, любимая! — прошептал Бегенч, жадно вдыхая волнующий запах ее щек. — Спи спокойно. Я буду охранять твой сон. Ни злой человек, ни злой дух не подойдут к твоему изголовью, пока я с тобой.

И вдруг Бегенч насторожился, прислушался. Неясный тревожный шум нарастал за стеной. Сначала был слышен лай осатаневших от ярости собак и неясные человеческие голоса, потом раздался отчетливый крик, от которого зашлось сердце: "Люди, вставайте! Кизылбаши напали! Вставайте!..".

Бегенч подскочил, как ужаленный, кинулся к сапогам.

— Что за шум, милый? — спросила не успевшая уснуть Джерен. — Что случилось?

Бегенч торопливо — без носков — обулся, схватил саблю.

— Не бойся, Джерен-джан! Только дверь запри изнутри и никому не открывай!

— Не оставляй меня одну, Бегенч! Я боюсь!

Уже с порога он вернулся к ней, обнял, заглядывая в глаза:

— Все будет хорошо, милая! Я не оставлю тебя одну.

Прибежала растерянная Сабыр — мать Бегенча. Она заперла дверь за сыном, обняла плачущую невестку:

— Успокойся, дитя мое… Успокойся, Джерен-джан… Аллах милостив.

Шум, начавшийся на восточной окраине села, мгновенно перекинулся на западную. Плач женщин и детей, крики мужчин, ржание коней и лай собак — вся эта волна ночного ужаса подкатывалась все ближе. Несколько человек с криком пробежали мимо кибитки. Сабыр теснее прижала к себе Джерен, не в силах удержать слез, исступленно зашептала:

— О аллах пресветлый! Прояви милость свою…

Близкий лязг сталкивающихся сабель заставил ее оборвать молитву и прислушаться. Донесся задыхающийся голос Бегенча:

— Джерен!.. Мама! Выходите из кибитки!.. Бегите к оврагу!..

Джерен метнулась к двери и выскочила на улицу. Первое, что она увидела, был Бегенч, отступающий перед двумя здоровенными кизылбашами.

Не помня себя, Джерен схватила стоявший у порога узкогорлый рычаг с водой и кинулась на выручку Бегенча. Но не приспособлены для схваток женские руки — кумган, которым она метилась в голову кизылбаша, упал на землю. Второй кизылбаш, почти не глядя, махнул в ее сторону саблей. На волосок от лица тонко свистнул рассеченный воздух. Она отшатнулась.

— Джерен! — сердито закричал увидевший ее Бегенч, отмахиваясь саблей от наседающих врагов. — Уходи отсюда!.. Мама! Уведи ее!..

Сабыр, плача, ухватила Джерен за руку.

— Пойдем, дитя мое! Пойдем в овраг!..

Но уйти им не удалось.

В зловещем отблеске разгорающегося пожара появился тот, в храбрости которому Адна-сердар отказал вечером, — сам Шатырбек. Его сопровождали двое рослых нукеров с обнаженными саблями.

Заметив женщин, Шатырбек приказал:

— Взять!

Догадливые нукеры, оставив без внимания Сабыр, схватили Джерен. Завернув ей руки за спину, потащили, упирающуюся, к своему повелителю.

— Отпустите ее, нечестивцы! — завопила Сабыр, бросаясь вслед.

Шатырбек обеими руками приподнял лицо Джерен, поцокал языком, глядя в ее горящие страхом и ненавистью глаза:

— Да… Хороша!.. Уведите ее!

Всего несколько мгновений назад прозвучали эти же слова, но какая между ними лежала бездна.

Изогнувшись, Джерен что есть силы ударила ногой в толстый живот Шатырбека. Шатырбек изумленно икнул, ощерился, обнажив крупные крепкие, как у коня, зубы, зло посмотрел на Джерен. Потом перевел взгляд на нукеров и гаркнул:

— Свяжите ей руки и уведите!

Сабыр изо всех сил вцепилась в халат Шатырбека, потащилась за ним по дорожной пыли.

— Жертвой твоей стану, хаким-джан, не трогай дитя мое, отпусти ее!

Шатырбек равнодушно пнул ее кованым каблуком, и старуха, захлебнувшись криком, покатилась по земле.

Подбежали еще два нукера.

— Обыщите! — Шатырбек кивнул им на кибитку Бегенча.

— Вах, Бегенч-джан!.. — плакала Сабыр, стукаясь лбом о твердую землю. — Бегенч-джан, где ты?.. Джерен ушла из рук твоих, упорхнула птичка!.. Ой, люди, спешите!.. Закатилось мое солнце!..

Она плакала и причитала до тех пор, пока не подбежал к ней Атаназар. Он был бос, без шапки, весь испачкан кровью — своей ли, чужой, не разобрать. В руке он держал обломок сабли.

— Где невестка, мать?

— Ой, поспеши, сынок! — простонала Сабыр. — Ушла из рук наших невестка, ушла… Ой, поспеши!..

Невдалеке утробно завыл сурнай. Два кизылбаша, грабившие кибитку, выскочили наружу с узлами за спиной.

— Не уйдете, гады! — бросился к ним Атаназар.

Один из кизылбашей, кинув узел награбленного, побежал со всех ног. Второй схватился за саблю. Аганазару пришлось худо. Несмотря на немалую силу и умение владеть оружием, ом вынужден был попятиться: обломок сабли — не сабля, да и кизылбаш был, видно, не из последних рубак. Он злобно хакал и рубил так, что Атаназар едва успевал уворачиваться.

Неизвестно, чем бы кончилась схватка, если бы не подбежал запыхавшийся Тархан. Перед двумя противниками кизылбаш дрогнул и начал отступать. Но не успел он сделать и трех шагов, как сабля Тархана вонзилась ему в бок. Он охнул и свалился.

Призыв сурная прозвучал снова.

* * *

Враг ушел, но люди все еще не осмеливались вернуться домой. Всю ночь до рассвета просидели они в овраге, на окраине аула.

Молодая женщина, прижав к себе маленького ребенка, тихо плакала возле бездыханного мужа. Только что у нее был дом, семья, будущее. Все рухнуло в один миг: имущество разграблено, ребенок осиротел, будущее черным-черно.

Под сухим кустом черкеза опухшая от слез Сабыр прикладывала мокрый платок к голове Бегенча. Она одновременно и горько сетует на судьбу и благодарит ее за то, что Бегенч уцелел в эту страшную ночь. Но где сейчас несчастная Джерен? До сих пор ее призыв о помощи звучит в ушах Сабыр, терзая душу. Не может забыть старая Сабыр, как бессильно сопротивлялась врагам Джерен.

Превозмогая боль, разламывающую голову, думал об участи жены и Бегенч. Надо бы немедленно идти выручать ее, но нет сил подняться — проклятый кизылбаш так хватил его чем-то по голове, что он с трудом пришел в сознание. Хорошо еще, что не саблей ударил…

Неподалеку на земле извивалась и стонала изможденная женщина. Со дня на день она ждала появления на свет ребенка. Теперь не будет у нее сына — он родился преждевременно и мертвым.

Казалось, все несчастья мира собрались в этом овраге. Люди сидели, горестно покачивая головами. Со всех сторон раздавались жалобные причитания. Беда была общая, но у каждого болела своя рана.

* * *

Небо на востоке стало постепенно светлеть. Окрасив горы ярким заревом, появилось солнце.

Начинался обычный день. Как будто ничего и не произошло.

Каждый раз с наступлением утра аул оживлялся. Женщины торопливо доили коров, готовили завтрак. Мужчины поили скотину и задавали ей корм. Проснувшиеся детишки, поеживаясь от утренней прохлады, перекликались звонкими голосами.

Но сегодня аул был тих и безлюден. Женщины все еще сидели в овраге, проклиная врагов до седьмого колена. Только возле кибитки Адна-сердара собралась толпа мужчин. Молча думали о возмездии.

Сердар сидел на краю широкой глинобитной тахты и мрачно ковырял землю рукояткой плети. Перед ним в луже крови лежали два кизылбаша со скованными ногами и связанными руками. На их спинах, едва прикрытых окровавленными лохмотьями, чернели и бугрились следы плетей. Вокруг стояли и сидели на корточках хмурые люди. Они ждали слов сердара.

На своем беспокойном веку Адна-сердар видел много бурных дней и грозовых битв, не раз попадал в тяжелое положение. Но такого, как сегодня, еще не было. Словно специально охотясь за ним, кизылбаши начали нападение с его дома. Хвала милосердному и милостивому, что его еще вовремя разбудил лай собак и крик батраков, иначе не миновать бы ему рук Шатырбека.

Сам он уцелел, но кибитки его разграблены дочиста, скот угнан, исчезла Лейла. И все это легло на его душу тяжелым камнем. Да, такого еще не доводилось переживать сердару. А может быть, прежде он был просто моложе и все воспринимал легче?..

Он обвел взглядом собравшихся, и люди прочли в его глазах решение: месть, месть, и еще раз месть!

— Идите по домам, — сказал он. — Кто решил выступать, пусть собирается… В соседние аулы уже посланы гонцы. Сбор в Гапланлы. Все остальное будем решать там.

Некоторое время мужчины посидели молча, потом так же молча стали расходиться. Мяти-пальван и Атаназар, помешкав, зашли в кибитку сердара.

— Опять о Емуте? — неприязненно спросил он.

Мяти-пальван махнул рукой:

— Не в иомудах или в гокленах дело, сердар! Надо подумать о завтрашнем дне.

— Поживем — увидим, что принесет завтра, — сердар снял тельпек и кинул его на пол. — Вымаливать ни у кого не будем! Сами возьмем!

— Мы сегодняшний злосчастный день тоже не выпрашивали, сердар-ага, — сказал Атаназар, — и завтрашний черный день может наступить без нашей воли. Как бы еще в большую беду не попасть. Надо бы заранее поискать выход.

Сердар досадливо поморщился и сказал гоном, явно показывающим, что он не желает продолжать разговор:

— Вот идите и находите!

Мяти и Атаназар переглянулись понимающе и ушли.

Солнце уже поднялось над землей на высоту копья, а безлюдный аул все еще являл собой печальную картину. Особенно гнетущее впечатление производила необычная тишина, словно жизнь ушла из этих мест.

Мяти-пальван остановился у мазанки Махтумкули. Дверь была широко раскрыта. На полу, среди груды разбросанных кизылбашами книг и рукописных свитков, сидел на корточках сын Мяти — Джума. Старый поэт любил его, как родного сына, за пытливый, острый ум, за веселый характер и большие способности: Джума слагал стихи, играл на дутаре, неплохо пел. Он тоже тянулся к Махтумкули, целыми днями пропадал у поэта. И сейчас, даже в такую минуту, для него самое важное — книги. Он осторожно берет их, сдувает пыль, протирает рукавом халата и складывает аккуратной стопкой. Вот он листает "Гулистан" Саади, берет диван Навои, а это — "Шах-наме" Фирдоуси. Он бережно рассматривает каждую из книг, словно нашел бесценное сокровище.

Темнолицый Атаназар заглянул в мазанку через плечо Мяти, прошептал:

— Не мешай ему… Пойдем.

Махтумкули сидел в своей кибитке и беседовал с кизылбашем. Голова пленного была повязана окровавленной тряпкой. Правая рука, тоже перевязанная, покоилась на груди, в косынке, перекинутой через шею. Он держал пиалу с чаем в левой руке и рассказывал Махтумкули о том, как попал в Хаджиговшан.

При виде двух вошедших великанов джигитов, кизылбаш заметно побледнел, поставил не донесенную до рта пиалу и поднялся, испуганно переведя взгляд с Атаназара на Мяти-пальвана.

— Не беспокойтесь, — сказал Махтумкули, поняв его состояние. — Садитесь.

Однако кизылбаш продолжал стоять навытяжку и сел только после того, как уселись пришедшие. Он был еще сравнительно молод, этот ночной разбойник, не старше тридцати лет. Короткая куртка из шерсти была надета поверх бархатной жилетки. Широкие штаны почти целиком закрывали голенища черных сапог. И по одежде, и по чистому, гладкому лицу было видно, что он не из простых нукеров. Атаназар рассматривал его со смешанным чувством вражды и непонятной симпатии.

Мяти-пальван, расчесывая волосатыми пальцами всклоченную бороду, спросил:

— Ты, не знающий своего бога раб, как тебя зовут?

Кизылбаш непонимающе моргал. Его большие, серые глаза были полны напряженного внимания и желания понять, что сказал ему этот седой богатырь.

За кизылбаша ответил Махтумкули:

— Зовут его Нурулла. Он единственный сын у родителей. Разыскивает похищенную сестру.

Мяти-пальван свел широкие брови:

— Все они сестер разыскивают, когда дело до расплаты доходит. Врет, конечно. Обычный охотник до чужого добра. Отведал бы плети, сразу забыл бы про сестру!

Атаназар вспомнил тех избитых до бесчувствия пленников возле дома Адна-сердара и подумал, что, попади этот Нурулла в руки сердара, не миновать бы ему плетей. Его счастье, что он нашел защиту в доме Махтумкули-аги.

— Что решил сход? — спросил поэт, отводя щекотливую тему.

Мяти-пальван, отхлебнув из поданной ему хозяином пиалы, покосился на Нуруллу.

— Ничего определенного. Сегодня сердар любому слову поперек становится, лучше не подходи к нему.

— Ну и не надо подходить. У него всегда одна забота была — рубить да грабить… — Поэт тяжело вздохнул и сурово продолжал: — Странно и нелепо устроен этот мир! Если бедняк, не имеющий куска хлеба, возьмет из чужого курятника одно яйцо, мы кричим: "Вор!" А если не влазящий в собственную шкуру от сытости ограбит чужое селение, разорит бедняцкие хозяйства, — это называется храбростью и мужеством. Поистине удивительна эта узаконенная несправедливость!

— Ахун тоже заодно с сердаром, — вставил Атаназар.

— Ахун — хитрый человек, — согласился старый поэт, — у него вечно голодные глаза и скользкая совесть. Человек духовного звания должен довольствоваться милостями аллаха, а помыслы его должны принадлежать народу, А у нашего ахуна всего и святости, что аккуратно пять раз в день намаз совершает.

Мяти-пальван поставил пиалу, вытер рукавом губы.

— Вы, поэт, говорите: "народ", "совесть"… Ахун почти не спит и думает только об одном: как бы к сердару подкатиться! Вот и сейчас, когда вы ушли со сходки, он начал сердару нашептывать: "Некоторые языки за двоих болтают, а когда до дела доходит, в кибитке прячутся. Аллах такое не помилует". Видали, каков! Атаназар, молодчина, достойно ему ответил!

Я всегда был и буду с народом, — спокойно сказал Махтумкули. — Недаром говорится: "Одобрит народ — и коня под нож". Я пойду с джигитами. Если моя рука отведет меч злодейства хоть от одной невинной головы, это будет уже достаточной наградой… — Он помолчал, опустив голову, и добавил:

— И еще не скрою от вас: давно мечтаю сходить за горы. Если брат Мамедсапа жив, аллах поможет мне найти его. Если он уже распрощался с миром, пусть душа его не станет сетовать на то, что все позабыли несчастного.

После довольно продолжительного молчания, которым джигиты выразили свое сочувствие давнему горю старого поэта, Атаназар сказал:

— Махтумкули-ага, мы посовещались и думаем, что от нас к сердару Аннатуваку может поехать Мяти-ага, от ганджиков — Бегли Безрукий, от сарыков — Ягмур-ага. Как вы на это смотрите?

— Что ж, вы дельно решили, сынок. Только мешкать с этим не следует. Понадобится, дойдите и до самого хакима. Если он настоящий правитель, пусть защитит народ от набегов. А если у него нет забот, кроме как требовать коней да нукеров, то пусть вслух скажет об этом. Подати и дурак собирать может! Надо всерьез думать о судьбе народа. Вот и с Нуруллой, — Махтумкули кивнул на кизылбаша, — мы говорили о том же. Я задал ему вопрос: "Неужели выгоду приносят эти набеги?" Он мне ответил, хозяйства приходят в упадок, все больше становится голодных, обездоленных сирот и вдов. Но как не пойдешь, если тебя заставляют идти?" — спросил он. И я согласен: все дело не в простых людях, а в правителях, которые натравливают племя, народ на народ, а сами угольки из костра чужими руками выгребают.

Мяти-пальван ткнул толстым волосатым пальцем в сторону Нуруллы:

— Это он так сказал?

— Да, — подтвердил Махтумкули. — Они, сосед, такие же люди, как и мы. А народ любой страдает от разбоя.

— Конечно, — согласился Мяти-пальван и посмотрел на Нуруллу так, словно говорил: "Хитер ты, красноголовый, соловьем поешь, но твоей веревкой наши дрова вязать нельзя. Нет, нельзя!"

Нурулла под его пристальным взглядом почему-то покраснел.

4

Приближалось время отправляться в путь, и беспокойный шум в селе, сменивший недавнюю мертвую тишину, нарастал. Все понимали, что поход вряд ли завершится благополучно. Враг первый пришел с мечом. Значит, он не станет бездействовать. И спор решился на поле боя. А ведь сражений без жертв не бывает. Кого ждет пуля, смертельный удар сабли?

Вслух об этом не говорилось, но никто не мог отмахнуться от тревожных мыслей.

Вот стоит у порога кибитки Мяти-пальван и, вручив в руки своего единственного сына кривую саблю, дает ему последние отцовские наставления.

Седобородый Мяти-пальван был старым воином, закаленным в десятках сражений, знавший запах пыли многих троп и дорог. Не было вокруг ни одной крепости, в которой он не побывал бы, ни одной горы, которую бы он не перешел.

Таков был Мяти-пальван, не клонивший голову перед бедой, не сгибавший колен под тяжестью испытаний. Но Джума, его сын, первый раз садился на коня, впервые брал в руки саблю для битвы, — и у Мяти-пальвана было смутно на душе. Конечно, кому не суждено погибнуть, тот вернется, но и правы говорящие: "На аллаха надейся, а осла привязывай покрепче". У Джумы в избытке и мужества и сил, но он еще молод, нет у него отцовского опыта, нет смекалки.

— Будь осторожен! — напутствовал сына старый воин. — Смерти не ищи, но и за спину друга не прячься. Лучше погибнуть, выручая товарища, чем спастись ценой его гибели и и жить с камнем на душе. Иди — и благополучно возвращайся. За Махтумкули-агой там присматривайте!

Старый поэт тоже собирался в дорогу. Он надел теплый халат, крепко подпоясался шерстяным кушаком. Нуртач с покрасневшими глазами укладывала в хурджун чай, чурек, кумган, пиалу и советовала:

— Где это видано, чтобы садиться на коня в твои годы!

Вспоминая, не забыл ли чего, Махтумкули рассеянно ответил.

— Ты лучше других знаешь, что я противник разбоя. У меня предчувствие, что там я разыщу братьев Абдуллу и Мамедсапу.

— У меня тоже предчувствие, что ты полдороги на коне не усидишь, назад вернешься!

Вошел возбужденный Джума:

— Готовы, Махтумкули-ага? Тогда пойдемте, нас ждут!

— Ты-то куда собрался? — напустилась на него Нуртач. — Беду на свою голову ищешь?

— Кому же и ехать, если не мне, Нуртач-эдже? — блеснул зубами Джума, затягивая набитый до отказа хурджун Махтумкули. — А насчет беды — посмотрим, может быть, не нас, а врагов беда ожидает.

— Все вы, молодые, горячие, — покачала головой Нуртач и добавила: — Пусть ясное солнце светит тебе в пути, сынок, возвращайся невредимым!

— Благослови и меня, жена, — серьезно попросил Махтумкули.

— Аллах тебя благословит, — дрогнувшим голосом сказала Нуртач и отвернулась.

У старого поэта защипало глаза. Была любовь или нет, но они прожили бок о бок долгие годы, и все время Нуртач была ему верной женой и другом. Он привык к ней, как к собственной тюбетейке, и часто не замечал ее, как не замечает человек сам себя. Однако наступила минута расставания, и он понял, что дружба и уважение к человеку имеют такие же крепкие цепи, как и любовь. Ему жаль было оставлять ее одну, может быть, потому, что он не представлял себе жизни врозь. Ему хотелось сказать ей что-то ласковое, утешающее, но он знал, что ничего не сумеет сказать, кроме обычных слов. Да и не ждала она иного.

Более сотни всадников, опоясанных кривыми саблями, были готовы двинуться в путь. Среди крепких, многоопытных воинов, как Атаназар, было много ровесников Джумы, впервые севших в седло для бранного дела. Были и седобородые джигиты, почти сверстники Махтумкули. У редких за плечами торчали стволы самодельных нарезных ружей — хырли. Подавляющее большинство располагало обычными ружьями, саблями, были готовы двинуться в путь. Среди крепких, многоопытных воинов, как Атаназар, было много ровесников Джумы, впервые севших в седло для бранного дела. Были и седобородые джигиты, почти сверстники Махтумкули. У редких за плечами торчали стволы самодельных нарезных ружей — хырли. Подавляющее большинство располагало обычными ружьями, саблями, а то и просто ножами дамасской стали. И кони не у всех были свои — безлошадные одолжились у Шаллы-ахуна и других состоятельных аульчан за половинную долю будущих трофеев.

Завидев приближающегося Махтумкули, Адна-сердар направил коня ему навстречу. Не доезжая нескольких шагов, натянул поводья и, глядя мимо поэта, иронически сказал:

— И поэт коня оседлал?

— Как видите, — спокойно ответил Махтумкули. — А вы полагали, что я не поеду?

— Я слышал о другом, — уклончиво сказал сердар.

— О чем же?

— Вам это известно лучше, чем мне.

— Может быть, о том, что вы зря проливаете кровь неповинных?

Сердар метнул злой взгляд из-под витых висюлек тельпека:

— Я?! Зря проливаю кровь?!

— Да, сердар! Сегодня нас порубили кизылбаши, завтра мы их порубим, — а чем это закончится? Взаимная резня и истребление… Это не лучший путь. Мы все туже затягиваем петлю взаимной вражды на горле людей вместо того, чтобы попытаться ослабить ее. Вы не думали об этом?

— Не думал! — резко ответил сердар. — И думать не хочу! Кто бьет меня, того и я бью. И пусть это кончается чем угодно! Я знаю, в какую сторону дует твой ветер, поэт! Усмири свои желания — я все равно не пойду за помощью к иомудам, если даже меня завтра за ноги повесят! Не смогу сам себя защитить — значит, туда мне и дорога!

Старый поэт осуждающе взглянул на собеседника.

— У вас, конечно, достанет сил защитить и себя, и свое имущество, сердар. А вот каждый из этих бедных людей, которых вы подняли за собой, — он сумеет?

Досадуя, что затеял этот разговор, сердар дернул поводья. Отъезжая, бросил через плечо:

— Не утруждайтесь наставлениями! Я никого не неволю. Кому дорога его честь, тот идет со мной, а кто мыслит иначе — вон дорога к иомудам.

"Да, — подумал Махтумкули, глядя на широкую спину Адна-сердара, — ты не неволишь людей, ты просто умело пользуешься их настроением. Кто удержит Бегенча, все помыслы которого заняты сейчас похищенной женой? Может быть, мать, которая беззвучно плачет возле него? Может быть, разумное слово? Нет, не удержат: он весь так и рвется в бой. А вон тот статный чернобородый джигит, что, сидя на коне, ласкает маленького ребенка? Его имущество и близкие не пострадали от ночного набега, но и он убежден в святости мести. И так — все они. Не надо их убеждать, не надо неволить, они уже в неволе — в неволе у недобрых стремлений, злых традиций".

— Люди, прекратите шум! — раздался повелительный голос Адна-сердара.

Рядом с ним, озираясь по сторонам, стоял щупленький Шаллы-ахун. Когда говор смолк, он взобрался на невысокую подставку и зашевелил губами, бормоча что-то про себя. Потом поднял к небу руки и фальцетом возгласил:

— О, создатель! Лиши врага благополучия, сохрани бедных!.. Идите, люди! Да будет светлым ваш путь и да сопутствует вам удача. Аминь!

— Аминь! — дружно откликнулся народ.

— Будьте здоровы! — бросил Адна-сердар и хлестнул коня плетью, направляя его на юг, в сторону гор.

Торопливо распрощавшись с родственниками, всадники поспешили за сердаром, и облако пыли скрыло их от провожающих.

* * *

В Гапланлы собралось около трехсот всадников со всех окрестных сел гокленов. Вестники, посланные в дальние аулы, еще не возвратились, но медлить было нельзя, и совет старейшин уже собрался под большой чинарой, стоявшей у самого входа в поросшее лесом ущелье. Остальные воины отдыхали, расположившись прямо на земле.

Бегенч лежал в тени на берегу широкого арыка, начинающегося у гор Кемерли и тянущегося до самого Гургена. Лежал и с нетерпеливой досадой ждал, когда закончится совет.

Вокруг Бегенча сидели его односельчане и разговаривали, весело подшучивая друг над другом, словно ничего особенного не произошло минувшей ночью и не их ждали смертельные схватки. Особенно весело и беззаботно смеялся Тархан. Его радовала не предстоящая добыча, а сам поход, во время которого он чувствовал себя не бессловесным слугой Адна-сердара, а полноправным джигитом. Выцедив в пиалу остатки из чайника, он сказал, продолжая начатый разговор:

— Да услышит тебя аллах, Джума-джан! Может, и в самом деле он пошлет каждому из нас шестнадцатилетнюю красавицу со щеками, как спелый персик, и с глазами газели!

Худой, похожий на наркомана человек, недовольно спросил:

— Неужто ты, Тархан, ни о чем, кроме девушек, говорить не можешь?

Тархан фыркнул:

— Эй, Караджа-батыр, сердце у тебя, наверное, плесенью покрылось, у бедняги! О чем же беседовать, как не о девушках? Сам Махтумкули-ага об этом сказал.

Худой, приземистый Караджа, которому меньше всего подходило прозвище "батыр", вытащил тыквянку с насом, постукал ее о ладонь, вытряхивая табак.

— Так ты не только о девушках, но и о стихах можешь говорить? Ну, давай, послушаем…

И он кинул в рот щепотку наса.

Тархан взял плеть и, постукивая пальцами по ее рукоятке, словно по струнам дутара, тихонько запел:

Будь ты повар искусный, будь сам чародей, Нет без соли приятного вкуса у плова. Разговор будет пресного блюда пресней, Если в нем о красавицах нету ни слова.

Джигиты весело засмеялись. Один из них, круглолицый и лопоухий, с едва пробивающимися усиками, крикнул:

— Ну, Караджа, получил? Попробуй еще рот раскрыть!

— Раскрою! — блеснул глазами Караджа. — Если Махтумкули-ага напел такие слова, которые могут удержаться в медной голове Тархана, то я сдаюсь, — сказал он, несколько шепелявя от заложенного под язык наса, и засмеялся, брызгая желто-зеленой слюной.

В разговор вмешался Джума, который до сих пор молча ел чурек, макая его в чай:

— Скажи, Караджа, а тебе запомнилось хоть одно стихотворение Махтумкули-аги?

Караджа рассердился:

— А зачем? Ты заучиваешь — и ладно.

— Если ты моей головой обходишься, так зачем свою тыкву на плечах носишь?

— Мало у меня других забот, кроме газелей-пазелей? — нахмурился Караджа. — Куда ни ступишь, то — яма, то — рытвина. Ты меня из них вытаскивать будешь, что ли?

— Где уж мне. А вот Махтумкули-ага мог бы…

Караджа покачал головой.

— Язык без костей — мели, что придется!

Пристально глядя в глаза собеседника, Джума серьезно сказал:

— Не в языке моем дело, Караджа. Вот видишь эту воду в арыке? Когда мы спешились, ты пил ее взахлеб, и тело твое получило удовольствие. Верно? А стихи Махтумкули-ага — такая же вода для души жаждущего.

Караджа вытянул губы трубочкой, чтобы не расплескать скопившуюся от едкого наса обильную слюну, сказал совсем невнятно:

— Эй-хо! Тогда, значит, можно всякими газелями-пазелями жажду утолить?

— Насчет жажды не знаю, — вмешался Тархан, — а вот насчет тебя это уж точно Махтумкули-ага сказал:

С табаком не можешь долго быть в разлуке. Рыщешь всюду, пристрастясь к той адской штуке, Вытираешь о бока, сморкаясь, руки, Все измазал — грудь, колени, насатан. Круглолицый лопоухий джигит весело подхватил: От неги сладостной твой станет ум нечист, Ослабнет мощь твоя, и взор твой будет мглист, В костях заляжет боль, иссохнет плоть, как лист: Все это причинит тебе чилим, курильщик.

Караджа выплюнул нас, утерся полой халата.

— Глупцы вы все! Что с вами говорить!

И он улегся, подложив под голову тельпек.

Подошел Атаназар, участвовавший в совете под чинарой. Все взоры обратились к нему. Еще издали Атаназар крикнул сидевшим вдоль арыка, чтобы подходили поближе, и когда аульчане собрались вокруг него, сказал:

— Люди! Совет яшули пришел к решению: всадники Хаджиговшана пойдут напрямик через горы и ударят на врага с тыла. Перейти через Кемерли — дело нелегкое, но другого выхода нет. Ожидая нас, кизылбаши, вероятно, все свои силы собрали у Серчешмы, и поэтому прямым штурмом крепости не возьмешь. Надо идти на хитрость. Вот и все. По коням! Быстро!

Солнце стояло уже в зените, когда около ста пятидесяти всадников, вытянувшись длинной цепочкой, двинулись по ущелью Гапланлы на юго-восток. К хаджиговшанцам присоединились несколько десятков молодых джигитов из соседних сел, в расчете на легкую добычу.

Впереди, на своем рослом массивном жеребце, ехал Адна-сердар. Он был мрачен и сидел в седле, насупившись, не глядя по сторонам. Как ни странно, мысли его были заняты не предстоящей схваткой с врагами, — он думал о Лейле. Видно, крепко полюбилась она сердару, если даже в часы опасности не мог он ее забыть…

Чуть отстав от него, ехали рядом Атаназар и Тархан. За свои тридцать с небольшим лет Атаназар не раз участвовал в походах, уже вторично проходил по ущелью Гапланлы. Сражения не пугали его, — он искусно владел и конем, и саблей, и копьем, никогда не показывал спину врагу. Однако всякий раз, когда приходилось седлать коня, у него тоскливо сжималось сердце и одолевали невеселые мысли. Сегодня он оставил дома любимую жену и сынишку, который только-только начал лепетать. Придется ли еще раз обнять их?..

На Тархана угнетающе действовало молчание друга. Он непрочь был бы пошутить и посмеяться, но Атаназар молчал, да и мрачный сердар не располагал к шуткам, мог грубо оборвать. И Тархан стал вспоминать родные места. Тяжела жизнь вдали от дома, от близких. Да, пожалуй, никого там уже и не осталось — кто бежал в Теджен, или Мерв, опасаясь кровной мести, кто умер. Но как хотелось бы еще побывать в своем ауле!

Махтумкули и Бегенч негромко переговаривались. Бегенч бодрился, стараясь скрыть свои переживания.

Любопытный Джума, непрестанно погоняя своего меланхоличного мерина, осматривался по сторонам. Он не раз ездил в ущелье Гапланлы за дровами, но и сейчас все казалось ему здесь новым и необычным. Какие прекрасные места! Куда ни глянешь — сплошной ковер неярких цветов, сохраненных ущельем от дыхания наступающей осени. Горные вершины с обеих сторон достигают, кажется, до самого неба. Заросли ореха и инжира плотным ковром покрывают склоны гор, а выше, в гордом одиночестве, четко рисуются на бледном небе темные контуры арчи и чинар.

Деля ущелье пополам, хлопотливо журчит узкая, но бурная речушка. На левом берегу ее — поросшая чаиром равнина, на правом — лес. Несмотря на припекающее солнце, здесь царит прохлада. Свежий ветер, осторожно поглаживая листочки деревьев и вольно гуляя по широкому ущелью, напоминает об осени. Лес полон птичьих голосов. Птицы суматошливо перепархивают с ветки на ветку и кричат так оглушительно и радостно, словно только что вырвались из клетки. Откуда-то издалека доносится голос фазана и сразу же тонет в согласном соловьином хоре.

Но самые прекрасные места Гапланлы были впереди. Чем дальше ехали всадники, тем сильнее сужалось ущелье и все больше становилось деревьев, распластавших над дорогой свои могучие ветви. В задних рядах колонны послышался шум, донеслись голоса, требующие остановиться. Всадники придержали коней, невольно потянулись к рукояткам сабель. Адна-сердар поскакал на шум. Атаназар стегнул плетью коня, обгоняя сердара.

Остановка была вызвана одним из пленных кизылбашей, взятых в качестве проводников. Кизылбаш, ноги которого были связаны под брюхом лошади, свесился с седла. Глаза его были закрыты, на губах выступила пена.

— Принесите воды! — крикнул Атаназар, спрыгивая с седла и освобождая руки пленного.

Джума, схватив кумган, побежал к реке, но его опередил другой джигит, несший намоченный платок.

Почувствовав воду, пленник зашевелил губами, с трудом приоткрыл мутные глаза. Атаназар нагнулся, чтобы освободить его ноги и снять с лошади. В это время подъехал Адна-сердар.

— Из-за этого остановка?! — с гневным изумлением спросил он и, наливаясь кровью, гаркнул: — А ну, отойди!

Люди шарахнулись в стороны. Остро вспыхнула на солнце сталь кривой сабли, и голова кизылбаша покатилась по земле, пятная кровью дорожную пыль. Джигиты содрогнулись. Убить врага в бою, убить человека под горячую руку, — это они понимали. Но вот так, ни за что…

— Трогайте! — приказал сердар, вытирая саблю о хурджун и следя, чтобы на лезвии не осталось ни пятнышка. — Если до темноты не доберемся до Чеменли, ночевать в седлах придется! Вперед!

Но не сразу джигиты выполнили приказание сердара. Подъехавший Махтумкули долго смотрел на мертвую голову, с которой смерть смела следы страдания и явственно отразила на воске лица те двадцать лет, что прожил на свете зарубленный сердаром пленник. Скривившись, как от зубной боли, Бегенч глотал застрявший в горле ком.

— Похороните беднягу в стороне от дороги, — тихо произнес старый поэт и тяжело, словно только сейчас ощутив свой возраст, слез с седла.

Джигиты торопливо — кто лопатой, кто топором — принялись копать могилу, а Махтумкули, с трудом переставляя занемевшие от долгой езды ноги, подошел ко второму пленнику. Это был Нурулла. Связанный, как и его недавний товарищ, по рукам и ногам, он был мертвенно бледен и затравленно озирался по сторонам, ожидая смертельного удара.

— Джума! — позвал Махтумкули. — Иди-ка, сынок, развяжи бедняге ноги, а я ему руки освобожу. Видишь, не посчитались даже, что у человека рука перебита! И как он терпел, бедняга!

— Убежит! — неуверенно сказал один из джигитов.

— Пусть, — согласился Махтумкули, — если сумеет убежать от стольких стражей.

Освобожденный Нурулла посмотрел на старого поэта благодарными глазами.

— Спасибо! — прошептал он по-персидски.

С помощью Джумы Махтумкули сел в седло. Он никогда не одобрял жестокость, а бессмысленную — тем более.

— Разве признак мужественности — топтать поверженного? — вслух подумал он.

— У сердара камень вместо сердца! — ответил Бегенч, справившийся наконец со своим горлом. — Даже с врагом нельзя поступать так, как поступил он…

Заросшая чаиром равнина кончилась. Дальше шел лес. Дорога сузилась и превратилась в тропинку, способную пропустить только одного всадника.

Сердар приотстал, а Атаназар и Тархан, подхлестывая коней, выехали вперед. Густо сплетенные ветви деревьев не пропускали солнечных лучей, и в лесу царила полутьма и тишина. Не было слышно даже птичьего щебета. Едущий первым Тархан то и дело пригибался к шее коня, словно каждый миг ожидал внезапного появления врага. Конь, которому передалось беспокойство всадника, пугливо прядал ушами и шарахнулся в сторону, когда неподалеку, похрюкивая, прошлепали несколько диких кабанов.

— Держись крепче, герой! — хмуро пошутил Атаназар. — Не свались на землю!

— Я-то не свалюсь! — быстро ответил Тархан, обрадованный, что тревожная тишина нарушена звуком человеческого голоса. — Хвала тому, кто проложил этот путь, но кончится ли он когда-нибудь?

И действительно, причудливо извивающаяся тропинка сбегала все ниже, и свет солнца постепенно мерк. Казалось, что люди больше никогда не увидят степного раздолья. Кругом была сплошная зелень листьев. Вот если бы летней порою в пышущей жаром степи встретилось хоть одно такое дерево!.. Но сейчас жутковато было в лесу.

Шедшая все время на восток тропа неожиданно свернула направо, к югу.

— Торопитесь! — крикнул из задних рядов Адна-сердар. — Останемся здесь до темноты — пропадем!.. Атаназар, поезжай вперед!

Сердар торопился не зря. Солнце уже совсем скрылось, а застань здесь людей ночь, они будут вынуждены провести ее в седлах там, где остановились.

Подхлестывая коня, Атаназар выехал вперед. Заторопились и остальные всадники. Тропинка стала карабкаться вверх, горы, тянувшиеся слева, остались позади. Когда солнце закатилось, передовые всадники подъехали к ровной, без единого деревца, словно островок в море, площадке.

— Здравствуй, светлый мир! — радостно, с облегчением воскликнул Тархан, оглядываясь вокруг. — Оказывается, мне еще суждено увидеть тебя!

Прошло немного времени, и из ущелья по одному выехали остальные всадники. Кони у всех были мокры — они устали не меньше своих седоков.

Сердар упруго спрыгнул на землю, бросил поводья Тархану. Поляна была та самая, где делали привал семь лет назад. Она ничуть не изменилась, разве только горы, раньше нависавшие над ней сводом, стали как будто ниже и чуть виднелись из-за вершин деревьев, — может быть, возраст ссутулил сердара, а может быть, просто деревья стали выше.

Сердар смотрел на юг. Там, за грозной грядой гор Кемерли, начиналась земля кизылбашей, там была крепость Шатырбека. И выезжавшие на поляну джигиты тоже обращали лица к темным острозубым гребням, за которыми одних ждала добыча и слава, других — смерть.

5

Крепость Шатырбека располагалась у самого южного подножия горы Кемерли, в широком ущелье, пересекающем горную цепь с востока на запад. На первый взгляд она ничем не отличалась от других таких же глинобитных крепостей. Однако внимательный наблюдатель сразу заметил бы, что она значительно просторней, а стены выше и толще, чем у обычной крепости. По четырем углам их венчали сторожевые башни с небольшими балконами. Одни из двух больших ворот крепости открывались в сторону гор, другие — в сторону реки.

Внутри крепость была застроена соединенными друг с другом глинобитными домиками, настолько упрощенной архитектуры, что трудно было сразу различить, где у них фасад, а где обратная сторона. Широкая улица делила всю крепость на две половины. Одну сторону улицы целиком занимал сам Шатырбек и его многочисленные родичи и приближенные.

Красивый одноэтажный дом, обнесенный широкой верандой, был сложен из массивных горных глыб — Шатырбек знал цену прочности в это беспокойное время. За домом, примыкая к нему, располагался маленький, но тенистый сад. Там, где он кончался, проходила невысокая стена, за которой виднелись помещения для скота. Ряд однообразных домов с подслепо-ватыми оконцами и широкими черными входами напоминал замерших с раскрытыми ртами, невесть чем удивленных зевак.

У коновязи стояли два коня. Один, покрытый попоной, беспокойно переступал точеными ногами, натягивая недоуздок к по временам тихо призывно ржал. Второй, сунув голову в кормушку, смачно хрустел сеном. Вся его сбруя, начиная от уздечки и кончая седлом, была украшена серебряными бляшками. Они ярко блестели, свидетельствуя, что хозяин коня не простой нукер.

Конь принадлежал Абдулмеджит-хану, под началом которого была тысяча отчаянных воинов. Когда он приезжал к Шатырбеку, крепость становилась похожей на большой базар. Много шума поднимали сами воины Абдулмеджит-хана, бесцеремонно располагавшиеся где кому приглянулось. Начиналась суматоха и среди жителей крепости: им строго-настрого было приказано оказывать всяческий почет Абдулмеджит-хану и его джигитам.

Вот и сегодня в крепости царит веселая суета, словно во время новруза. Трещат костры под большими котлами, люди беспрерывно снуют туда-сюда. У реки около пятидесяти джигитов шумно едят баранину и пьют вино. Вокруг них — толпа глазеющих. Два музыканта, разместившись друг против друга под чинарой, наперегонки играют, в такт мелодии покачивая головами. Молодой певец с бубном во всю мочь горланит песню. Время от времени он поднимает бубен вверх и, ударяя в него, приплясывает.

Вокруг дома Шатырбека тоже оживленное движение. Но здесь видны только принаряженные женщины и девушки, входящие и выходящие с блюдами самой изысканной еды.

Несколько часов уже Абдулмеджит-хан беседует с хозяином крепости. Гостю лет пятьдесят, он худощав, высок ростом, крючковатый нос придает его длинному лицу хищный вид. Он сидит, поджав под себя ноги и расстегнув ворот белоснежной рубашки. Рядом лежит каракулевая папаха, украшенная кокардой, сабля в ножнах, инкрустированных золотом.

И гость, и хозяин уже сыты. На дастархане, почти нетронутые, стоят различные яства и фрукты.

Подняв серебряную пиалу с вином, Шатырбек говорит:

— Жаль, что сам сердар не попал в мои руки. Я бы его с веревкой на шее привел сюда! До самой смерти не забуду, как он в тот год осрамил меня у Серчешмы!

Абдулмеджит-хан вытирает ладонью жирные губы.

— Я слышал, что вы после этого друзьями стали.

— Старый враг не станет новым другом, — возражает Шатырбек. — Если бы не сердар Аннатувак, я ни за что не протянул бы руки этой собаке, которая опозорила меня перед всем народом. Чего ради стану я дружить с ним!

— Ну и как ты теперь, удовлетворен?

— Нет. И не успокоюсь до тех пор, пока не посажу его задом наперед на ослицу и не провезу перед народом. Я еще покажу этой хромой собаке, кто такой Шатырбек!

Абдулмеджит-хан одним глотком выпил пиалу вина и прилег на подушку, блаженно вытянув длинные, как ходули, ноги в белых бязевых шароварах и узорных носках.

— Я тебе вот что по-дружески скажу, Шатырбек: если те пять тысяч коней мы не соберем, то тебе худо будет. Тегеран требует туркменских коней.

— А откуда у меня туркменские кони?!

— Найдутся, если поискать, — усмехнулся Абдулмеджит-хан. — Но тебя никто не заставляет свои отдавать. Надо взять коней у туркмен, а вот как их взять — шайтан знает. Недавно только они и с податями рассчитались, и дань выплатили. И если мы потребуем коней, они придут в ярость. Что делать?

— Надо хорошенько прижать таких, как Адна-сердар, — сказал Шатырбек, — чтобы у них отпала охота ерепениться.

— Может быть, ты прав, — задумчиво согласился Абдулмеджит-хан. — Надо прижать и добиться, чтобы они обратились за помощью в Астрабад.

— А если попросят защиты в Хиве?

— Не попросят. Там сейчас и своего шуму много: хан с иомудами воюет, ему не до гокленов. Так что они пока между двух огней — либо покорятся нам, либо узнают, что такое настоящая беда.

Рослый худой слуга внес кебаб из цыпленка, почтительно поставил его на большой поднос посреди дастархана и хотел удалиться. Шатырбек остановил его движением руки Кладя один шампур дымящегося ароматного мяса перед гостем, сказал слуге:

— Скажи Хасану, пусть зарежет четырех жирных овец, мясо уложит в коробы и приготовит к отправке.

Абдулмеджит-хан добавил:

— И скажи, пусть нукерам много вина не дает. Скоро отправляться в путь.

Слуга склонился в поклоне:

— Повинуюсь!

Шатырбек наполнил пиалы вином. Абдулмеджит-хан, не вставая, потянулся к кебабу, лениво пожевал, сыто рыгнул.

— В Хаджиговшане есть один очень интересный человек. Полезный человек. Вот если бы его заманить в Астрабад…

— Вы говорите о поэте Махтумкули? — быстро догадался Шатырбек.

— А ты знаешь его?

— Видеть не видел, но слышал о нем много. Говорят, большим авторитетом среди туркмен пользуется.

— Это ты у меня спроси! Все степняки, вплоть до самого сердара Аннатувака, относятся к нему с большим уважением.

— Хорошо! — сказал Шатырбек. — Я сделаю то, что вы желаете. Если сумею, приведу его к вам с веревкой на шее. Не сумею — приволоку его труп.

Абдулмеджит-хан приподнялся на локте, вытаращил глаза:

— Да ты в своем уме? Ты понимаешь, что говоришь? Его смерть такого шума наделает, что не приведи аллах! Нет уж, ты лучше в это дело не вмешивайся, как-нибудь сам справлюсь. Занимайся пока своим Адна-сердаром. Тебе с ним дел хватит.

— За него можете быть спокойны! Если не укорочу ему вторую ногу, усы свои сбрею. Валла, сбрею!

Старое, выдержанное вино, выпитое уже в изрядном количестве, подействовало на обоих. Шатырбек сидел красный и посоловевший, Абдулмеджит-хан вытирал шелковым платком обильно вспотевшее лицо.

— Если туркмены не дураки, — сказал он, — они не пойдут через Серчешму. — Они попытаются перейти через Кемерли и ударить с тыла. Следи внимательней за Куня-Калой.

— Слепой только раз теряет свой посох, — хвастливо ответил Шатырбек пословицей. — Врасплох меня Адна-сердар не застанет, я сам заманю его в сети. Если он придет с той стороны, увидите, что я с ним сделаю — там на каждом шагу — капкан.

Было уже далеко за полдень. Еще не один раз слуги меняли еду на блюдах, не один раз серебряные пиалы наполнялись вином. Ароматный дым турецкого табака облаками плавал по комнате. Наконец Абдулмеджит-хан решил, что пора в дорогу.

— Скажи Дилкеш-ханум, — произнес он, вставая, — пусть взывает к аллаху. С Фарук-ханом, полагаю, ничего не случилось. Может быть, ранен и попал в плен. Вернусь в Астрабад — сразу же пошлю надежного человека из иомудов, чтобы разыскали его. Пусть будет спокойна.

Шатырбек кивнул и, с трудом подняв свое грузное тело, крикнул в приотворенную дверь:

— Эй, вы там, таз принесите!

Тотчас, будто специально ожидавший этого приказания, вошел слуга с тазом и кумганом. Поставив таз, он приготовился слить Абдулмеджит-хану. Шатырбек сердито вырвал у него кумган.

— Иди извести нукеров, что хан собирается! — приказал он и стал сам сливать на руки гостя.

Слуга торопливо вышел.

Вымыв и вытерев руки, Абдулмеджит-хан стал надевать верхнюю одежду. Шатырбек кивком головы указал на два больших текинских ковра, сложенных в углу комнаты:

— Приказать, чтобы погрузили, или мне самому привезти?

— Лучше сам, — сказал хан, равнодушно покосившись на ковры.

Запыхавшись, вошел слуга. Глаза его сияли, губы дрожали от сдерживаемой улыбки.

— Прибыл гонец! — прокричал он. — Туркмены бежали!

Абдулмеджит-хан весело глянул на довольного Шатырбека, сказал слуге:

— Пусть гонец войдет!

Вскоре, чеканя шаг, в комнату вошел молодой стройный джигит и остановился у порога, отдав честь.

Абдулмеджит-хан подошел, дружески положил руку на плечо джигита.

— Значит, говоришь, бежали?

— Да, бежали, мой господин! — Стоя по стойке "смирно", джигит отвечал быстро и почтительно, но без подобострастия в голосе. — Бежали, оставив десять трупов. Жаль, что живым никто не попался!

— Ничего! — добродушно сказал Абдулмеджит-хан. — Не всякий может взять в плен туркменов. — Он снял руку с плеча джигита и повернулся к Шатырбеку. — Сулейман-хан со своими сарбазами остается в твоем распоряжении. Только смотри, чтобы туркмены не пронюхали, что тебе помогают регулярные войска, а то шума не оберешься! Это такое дело, что и иомудов может толкнуть на дружбу с Адна-сердаром.

— Понимаю, — согласно кивнул Шатырбек. — Будьте спокойны. Только бы иомуды не вмешивались. Если они примкнут к гокленам, дело осложнится.

— Это не твоя забота, — успокоил его Абдулмеджит-хан. — Адна-сердар ведет себя так, что иомуды его ненавидят. А мы еще подольем масла в огонь. Думаю, ханы гокленов тоже не долго будут его поддерживать… А ты, — обратился хан к джигиту, — передай Сулейман-хану, чтобы до моего приказа не двигался с места. А когда придется возвращаться, пусть отходит южной стороной гор, чтоб не заметили туркмены. Понял?

— Понял, мой господин! — ответил джигит.

Абдулмеджит-хан надел папаху и вышел. Двинувшемуся вслед за ним джигиту Шатырбек сказал:

— Останься. Садись, закуси с дороги, выпей вина.

Скользнув по лицу Шатырбека бесстрастным взглядом, джигит равнодушно посмотрел на расставленные яства. Губы его дрогнули, но он ничего не сказал и, повернувшись, молча шагнул за порог.

Шатырбек проводил Абдулмеджит-хана до самых северных ворот, где уже гарцевали готовые в дорогу всадники. На прощание гость дружески обнял хозяина, с привычной легкостью, едва коснувшись носком сапога стремени, сел в седло.

— Прощайте! До следующей встречи!

Помахав рукой вслед, Шатырбек направился к реке. В другое время он, вероятно, уговорил бы Абдулмеджит-хана остаться — с ним приятно было побеседовать за пиалой вина. Но сегодня Шатырбека ждали другие развлечения: хотелось как следует разглядеть пленниц, которых привез из Туркмен-сахры. Правда, для таких дел всевышний посылает рабам своим ночь, но и она уже близка.

Лейла сидела одна в просторной, убранной красивыми иранскими коврами, комнате. Она была рада, что кончилось ее бесправное существование рабыни, что она вернулась наконец на родину. Может быть, посчастливится разыскать и родителей. Хотелось бы поговорить со здешними женщинами, поделиться с ними своими мыслями, но Шатырбек почему-то приказал не выпускать ее из дому. Входил к ней только старик слуга.

Лейла задумалась, и когда в дверь ввалился Шатырбек, вздрогнула, вскочила с места.

Шатырбек засмеялся, взял ее за руки.

— Не бойся! Я не туркмен в большой папахе! Если будешь послушной, через несколько дней вручу тебя твоим родителям!

При упоминании о родителях маленькая фигурка молодой женщины затрепетала. Лейла подняла на Шатырбека свои прекрасные голубые глаза.

— Помогите, ага-джан! — Помогите! Аллах вознаградит вас за это!

— А ты вознаградишь? — игриво спросил Шатырбек и потянулся к лицу Лейлы.

Тяжелый запах винного перегара заставил женщину отшатнуться.

— Не надо, ага-джан! Умоляю вас! Неужели я мало натерпелась на чужбине? Пустите!

— Не будь дурой! — попытался урезонить ее Шатырбек. — Я не хуже твоего хромого сердара!

На глазах Лейлы показались слезы.

Шатырбек икнул, потрепал толстыми пальцами нежный подбородок женщины.

— Не плачь, глупая! Ничего я тебе плохого не сделаю! — сказал он, направившись к двери.

Он остановился в коридоре, раздумывая, посмотрел на окно. Темнело, но ночь еще не наступила. Шатырбек вздохнул, икнул еще раз и направился в комнату, где они пировали с Абдулмеджит-ханом: надо расспросить гонца.

Солнце село. Жители крепости уже сладко спали. Ни крика детей, ни веселого шума подростков. Только Джерен не спала.

Удивительно жестокую шутку сыграла с ней судьба! Сначала она поднесла девушке неожиданно большое счастье, но, не дав даже полюбоваться им, сразу же грубо вырвала из рук. Да как вырвала! Уж лучше вообще ничего бы не было, чем платить за миг счастья такой страшной ценой!

Сидя в дальнем углу темной комнаты, Джерен вспоминала ту кошмарную ночь, когда ворвались в селение молодчики Шатырбека, и казалось, что это был сон, который вот-вот должен прерваться. И она торопила пробуждение… И только когда в памяти возникал Бегенч и ласковые слова его звучали в ушах, Джерен стискивала зубы, чтобы не разрыдаться. Тогда сердце болело так сильно, что мутилось сознание. И Джерен, напряженно вглядываясь в расплывающуюся темноту, представляла: вот сейчас распахнется дверь, войдет Бегенч и, подняв ее на руки, вынесет из этой мрачной комнаты. Но Бегенч не шел…

Занятая своими мыслями, она не заметила, как вошел Шатырбек, и очнулась только тогда, когда руки ее коснулось что-то липкое и волосатое. Испуганно вскрикнув, она одернула руку.

— Ты меня не бойся! — пыхтел толстый Шатырбек, присев на корточки рядом с ней. Я тебя люблю, как свои глаза!

Джерен вскочила, прижалась спиной к стене. Шатырбек, кряхтя, поднялся, двинулся к ней.

— Не будь дурой! Я же люблю тебя!

На какое-то мгновение эти слова прозвучали в другой интонации, перед глазами Джерен появилось лицо Бегенча. Но сразу же исчезло. И в желтом свете светильника, незаметно и услужливо поставленным кем-то на сундук у двери, возникло другое лицо — толстое, лоснящееся от пота, волосатое, искаженное похотью.

— Убери руки, негодяй! — гневно сказала Джерен. — Убери руки, не помнящий своего бога!

Лицо Шатырбека побагровело от гнева.

— Кому ты говоришь такие слова?! — прохрипел он. — Кому?! — И дважды со стороны на сторону хлестнул по лицу женщины тяжелой ладонью.

В глазах Джерен помутилось, щеки запылали. Но она продолжала гордо стоять перед ним.

— Дрянь такая! Подумай, говорю тебе! Не поймешь добром, помрешь от худа!.. — сказал Шатырбек и разгневанный вышел в большую комнату, где старый слуга собирал посуду.

— Одежда готова? — спросил он, задержав слугу у двери.

Старик ответил, по обыкновению согнувшись вдвое:

— Готова, ага.

— Отнеси в комнату Лейлы. А ее сюда позови.

— Повинуюсь!

Шатырбек опустился на мягкую подстилку, наполнил пиалу, вином и, переводя дыхание, выпил. Налил еще. Он был уже сильно пьян, но себе казался трезвым. Проклятая девчонка! Брыкаться вздумала? Погоди, наденем на тебя узду!

У порога остановилась Лейла.

— Садись сюда! — Шатырбек указал рядом с собой. — Проходи, не стесняйся.

Лейла прошла к окну и села, прислонясь спиной к стене. Шатырбек протянул ей пиалу:

— Пей!

Лейла отрицательно качнула головой:

— Пейте сами, ага.

— Почему не хочешь? — настаивал Шатырбек с пьяным упрямством.

— Никогда не пробовала.

— Это не отрава, а виноградный сок. Пей!

— Не хочу, ага, не невольте.

Шатырбек, к удивлению Лейлы, послушался, выпил, вытер намокшие усы ладонью.

— Значит, говоришь, ты из Маргушана? Это далеко отсюда, очень далеко. Но ты не горюй. Я пошлю специального человека, и он разыщет твоих родителей, где бы они ни были. Обязательно разыщет, будь спокойна!

Он долго продолжал еще в том же духе, но Лейла знала, что не для этого разговора позвал он ее, и чувство страха и отвращения все росло в ней.

А Шатырбек пил вино и расспрашивал, как она попала в руки туркмен, как жилось у Адна-сердара. Лейла отвечала односложно.

— Ты знаешь ту девчонку, туркменку, что сидит в соседней комнате? — спросил вдруг Шатырбек.

Лейла ответила, что она не видела никакой девушки-туркменки.

— Тогда пойди посмотри. Да скажи ей, по-своему, по-женски скажи — пусть возьмется за ум. Деваться ей некуда, из моих рук не уйдет. Чем она лучше тебя? Тебя туркмены бросили на постель Адна-сердара, когда ты еще совсем девочкой была. А она уже совсем взрослая. Скажи, что мучить ее, издеваться, как над тобой издевались туркмены, не стану. Пусть не будет дурой и не противится, пока с добром к ней иду!

Лейла молча направилась к выходу, с облегчением сознавая, что на этот раз ее миновала новая чаша унижений и позора.

— Платье новое надень на нее! — крикнул вдогонку Шатырбек. — Лохмотья ее выбрось к шайтану!

Выйдя в коридор, Лейла на секунду прислонилась к стене, закрыла глаза. Когда все это кончится? Раньше был Адна-сердар, теперь — Шатырбек. Чем они отличаются друг от друга! Ей хотелось бежать куда глаза глядят, бежать из этой проклятой крепости. Но куда? У кого просить помощи?

Она отворила дверь, посмотрела на лежащий на подоконнике узел с одеждой и долго стояла задумавшись. Потом, безучастная и равнодушная ко всему, взяла узел и направилась к Джерен.

Джерен все еще стояла у стены. Услыхав скрип двери, она подумала, что возвращается Шатырбек, и приготовилась к защите. Но когда в комнату вошла маленькая грустная женщина с узлом в руках, Джерен успокоилась, сообразив, что Шатырбек подослал к ней одну из своих жен для уговора. Она отвернулась к стене и ждала, подбирая слова пообиднее для ответа.

— Ты чего дрожишь? — спросила негромко Лейла. — Я не Шатырбек, не обижу.

Услыхав чистую, без акцента, туркменскую речь, Джерен проворно обернулась.

— Ты тоже туркменка?

Лейла мягко улыбнулась:

— А как же! Ты думала, что я кизылбашка?

— Да… А из какого аула?

— Из Хаджиговшана. А ты?

— И я тоже!

— А почему я не знаю тебя?

Джерен внимательно посмотрела на Лейлу и вдруг торопливо и сбивчиво стала рассказывать о себе: о бедности в родном доме, о неожиданном сватовстве и столь же неожиданном счастье, о своем Бегенче, о похищении кизылбашами.

Лейла с горьким чувством слушала рассказ Джерен, которую в первую же брачную ночь насильно оторвали от любимого. Ведь самой ей не довелось испытать любви, только тернии ее испытала она. Неужели такая же унизительная участь ожидает теперь и эту туркменочку с доверчивыми глазами?..

— Меня послал к тебе Шатырбек, — сказала Лейла. — Он хочет взять твое сердце, дав тебе взамен вот это шелковое платье! — Она швырнула узел на пол.

Гневный огонь блеснул в глазах Джерен, печальное лицо ее потемнело.

— Пусть это платье станет ему саваном! — непримиримо воскликнула она. — Лучше быть скормленной собакам, чем купить жизнь ценой позора!

Лейла знала Бегенча. Она несколько раз наблюдала за ним украдкой, когда ходила за водой. Что можно еще желать в мире, имея такого любимого?

— Ты права, Джерен-джан, — согласилась Лейла. — Я дни и ночи плачу над своей участью, только не поможешь горю слезами. Я ведь не старше тебя, а чувствую себя уже старухой. Все внутри перегорело, нет души, нет сердца — одно только пустое тело двигается по земле. Будь я раньше такая, как сейчас, я предпочла бы смерть постылым объятиям сердара. Говорят, трусливое сердце губит человека. Не отдавай, подруга, сердце своему страху!

В коридоре послышался шум.

— Шатырбек! — шепнула Лейла и выскользнула за дверь.

Это и в самом деле был Шатырбек, которому, видимо, надоело ждать. Пошатываясь, он схватил Лейлу за платье.

— Почему так долго? Что она тебе сказала?

Лейла на мгновение растерялась, но тут же нашла в себе мужество и решила вести игру до конца.

— О, ага-джан! — взволнованно сказала она. — К ней сейчас подступиться нельзя.

— Почему? Ты что, знаешь ее?

— Да, знаю. Очень хорошо знаю. Она совсем недавно лишилась мужа — месяц назад его убили разбойники на Хивинской дороге. Боюсь, как бы с ума не сошла, бедняжка.

На лице Шатырбека отразилось неподдельное изумление.

— Что ты сказала? Разве она не девушка?!

— Какая там девушка, ага! У нее уже сын трехлетний!

— Вот как…

Шатырбек почмокал губами, словно пережевывая неожиданную неприятность. Глаза его остановились на высокой груди Лейлы. Он пьяно тряхнул головой и сказал, распаляясь:

— Ну и черт с ней! Пойдем выпьем!

— Нет, ага-джан, — Лейла сделала шаг в сторону, обходя Шатырбека. — И вам тоже лучше лечь спать. Спокойной ночи!

Шатырбек, качнувшись, заступил ей дорогу.

— Куда торопишься? Нет, не уйдешь!..

Лейла ящерицей вывернулась из его трясущихся рук и скрылась за дверью.

Шатырбек побежал за ней, хватаясь за стены и бормоча проклятья.

6

Благополучно перевалив через Кемерли, Адна-сердар велел до наступления ночи сделать привал в широком лесистом ущелье, неподалеку от Куня-Калы. За исключением дозорных да нескольких человек, отправившихся на охоту за "языком", все джигиты расположились на отдых в тени деревьев. Утомленные трудным переходом люди спали. Только сердару не спалось, хоть он и устал не меньше других. Его одолевали беспокойные мысли.

Рядом, раскинув руки и широко раскрыв рот, храпел Илли-хан. Сердара злил его храп. Он несколько раз взглянул неприязненно на сына, наконец раздраженно сел. Хотелось чаю. Но он сам строго-настрого запретил жечь в ущелье огонь — дым раньше времени мог выдать их неприятелю.

Сердар кинул под язык щепотку наса и долго сидел, поглядывая по сторонам. Потом сплюнул жгучую зеленую слюну, поднялся, накинул на одно плечо халат и, припадая на левую ногу, пошел по склону.

Под развесистым деревом, обняв саблю, как молодую жену, сладко спал дозорный. Адна-сердар разъярился и с силой пнул его ногой. Не успевший проснуться джигит кубарем покатился вниз и, вероятно, свалился бы на спящих воинов, не задержи его разлапистый куст крепкой, как железо, арчи. Он вскочил, потирая ушибы и моргая, с опаской посмотрел на сердара.

— Иди сюда, сын безухой собаки! — приказал сердар.

Джигит приблизился и остановился в двух шагах, не решаясь подойти ближе.

— Тебя отсыпаться сюда поставили? — грозно шевеля усами, спросил сердар. — А ну быстро лезь на дерево и наблюдай за дорогой, скотина ты этакая!

Довольный, что дешево отделался, джигит подобрал свою саблю и мигом, как кошка, вскарабкался на самый верхний сук. Ему была ясно видна крепость Куня-Кала, скот, пасущийся вокруг нее. Только людей почему-то не было. Дорога, проходящая неподалеку от дерева, упиралась в еле заметный силуэт крепости Шатырбека, словно замыкающей широкое ущелье.

Адна-сердар пошел было назад, когда дозорный крикнул с дерева:

— Атаназар со своими едет, сердар-ага! Кизылбаша гонят!

Сердар остановился, поджидая разведчиков.

Они подъехали оживленные и веселые, довольные удачей, Атаназар ткнул плетью в сторону пленника:

— Дрова собирал. Мы его без шума захватили. А Тархан ближе к крепости пошел: может быть, нукера захватить сумеет.

Еще не старый по возрасту, пленник был невероятно худ. Один глаз его закрывало бельмо, во втором, мутном и слезящемся, еле угадывался зрачок. Ветхая одежда состояла, казалось, из одних заплат. На голове была замызганная шапка из кошмы, халат подпоясан веревкой, на ногах — стоптанные чарыки.

С неприязнью оглядев жалкого пленника, сердар спросил его:

— По-туркменски понимаешь?

Пленник отрицательно покачал головой.

Сердар подумал и распорядился:

— Разбудите Джуму. Пусть быстро идет сюда!

Один из джигитов, привязав коня, побежал выполнять приказание. Сердар протянул руку к Атаназару.

— Дай-ка плеть!

Покрутив в воздухе витой ремень с плоской бляшкой на конце, он неожиданно с силой стегнул пленника по спине.

— Не понимаешь по-туркменски, собака? Плеть научит! Врать станешь, до смерти запорю! Вот так!.. Вот так!.. Вот так!..

Пленник сначала молча вздрагивал от ударов. Потом упал на колени, умоляюще протянул руки к сердару, говоря что-то по-персидски. Сердар стегнул его по протянутым рукам, потом, распалившись, стал бить ногами.

— Успокойтесь, сердар-ага! — хмуро сказал Атаназар, становясь между сердаром и его жертвой. — До смерти забьете — говорить некому будет!

Запыхавшийся сердар, отдуваясь, кинул плеть и сказал подошедшему Джуме:

— Спроси у этой скотины, из какой он крепости! Да пусть не врет, а то всю шкуру спущу!

Джума повторил вопрос по-персидски — пригодились знания, почерпнутые у Махтумкули.

Размазывая по грязным щекам слезы, с ужасом глядя на сердара, пленник ответил:

— Из этой крепости я, ага-джан! Из Куня-Кала!

— Спроси, много ли народу в крепости? — сказал сердар, выслушав Джуму.

Пленник вздохнул:

— Совсем мало, ага.

— Почему мало? Куда делись люди?

— Всех Шатырбек увел в Серчешму. Там, говорят, идут большие бои с туркменами.

— А ты почему остался?

— Больной я, ага-джан. Только сегодня с постели поднялся.

— Не врешь? — грозно спросил сердар, ликуя в душе и боясь поверить такой удаче.

— Валла, зачем врать! — с жаром воскликнул пленник. — Отрубите голову на месте, если я вру! Никого не осталось в крепости, человек десять-пятнадцать таких, как я, не больше. Все остальные ушли на ту сторону гор. Валла, правду говорю!

— Тархан едет! — сообщил с дерева дозорный.

Сердар задал пленнику еще несколько вопросов, затем приказал отвести его вниз, в ущелье, и заковать в цепи.

На дороге появились трое всадников. Перед ними на куцем ишачке ехал связанный человек. На шею ему был накинут аркан, конец которого держал Тархан. Этот пленник был того же возраста, что и первый, но поплотнее, с проворными глазами и маленькими усиками, точно приклеенными под большим, похожим на огурец, носом.

Тархан дернул веревку:

— Слезай!

Кизылбаш, навалившись на холку ишака животом, слез, поклонился сердару. Ему были заданы те же вопросы, что и первому. Он подтвердил, что в крепости не осталось никого, кроме нескольких стариков и хворых. И добавил, что все люди в смятении, все, от мала до велика, клянут Шатырбека.

— Валла! — клялся он, преданно глядя в глаза Адна-сердара. — Пусть соль меня покарает, если вру! Двое детей есть у меня — их именами клянусь!

— Попробуй соври, если жизнь надоела! — сказал сердар. — Никуда не денешься. Где начнется твоя ложь, там кончится твоя жизнь.

— Понимаю, ага! Глаза выколи, если хоть слово неправды сказал! Зачем стану помогать Шатырбеку? Будь он проклят! Мы все, ага, готовы его живьем в землю закопать!

Переведя ответы пленного кизылбаша, Джума думал: правильно говорил Махтумкули-ага, что вражда и набеги нужны только правителям. Народу они не нужны, вон и кизылбаши тоже страдают от этой смуты, проклинают Шатырбека.

Пленник с любопытством вертел круглой головой и, видимо, нисколько не тяготился своим положением. Насупленный Атаназар смотрел на него тяжелым испытующим взглядом. Пленник заметил его взгляд и улыбнулся — открыто, доброжелательно.

Результаты допроса пленных подтверждали, что все идет, как задумано. Сердар был доволен. Значит, ханы, с которыми он договорился о взаимных действиях, не обманули и в назначенное время появились у Серчешмы. Сейчас там идут бои, и Шатырбек, конечно, бросил туда все свои силы. Надо было, не теряя времени, занимать Куня-Калу и идти на крепость Шатырбека.

Однако, когда Адна-сердар изложил свои соображения старейшинам, некоторые из них не согласились с его доводами. Махтумкули сказал:

— Не надо занимать Куня-Калу. Это грозит задержкой, а лишний шум может насторожить защитников крепости Шатырбека: там он, наверное, оставил больше людей, чем в Куня-Кале. И еще не следует забывать, сердар, что враг хитер и коварен. Шатырбек не вчера опоясался саблей, он старый и опытный воин. Подозрительно то, что он так обезлюдил Куня-Калу.

Раздраженный противодействием в тот момент, когда дело казалось совершенно ясным, сердар язвительно сказал:

— Мы, поэт, тоже не из тех слепцов, которые отдают свой посох любому встречному! Мы тоже не вчера взяли в руки саблю! Видели немало всяких хитростей и уловок!

— Тигр силен и смел, сердар, — со своим обычным спокойствием возразил Махтумкули, — однако и он порой попадает в капкан. Мы не отказываем вам в сердце тигра, но, когда идешь, все же следует смотреть себе под ноги.

Адна-сердара несколько поколебала спокойная рассудительность старого поэта. Шайтан знает, может, Шатырбек и в самом деле замыслил какую каверзу, — от него все можно ожидать. Однако не станет же сердар признавать перед всеми правоту Махтумкули, дело которого — стихи сочинять, а не военные дела решать.

— Ладно, — сказал он, — посмотрим. Одни попадают в капкан, другие его обходят… Атаназар, прикажи садиться в седла!

Догнав подошедшего к своим пожиткам сердара, Атаназар тихо сказал:

— Сердар-ага, старики правы. Как бы действительно не попасть впросак — не нравится мне этот шустроглазый кизылбаш. Да и шума лишнего следует избегать.

— Дался вам этот шум! — проворчал сердар, поправляя сползший с плеча халат. — Пусть шумят! Нам некого бояться.

И отвернулся недовольный.

В сторонке, всеми забытый, сидел Нурулла, покачивая перевязанную руку. Атаназар жестом приказал ему подняться и повел его к остальным пленникам. Увидев Нуруллу, они удивленно переглянулись, а Нурулла отвернулся с подчеркнуто равнодушным видом. Они тоже разом сделали бесстрастные лица. Атаназар покачал головой: что-то здесь нечисто. Эх, напрасно упорствует и торопится сердар!

* * *

Шатырбек не хвастался, говоря, что у Куня-Калы поставил капканы на Адна-сердара. Опытный полководец, он предполагал, что туркмены попытаются ударить со стороны гор, — по крайней мере он сам поступил бы так. Поэтому, используя сарбазов, услужливо предоставленных ему Абдулмеджит-ханом, он послал двести всадников во главе со своим двоюродным братом Селим-ханом в Куня-Калу, разрешив Селиму действовать по своему усмотрению. Селим-хан, тоже не новичок в ратном деле, приказал жителям крепости уйти в горы, прихватив наиболее ценное из имущества и скот. Однако часть скота была оставлена: для отвода глаз.

Сам со своим отрядом Селим-хан расположился верстах в десяти от Куня-Калы, послав в Кемерлийское ущелье лазутчиков. Он решил поступить, судя по обстановке: если туркмены останутся на ночь в Куня-Кале, он обрушит на спящих сабли своих воинов, а если они сразу пойдут к крепости Шатырбека, то выгоднее ударить по ним одновременно с сарбазами Сулейман-хана и джигитами Шатырбека. Тогда наверняка ни один из них не уйдет живым. Лазутчикам было приказано по возможности "попасть" в плен и обмануть врага.

В крепости для вида были оставлены человек пятнадцать пожилых нукеров и несколько старых женщин, на честь которых вряд ли покусится даже самый невзыскательный женолюб. Нукерами руководил Тачбахш-хан, некогда славный воин, а ныне дряхлый старик, живущий одними воспоминаниями. Частенько, накурившись терьяка, он целыми часами многословно и красноречиво расписывал свои походы с шахом Агамамедом против турок и арабов.

Вот и сейчас, собрав нукеров в просторной, чисто убранной комнате, он говорил о том, как однажды ночью выкрал одного турецкого военачальника и бросил его под ноги шаху Агамамеду. Хотя эта история была давным-давно известна, слушатели одобрительно кивали головами и издавали удивленные восклицания: болтовня Тачбахш-хана отвлекала от тревожных мыслей. Все знали, что до наступления ночи туркмены не придут — разбойные дела только ночью вершатся, — а многие втайне надеялись, что вообще все обойдется тихо и благополучно: Шатырбек располагал слишком сильным войском, чтобы Адна-сердар решил напасть на крепость, мстя за последний набег. Поэтому когда в комнату ворвалась растрепанная старуха и завопила, что идут туркмены, ее слова не сразу дошли до сознания сидящих. Тачбахш-хан, недовольный, что его прервали на самом интересном месте, даже прикрикнул:

— Чего визжишь как дурная! Кто идет?

— Туркмены напали на крепость! — повторила старуха.

Нукеры побледнели, вопросительно глядя друг на друга.

Тачбахш-хан встревожился не меньше других, однако постарался скрыть это от окружавших и, бодрясь, сердито сказал:

— Чего задрожали? Идите встречать негодяев! Все остается, как я вам говорил. Если хоть один из вас не так ступит, — на себя пеняйте, не говорите потом, что не слышали! Селим-хан всех ваших родственников до седьмого колена в землю зароет! А ты, — Тачбахш-хан ткнул сухим пальцем в щуплого, как и он сам, нукера, — ты выйдешь через малые ворота и сообщишь о нападении Селим-хану — пусть известит Шатырбека и сарбазов. Мы постараемся занять "гостей" до вечера. Идите все!

Не успели нукеры разогнуть колен, как в дверях появился Атаназар в сопровождении нескольких джигитов. Махнув обнаженной саблей, он приказал:

— Всем сидеть! Никуда не двигаться! — И добавил по-персидски: — Сидите!

— Сидите, если приказано сидеть! — повторил за ним Тачбахш-хан и пошел навстречу Атаназару с протянутой рукой, досадуя, что не удалось отправить посланца к Селим-хану, и надеясь, что это можно будет сделать немного позже.

— Давай поздороваемся, сынок, как делают добрые люди! Добро пожаловать к нам! Добро пожаловать!

Не принимая протянутой стариком руки, Атаназар спросил:

— Ты — кто?

— Я? Вот эти, сидящие, называют меня своим яшули, сынок.

— Как звать?

— Гуламали меня зовут, сынок, Гуламали!

— Где жители крепости?

— Вах, сынок, разве здесь остались жители? Всех мужчин Шатырбек погнал на Серчешму! Там, говорят, большое сражение с туркменами, чуть сам, говорят, не попал к вашим в плен. Жаль, что удалось ему сбежать…

— А женщины и дети где?

Тачбахш-хан лукаво сощурился:

— Женщины и дети, говоришь, сынок? Где могут быть женщины и дети, когда мужчины на войне, а неприятель подходит к порогу дома? Испугались женщины и дети, на ту сторону гор пошли прятаться.

— А вы почему остались, почему не бежали?

— Зачем нам, сынок, бежать? Мы люди простые и бедные. Только и можем надеяться на милость всевышнего. Пожалей нас, сынок, и аллах воздаст тебе по справедливости!

Атаназар оглядел безмолствующих людей: действительно ни одного человека в богатой одежде, все — преклонного возраста, все худые, как борзые, невольно вызывают сострадание.

Заметив на его лице сочувствие, Тачбахш-хан повел вокруг рукой:

— Взгляните, сын мой, на этих сидящих! Ни у кого в глазах вы не найдете следа радости. А почему? Этот выживший из ума Шатырбек обращался с ними хуже, чем с собаками. Вах, увидеть бы когда-нибудь, как будет обрублена нить его жизни.

В комнату заглянул Махтумкули. Кизылбаши приняли его за сердара, разом вскочили на ноги, дружно кланяясь, — так приказал накануне Тачбахш-хан. Махтумкули вежливо ответил на приветствие, опустился на кошму и сказал Атаназару:

— Ты бы, сынок, присмотрел за своими джигитами — как бы неровен час, бедных да слабых обижать не стали.

— Хорошо, — почтительно ответил Атаназар. — Из наших никто безобразничать не будет. Но… — он строго посмотрел не кизылбашей, — выходить из крепости не разрешается никому! Запомните и не говорите, что не слышали! Если кого поймают за крепостной стеной, на месте голову отрубят!

"А если не поймают?" — ехидно подумал Тачбахш-хан, но вслух сказал:

— Мы поняли ваши слова, храбрый джигит… А ну, глупцы, чего стоите, как истуканы! Идите прислуживайте гостям! Варите обед, кипятите чай! Быстро!

Тачбахш-хан забылся и спохватился только тогда, когда встретился с испытующим взглядом Махтумкули. На его счастье, Атаназар уже шел и не слышал, как властно он командовал — яшули так с людьми не обращается. Досадуя на свой промах, который мог обернуться большой неприятностью, Тачбахш-хан подсел к Махтумкули, заискивающе улыбнулся, обнажив черные обломки зубов:

— Приветствую вас, сердар-ага! Добро пожаловать!

Он, как и с Атаназаром, говорил на туркменском языке, с грубым акцентом. Махтумкули ответил по-персидски:

— Я не сердар, добрый человек.

Услыхав чистую, без малейшего акцента, персидскую речь, Тачбахш-хан неподдельно удивился и с новым интересом посмотрел на Махтумкули.

— Вы знаете наш язык? Кто же вы такой? Брат сердара?

— Даже не брат, — усмехнулся старый поэт.

— А кто?

— Такой же божий раб, как и вы.

— Как вас зовут?

— Махтумкули.

— Какой Махтумкули? Не поэт ли? — делая ударение на слове "поэт" и еще больше удивляясь странным прихотям судьбы, уточнил Тачбахш-хан.

— Да, он самый…

Тачбахш-хан почтительно привстал:

— Тогда давайте еще раз поздороваемся. Меня зовут Гуламали, я здешний яшули… Для меня счастье видеть ваше лицо — во всей округе нет человека, который не знал бы имени Адна-сердара и поэта Махтумкули!

Старый поэт пожал плечами.

— Мы с ним разные люди, — сказал он, словно обидевшись, что его имя названо рядом с именем Адна-сердара. — Здесь нет, наверно, ни одной горы, ни одного ущелья, по которым бы он не водил джигитов, а мой удел — не конь и сабля, а перо да бумага. Я и в ваши края-то пришел в первый раз.

Тачбахш-хан уловил скрытый упрек в словах поэта и с ловкостью прирожденного царедворца выправил положение:

— Мы жалеем, что вы не посетили нас раньше! Если ханы и сердары завоевывают землю саблей, то вы своими прекрасными строками навсегда покоряете сердца людей, заставляете звучать самые тонкие струны человеческой души!

Хитрый старик пустился в рассуждения о том, как он любит поэзию и поэтов, и в заключение попытался прочитать на память один из рубаи Омара Хайяма:

Гэр бер фэлэкэм дэст беди мун йэздач, Бердаштэми мэн ин фэлэк-ра змиян, Аз ноу… Аз ноу…

Здесь Тачбахш-хан запнулся и, повторив еще несколько раз "аз ноу", смущенно сказал:

— Старею. Когда-то знал много стихов и этот повторял, наверно, тысячу раз, а вот сейчас забыл, никак не вспомню. Валла, постарел!..

Махтумкули пришел ему на помощь:

Гэр бер фэлэкэм дэст беди мун йэздан, Бердаштэми мэн ин фэлэк-ра змиян, Аз ноу фэлэки дигяр чинан сихтэми, Казэде бекамидел расизи асан. [64]

— У вас прекрасная память! — похвалил Тачбахш-хан, лукаво играя глазами. — У меня был брат…

— Простите! — Быстро перебил его Махтумкули. — Вам случайно не известен человек по имени Мамедсапа?

— А кто этот человек? — поинтересовался Тачбахш-хан.

И Махтумкули, проникшись доверием к собеседнику, откровенно рассказал о причине, побудившей его пуститься на склоне лет в далекий и опасный путь.

— Сочувствую вам, — сказал Тачбахш-хан. — Многолетняя разлука с братом — это черный камень печали. Но от слез он не становится белым, и тяжесть его не уменьшается… В окрестных крепостях есть много пленных туркмен. Некоторые из них живут так давно, что стали как бы местными жителями. Может быть, среди них вы и найдете своего пропавшего брата.

Внезапная мысль заставила Тачбахш-хана оживиться:

— Постойте, как вы сказали, имя вашего достойного брата?

— Мамедсапа, — ответил Махтумкули.

— О, кажется, птица счастья села на вашу голову, уважаемый поэт.

— А что? — встрепенулся Махтумкули. — Вы его видели?

Прикрыв морщинистыми веками лукавый блеск глаз, Тачбахш-хан сказал:

— В крепости Низган у Абдусетдар-хана находится в услужении один туркмен по имени Мамедсапа. Давно уже. Возможно, это тот человек, которого вы разыскиваете.

Старый поэт с трудом сдерживал охватившее его ликование. Хоть он и надеялся отыскать следы брата, он не ожидал, что груз пролетевших лет упадет с его плеч, как с верблюжьей спины падает вьюк, когда лопается гнилая веревка. И он на мгновение увидел молодое, воодушевленное лицо Мамедсапы, услышал знакомый голос… Нет, это было бы слишком большой удачей из всех удач, которыми не баловала его скупая судьба!

Он испытующе посмотрел в глаза Тачбахш-хану, словно мог проверить степень его искренности:

— Далеко отсюда Низган?

— Не очень, — ответил Тачбахш-хан и кивнул на видневшиеся в окне горы. — Вон за тем перевалом. Если не мешкая послать человека, он к завтрашнему утру вернется с результатом.

Махтумкули устремил взгляд на чернеющую вдали горную вершину. Тачбахш-хан доверительно добавил:

— О дальнейшем вы можете не беспокоиться. Я все сам устрою.

— Что вы сказали? — очнулся Махтумкули.

— Я сказал, что помогу вам, если тот Мамедсапа окажется вашим братом. Абдусетдар-хан такой же, как и вы, правоверный мусульманин, ревностно соблюдает ежедневный намаз. Он не станет упираться, если я его хорошенько попрошу…

— Вы имеете влияние на хана? — недоверчиво спросил Махтумкули.

Послав тысячу проклятий в душе на свой вторичный промах, Тачбахш-хан поспешил исправить его:

— Не я! Какое я могу иметь влияние! Но есть люди, почитающие мою старость и уважающие горе человека, разлученного с братом. Они помогут. Но надо спешить, — подчеркнул Тачбахш-хан. — Когда стемнеет, трудно переходить горы. А ваше состояние я понимаю — легко ли ждать, когда любимый брат находится почти рядом!

— Да, — сказал Махтумкули, — вы правы: это не легко. Подождите меня здесь, не уходите никуда. Я скоро вернусь.

Поэт торопливо вышел, чтобы поделиться приятной новостью с Атаназаром.

7

Осторожность все-таки не совсем покинула Адна-сердара, и занять Куня-Калу он послал Атаназара, дав ему половину всадников. Сам же с остальными джигитами несколько поотстал, создавая резерв на случай внезапного нападения врага или для обеспечения отхода отряда Атаназара, если окажется, что пленные кизылбаши сказали неправду.

Когда от Атаназара пришла весть, что крепость занята и никого в ней нет, кроме нескольких стариков, Адна-сердар принял решение: не задерживаясь на ночевку, сходу атаковать Шатырбека. Тогда, в споре с Махтумкули со старейшинами, он настоял на своем, хотя и чувствовал, что они правы. Сейчас с ним никто не спорил, и он мог вполне трезво взвесить обстановку.

Ни пленных, ни богатой добычи в Куня-Кале не было, — этого и надо было ожидать. Увиденных кизылбашами аульчан тоже не обнаружили. Поэтому сердар сразу же, не дав коням передохнуть, направился к крепости Шатырбека — стремительный удар сулил легкую победу и богатую добычу.

До наступления сумерек решено было миновать переход Чилингли и таким образом оставить за спиной самую трудную и опасную часть пути.

Недавно прошедший дождь увлажнил землю, и звуки конских копыт гасли, едва успев родиться. Только хлопотливо бормотала речушка да под случайными порывами ветра глухо шумели деревья. В многочисленных дуплах старых деревьев нашли себе приют разнообразные насекомые. Но птиц на ветвях не было, а сами ветви — безлистые, выбеленные солнцем, — напоминали обглоданные кости. Зато молодые деревья стояли зеленые, не сдающиеся осени.

Всадники объехали стороной громадное ореховое дерево, лежащее поперек дороги. Когда-то под его тенистыми ветвями отдыхали путники. На это указывали темные пятна от костра. Были ли это мирные жители, собиравшие сушняк для домашнего очага, или ловкие торговцы контрабандным товаром, или собравшиеся на грабеж разбойники, — дерево всем давало приют. Оно долго жило, много видело, и устало от виденного, прилегло отдохнуть, как старый богатырь, уснувший на полпути к дому, — только сон его был непробуден.

Взглянув на солнце, Адна-сердар приказал сделать короткий привал: к Чилинги уже подошли, нужно было подождать всадников Атаназара.

* * *

Крепость спала. Казалось, мир и покой царили вокруг. Но нет, обманчива коварная тишина ночи. Где-то готовилась месть. Где-то затаилось недоброе ожидание. Где-то в муках и унижении, в бессильных проклятиях безжалостной судьбе билось женское тело. И смерть не так уж далеко была от спящих и бодрствующих…

Джерен было не до сна. Скорчившись в своем углу, сжавшись в комочек, она смотрела на желтый квадратик окна. Мысли ее, презрев запоры, стражу и расстояние, были далеко, в Хаджиговшане. Услужливо приготовленная пуховая постель казалась Джерен иглами, готовыми свирепо вонзиться в ее тело, как только она поддастся искушению.

Она поднялась, бесшумно ступая босыми ногами, подошла к окну и долго всматривалась в глубину звездного неба. Потом перевела взгляд на высокую крепостную стену, ярко освещенную луной, пробежала глазами по молчаливому ряду домов.

Откуда-то издалека долетел тихий и жалобный зов ная, и Джерен вспомнилось родное село, отчетливо встали перед глазами места, где она, еще девочка, играла с подружками. Она закрыла глаза и снова задала вопрос, который задавала себе сегодня уже, наверно, тысячу раз: "Неужели теперь я навсегда погребена в этих проклятых стенах? Неужели та капля счастья, что упала на мои губы, — это все, что мне было предназначено в жизни?.."

Снова прозвучал най, на этот раз громче и еще жалобней. Вслед за ним грохнул выстрел, раскатилась частая дробь копыт, послышались испуганные голоса, зовущие на помощь.

Предчувствуя близкое освобождение, Джерен распахнула створки окна.

— Наши!.. Это — наши! — шептала она, вглядываясь в ночь.

Какой-то человек в большой папахе, пробиравшийся около стены дома, замер. Обнаженная сабля в его руке медленно поднималась для удара.

— Кто ты, брат мой? — крикнула Джерен, глотая слезы счастья.

Человек выпрямился:

— Я Тархан. А ты кто?

— Бегенча не видел?

— А, это ты, Джерен, — догадался Тархан и закричал куда-то в сторону: — Бегенч, ай Бегенч! Беги сюда!

Бегенч появился сразу, словно он стоял за углом дома, и Тархан, указав ему концом сабли на окно, убежал.

Джерен протянула из окна руки:

— Бегенч! Бегенч-джан!

— Джерен-джан! — отозвался Бегенч и в мгновение ока оказался в комнате. Джерен, обессиленная от пережитой внезапной радости, поникла в его объятиях.

— Не плачь, дорогая, не плачь! — гладил по его голове Бегенч. — Мы больше никогда не расстанемся!

Но Джерен только крепче прижималась к нему, боясь поверить, что это не сон.

— Найдите его! — послышался резкий голос Адна-сердара. — Все дома подряд переверните, но найдите, если он даже под землей спрятался!

Продолжая ласкать волосы Джерен, Бегенч спросил:

— Этот сын собаки был здесь?

— Кто? — не поняла Джерен.

— Шатырбек!

— А-а-а… Да, был…

Рука Бегенча дрогнула. Он отстранился и, приподняв за подбородок голову Джерен, заглянул ей в глаза — пытливо и тревожно. Джерен тихо опустила веки, подозрение Бегенча усилилось. Его охватила ревность. Хотя он никогда не видел Шатырбека, но сейчас явственно представлял себе его лицо и даже то, как Шатырбек, широко расставляя ноги, входит в комнату…

"Нет! — горячо уверял себя Бегенч. — Джерен предпочтет быть зарытой живьем в сырую землю, чем отдать свое сердце негодяю!"

Он посмотрел вокруг, словно ища подтверждения своим мыслям. Когда взгляд его упал на неразобранную постель, на висящую в углу нарядную одежду, сердце успокоилось. Было совершенно ясно, что ни до постели, ни до одежды не дотронулась Джерен. На ней было все то же платье, бархатный халат на голове, кавуши Сабыр на ногах. Разве человек, который посчитал бесчестьем сменить свою простую одежду на дорогое платье, позволит прикоснуться к своему чистому телу грязным рукам?!

Бегенч почувствовал себя виноватым перед Джерен за свои невольные подозрения.

Звякнул запор двери, и порог переступила Лейла, держа в руке маленький светильник. Она с трудом передвигала ноги. Губы ее вспухли. Оттененные синяками глаза казались черными провалами на лице. Левой рукой она придерживала разорванный ворот платья. Джерен бросилась к ней, схватила за руки.

— Лейла-джан! Выручая меня из беды, ты сама попала в беду! Негодяй! Дай бог, чтобы ему и в гробу покоя не было!

Лейла бросила смущенный взгляд на Бегенча.

— Слава богу, Джерен-джан, что с тобой все обошлось благополучно, — сказала она. — Что мне! Кто посочувствует моему горю, кто мне поможет! — Из глаз ее покатились крупные слезы.

Глядя на Лейлу, Бегенч подумал: да, судьба Лейлы была тяжела. Но если Шатырбек бил ее кулаками, то Адна-сердар мог затоптать ногами. Что же делать?

Он подошел к Лейле и сочувственно сказал:

— Сердар погубит вас. Лучше спрячьтесь где-нибудь. Как-никак здесь ваша родина. Может быть, посчастливится родителей увидеть.

Но прятаться было уже поздно: сердар вошел в комнату. Увидев Лейлу, он пришел в ярость, глаза его налились кровью. Помахивая плетью, он стал надвигаться на молодую женщину.

— Достигла своей цели, сука? Увидела родину?!

Джерен обняла Лейлу.

— В чем виновата эта бедняжка?

— Убери свою рабыню! — громко приказал Бегенчу сердар.

— Не уйду! — гневно крикнула Джерен, закрывая собой Лейлу.

Сердар замер на месте. Пораженные, остановились и все, окружавшие его. Женщина, вчерашняя девчонка, пошла навстречу опасности, словно мужественный джигит! Такого еще не видали они.

А Джерен действительно не пугал грозный вид Адна-сердара. Свалившиеся на нее испытания неожиданно пробудили в ней чувство собственного достоинства, и оно помогло ей не уступить Шатырбеку, а сейчас встать на защиту подруги. В самом деле, можно ли ставить в вину Лейле ее желание вернуться под родимый кров? Разве не такой мечтой жила сама Джерен несколько минут назад? Разве не мысли о родном крае, о близких людях давали ей силу и стойкость? За что же осуждать Лейлу? Нет, она не позволит сердару совершить насилие!

Решительная поза Джерен, ее смелый взгляд остановили Адна-сердара. Он опустил плеть и хмуро приказал сыну:

— Возьми ее!

Глухо ухмыляясь, Илли-хан толкнул Лейлу:

— Пойдем, ты…

Она покорно шагнула из комнаты. Светильник, который она держала, выпал из рук. Трепетный язычок пламени погас. На стене снова прорезалось смутное пятно окна, но теперь в нем плясали багровые отблески. Со двора доносились крики, плач и стоны… Крепко подвели Шатырбека самонадеянность, обильное возлияние и жажда женских объятий. Капканы, которые он подготовил для Адна-сердара, едва не защелкнулись на его собственной щиколотке.

На улице сердара остановил Махтумкули.

— Бедные и слабые ничем не виноваты, сердар, — сказал он. — Если ты пришел сводить счеты с Шатырбеком, зарой его живым в землю — никто тебя не станет упрекать в жестокости. Но зачем обижать невинных? Разве прибудет тебе, если ты сожжешь их жилище и пустишь прахом жалкое имущество?

— Не становись мне на дороге, поэт! — сквозь зубы прошипел Адна-сердар.

— Я не становлюсь на твоей дороге, сердар, — спокойно ответил Махтумкули. — Я желаю только справедливости. И тебе, если хочешь знать, желаю добра.

— Мне твое добро не нужно! Шатырбек или не Шатырбек — все они кизылбаши! Надо убивать и большую и малую змею!

— Змею — да, — согласился Махтумкули, — но не надо принимать за ядовитого гада безобидных людей, не надо за грехи волка казнить овцу.

Откуда-то вывернулся Караджа. Он тяжело дышал, по его изможденному лицу наркомана катился обильный пот.

— Сердар-ага всю семью Шатырбека мы загнали в дом! Самого найти никак не можем!

— Найти немедленно! — грозно приказал Адна-сердар. — Сквозь землю он не провалился! Где Атаназар и Тархан?

— Ищут! — Караджа ребром ладони смахнул со лба пот. — Побежали к скотным загонам. Говорят, Шатырбек в той стороне скрылся. Босой ушел и раздетый! Наверно, с какой-либо из жен забавлялся, когда мы нагрянули. Вот бы…

— Хватит болтать! — оборвал его Адна-сердар. — Иди скажи Илли, пусть еще раз обшарит все комнаты. Ценные вещи вынести наружу, а дом — сжечь!

Махтумкули посмотрел вслед удаляющемуся сердару, грустно покачал головой. Слишком ожесточил ты свое сердце, сердар, думал старый поэт. По слезам и крови идет твой конь, — а это зыбкая почва. И тропа, которую ты избрал, сворачивает в сторону от большой дороги, ведущей к людям. Как помешать тебе свершить злодеяние? Какой силой удержать твою руку, умеющую только разить?..

Пронзительный женский крик оборвал нить невеселых раздумий, — так кричит женщина в самую страшную минуту жизни. И сразу же раздался плач детей.

Старый поэт за свой долгий век видел много человеческих страданий — настолько много, что порой они оставляли почти равнодушным, не трогали глубинных струн сердца. Но никогда он не мог оставаться простым наблюдателем, когда обижали детей. И он поспешил на крик, негодуя и возмущаясь.

Из двери ближайшего дома торопливо выскочил джигит в белом тельпеке, таща за собой двух упирающихся детей — мальчика и девочку.

Махтумкули поднял руку.

— Остановись, сынок!

Джигит строптиво дернул головой, но узнал старого поэта — и на лице его сразу же появилось выражение почтительности и внимания.

— Слушаю вас, Махтумкули-ага!

При виде почтенного седобородого яшули, глядящего на них с явным участием и лаской, дети перестали вырываться из рук джигита. Яркий свет луны, обильно сдобренный багрянцем пожара, заливал их бледные лица, испуганно вытаращенные, полные слез глаза, заткнутые кляпом рты.

Махтумкули укоризненно покачал головой.

— Отпусти их.

Из дому с двумя набитыми хурджунами на спине вышел второй джигит. Он услышал просьбу Махтумкули и возразил:

— Нельзя отпустить их, никак нельзя! Увезем обоих домой и через несколько лет будем иметь раба и наложницу.

Раб и наложница! Едва достигая головой пояса своих похитителей, дети смотрели на говорящих, и страх в их глазах постепенно сменялся любопытством, хотя кляпы во рту сильно мешали им, и дышали они прерывисто и тяжело.

— Не делайте этого! — сказал Махтумкули, сдерживая гнев. — Не слушайте голоса алчности! Жадный не насытится, даже проглотив весь мир. Отпустите бедняжек. Ведь они могли быть вашими детьми, и их мог так же увести какой-нибудь неразумный кизылбаш, как это собираетесь сделать вы. Даже для взрослых слишком много горя на земле, а вы хотите ввергнуть в него и детей.

Джигит в белом тельпеке решительно махнул рукой, выдернул кляпы изо рта ребятишек.

— Пусть будет так, как вы сказали, Махтумкули-ага!

— Да благословит тебя аллах, сын мой, за доброе дело, да отведет беду от твоей головы!

Освобожденные дети побежали в дом, Махтумкули последовал за ними.

В доме было темно-темно, слышалась какая-то возня. Старый поэт достал огниво, высек огонь. Осматриваясь, спросил по-персидски:

— Кто-нибудь есть здесь?

Из темноты донесся приглушенный стон.

— Может быть, светильник найдется?

Маленькая детская ручонка указала на светильник. Махтумкули зажег его и поднял вверх. В дальнем углу дома, похожая на скатанный ковер, лежала связанная по рукам и ногам женщина. Она была без сознания.

Старый поэт присел на корточки, поставил светильник на пол возле себя, вытащил изо рта женщины кляп, осторожно разрезал веревки. Женщина продолжала лежать, закрыв глаза и тяжело дыша.

Топая крепкими маленькими пятками, девочка побежала и вскоре вернулась с пиалой воды. Махтумкули намочил платок, приложил его ко лбу женщины, влил несколько капель воды ей в рот. Она вздохнула и пошевелилась, открыла глаза, сначала помутненные беспамятством, потом вдруг сразу наполнившиеся ужасом и болью.

— Не бойтесь, сестра, — сказал Махтумкули. — Вас никто не тронет. Ваши дети с вами.

Снаружи послышался голос Джумы:

— Где Махтумкули-ага? Не видели Махтумкули-агу?

— Я здесь, сынок! — крикнул Махтумкули и торопливо вышел.

Джума был оживлен и взволнован:

— Семерых невольников нашли, Махтумкули-ага! Пятеро — из иомудов, трое — наши! Среди них, знаете кто? Брат Эсберды-аги!

— Сапар? — недоверчиво воскликнул Махтумкули.

— Да, его зовут Сапар.

— Кто тебе сказал, что это он?

— Он сам сказал, Махтумкули-ага!.. Там наши никак не могут цепи снять…

— Пойдем-ка, сынок, пойдем-ка!

Махтумкули давно знал Сапара. Это был товарищ его детских игр, товарищ его юности. Они вместе ходили на реку пошутить с девушками, вместе ездили за дровами в горы. Он даже помнил, как однажды Сапар уронил тельпек и, пытаясь дотянуться до него, свалился с коня. Конь убежал домой, а Сапару пришлось возвращаться с дровами на собственных плечах.

Неужели он нашелся? Как давно Махтумкули видел его в последний раз! Кажется, это было на тое, перед отъездом в Хиву. Весть о том, что Сапар пропал после одного из набегов кизылбашей, он услыхал, уже учась в хивинском медресе. Сколько весен, сколько зим минуло с тех пор — не сосчитать. Не только друзья, но и родные Сапара навсегда распрощались с ним… Может быть, и Мамедсапа вот так же мучается в неволе, ждет своего освобождения?

— Вот здесь, Махтумкули-ага, на заднем дворе! — показал Джума.

Двор Шатырбека был полон шума и гама, но Махтумкули, ни на кого не обращая внимания, торопливо пришел за Джумой на задний двор и остановился у раскрытой двери мазанки, возле которой толпилось несколько джигитов.

Пригнувшись, чтобы не задеть головой за притолоку низкой двери, он вошел в мазанку. В нос ударил тяжелый затхлый запах, смешанный с запахом давно не мытого человеческого тела.

— Салам алейкум!

Ему ответил звон цепей и дружное:

— Валейкум эссалам!

Всматриваясь в полумрак, поэт остановил взгляд на высоком, седом, как лунь, старике. Он узнал своего друга.

— Сапар!

— Махтумкули!

Двое друзей замерли в продолжительном объятии. Окружающие смотрели на них с волнением.

— Тридцать лет! — утирая слезы, сказал Сапар. — Тридцать лет не виделись мы с тобой, Махтумкули! Где наша молодость, где наши мечты?..

— Все прошло, Сапар, — дрожащим голосом ответил Махтумкули. — Все прошло, улетело, как летучий дорожный прах! Мы родились только вчера, и завтра аллах призовет нас к себе, — больше нечего ждать от этого неверного мира!

Горькая усмешка тронула губы старика.

— Ты прав, Махтумкули. Не стоило родиться на свет тому, чья жизнь — единый вздох, чей жребий аллах пометил черной краской.

— К сожалению, это не в нашей воле, Сапар, — родиться или не родиться. И не аллах, а люди метят жребий своего ближнего! Метят черной краской вражды, алой краской крови, белой краской преждевременных седин… Ты не встречал Мамедсапу?

— Разве он тоже в плену?

— Да, — поэт глубоко вздохнул. — Говорят, он в крепости Низган?

Сапар переступил с ноги на ногу, звякнул цепью:

— Не слыхал.

И, понимая состояние Махтумкули, добавил:

— Может быть, это и так — Низган далеко, и не каждый слух нам доступен.

Цепь звякнула снова. Старый поэт обвел глазами помещение, напоминающее хлев. На полу валялись связки прелого камыша, гнилой соломы. Несколько куч истлевшего тряпья, видимо, служили постелями. Два кувшина для воды стояли в углу. Больше здесь ничего не было, если не считать громадного, в два обхвата, бревна, лежащего посредине. К нему были прикованы кандалы пленников.

— Сколько лет уж живем так, — сказал Сапар. — Днем нас страж охраняет, ночью — цепь. Не дай аллах никому такой жизни! Вон у того парня — он пытался бежать — даже руки скованы за спиной, напиться, бедняга, сам не может.

Молодой парень, прикованный к самому концу бревна, сидел на соломе, не поднимая головы. Махтумкули склонился над ним.

— Откуда родом, сынок?

— Я из ак-атабаев, Махтумкули-ага, — глухо ответил парень. — Отца зовут Оветди-усса. Может быть, слыхали?

— Слыхал, сынок, — сказал Махтумкули. — Хорошо знаю Оветди-усса, прекрасный мастер.

Парень быстро вскинул голову:

— Спасите меня из этого ада, Махтумкули-ага. До самой смерти буду служить вам!

— Мне не надо служить, сынок, — ответил Махтумкули и присел, — лучше служи людям.

Тонкие пальцы музыканта и ювелира легли на массивный ржавый замок.

— Дайте кто-нибудь огня!

Внимательно осмотрев замок, Махтумкули спросил:

— Кузница поблизости есть?

— Есть, Махтумкули-ага! — быстро отозвался скованный парень. — Но ключ здесь сложный, его трудно сделать неопытному человеку!

— Ничего, сынок! — усмехнулся Махтумкули. — Это к жизни сложно подобрать ключ, а к замку — просто.

Усмехнулся и Сапар. Уж он-то не раз наблюдал в пору своей юности, сидя в мастерской Карры-моллы, как в руках Махтумкули кусочки простого металла превращаются в изумительные женские украшения.

Джума первый выскочил из мазанки, разыскал кузницу, Дверь была заперта и не поддавалась. Он толкнул посильнее, но безрезультатно. Отступив на три шага, с силой ударил плечом. Одна створка с треском слетела с петель, и Джума с трудом удержался на ногах.

Прикрывая ладонью лампу от ветра, подошел Махтумкули.

— Не расходуй слишком щедро свою силу, сынок. Она еще пригодится в жизни.

— Все д-д-дома обыскивайте! — где-то неподалеку кричал Илли-хан. — Н-н-ничего ценного н-н-не оставляйте!

— Кому что, а собаке кость! — сердито пробормотал Махтумкули. — Сведут тебя вещи в могилу, глупый сын неразумного отца!

В кузнице было полно всякого хлама — валялся прохудившийся котел, самовар без краника, старая медная чаша и еще что-то, не разобрать. Плотной стеной стоял застарелый дух кузнечного дыма.

Велев Джуме раздуть горн, Махтумкули выбрал из кучи ключей наиболее подходящий и сунул его щипцами в гудящее синеватое пламя. Когда красный цвет металла перешел в соломенно-желтый, Махтумкули вытащил ключ и начал ковать. Звонкие, частые удары молотка постепенно придавали металлу нужную форму.

Окончив ковать, Махтумкули сунул поковку в чан с водой, остудил, внимательно осмотрел, поднеся к светильнику, и взялся за напильник. Джума с восхищением ребенка наблюдал за ним.

— Все! — сказал Махтумкули. — Иди, сынок, попробуй!

Поджидая Джуму, он присел у порога. Откуда-то из темноты надвинулась могучая фигура Атаназара, настороженный голос спросил:

— Кто здесь?

— Это я, сынок, — ответил Махтумкули и услышал облегченный вздох.

— Всю крепость обегали, — все искали, Махтумкули-ага.

— Что же случилось, сынок?

— Плохие дела. Кизылбаши окружили крепость!

— Что?! Окружили?!

— Да… Слышите?

Только сейчас Махтумкули уловил тревожный шум у больших северных ворот, крики джигитов, выстрелы. Сквозь общую сумятицу голосов прорвался трубный бас:

— Эй, братья туркмены, слушайте! Нам до вас нет никакого дела! Отдайте нам Адна-сердара и уходите спокойно! Подумайте об этом! Тысяча всадников ждет ответа! Иначе вам не уйти!

— Да, плохие дела, — сказал Махтумкули. — Пойдем-ка к нашим, сынок.

Навстречу попался седобородый Сапар.

— Подошел ключ, брат мой! Всех расковали!

Махтумкули дружески похлопал его по плечу.

— Очень хорошо! Но не мешкайте со сборами в дорогу, а то опять на цепь попадете — кизылбаши крепость окружили.

Оставив у северных ворот небольшой заслон, джигиты собирались у южных ворот. Многие торопливо привязывали к седлам тюки с награбленным. Встревоженные кони храпели, вырывались из рук, джигиты ругались, роняя на землю добычу.

— Голову оставить можно, а они с барахлом возятся! — сердито крикнул Атаназар. — А ну выбрасывайте из хурджунов все ненужное, облегчите коней!

— Легок ты на чужое добро! — огрызнулся тощий Караджа, с сопением затягивая веревку вьюка. — Какой же это аламан, если с пустыми руками возвращаться!

Адна-сердар, торопивший людей, раздраженно прикрикнул:

— Замолчи, дурак, и слушай, что тебе говорят! Люди о жизни своей беспокоятся, а он с тряпками расстаться не может! Выбрасывай все, ничтожество из ничтожеств!

Бурча что-то неразборчивое, Караджа взялся неохотно за только что затянутый узел.

Шум у северных ворот усилился. Прозвучало несколько выстрелов. Донесся голос одного из джигитов заслона:

— Эй, поспешите!..

На храпящем, роняющем с удил хлопья пены коне подскакал джигит.

— Торопиться надо, сердар-ага! Кизылбаши захватили ворота! Нам их не удержать!

— По коням! — приказал сердар.

Сердца людей тревожно застучали. Джигиты вскочили на коней и, обнажив сабли, устремились вперед.

8

Восток пылал так неистово, словно вобрал в себя все зарева ночных пожаров. Наступал новый день. Что принесет он людям? И вчера солнце взошло в это же самое время, на том же месте, и вчера небо было таким же безобидным и глубоким. Они безразличны к человеческим страданиям, это солнце и это небо, их не трогают слезы и горе людей. И завтра в урочный час встанет на востоке солнце. Только для всех ли ныне живущих будет оно светить?..

Махтумкули лежал на дне сухого арыка. Вместе со сражающимися джигитами он покинул крепость. В темноте услышал задыхающийся голос Атаназара: "К лесу, Махтумкули-ага! Скачите к лесу!" И он поскакал. А потом конь споткнулся, рухнул на колени, и свет померк в глазах старого поэта.

Не поднимаясь, он ощупал себя. Кажется, все кости целы, только ноет тело да сильно болит ушибленная голова. Жаль, что конь убежал. А может быть, вернулся к хозяину?

Махтумкули сел, осмотрелся, но коня не увидел. Слева, до самых гор, тянулся кустарник. Справа виднелись широко раскрытые ворота крепости. Людей не было видно, доносился только далекий гул голосов.

Что же делать? Ни коня, ни оружия. Да, впрочем зачем оно нужно, это оружие! Оно чуждо руке, привыкшей к тростниковому перу и молоточку ювелира.

Покачиваясь из стороны в сторону, — так было легче голове, — Махтумкули размышлял. Наконец он принял решение. Подобрал валявшийся неподалеку тельпек, отряхнул его от пыли, надел, подумал: "Бедная Нуртач, чуяло беду твое женское сердце!" С трудом поднялся. Острая боль уколола правое бедро. Не обращая на нее внимания, Махтумкули высмотрел место, где берег арыка был пониже, с трудом выбрался наверх и, пошатываясь, пошел к крепости.

Чем ближе он подходил, тем явственнее различались отдельные голоса. Навзрыд, причитая, плакала женщина, долетали проклятия мужчин.

Махтумкули замедлил шаг. Совесть его была чиста, и сердце спокойно, но даже храброму вдруг не войти в горящую печь. Какой же прием ожидает его? О, как подло и грязно устроен ты, нелепый мир! Там туркмен обливается слезами и кровью от злодеяний кизылбаша, здесь кизылбаш стонет от кровавых дел туркмена… Ну что же, — подумал поэт, — если суждено погибнуть, пусть погибну от рук людей — в конце концов, на мне тоже есть доля вины, я, не сумевший остановить злодейство, тоже ответственней за дела хаджиговшанцев! Это лучше, чем быть съеденным шакалами в степи…

Из ворот крепости выехали два всадника, поскакали навстречу. Приблизившись, придержали коней.

— Подними руки! — сказал тот, что помоложе.

Второй, седоватый и насупленный, молча смотрел с откровенной враждебностью.

Махтумкули засунул руки поглубже за кушак, спокойно сказал;

— Проведите меня к Шатырбеку!

Его спокойствие и повелительные нотки, прозвучавшие в голосе, удивили кизылбашей. Они переглянулись и медленно поехали за неторопливо шагающим Махтумкули.

С наружной стороны крепостной стены, накиданные штабелем, лежали трупы джигитов. Они лежали как валуны, сброшенные с гор подземным толчком, — холодные и неподвижные.

Молодой кизылбаш с угрозой сказал:

— Своими руками зароешь их, поганый туркмен!

Махтумкули промолчал, вглядываясь в убитых и содрогаясь от возможности увидеть знакомое, близкое лицо. Непрошенные слезы застилали глаза, и старый поэт торопливо моргал.

У ворот крепости уже собралась толпа. Она встретила Махгумкули таким яростным воем, словно он один являлся виновником всех несчастий. Одни осыпали его неистовыми проклятиями, другие выкрикивали угрозы, потрясая сжатыми кулаками. Со свистом рассекая воздух, пролетел камень, глухо ударил в плечо. Махтумкули пошатнулся.

Толпа ярилась все сильнее. Из нее, размахивая топором, выскочил худой старик с красной от хны бородой.

— Кровь моего сына на тебе, палач-туркмен! Издохни, как собака!..

Топор взметнулся вверх. Чья-то рука удержала его. Крашеный старик, дергая ручку топора, ругался страшными словами, брызгая слюной.

Сквозь толпу пробились два всадника. В одном из них, важном и богато одетом старике, Махтумкули с трудом признал своего собеседника из Куня-Калы, возродившего в душе поэта надежду на встречу с братом Мамедсапой. Не меньше был удивлен встречей и Тачбахш-хан. Ему сказали, что пойман какой-то туркмен, но он никак не ожидал, что им окажется Махтумкули.

Поддерживаемый нукером, он слез с коня, благочестиво поднял к небу сложенные руки.

— Тысяча благодарений аллаху, продлившему приятную встречу!.. Вторично приветствую вас, поэт! Добро пожаловать!

Недоумевающая толпа молчала. Старик с топором стоял, раскрыв от изумления рот: сам Тачбахш-хан почтителен с этим туркменом!

— Глупец! — сказал ему Тачбахш-хан. — Ты знаешь, на кого поднял руку?

Старик не знал, однако опасливо подался в толпу. Попятились и другие.

— Пойдемте, поэт, — сказал Тачбахш-хан и махнул рукой собравшимся: — Расходитесь!

У дома Шатырбека красивая смуглая женщина вдруг бросилась к ногам Махтумкули, целуя полу его халата. Старый поэт узнал ее.

— Встаньте, сестра, встаньте! — сказал он.

— Вы спасли их! — Женщина стремительно обняла подбежавших к ней мальчика и девочку. — Если бы не вы, они… Их… — слезы мешали ей говорить.

— Успокойтесь, сестра, — сказал Махтумкули и погладил девочку по волосам. Затем склонился к мальчику, смело глядящему на него черными бусинками глаз:

— А тебя как зовут, джигит?

— Хебиб, — ответил мальчик и потупился.

Тачбахш-хан провел поэта в комнату для почетных гостей, усадил, подав две подушки, приказал слуге:

— Кальян!

И, усевшись напротив Махтумкули, хитровато сощурился:

— Вы знаете женщину, которую спасли от позора, а может быть и от смерти?

— Нет, не знаю, — ответил Махтумкули. — Достаточно, что она человек.

— Вы, поэт, молодец! Добрые помыслы бесценны!

Слуга принес кальян.

— Приготовьте чай и еду! — приказал Тачбахш-хан и с видимым удовольствием затянулся. Кальян забулькал, ароматный голубоватый дымок потянулся по комнате.

Когда кальян разгорелся, Тачбахш-хан протянул мундштук Махтумкули и сказал:

— Дилкеш-ханум, старшая жена Шатырбека, до смерти не забудет вашу доброту.

Махтумкули жестом отклонил кальян, исподволь наблюдая за собеседником. Тот теперь ничем не напоминал бедного крестьянина, измученного нуждой и жизненными невзгодами. Сейчас он был одет в бархатную жилетку, новенькие сапоги из тонкой кожи, высокую шапку золотистого каракуля и казался человеком преуспевающим, весьма довольным и жизнью и самим собой.

— Могу я узнать, кто вы на самом деле? — спросил поэт.

Тачбахш-хан, выпустив плотное облачко дыма, разогнал его ладонью, самодовольно засмеялся:

— Валла, поэт, трудно прожить на этом свете без лжи! В Куня-Кале я говорил вам слова, которых не следовало говорить. Но что мне оставалось делать? Сказано: "Охота без хитрости не бывает". А этот мир сплошная охота, весь смысл его — в хитростях и уловках. Валла, раб божий не виноват!

Да, я обманул вас в Куня-Кале, я даже лохмотья на себя напялил, хотя хвала всевышнему, до сих пор пока ни в чем не нуждаюсь. И зовут меня не Гуламали — таких имен в нашем роду никогда не водилось. Я — Тачбахш-хан, меня многие в самой столице знают! Я пировал с самим шахом Агамамедом, да будет светлым его чело! И нет стран, которых я не видел, и краев, где бы ни побывал. Я как-нибудь расскажу вам об этом.

— Тачбахш-хан… — задумчиво повторил Махтумкули. — Вы родственник Шатырбека?

— Шатырбек мой младший брат. Сын моего дяди по отцу. Вы не сердитесь за мой обман?

— Нет, — сказал Махтумкули. — Не сержусь… Но скажите, все, что вы говорите о Мамедсапе — тоже неправда?

— Сожалею, но да.

— Печально, — после некоторого молчания произнес Махтумкули. — Нежен цветок, но сердце человека нежнее, его легко ранит не только колючка, но и грубое слово.

— Я виноват перед вами, что использовал имя вашего брата, — оправдывался Тачбахш-хан. — Но разве в борьбе различают средство! Я просто искал случая послать вестника к Селим-хану. Но, аллах свидетель, я сегодня же пошлю всадников во все концы, и через несколько дней они обязательно принесут весть о вашем брате, если, конечно, он еще не покинул этой юдоли слез и печали.

Махтумкули кивнул головой, наливая в пиалу принесенный слугой чай. Еще до этого он очень хотел пить, сейчас жажда стала просто невыносимой, горло сухо горело.

Тачбахш-хан последовал его примеру и, так как не умел молчать, начал рассказывать о событиях минувшей ночи.

— Валла, поэт, вы оказались счастливым! — говорил он, вытирая лоб цветным шелковым платком. — Не погорячись Селим-хан, никто из вас не ушел бы отсюда! Клянусь аллахом, можно было схватить всех до одного! Но Селим-хан молод и горяч. Стал прорываться сквозь малые ворота, и всадники с именем бога на устах устремились за ним, а большие ворота остались почти свободными. Зачем, спрашивается, нужно было спешить? Подожди самую малость до рассвета и бери всех голыми руками — наших-то ведь действительно в семь раз больше было!

Махтумкули сухо ответил:

— Напрасно жалеете! Сегодня вы нас зажмете в углу, завтра — мы вас, — что в этом хорошего? Вспомните слова Рудаки:

Эн гошт мэкун баред куфтан каси, Та коси нэкунад баред куфтанат мошт [66] .

Тачбахш-хан быстро согласился.

— Клянусь аллахом, вы правы! Конечно, в того, кто бросил ком земли, полетят камни, — на это ничего не возразишь. Но, клянусь аллахом, трудно разобраться в трудности этого мира! Человек не волен над собой и делает не то, что хотел бы.

— Кто же, по-вашему, посылает людей на разбой?

— Вы говорите, кто? Много правителей мира сего держат плеть в руках и приказывают. Каждый издает свой приказ. Выполнишь его — не нравится народу, не выполнишь — разгневаешь повелителя. Что прикажете делать? Вот и получается, что и по ту, и по эту сторону гор страдает народ. А кто виноват в этом? Скажете, Шатырбек виноват? Клянусь аллахом, он ни при чем! Он тоже имеет дом и детей и, будь его воля, никогда не вышел бы из крепости.

Махтумкули достаточно хорошо знал Шатырбека и мог бы бы многое возразить собеседнику. Однако он знал, при всей неприязни к Тачбахш-хану, не счел себя вправе задевать его родственные чувства. Он только сказал:

— Не осталось в мире истинного добра и ценностей. Нет хозяина в мире. Все служат только собственной алчности. Для недобрых дел поле обширно, для добра — меньше моей ладони.

— Клянусь аллахом, вы говорите правду, поэт! — снова согласился Тачбахш-хан. — Действительно, мир губит жажда богатства. Каждый стремится стать богатым, не думая о других. Конечно, богатство вещь приятная, но не всем оно достается. Клянусь аллахом, я согласен с вами.

"Слишком часто для искреннего человека ты поминаешь имя аллаха", — подумал Махтумкули и сказал:

— Богатство, хан, это соленая вода из дурного колодца. Чем больше пьешь ее, тем сильнее жажда, которая в конце концов становится настолько сильной, что подавляет все остальные чувства. Кто был богаче Гаруна? Глаза его наполнились песком, но деньгами они не насытились, — не осталось ни богатства, ни доброй памяти. А вот Аннуширван Справедливый до сих пор живет в сердцах людей.

Старый слуга с поклоном распахнул дверь, пропуская в комнату богато одетого молодого человека с подвязанной рукой и бледным измученным лицом. При виде Махтумкули печальные глаза вошедшего оживились, он радостно протянул здоровую руку:

— Салам алейкум, Махтумкули-ага!

— Мир и тебе! — приветливо отозвался старый поэт, уже не удивляясь новой метаморфозе: вошедший был Нурулла. Он опустился на ковер рядом с Махтумкули и тихо сказал:

— Вы были мне как отец, Махумкули-ага, вы спасли меня от смерти. До конца дней своих буду благодарить аллаха, если сумею сделать что-либо доброе для вас.

Поэт ласково положил руку на колено Нуруллы:

— Нурулла, сын мой…

— Очень прошу вас, Махтумкули-ага, простить меня за обман! — перебил Нурулла, не поднимая глаз. — Я назвался чужим именем. Меня зовут Фарук.

— Пусть так, — кивнул Махтумкули. — Для других ты Фарук, для меня останешься Нуруллой.

Бледное лицо юноши порозовело.

— Я согласен! Пусть это будет мое второе имя, которое дал мне мой второй отец!

Тачбахш-хан неодобрительно поморщился, сказал:

— Я объясню вам все, поэт: Фарук-хан тоже наш родственник, сын славного Мухаммеда-хана, которого народ почитал своим родным отцом. Очень сердечный был человек, да будет над ним милость и молитва аллаха! Почти в один день с шахом Агамамедом ушел он из этого мира. Фарук-хан, слава аллаху, растет таким же, как и его отец, — помогает бедным и беззащитным, осуждает злых, защищает добрых. Клянусь аллахом, не льщу! Хоть он еще и очень молод, но достаточно умен, чтобы руководить народом. И сердце у него храброе, как у льва!

Фарук-хан густо покраснел, опустил голову.

— Наш дядя шутник и широкой натуры человек, — произнес он извиняющимся тоном. — Он всех оценивает с присущей ему щедростью.

Махтумкули вспомнил поведение Фарук-хана в плену. Нет, этот юноша ему определенно нравился! Может быть, его уже тронуло тлетворное влияние власти над ближними своими, но он еще сохранил юношеские порывы сердца, не разучился краснеть от явной лжи. Как мало людей умеют делать это!

Где-то громко хлопнула дверь. Поэт прислушался. Тачбахш-хан по-своему истолковал его беспокойство, покровительственно заметил:

— С той минуты, как вы перешагнули порог этого дома, вам не причинит зла ни одна рука, поэт!

Махтумкули понял и усмехнулся:

— Одному бедняку сказали: "Проси у всевышнего все, что пожелаешь для себя, и он исполнит твою просьбу". — "Я прошу, — сказал бедняк, — благополучия для моего народа". — "А для себя?" — "Если будет благополучен народ, буду счастлив и я. А счастье одного среди общего горя — утлая лодка без весел в бурном море". Так он ответил. Так отвечу и я вам, хан. Сегодня вы протянули мне руку помощи, а кто сделает "то завтра?

— Всемогущий аллах! — с пафосом воскликнул Тачбахш-хач и, сунув руку под халат, поскреб свои тощие ребра.

— Конечно, — сказал Махтумкули, пряча смеющиеся глаза, — судьба смертного в руках всевышнего. Но не думаю, что дела, которые творятся сегодня в мире, совпадают с желаниями аллаха. Вот вы — кизылбаши, мы — туркмены. У вас свои заботы, свой образ жизни, у нас — тоже. Почему бы людям не жить только своими заботами? Ведь и в Коране — глава вторая, стих сто тридцать третий — сказано: "Нам — наши дела, а вам — ваши дела". Но не тут-то было! Взаимный грабеж, взаимное разорение стран… Сами мы, братья, умножаем скорбь мира, которой и без того больше чем достаточно. А могли бы жить в мире и согласии, делить нам нечего, и молимся мы богу единому… Скажите, не смог бы я поговорить с Шатырбеком?

— Он уехал в Серчешму, — негромко ответил Фарук-хан. — А вы правильно сказали, Махтумкули-ага, мы действительно сами виновники своей скорби. Нужно, чтобы это народ постиг, но разум народа спит и не разумеет, где польза, а где ущерб.

— Вот-вот! — подхватил Тачбахш-хан. — Клянусь аллахом, истинные слова! Я во сне, ты во сне! Хофта-Хофтара кей кунад бидар?

Старый слуга, собрав чайники и пиалы, стоял с кумганом и тазом в руках и терпеливо дожидался, когда гость и хозяева совершат омовение рук перед едой. Заметив его, Махтумкули сказал:

— Извините, я пока не голоден. С вашего разрешения, я лучше пройдусь к крепостной стене и похороню тех бедняков, которые там лежат. Они не знали покоя при жизни, пусть хоть после смерти найдут тихое пристанище.

— Благочестивое желание достойно всяческих похвал! — одобрил Тачбахш-хан. — Мы вам поможем…

Предав по ритуальному обряду земле шестерых погибших, Махтумкули ждал, когда принесут последнего. Его принесли двое кизылбашей и тихо опустили возле старого поэта, Махтумкули посмотрел на тронутое желтизной лицо убитого, и сердце его дрогнуло — он узнал джигита, который отпустил маленьких пленников.

Лицо мертвого джигита было спокойно, на губах застыла тень улыбки, словно он с радостью принял страшный удар, разделивший его чуть ли не до пояса. И только открытые глаза пугали тусклым равнодушием смерти.

— Совсем молодой! — печально сказал Фарук-хан. — Вы его знали, Махтумкули-ага?

— Знал, сын мой… Не больше двадцати весен встретил этот юноша — ему ли было умирать!..

Махтумкули обмыл труп, завернул его в саван, прочел молитву — и молодой джигит навеки успокоился не невысоком холме, рядом со своими случайными товарищами.

Старый поэт почувствовал некоторое облегчение от того, что с честью предал земле своих несчастных соотечественников.

— Спасибо, сын мой Нурулла, и вам спасибо, братья, за помощь, — сказал он кизылбашам. — Они ни в чем не виноваты перед вами, эти заблудившиеся в дебрях жизни бедняги.

— Наших тоже четверо погибло, — сказал Фарук-хан, — восемь человек тяжело ранены.

Махтумкули тяжело вздохнул.

— Если не прекратятся междоусобные распри, многих молодых и сильных ждет погибель, сын мой Нурулла…

Он грустным взглядом обвел свежие холмики земли и пошел в крепость. Его одолевали тревожные мысли: "Бог ты мой, хоть бы остальные наши вырвались благополучно", — думал он. "А может, и они полегли где-то бездыханными телами? О бренный и жестокий мир! Даже ползущая в прахе змея не пожирает так жадно своих детей, как пожираешь ты порожденное тобой! Доколе будешь насыщаться?.."

И в голове старого поэта, сами собой, стали складываться строки стихов.

Мир, звенящий железом своих когтей, Ты жаднее голодного пса, о мир! Сколько б ты ни стажал, ты не станешь сытей, Нам для счастья даешь полчаса, о мир! Мир мне шепчет: "Найдешь ты подругу…" — Ложь! "День и ночь предавайтесь досугу…" — Ложь! Ты увертливей спиц колеса, о мир! Ей цены, будь хоть в золоте плата, нет. Ткань души отберешь — ей возврата нет. Прав на то, что захватчиком взято, нет, И враждебна твоя нам краса, о мир!

9

Около молодого леска, в стороне от тропинки, идущей с гор в сторону Гапланлы, стоял наспех сооруженный шалаш. Сверху он был покрыт конской попоной. Солнечные лучи, пробившись сквозь неплотные ветки, освещали подстилку из травы и мелких ветвей, лежащие на ней саблю и топор, пустой хурджун на стенке шалаша, черный тельпек, уздечку, плеть. В шалаше отдыхал Тархан. Он поглядывал на тропинку. Легкий ветер, несущий с северо-запада ощутимое дыхание зимы, тихо покачивал верхушки деревьев, изредка обрывая пожелтевшие листья и кружа их над землей.

Вот Тархан легко вскочил на ноги, едва не свалив свое шаткое убежище, высунулся из шалаша:

— Лейла-джан, чай еще не закипел?

Неподалеку весело трещал костер, возле которого сидела на корточках Лейла. Она обернулась на голос, ее огромные глаза лучились нежностью.

— Уже закипел!

Тархан присел возле костра, взял в широкие ладони маленькую, нежную руку Лейлы, заглянул в лицо молодой женщины. Лейла стыдливо потупилась.

Тархан улыбнулся.

— Ладно, ты иди вымой пиалы, а чай я сам заварю.

Любуясь ее грациозной походкой, Тархан чувствовал себя счастливейшим из смертных. Поистине аллах проявил щедрость, дав ему возможность встретить Лейлу в этой кутерьме!

Он снял с огня тунчу, в которой бурлила вода, отставил ее в сторонку, чтобы не опрокинулась, ногами затоптал костер — пусть не дымит зря, не выдаст недоброму глазу их убежище.

Уже два дня прошло с тех пор, как Тархан с Лейлой обосновались здесь, благополучно перейдя горы. После того, как джигиты вырвались из крепости, пробившись сквозь заслон сарбазов Селим-хана, им пришлось принять неравный бой с кизылбашами около Куня-Калы. Не выдержав напора численно превосходящего врага, туркменские всадники рассыпались, как стадо овец, на которых напали волки. Бесславному поражению способствовало во многом и то, что храбро сражались только хаджиговшанцы. Джигиты из других аулов, примкнувшие к Адна-сердару в надежде на богатую добычу, поняв, чем может кончиться дело, повернули коней в Туркменсахру.

Тархану приходилось защищать двоих — держась за его пояс, на крупе коня сидела Лейла, сбежавшая в суматохе от Илли-хана. Но Тархан был смел и прекрасно владел саблей. Недаром Адна-сердар, собираясь в поход, каждый раз обязательно брал его с собой как личного телохранителя, частенько в сражениях посылал его вперед, чтобы вдохновить колеблющихся и нагнать страху на противника.

На этот раз Тархан защищал не сердара. Не потому, что не хотел, а просто позабыл о нем в перепалке. Тархан шел в поход по обязанности — не из чувства мести или желания обогатиться. Вероятно, поэтому аллах послал ему такую удачу, о которой он не мечтал и во сне. Еще задолго до похода он вздыхал и томился, посматривая на молоденькую, всегда печальную наложницу сердара. Тархан вздыхал — больше ему ничего не оставалось делать — да мечтал втайне о женской ласке, которой ему еще не довелось испытать.

Не была равнодушной к застенчивому богатырю и Лейла. Больше того, вынужденная покорно подчиняться постылым ласкам Адна-сердара, одинокая и чужая для всех в ауле, она, втайне полюбила Тархана. Она видела тоску в его глазах, и сама жаждала человеческого участия, хотела хоть на миг по чувствовать себя не бесправной рабыней, а женщиной, которую любят и уважают. И уверяя себя в том, что еще не испытала ни к кому настоящего чувства, она просто хитрила.

Мечты оставались бы мечтами, если бы буря, разразившаяся над аулом, не помогла соединиться любящим. И вот уже второй день они вместе.

Для Тархана все радости прошлой жизни его были куда бесцветнее и бледнее этих двух дней. Ни о чем не размышляя, он стал рубить сучья и строить шалаш, словно собирался прожить на этом месте все оставшиеся ему дни. Так же беззаботно помогала ему Лейла, и когда руки их случайно соприкасались, — чувства вспыхивали с новой силой. И мир вокруг становился иным — светлым и прозрачным.

Они забыли о прошлом и не думали о будущем. Они были вместе — и этого хватало для счастья.

Когда утром Тархан открыл глаза и увидел рядом с собой спокойное во сне и такое прекрасное лицо Лейлы, он просто опьянел от нежности к ней. Совсем недавно он лишь мечтал о том, как обнял бы ее, поцеловал, — за это готов был отдать жизнь. Но сейчас он хотел жить — жить рядом с любимой, ласкать ее, защищать…

Вот бы умчать Лейлу куда-нибудь подальше от этих мест, укрыться от ястребиных глаз Адна-сердара, перебраться в Ахал или Хиву… Но хватит ли у нее сил на такой путь?

Фырканье коня заставило Тархана оторваться от мечтаний и вспомнить о насущных делах. Он подошел к коню, погладил гриву и мягкий шелковистый круп. Потом сгреб в охапку приготовленную накануне кучу травы, кинул ее гнедому, взял тунцу и пошел в шалаш.

Лейла заварила чай прямо в тунче — чайника у них не было. Поймав горячий взгляд Тархана, потянулась за его халатом, накинула на себя, прикрывая прорехи зеленого, расшитого по вороту платья — дара Шатырбека. Вышитые золотом туфли с загнутыми носками, тоже подаренные Шатырбеком, пострадали, как и платье, — у одного отлетел каблук, другой порвался около носка.

— Сними это, Лейла-джан! — капризно попросил Тархан и тихонько потянул за халат.

Лейла ответила взглядом, полным нежности, но воспротивилась.

— Не надо… Ты ведь знаешь, что у меня платье порвано!

— Ну и что же, что порвано! — настаивал на своем Тархан. — Меня стесняешься, что ли? Сними, а то сам сниму!

— Не надо! Не трогай… На, лучше свежего чая выпей.

— Чай я всегда найду, а вот тебя…

Тархан схватил Лейлу в объятия и принялся жадно целовать ее губы, глаза…

— Снимешь?

Она поправила растрепавшиеся волосы, улыбнулась, отрицательно качнула головой. Тогда он рывком сдернул халат, неловко зацепил платье, и оно треснуло. Лейла стыдливо пыталась стянуть порванные края, а Тархан уже не мог отвести глаз от обнажившегося молодого тела. Кровь ударила ему в голову, и он вновь жадно прильнул к горячим губам Лейлы…

Потом Тархан налил в пиалу остывшего чая, спросил устало:

— Как думаешь, что будет с нами?

Лейла не решилась взглянуть на него. Горячий румянец медленно сбегал с ее лица — так наплывающая на солнце туча постепенно гасит живые краски земли.

Тархан по-своему понял ее настроение и бодро сказал:

— Лейла-джан, не думай ни о чем! В этом мире для много дорог. Все равно, по какой из них отправиться — в Хиву ли, в Мерв… Слава аллаху, мир широк, везде найдем кусок хлеба, с голоду не помрем, а там видно будет. Глазное — мы вместе.

Лейла продолжала молчать. Тархан подсел поближе, обнял за плечи.

— Ну, что ты опустила голову, Лейла-джан? Не печалься! Посмотри на меня… Ну, посмотри же!

Лейла прижалась лицом к его груди и беззвучно заплакала. Недавнее состояние радости внезапно сменилось ощущением глухой, гнетущей тоски. Она не понимала ее причины, но плакала все горше и все сильнее прижималась к Тархану, словно прощаясь с ним навсегда.

Поглаживая ее волосы, Тархан успокаивал:

— Что ты, Лейла-джан? Ты же сильная, как джигит, а плачешь. Ответь — почему? Может, ты не хочешь ехать со мной? Скажи!

Всхлипывая, Лейла покачала головой.

— С тобой… я на край света… пойду…

— Почему же тогда плачешь?

— Так просто… Сама не знаю…

— Слез без причины не бывают. Ты мне не хочешь открыть свое сердце? Разве у тебя есть человек, более близкий, чем я?

Лейла порывисто прижалась к нему.

— Я боюсь… Если б ты знал, как я боюсь!

— Чего ты боишься, глупышка?

— Боюсь, что счастье наше кончится. Боюсь разлуки с тобой.

— Не надо думать об этом, Лейла-джан. Судьба соединила нас, значит, у нас — дорога одна. И мы пойдем по ней вместе.

— Дай бог, чтобы так было!

— Все будет хорошо, Лейла-джан!

Лейла постепенно успокаивалась. Но прежнее состояние счастья и покоя не возвращалось. Она испуганно дрогнула, когда вдали прозвучало конское ржанье.

— Твой?

— Нет, — прислушиваясь, ответил Тархан, — это чужой конь. А ну-ка, подожди…

Он взял саблю и выбрался из шалаша. Его гнедой стоял, насторожив уши, и смотрел в сторону тропы. Тархан спустился в овражек, стараясь потише шуршать палыми листьями, прошел несколько десятков шагов и выглянул. На тропе стояли два всадника. Один — высокий и худой, как скелет, с длинной белоснежной бородой — был незнаком. Второй богатырской фигурой и ладной, своеобразной посадкой в седле напоминал Атаназара. Тархан вгляделся пристальнее: конечно, Атаназар и есть!

Сзади зашуршало. Он быстро обернулся, но это подходила Лейла — у нее не достало сил дожидаться Тархана.

— Кто это? — одними губами спросила она.

— Один — Атаназар. Второго не знаю.

В широко раскрытых глазах молодой женщины застыл тревожный вопрос. Приподнявшись на цыпочки, она попыталась выглянуть из оврага. Но это ей не удалось. Тархан тихо засмеялся:

— Подсадить?

— Что будем делать? — не принимая шутки, тревожно спросила Лейла.

— Окликнем их, — сказал Тархан, — Атаназар свой человек.

— А тот, второй?

— Э, Атаназар с плохими людьми компанию не водит… Ты, Лейла-джан, возвращайся в шалаш и жди меня, а я подойду к ним. Если с Атаназаром верный человек, приведу обоих, если нет — одного Атаназара.

— А может, никого не надо? Пусть они едут своей дорогой.

— Не бойся! Атаназар большую помощь может нам оказать!

— Делай, как знаешь, — с привычной покорностью согласилась Лейла, и в голосе ее прозвучала нотка горечи. — Только возвращайся побыстрее…

— Хорошо… На, возьми саблю!

Принимая клинок, Лейла слабо улыбнулась.

— Я не умею рубиться на саблях!..

Она проводила Тархана взглядом, чувствуя, как опять недоброй болью сжимается сердце, и медленно пошла к шалашу. Напрасно не послушал ее Тархан. Лишние глаза — лишняя беда. Тот, кто строит свое счастье на зыбком песке, должен опасаться каждого порыва ветра. Потом, когда песок будет скреплен глиной, а глина засохнет и превратится в камень, можно не бояться ничего. Но вначале…

Всадники между тем спешились. Седобородый джигит раздувал костер. Атаназар, чертыхаясь, возился с тугим узлом хурджуна. Кони мирно щипали блеклую осеннюю траву.

Стоя за деревом, Тархан хотел окликнуть Атаназара. Потом передумал и, озорничая, с криком: "О Али!.. Помоги Али!" — выскочил из леска. Атаназар схватился за ружье. Белобородый поднялся, обнажив саблю.

— Эй, герой, не залей кровью вселенную! — закричал Тархан, подбегая.

Друзья крепко обнялись, Атаназар шутливо упрекнул:

— Разве можно так пугать людей, которые и без того напуганы?.. Сапар-ага, это и есть тот самый Тархан, о котором я вам говорил!

— Здравствуйте, яшули! вежливо поздоровался со стариком Тархан.

— Это Сапар-ага, — пояснил Атаназар, снова берясь за хурджун. — Он из нашего аула, но ты его не знаешь. Тебя еще на свете не было, когда он в плен к кизылбашам попал… Вот чертов узел! Кто только тебя завязывал!..

— Ты же, наверное, и завязывал, — усмехнулся Сапар и обратился к Тархану: — Случайно, сынок, не встречался тебе поэт Махтумкули?

— Нет, — с сожалением сказал Тархан. — А разве с ним что-нибудь случилось?

— Кто знает… Одному аллаху ведомо. Когда мы из крепости вырвались, его никто не видел. Хорошо, если не попал в руки кизылбашей. Нас освободил от цепей, а сам… С какими глазами мы появимся в ауле? Я готов назад возвратиться, чтобы его выручить!

Атаназар, справившийся наконец с узлом, заметил:

— Что толку будет от вашего возвращения? Лишними рабами кизылбашей только порадуем. Надо быстрее в аул возвращаться и, если он еще не вернулся, сообща думать, как его выручить.

— Что же ты предлагаешь? — спросил Тархан.

— Поесть, попить чаю и трогаться в путь.

— А больше никто сюда не придет?

— Сегодня, друг мой, каждый сам ищет себе дорогу. Не припомню случая, чтобы нас так крепко расколотили кизылбаши! Что-то здесь не то. Сапар-ага говорит, что прошлую пятницу к Шатырбеку приезжал Абдулмеджит-хан со своими нукерами. До самого вечера барабаны били музыка играла. Ясно, что не заблудился хан.

— Верно, сынок, — подтвердил Сапар. — Шатырбек имеет за спиной какую-то поддержку. Совру, если скажу, что видел регулярное войско, но Абдулмеджит-хана своими глазами видел — он целый день просидел с Шатырбеком. Его нукеры пировали и пили вино. И еще одного видел — начальника сарбазов Селим-хана. По-моему, он покинул крепость не вместе с Абдулмеджит-ханом и где-то неподалеку были его сарбазы…

Он склонился к костру.

Раскладывая на дастархане лепешки, Атаназар спросил:

— Ты один, Тархан?

— Нет, — шепотом ответил Тархан.

— Кто?

— Пойдем, со мной… Пока Сапар-ага чай готовит, я тебе покажу кое-что!

— Не шепчитесь, ребятки! — добродушно сказал Сапар. — Ступайте по своим секретным делам, только к чаю не опаздывайте!

Шагая рядом с Атаназаром, Тархан спросил:

— О сердаре ничего не слышно?

— А что с ним случится? — равнодушно ответил Атаназар и вдруг резко остановился. — Постой! Ты почему сердара вспомнил? Уж не Лейла ли с тобой?

— Нет, — сказал Тархан, в глубине души удивленный проницательностью друга. — Лейла далеко.

— Хитришь?

— Нынче все хитрят.

— Кто же все-таки у тебя?

— Придешь — увидишь.

— Женщина или мужчина?

— На что мне мужчина сдался?

Атаназар шутливо толкнул Тархана в плечо.

— Вот хитрюга, а! Всех обскакал! Другие о животе своем заботились, а он и о добыче не забывал! Ну, если в такой передряге тебе что-либо стоящее попало, снимаю перед тобой свой тельпек! И как это ты ухитрился?

— Как говорили в старину, когда аллах дает рабу своему, он кладет на пути его.

— Хорошенькая?

— Как частица луны!

Переговариваясь, друзья добрались до полянки. Окинув ее взглядом, Атаназар воскликнул:

— Эге, брат, да ты тут, гляжу, всерьез расположился! Отличное местечко для любви! Думаю, если бы поделили все богатства земли, все равно нам лучше не досталось бы.

Тархан громко крикнул:

— Эй, невеста, выходи из дому! Гостя встречай!

И заглянул в шалаш. Атаназар пытался рассмотреть, кто это сидит в шалаше, с головой, укутанной мужским халатом.

— Гелин-джан! Как сидишь! — смеясь, Тархан потянул с Лейлы халат. — Ну-ка открывай свое лицо! Покажи нам, кто ты есть!

— У кого же такая маленькая рука, как не у Лейлы! — прогудел Атаназар и густо захохотал.

Лейла снова съежилась под халатом, но Тархан с мягкой настойчивостью снял его с молодой женщины.

— Теперь уже нечего прясться, Лейла-джан! У Атаназара взгляд, как у орла, сквозь халат тебя разглядел!

Лейла смущенно отворачивалась, пряча лицо.

— Ладно тебе! — вступился за нее Атаназар. — Иди-ка сюда!

Они отошли в сторону.

— Какой ты счастливый человек! — улыбаясь, сказал Атаназар. — Тебе везет, как филину. Помнишь, ты говорил: "Поцеловать один раз — и умереть?" Ну, а что теперь еще желаешь?

— Пока ничего, Атаназар-джан, — ответил Тархан. — Но есть одна мечта.

— Достигший брода достигнет и берега. Знаю, о чем ты мечтаешь!

Лейла подсматривала за ними в щелку между ветками шалаша. Она напряженно вслушивалась, но слов разобрать не могла. Понимая, что речь идет о ней, пыталась догадаться… Вот Атаназар что-то сказал Тархану. Тот отвечает ему. Смеются. Нет, хорошо смеются, не обидно!

Она невольно сравнивала их: очень похожи на братьев. Оба — рослые, широкоплечие, Тархан даже чуточку пошире в плечах. Но о чем же они все-таки говорят? К какому решению придут?

* * *

Закат, пылавший в полнеба, угасал. Острые пики горной гряды медленно теряли свои четкие очертания, расплывались в поднимающейся из ущелий мгле. Но хаджиговшанцы, собравшиеся на окраине аула, не торопились расходиться по домам. Весть о разгроме уже облетела всю округу. Вчера многие из джигитов, потрепанные и прячущие глаза, вернулись в аул. Судьба остальных была неизвестна. И люди высматривали силуэты всадников, которые должны были появиться со стороны Гапланлы. Кто ждал отца, кто — брата, кто — друга. Даже детишки, обычно непоседливые и шумливые, притихли, усевшись поблизости от взрослых.

Старики сидели на вершине пологого холма. Среди них был и Мяти-пальван. Многие считали его счастливым, и не без основания: его Джума вернулся целым и невредимым. Мяти-пальван тоже радовался возвращению сына, но и серди был для него другом и братом, его отсутствие глубоко печалило Мяти-пальвана. Конечно, сын прав, что в такой переделке, когда смерть заглядывает в глаза, за каждым человеком не уследишь. Но ведь ему наказано было смотреть не за каждым, а за Махтумкули! И Мяти-пальван не знал, сильнее печалился бы он, случись не вернуться Джуме…

Старики негромко переговаривались.

— Сегодня, возвращаясь с Карабалкана, встретил Эсена Безрукого. Говорит, что вернулись трое ушедших из Шагал-Тепе.

— Я тоже слышал, младший сын Ораза Гирджика вернулся. А о старшем пока ничего не слыхать.

— Говорят, из Ковли тоже двое всадников вернулись.

— Нет, они еще вчера приехали.

— Вчера — другие, а эти — сегодня.

— О аллах! Я сам говорил с человеком из Ковли — никто со стороны Гапланлы не приходил к ним сегодня!

— Ну, ладно, пусть будет, как ты сказал… А только я слышал, что и сегодня двое вернулись.

— Перестаньте спорить! Сейчас слухов, что в Мекке арабов. Один одно говорит, другой — обратное. Пока своими глазами не увидишь, трудно поверить.

— Истинно так! Вчера только кричали, что у кузнеца Ша-мурада сыновья вернулись, а от них и до сих пор нет никаких вестей.

— Да, как бы бедняга на самом деле без потомства не остался!

Мяти-пальван не вмешивался в разговор. За эти дни он столько наслушался, что, пожалуй, хватит на целый год. Вначале и он ждал: вслед за вестями появятся и те, о ком говорили. Ведь всем известно, что добрую весть не обгонит самый удалой всадник. Но вести оказывались вымыслом. И старый Мяти-пальван устал от бесплодного ожидания.

— Пойдемте по домам, люди, — сказал он, стряхивая пыль с тельпака и надевая его на голову. — Время намаза подходит. Сегодня уже вряд ли кого дождемся.

Старики тяжело поднялись и устало побрели в разные стороны.

Заложив руки за спину и опустив голову, Мяти-пальван шел, думая о Махтумкули, Атаназаре, Бегенче, обо всех, кто не вернулся из этого несчастного похода. Неужто так и не вернутся?

Около дома Бегенча он задержал шаг, прислушался. Но из кибитки не доносилось ни звука, хотя старая Сабыр-эдже тяжело болела, и около нее должны были находиться женщины. Нарочито громко покашливая, Мяти-пальван шагнул к двери.

В слабом свете коптилки беззвучно ползали по стенам кибитки тени. Сабыр лежала, укутанная стареньким одеялом.

Вокруг нее сидели женщины. Те, что помоложе, при виде вошедшего, зашевелились, поправляя яшмаки, отодвинулись подальше, в тень. И только задумчивая, очень печальная женщина, возле которой прикорнул трехлетний карапуз, не тронулась с места. Да древняя старушонка, сидящая у изголовья больной, сощурилась, всматриваясь в вошедшего.

— Это ты, Мяти? Проходи, садись…

Мяти-пальван присел на корточки, кивнул на больную:

— Как она?

— Ай, все лежит с закрытыми глазами, — прошамкала старуха. — Недавно бормотала что-то, не разобрать, что. Огульнабат говорит, что у нее сердце опустилось, да поможет ей аллах…

Мяти кинул взгляд на женщин, притихших в темном углу, ободряюще сказал:

— Держите себя в руках, женщины. Все кончится хорошо, вернутся наши джигиты.

Мальчонка приподнял голову.

— Па-апа пришел?

— И твой папа вернется, сынок, — пообещал Мяти-пальван. — Если не сегодня, то завтра обязательно придет.

Смуглая женщина дрогнула, глаза ее наполнились слезали. Это была Гульджамал, жена Атаназара. А мальчик, опершийся подбородком на руки и сверкающий глазенками, — их единственная радость и гордость, Мурад.

Старуха со вздохом сказала:

— Пусть всевышний услышит твои слова, Мяти!

Сабыр слабо задвигалась под одеялом, простонала и опять затихла.

— Ну, будьте здоровы! Посмотрим, что принесет завтрашний день, — сказал, поднимаясь, Мяти-пальван.

В мазанке Махтумкули мерцал свет, и Мяти-пальвану на какое-то мгновение показалось, что поэт вернулся, но он тотчас отбросил эту мысль. Не считаясь с дневной усталостью, раньше люди приходили сюда послушать новые стихи Махтумкули, потолковать о тяготах жизни. Сейчас в мазанке могли быть только Нуртач или Джума. Скорее всего, Джума.

Да, это был он. Он лежал, подложив под грудь подушку, и читал стихи, которые Махтумкули перед самым походом собрал воедино, в книгу.

При виде отца Джума быстро положил рукопись и сел. На лице его было написано смущение и тревожное ожидание. Хоть отец и не совсем справедливо ругал его за Махтумкули-агу, он все равно чувствовал себя виноватым и готовился покорно принять новые упреки. Но Мяти-пальван только спросил:

— Ты ужинал, сынок?

Джума кивнул.

— А я по пути зашел справиться о состоянии Сабыр-эдже.

— Как оме?

— Лежит… Стонет…

Мяти-пальван окинул взглядом мазанку, помолчал и сказал:

— Занимайся своим делом, сынок. Я пойду попью чаю…

После ухода отца Джума сидел некоторое время неподвижно. Затем опустился на подушку и взял в руки книгу. Он тяжело страдал от того, что был разлучен со своим учителем. Но так же, как в крепости Шатырбека, он был бессилен. Что он может сделать? Конечно, отец знал, что он не виноват. И все же сетовал на него. А разве только он страдает в бессилии? Чем лучше участь Сабыр-эдже? Вначале она пережила потерю Джерен, теперь сгорает от разлуки с Бегенчем…

Джума вспомнил строки поэта, посвященные сыновьям, стал читать их с глубокой скорбью:

У перепелки выпадет птенец, — Не кликать ей, над ним не виться можно ль? Не видит розы соловей — певец, — Ему не плакать, не томиться можно ль? Осленка нет, ослица вдоль дорог Бежит в тоске по следу милых ног. У верблюдицы уведен сынок — Ей не взреветь, не всполошиться можно ль? Махтумкули! И зверь свой любит род, Но смерть хитра. Все гибнут в свой черед, Когда дитя родное вдруг умрет, — Печальной песней не излиться можно ль?

Джума осторожно положил на пол книгу, последний куплет, записанный скорописью, он прочитал еле шевеля губами, выискивая в строках глубокий смысл.

Шум, раздавшийся возле самой кибитки, отвлек Джуму от мыслей.

— Эй, люди! — радостно вопил кто-то. — Поздравляю, люди! Вернулись наши!

В дверях Джума столкнулся с отцом. Мяти-пальван тяжело дышал, не попадая рукой в рукав халата.

— Беги скорее, сынок! — крикнул он. — Махтумкули вернулся!

Джума припустился со всех ног. Мяти-пальван постоял, глядя на бегущих людей, не выдержал, и сам побежал.

Радостная весть мгновенно всполошила все село. Кто еще не улегся, сразу выскочили из кибиток, побежали к дороге. По обе стороны ее уже теснились толпы людей, возбужденно переговаривающихся и глядящих вниз, туда, где, миновав старый арык, поднимались в гору несколько всадников.

Джума нетерпеливо расталкивал людей, пробиваясь поближе к дороге.

— Смотрите, Атаназар едет! — крикнул кто-то.

— И Тархан рядом!

— А кто этот, седой?

— Смотрите, женщина позади него!

— А вон еще двое всадников!

Джума выскочил на дорогу, схватил под уздцы взмыленного коня Атаназара.

— Салам, Атаназар! Махтумкули-ага тоже с вами?

Атаназар спрыгнул с коня, негромко и суховато сказал:

— После поговорим!

Ответ не удовлетворил Джуму, но допытываться подробностей сейчас не было возможности: вокруг всадников плотным кольцом сомкнулась возбужденная толпа, со всех сторон потянулись руки для приветствия.

— Па-апа пришел! — прозвучал среди общего гама детский голосок. Он был совсем тихий — шелест травинки среди грозного гула деревьев, но Атаназар вскинулся, точно ужаленный:

— Мурадик! Сынок! Гульджамал моя!..

* * *

Много горьких испытаний выпало в жизни на долю Тархана. Но таких мук, как сегодня, он не испытывал еще никогда. Давая корм коню, он в кровь кусал губы, когда из кибитки Садап доносились глухие звуки ударов и болезненные вскрики Лейлы. "Ворвусь в кибитку! — думал он. — Свалю старую ведьму наземь и умчу Лейлу в сторону Сонгидага!" Но рассудок злорадно шептал: "Ты, безродный слуга сердара, осмлелишься поднять руку на его старшую жену?" И Тархан скрипел зубами, чувствуя себя как цепной пес, задыхающийся в ошейнике от бессильной ярости. Но, когда послышался особенно болезненный крик, он с силой ударил торбу о землю, кинулся к кибитке.

— Перестаньте, тетя!.. Вы что… убить ее хотите?

Голос его дрожал и рвался, пальцы сжимались в каменеющие кулаки. Казалось, еще одно мгновение — и на голов Садап обрушится удар.

Садап вытаращила глаза. Ее и без того багровое лицо стало черным от прилившей крови.

— Ты, безродный щенок! — заорала она, уперев руки бока и подступая к попятившемуся Тархану. — Что тебе надо? Захочу — и сожру ее с костями!.. А тебе что? Жалко ее? Я знаю, ты всю дорогу спал с этой потаскухой! У, бесстыжая тварь!..

Она больно ударила ногой Лейлу, сжавшуюся комочком посреди кибитки, ушибла ногу, еще больше рассвирепела от этого и принялась безжалостно щипать молодую женщину. Лейла застонала.

— Вот тебе, подлая! — задыхаясь, брызгала слюной Садап. — Вот тебе, потаскуха!.. Вот тебе!.. Кричи, гадина, кричи!..

В горле Тархана что-то пискнуло. Он резко повернулся и выбежал из кибитки. Куда? У кого просить помощи? К Атаназару! — мелькнула мысль, и Тархан широко, чуть ли не бегом, двинулся к кибитке Атаназара, торопясь высказать все, что накипело у него на душе.

На пути повстречался Шаллы-ахун. Тархан попытался было миновать его, но не таков был старик. Он остановился, протянул для приветствия руку.

— Ты ли это, иним Тархан? Жив-здоров? Поздравляю со счастливым возвращением! Молодец!

Тархан вынужден был остановиться и отвечать на приветствия Шаллы-ахуна. А тот продолжал не спеша:

— Ваш ахун дни и ночи призывал на вас благословение аллаха. И вот, хвала ему, большинство джигитов вернулись невредимыми, а остальные милостью всевышнего вернутся не сегодня-завтра… Надеюсь, Тархан-джан, ты не забыл своего ахуна?

— Не забыл, мой пир! — сердито буркнул Тархан. — Разве можно вас забыть!

— Вот и хорошо, сын мой, вот и хорошо, дай тебе аллах здоровье и красивую жену. Я так и думал, что ты добрый мусульманин, пусть твоя жизнь будет долгой! Тогда завтра, если будет по пути, зайдешь ко мне?

Упоминание о жене было как щепотка соли на свежую рану.

— Да, приду же, ахун-ага! — нетерпеливо воскликнул Тархан, переступая с ноги на ногу. — Будьте спокойны, приду!

— Молодец, сын мой, так и надо! — одобрил Шаллы-ахун. — Ты истинный слуга веры и не забываешь, что жертва богу открывает дорогу в рай… Значит, я жду тебя.

Он пошел дальше, а Тархан с неожиданной злобой подумал: "Объедки пошел собирать, старый шакал!"

Атаназар, поглядывая на спящего Мурадика, тихо разговаривал с женой, когда в дверь ворвался Тархан. Гульджемал сразу отвернулась, закрывая лицо, а Атаназар дружелюбно сказал:

— А-а, Тархан. Куда же ты подевался? Ну, проходи, садись.

Тархан угрюмо сел на указанное место, не говоря ни слова.

Атаназар с сожалением покосился на жену. Поняв, что мужчинам надо о чем-то поговорить, Гульджемал взяла кумган и вышла.

— Ты ужинал? — спросил Атаназар, уже догадавшийся, с какой заботой пришел Тархан. — Чего такой хмурый? Что у тебя стряслось?

— Пойди и узнай, что стряслось! Ты во всем виноват!

— Вот тебе и на! — удивился Атаназар. — Чем же я виноват? Разве я мог знать, что они встретятся нам по пути? Что я ответил бы, если б Караджа, не успев приехать, объявил сердару: "Видел, мол, вашу Лейлу! Атаназар посадил ее на седло к Тархану и отправил куда-то!" Ты же знаешь этого сплетника Караджу!

— Я знаю теперь, что и твои слова — пустой ветер!

— Не горячись! Объясни толком.

— Ладно, знай — не сегодня, так завтра сделаю свое дело. Пусть потом сердар, если сумеет, зароет в землю, — я ничего не теряю!

— И напрасно спешишь. Надо выждать момент.

— Какой еще момент?

— Не торопись, Тархан-джан. Кто торопится пить горячий чай, тот выплевывает его обратно. Потерпи!

— До каких пор?

Атаназар положил тяжелую руку на плечо Тархана:

— Вот увидишь, все будет так, как я говорил! "Венец терпению — благополучие". Если не станешь горячиться, все обойдется самым лучшим образом.

Тархан промолчал, а Атаназар, стараясь отвлечь его, сказал:

— Только что приходили ко мне Мяти-ага и другие яшули. Говорят, что в Серчешме положение тяжелое — кизылбаши чуть не окружили наших. Не подоспей люди сердара Аннату-вака, могла бы случиться большая беда. Кизылбаши, говорят, очень уверенно себя чувствуют. Видно, в самом деле есть у них за спиной крепкая поддержка. А вчера в Серчешму приехал сам Абдулмеджит-хан и объявил недельное перемирие. Если на этой неделе не договорятся, дело может далеко зайти. Беда нависла не только над твоей головой, друг мой, у всего народа положение тревожное. Надо сначала народ спасти, а потом уже о своем думать.

— У каждого своя ссадина щемит! — упрямо ответил Тархан, начавший было успокаиваться, но рассерженный последними словами Атаназара.

— А заботы народа тебя, выходит, не касаются? — рассердился и Атаназар.

— Нет! Если народ не заботится обо мне, почему я должен думать о нем!.. Вот у тебя есть и дом и семья. А у меня — что? Я — бродяга, пришелец. Для меня все равно, где быть, — на земле, под землей ли…

Тархан говорил с горечью и обидой. И Атаназар, впервые увидевший друга в таком состоянии, серьезно забеспокоился и переменил тон.

— На народ не надо обижаться, Тархан-джан. В наших невзгодах не народ виноват.

— А кто же виноват?! — спросил Тархан, сверкая глазами. — Адна-сердар? Вот пойду сейчас и перебью весь его род! А Лейлу посажу на гнедого и умчу куда глаза глядят! Пусть догоняет кто смелый! Мне терять нечего, разве только голову, а ее все равно где терять!

Он вскочил на ноги.

— Не дури! — Атаназар схватил его за полу халата. — Слышишь, Тархан, не дури!

Тархан вырвал полу, ударил дверь ногой и выбежал наружу. Атаназар, накинув халат и сунув ноги в старые опорки, торопливо вышел вслед.

Он догнал Тархана уже далеко от дома. Крепко взяв его за локоть, сказал:

— Не делай глупости, Тархан! Гнев всегда впереди разума бежит, да в яму заводит… Остановись-ка!

Продолжая широко шагать, Тархан сквозь зубы ответил:

— Пока я стоять буду, Садап душу вынет из Лейлы!

— Постой, Тархан, я сейчас сам поговорю с ней. Только ты не вмешивайся!

— Так и послушалась она тебя! Еще больше взбеленится! Она самому сердару печенку ест, не то что…

— Вот увидишь, послушается!

— А если нет?

— А нет, тогда делай, что задумал! Сам тебе помогу!

— Поможешь?

— Аллахом клянусь, помогу!

Они уже подходили к кибиткам Адна-сердара, когда в одной из них раздался душераздирающий вопль. Атаназар вздрогнул, а у Тархана волосы поднялись дыбом — он, как безумный, рванулся на крик.

— Стой! — догнал его Атаназар и, еле удерживая, несмотря на свою немалую силу, беснующегося Тархана, сказал: — Послушай, кто кричит!

Вопль повторился.

— Спасите, люди! — орала Садап, захлебываясь слезами. — Ой, спасите! Убивают!.. Илли-джан, сынок, помоги!.. Ой, убивают!..

Тархан вздохнул так, словно вынырнул из глубокого омута и даже тихо, бессмысленно засмеялся.

— Ее голос, Садап!

Натягивая сползший с плеча халат, Атаназар сказал:

— Сердар вчера сразу же по возвращении уехал в Серчешму. Видно, сейчас только вернулся…

Свист плети и крики Садап не прекращались.

— Эх, как он ее лупит! — невольно посочувствовал Атаназар. — Как бы до смерти не забил! Смотри-ка, Илли-хан на помощь пошел!..

Илли-хан опасливо заглянул в кибитку, из которой рвались вопли матери, плаксиво затянул:

— П-п-перестань, п-п-папа! Ч-ч-что ты д-д-делаешь!

Из кибитки вылетел железный кумган, с треском ударился о дверную стойку. Илли-хан испуганно отпрянул и, подвывая, побежал прочь.

— Ну, вот, — сказал Атаназар. — Садап и без тебя воздали по заслугам… Пошли чай пить!

Тархан согласился, однако не прошли они несколько шагов, как их остановил конский топот. Они прислушались. Еще кто-то из аульчан возвратился? Через несколько мгновении два всадника сдержали горячих коней. Передний нагнулся с седла.

— Это ты, Атаназар?

— Салам, Ата-хан! — узнал всадника Атаназар. — Сходи, подержу коня!

— Некогда, брат! Как ваши, все живы-здоровы?

— Одни — здоровы, другие пока неизвестно. А ты — как?

Ата-Емут махнул рукой, невесело оскалил крепкие зубы.

— У меня жизнь собачья — вечно мотаюсь в седле! Сердар дома?

— Кажется, дома… Добрые вести привез?

— Кто их сейчас разберет, какие — добрые, какие — недобрые…

Из кибитки, покашливая и кутаясь в халат, наброшенный наспех на плечи, вышел на голоса разгоряченный Адна-сердар. Атаназар и Тархан почтительно поздоровались. Сердар протянул обе руки Ата-Емуту, здороваясь с ним, как с уважаемым гостем. Атаназару он руки не подал, а Тархана не удостоил взглядом.

— Весть привез! — минуя традиционный ритуал приветствий, сказал Ата-Емут. — В среду хаким собирает всех ханов в Астрабаде! Будет очень важный разговор! Я приехал сообщить вам об этом!

— Хорошо, иним, постараюсь приехать, — с необычней готовностью согласился Адна-сердар.

— Тогда — здоровья вам и благополучия! — сказал Ата-Емут, невежливо оборвав сердара на полуслове. Он гикнул, крутанул коня на задних ногах и поскакал, обдав стоящих облаком густой пыли. Его безмолвный спутник последовал за ним.

Лицо сердара исказила злая гримаса.

— Хей, не умнеет с возрастом сын неразумного! — пробормотал он, отплюнулся и прошел в кибитку, но не в ту, из которой вышел, а в другую, крайнюю.

Избитая, скорчившаяся Лейла встретила его затравленном взглядом. Она слышала истошные вопли Садап и с содроганием ждала своей очереди отведать плети сердара. Но сердар, видимо, сорвал все свое раздражение на Садап. Он, собственно, и избил ее за то, что застал, когда она измывалась над Лейлой.

— Вставай, приготовь обед! — толкнул он ногой Лейлу.

Лейла поспешно ушла.

Адна-сердар снял тельпек, посмотрел по сторонам, вздохнул и кинул его в угол. Туда же полетел и халат. Усевшись на кошму, сердар задумался, уронив между колен большие сильные руки. От усталости ныли все кости, во рту неприятно горчило. Он сплюнул на холодные угли очага.

От всего случившегося в последние дни впору было заболеть на самом деле. Однако сердар не собирался так быстро сдаваться. Неудача скорее подогрела, чем охладила его честолюбивые замыслы. Он так и кипел желанием отомстить проклятому Шатырбеку, доказать всем свою силу. Но он понимал, что неудачи и крушение его последних замыслов нельзя рассматривать как чистую случайность. Что-то изменилось в мире, что-то постороннее исподволь, но ощутимо вторгалось в отношения между людьми, между племенами. Что это такое, он не знал, но твердо верил: не мог Шатырбек сам, только своими силами, разгромить туркмен и у Куня-Калы, и у Серчешмы.

И еще одна мысль не давала ему покоя: кто увез Лейлу из крепости Шатырбека? Этот глупец Илли потерял ее где-то в суматохе. А кто подобрал? Как она оказалась рядом с Атаназаром и Тарханом? Не растоптали ли его честь вторично? Грязные подозрения не давали сердару покоя. Он мучился, не в силах установить истину.

Он подвинул к себе чайник, бесшумно поставленный возле него Лейлой, наполнил пиалу до половины, вылил обратно — чтобы чай крепче заварился.

В дверях с протянутыми вперед руками показался Караджа.

— Эссалам алейкум, сердар-ага!

— Валейким эссалам! — буркнул сердар, продолжая колдовать над чайником. Он понимал, что Караджа явился неспроста: сердар хорошо знал своего нукера. Когда Караджа приходил просить что-либо или приносил неприятную весть, он останавливался у дзери и нерешительно покашливал. Потом осторожно приоткрывал одну створку и просовывал в кибитку голову. Заходил только после разрешения хозяина и стоял у порога, пока его не приглашали сесть. Если же весть могла быть приятной сердару, Караджа, заходя, широко открывал обе створки двери, здоровался с сердаром, как с равным, сам проходил и усаживался на кошме.

Так он поступил и сейчас.

Молчание длилось довольно долго. Караджа несколько раз пытался заговорить, но, не решаясь, только судорожно двигал большим кадыком. Наконец сердар спросил:

— Возвратился здоровым, невредимым?

— Слава аллаху, сердар-ага! Большинство уехавших вернулись.

— Кто еще с тобой вернулся?

— Атаназар приехал! Тархан приехал! Анна-Коротышка приехал! И Сапар-ага из плена вернулся!

— Где ты с ними встретился?

— Возле Гапланлы, сердар-ага! Знаете, там у выхода из ущелья большая чинара стоит? Вот там и встретились… Мы с Анна ночевали под чинарой. Утром проснулись, глядим, а конь Анна-Коротышки лежит с раздутым брюхом и пену пускает. Сохрани аллах и помилуй от недоброго! Что, думаем, случилось с конем? Или съел что-либо или так пора пришло подыхать? До самого полудня ждали, пока он поднимется. Вот тут и подъехал Атаназар и остальные. А позади Сапар-аги Лейла сидела!

— Не спрашивал, где он ее нашел?

— Как не спрашивать! Спрашивал! Говорит, когда из Куня-Калы пробивались, она стояла возле дерева и просила: "Возьмите меня с собой! Я жена сердара!" Сапар-ага и взял.

— "Жена!" — презрительно фыркнул Адна-сердар и спросил после непродолжительного молчания:

— Атаназар с Тарханом, где встретили Сапара?

— Этого я не знаю, ага, — виновато сказал Караджа.

Понимая, что главного, с чем пришел, Караджа еще не выложил, Адна-сердар хмуро сказал:

— Ну, а еще какие новости?

— Есть еще одна новость, сердар-ага! — ухмыльнулся Караджа и полез было за насвайкой, но, вспомнив, что сердар не любит, когда в его кибитке плюют, опустил руку. — Новость такая, сердар-ага. Если я правильно разумею, Анна-Коротышка наскочил в крепости Шатырбека на богатую добычу! Его хурджун полон серебряных вещей!

— Откуда знаешь?

— Своими глазами видел, сердар-ага! Клянусь аллахом, во-от такая огромная чаша! — Караджа широко развел руки. — И вся из серебра! А еще там в материю что-то завернуто, он мне не показал, хоть я и просил показать. Спать ложился — хурджун под голову положил, оправляться пошел — с собой понес! И на поясе у него сабля висит — вся ручка из серебра да еще с узорами!

Караджа ликовал. Однако Адна-сердар не проявил к сообщению ожидаемого интереса. Покачав чайник и сливая в пиалу остатки чая, он равнодушно сказал:

— Продолжай… Какие еще новости?

— Больше ничего не знаю, ага! — растерянно, глотая слюни, сказал Караджа. — Я сам только что вернулся!..

— Что ж, — усмехнулся сердар, — иди отдыхать, наверное, устал с дороги. Иди!

Обманутый в своих ожиданиях, Караджа неохотно поднялся и, попрощавшись, вышел. На улице он столкнулся с Тарханом, возвращавшимся от Атаназара.

— Пойди-ка сюда, Караджа-батыр! — поманил его пальцем Тархан и, когда Караджа подошел, цепко взял его за плечо. — Послушай, я тебе одно стихотворение прочитаю!

— Пусти, больно! — поморщился Караджа.

— Сейчас отпущу! — блеснул Тархан недобрыми глазами. — Слушай стихи! Их Махтумкули-ага сочинил специально для тебя!

Ждет суд тебя за подлый твой язык, Ты не избегнешь странной доли, сплетник: Уймись, молчи! Ты клеветать привык, Ты причиняешь много боли, сплетник!

— Пусти! — заныл Караджа, пытаясь высвободиться из железных рук Тархана. — Пусти, говорю! А то…

— Дальше слушай, — настойчиво продолжал Тархан:

Фраги сказал: лжец, сам себя вини В том, что ты стал позором для родни; Сам на себя в отчаяньи взгляни И ужаснешься поневоле, сплетник!

Караджа потер ноющее плечо, отошел на шаг и воскликнул:

— Ты что?! Думаешь, сплетничать приходил? Жрать нечего, за помощью к сердар-аге обращался!

— Сгинь отсюда, нечисть! — цыкнул Тархан. — А то в загривок провожу! Сразу найдешь еду!

Караджа проворно зашагал, поминутно оглядываясь, словно ожидал, что Тархан погонится за ним. Но Тархан и не собирался гнаться. Он только подумал, что этот болтун Караджа мог наплести сердару невесть чего о Лейле, и пожалел, что так быстро отпустил его, не расспросив толком, зачем он в самом деле приходил в такую пору к сердару.

Тархан собирался идти дальше, но из кибитки его окликнул Адна-сердар, видимо, слышавший их перепалку с Караджой. Тархану очень не хотелось сейчас разговаривать с сердаром, поэтому он не пошел к двери, а спросил через стену кибитки:

— Что прикажете, ага?

— Чума тебе на голову: "ага"! — выругался сердар. — Иди сюда!

Тархан обогнул кибитку и вошел.

— Позови ко мне Анна-Коротышку! — не глядя на него, приказал сердар. — Пусть немедленно идет!

Анна-Коротышка сидел в это время в своей ветхой, покосившейся кибитке и со смаком пил чай. Окруженный детьми, — у него было четверо несовершеннолетних юнцов, — он чувствовал себя ханом, наслаждающимся всеми благами жизни, и в душе сотый раз благодарил аллаха за то, что послал не только благополучное возвращение, но и богатую добычу.

Не было у Анна ни скотины возле кибитки, ни вещи, о которой было бы не стыдно сказать: "Она — моя!" Все богатство его состояло из дружной семьи, крепких рук да неистощимого терпения. Очень напугало его то, что конь, взятый за половину добычи у Шаллы-ахуна, лег и стал пускать пену. Но всевышний не допустил свершиться несчастью — и конь, отлежавшись, встал как ни в чем ни бывало, он уже возвращен хозяину. Теперь все переменится. Богатство, которое он добыл, рискуя собственной жизнью, поможет встать на ноги и подправить бедное хозяйство. Может быть даже старшенькому для калыма останется, когда придет время привести в дом невестку.

Когда Тархан подошел к его кибитке, в ней царили шум и гам: визжали дети, хохотал Анна, шутливо сердилась его жена. Здесь была полная противоположность той гнетущей атмосфере, которая царила в новеньких кибитках Адна-сердара.

— Заходи, Тархан! — обрадовался Анна, увидев неожиданного гостя. — Ай, молодец, что зашел! Проходи, садись! Чай пить будем, лепешки есть!.. Молчите вы! — прикрикнул он на расшумевшихся детишек, и те мигом притихли, глядя во все глаза на гостя.

— Спасибо, не буду сидеть! — сказал Тархан, присаживаясь на корточки у очага. — Сердар приказал немедленно прийти к нему.

Выражение безмятежной радости сошло с худого с провалившимися щеками лица Анна. Он погладил редкую рыжеватую бороду.

— Зачем зовет?

— Не знаю. Сказал только, чтоб немедля шел.

— Что я ему, нукер — выполнять приказания? — неожиданно рассердился Анна, но сразу же остыл. — Интересно, какое у него дело ко мне объявилось?

— Клянусь богом, ты меня просто убиваешь своей наивностью! — с легким раздражением сказал Тархан.

— Почему убиваю? — не понял Анна.

— Вот придешь к сердару, тогда узнаешь почему. Вставай, пошли!

Скрытый смысл слов Тархана обеспокоил жену Анна.

— Скажите нам, если знаете, — попросила она.

Тархан безнадежно махнул рукой:

— Тут, тетушка, нечего гадать. Кто из нас не знает сердара! Думает, наверно, что Анна привез несметные богатства и боится опоздать к дележу!

Тархан хотел сказать еще несколько слов в адрес сердара и ему подобных, но не успел, потому что в дверь просунулась козлиная бородка Шаллы-ахуна. Анна поспешил встретить уважаемого гостя у порога. Ахун поздоровался, скинул с ног кавуши и прошел к почетному месту. Ребятишки, как ящерицы, юркнули за тряпье, сложенное в дальнем углу. Жена хозяина поспешила за чаем.

Помолчав ровно столько, сколько требовало приличие, Шаллы-ахун потрогал бородку и возгласил:

— Поздравляю тебя, иним Анна, с благополучным возвращением!

— Хвала аллаху, тагсир, кажется, все обошлось благополучно, — смиренно ответил Анна.

— Всевышний щедр, иним Анна, он бережет тех, кто обращается к нему с благоговением и выполняет заветы пророка нашего Мухаммеда, да будет над ним милость и молитва аллаха. Вот ты вернулся невредимым, и другие вернулись. А кто задержался, вернется не сегодня-завтра.

— Да будет так, тагсир!

Ахун помолчал и взглянул на насупленного Тархана.

— И тебя поздравляю с возвращением, сын мой Тархан! Да бережет тебя аллах под сенью своей!

"Козел ты вонючий! — мысленно выругался Тархан. — Пришел собирать там, где не сеял!"

— Я пойду, Анна! — сказал он, поднимаясь. — Не задерживайся, сердар не любит ждать.

Услышав это, Шаллы-ахун обрадовался: значит, пришел вовремя. После сердара ничего не останется. Старик повернулся к хозяину.

— Только что пришел домой, а мне говорят: приходил, мол, Анна, коня привел. А я к Сапару ходил, поздравил с благополучным прибытием домой… Вот как, иним. Главное — живыми вернулись, сохранил вас аллах. Ваш ахун, иним, дни и ночи проводил в молитвах о вашем благополучии. Скажи, увенчались успехом ваши лишения?

Анна-Коротышка взял коня у ахуна с условием, что он отдаст тому за это половину своей добычи, какой бы она ни была. Честный по натуре, довольствующийся тем малым, что давала ему жизнь, он предпочел бы скорее умереть с голоду, чем посягнуть на чужое добро. Поэтому без лишних слов Анна приволок хурджун и положил его перед ахуном.

— Вот, тагсир, сами открывайте и сами делите! Здесь все, что послал мне аллах. Ровно половина — ваша.

Глазки ахуна алчно заблестели, но он смиренно ответил:

— Ай, иним, открывай сам! Сколько решишь дать от своей щедрости, тем я и буду доволен…

Анна еще не развязывал хурджун дома. Дети просили его:

"Папа, открой! Ну, покажи, что привез". Но он отговаривался, что еще не время. Он ждал ахуна, чтобы тот не мог упрекнуть его в нечестности. Теперь дети, увидев, что отец взялся за заветный хурджун, позабыли свой страх перед ахуном и потихоньку придвинулись. Глаза их горели неуемным любопытством и тайной боязнью, словно из хурджуна должен был вылезти, как в сказке, лохматый дэв с когтями на пятках.

Ахун равнодушно смотрел на их бледные от постоянного недоедания лица с синими кругами у глаз, на худенькие, в цыпках от грязи руки, на жалкие лохмотья, служащие им одеждой и не прикрывающие даже колен у тех двоих ребятишек, у которых не было и штанов. Он привык на каждом шагу видеть такую нищенскую жизнь. Он считал бедность участью большинства людей, не удостоившихся как он, например, или сердар, особой милости аллаха. Нельзя роптать и возмущаться против того, что тебе написано на роду!

Анна развязал левую половину хурджуна и вытащил большое серебряное блюдо. Ахун принял его дрогнувшими от жадности руками, стал рассматривать затейливый орнамент.

— Сомнительно, иним Анна, чтобы такая вещь была целиком из серебра, — покачал он головой и ханжески поцокал языком. — Нет, она, конечно, посеребренная, но мы согласны взять ее из-за красивого узора… Что там еще?

Анна достал какой-то предмет, завернутый в кусок материи.

— Что-то тяжелое! — пробормотал ахун, разворачивая и путаясь от нетерпения в складках. — Никак золото! Или камни?

Завернутый предмет оказался небольшой шкатулкой черного дерева. Ахун открыл крышку, сотворив предварительно молитву против злых духов. В шкатулке лежал серый замшевый мешочек.

— Бог мой, что это такое? — удивился ахун.

Анна с женой, забывшие про стынущий чайник, зачарованно смотрели на мешочек. Ребятишки, замирая от любопытства, выглядывали из-за спин.

Ахун помял мешочек своими паучьими пальцами, покачал головой.

— Что-то мягкое… Может быть, мука?.. Или порох?..

Он развязал мешочек и опасливо поднес его к носу. В ноздри ударил резкий запах хны. Ахун еще раз понюхал, уже с демонстративной осторожностью, и сказал:

— Это, наверно, очень редкое и ценное лекарство. Оставь его себе, иним.

И отодвинул шкатулку в сторону.

Анна достал украшенный рубинами золотой браслет. Ахун, не сдержавшись, торопливо выхватил его, отставил подальше, любуясь игрой камней. За этим занятием и застал его Тархан, вернувшийся за Анна по приказанию сердара.

Увидев алчное выражение на лице ахуна, при скрипе двери моментально спрятавшего браслет в складках халата, и покорную позу Анна, присевшего у раскрытого хурджуна. Тархан разозлился и резко сказал:

— Ну-ка, Анна, немедленно забирай свой хурджун и иди за мной! Для тебя повеление сердара — шутка? Или ты ждешь, чтобы тебя с веревкой на шее повели? Идем!

Ахун быстро ухватился за хурджун.

— Вай-вей! Какое отношение имеет сердар к хурджуну?

— Это, тагсир, вы спросите у самого сердара! — злорадно ответил Тархан.

— Но, Тархак-джан, — заюлил старик, — зачем же спешить? Вот мы сейчас…

— Ну нет, — решительно сказал Тархан и взялся за хурджун, — я не могу нарушить приказ сердара!

Он подмигнул Анна, но тот не понял знака и насупился. Зато быстро сообразила его жена и пришла на помощь.

— Чего ты в самом деле медлишь! Если сердар-ага вызывает, не заставляй его ждать!

Шаллы-ахун, не отдавая хурджун Тархану, просительно сказал:

— Вы идите, иним Анна, а я покараулю здесь хурджун!

Тархан, в душе которого боролись и злость и смех, присел, завязывая хурджун, глянул в беспокойно бегающие глазки.

— Не волнуйтесь, тагсир, то, что вам положено по праву, не пропадет! Анна привез этот хурджун, считайте, с того света. Если бы он думал обмануть вас, то тысячу раз смог бы сделать это. Сказал бы, что ничего не привез — и дело с концом. Ведь вы сами знаете, что в этом походе людям пришлось не о добыче думать, а о своей голове! И потом пожалейте этих детей! Смотрите, в каких они лохмотьях, в доме нет ни зернышка, а вы…

— Ладно, кончайте! — сердито сказал Анна, которому неприятен был разговор о его бедности.

— А что, неправду он сказал? — вмешалась жена, прикусив от раздражения край яшмака. — Сегодня по всем кибиткам прошла с просьбой дать муки на одну выпечку! Только у одной Огульнабад-эдже и разжилась чашкой джугары… Хлеб, который ты ел, тоже у нее заняла!

Один из мальчиков спросил:

— Мама! А ты завтра будешь печь хлеб?

Женщина промолчала.

Бледное лицо ахуна порозовело. Он посмотрел на детей, на Тархана, облизнул губы и отпустил хурджун. Блюдо и браслет подвинул поближе к себе.

— Что ж, пойдемте, если сердар так торопится!.. А вот это пусть останется здесь, будем считать, что ни чаши, ни браслета не было в хурджуне.

— Верно говорите, тагсир! — согласился Тархан и снова подмигнул Анна. — Считаем, что их вовсе не было!

Он перекинул хурджун через плечо и вышел, сопровождаемый Анна. Шаллы-ахун, торопясь и не попадая ногой в туфель, закричал:

— Не спешите, Тархан-джан! Вместе пойдем!..

— Куда уж без вас! — пробормотал Тархан. — Разве можно уйти без тагсира!

Когда они прошли уже порядочное расстояние, Тархан вдруг остановился.

— Знаете что, тагсир, — сказал он, — вы мне в тысячу раз ближе, чем сердар… Сердара мы с вами знаем очень хорошо: он не отпустит нас, пока не возьмет все, что ему понравится. Поэтому мое предложение: оставить хурджун дома.

— И я о том же говорил! — обрадовался Шаллы-ахун и сразу схватился за край хурджуна. — Вы с Анна идите, а я подожду вас вместе с хурджуном!

— Э, нет, тагсир! — возразил Тархан. — Если мы без вас придем к сердару, он сразу закричит: "Где хурджун!", а при вас он постесняется. Да вы не беспокойтесь! Люди вам доверяют, почему же вы не должны доверять людям? Подождите меня здесь, я — мигом! — И не дав возможности сказать ни Шаллы-ахуну, ни Анна, который уже открыл было рот, побежал назад.

— Хоть вы, тетушка, не будьте глупой и не проявляйте напрасную щедрость! — сказал он, сбрасывая хурджун к ногам жены Анна. — Пока мы ходим, отложите для себя сколько надо!

Адна-сердар, вызвав к себе Илли, которого приучал к расчетам с должниками, расспрашивал, кто из вернувшихся им должен. Должников было много, хотя сердар безбожно драл проценты. Но что поделаешь — лучше отдать лишнее, чем слушать голодный плач детей. Некоторые рассчитывались с долгом еще при уборке урожая, однако таких было не много, большинство оставались должны. А сердар был из тех, кто умеет вернуть одолженное сторицей. Вот и сейчас он намеревался побольше содрать с односельчан.

Анна-Коротышка был постоянным должником, и надежды, что он сумеет погасить долги полностью, были у сердара довольно слабые. Поэтому, узнав от Караджи, что Анна вернулся с богатым уловом, он решил немедленно возвратить свое, пока к добыче не приложил руку этот козлобородый Шаллы-ахун. Когда же он увидел ахуна, входящего впереди Тархана, он едва сдержал готовое вырваться "Пошел вон!" и только иронически произнес:

— А, тагсир, и вы тоже пожаловали?

По его тону Шаллы-ахун понял тайные мысли Адна-сердара. Однако спокойно сбросил обувь, уселся на кошме и, посмеиваясь в душе, что сумел-таки перехитрить жадного до чужого добра сердара, с наигранной беззаботностью сказал:

— Ай, услышал от Тархана, что вы благополучно возвратились из Серчешмы и решил вас проведать!.. Как там дела, в Серчешме, хорошо?

Не ответив на вопрос, Адна-сердар помолчал, тяжелым взглядом уставившись на Анна, который не рискнул пройти дальше порога.

— Я слышал, Анна, — заговорил он наконец, — что тебе счастье улыбнулось? Поздравляю, если так! Как думаешь, сумеем мы сегодня разрешить наши дела насчет долгов, а?

Анна-Коротышка только сейчас уразумел, что его хотят ограбить до нитки, что все надежды на поправку хозяйства летят прахом. Со вздохом он ответил:

— Вах, разве бедняку улыбнется счастье? Вот рассчитаюсь с тагсиром, остальное — ваше!..

— Почему это "остальное" должно быть нашим? — не выдержал Адна-сердар. — Когда пища перед тобой, губы облизываешь, а когда сыт, хвостом вертишь, да?

— Ай, сердар-ага, нам до сытости далеко… Вот принесу хурджун, положу его между вами, и делайте с ним, что хотите!..

— Мне твоего хурджуна не надо! Ты мне старые долги верни, а потом уж с кем хочешь рассчитывайся!

Чувствуя, что добро уплывает из самых рук, Шаллы-ахун натянуто улыбнулся.

— Ай, сердар, долги — это вещь такая… Не вернул сегодня, вернет завтра. Да и трудно сказать, что этому бедняге повезло: что-то мне хурджун показался совсем пустым.

— Как это пустым? — вскинулся Адна-сердар. — Вы мне, тагсир, зубы не заговаривайте! Я все знаю!

— Вай-вей, сердар, что вы говорите! — испугался ахун. — Кто это старается вам зубы заговаривать! О мой аллах!.. Не сердитесь, сердар, это между нами шайтан пытается пробежать! Гоните его! Не подпускайте близко к себе, гоните!

Адна-сердар помолчал. Потом приказал Анна-Коротышке:

— Солнце взойдет — чтобы все долги были погашены полностью!

— Ладно, ага, — повернулся к выходу Анна.

Тархан вышел вслед за ним.

— Видал, друг, что делается? — кивнул он в сторону кибитки сердара. — Пиру — дай, сердару — дай… Думаешь, они страдают от бедности, как мы с тобой? Зажали в ладонях со всего света богатство, а глаза — все волчьи, все голодны! Богом клянусь, кинь сейчас между ними хурджун — сцепятся, как собаки! А ты все стараешься честность свою показать, Да кому она нужна? Только смеяться будут, что не перевелись на свете такие дураки, как ты! Что головой качаешь? Неправду говорю, что ли?

— Неправду, Тархан! — с глухой болью выдохнул Анна. — Сам знаешь что я в своей жизни не соврал ни разу, ни в грязном деле не участвовал…

— Хе, праведник! — взорвался Тархан. — Как это не участвовал! А когда мы в набег идем, умываемся кровью бедных людей, последнее добро их грабим, — это, по-твоему, хорошее дело?!

— Они нас, что ли, не грабят?

— И они грабят! Так уж устроен этот мир, друг, и не надо мучиться, стараясь заслужить себе в нем доброе имя. Все равно не заслужишь ничего, только дураком обзовут… Ты лучше иди и прибереги привезенное добро, а за последствия я сам отвечу. Богом клянусь, козлиной бородой ахуна клянусь, пусть все грехи на меня падут.

— Нет, Тархан, — грустно сказал Анна, — и спасибо, но я на такое не пойду. Не могу ради корысти изменить вере. Если нужен им этот хурджун, пусть берут его, а я и так проживу с помощью аллаха…

Тархан с сожалением посмотрел ему вслед и прикусил губу.

— Жаль, нет Махтумкули-аги! Вот бы кто сумел растолковать насчет чести и веры! Только где он, бедняга?..

10

Махтумкули проснулся и поднял голову с подушки. Было еще темно, но он сел на постели, не решаясь прилечь снова. Страшный сон не отпускал его и наяву.

Он вытер вспотевший лоб, поежился, слушая, как неприятно липнет к телу мокрая рубашка. Губы пересохли, но он терпеливо ждал рассвета. Стоило только прикрыть глаза, как снова возникало видение объятого пламенем Хаджиговшана, снова раздавались в ушах стоны и плач людей, мелькали острые сабли кизылбашей. Тонкий ручеек разбухал, бурля и клокоча, и поэт знал, что в нем течет не вода, а слезы. Около ручья появился Мамедсапа. Он стоял на коленях, бледный, в висящей лохмотьями одежде, и молил, протягивая руки: "Брат, спаси нас из этого ада! Не покидай нас, брат!" Откуда-то из темноты возникал Шатырбек, грозно крутил усы и гнал Мамедсапу прочь, толкая его конем. Махтумкули хотел бежать за братом, вырвать его из рук врага, но его ноги вросли в землю, как корни деревьев, и не было сил выдержать их. Он задыхался от ужаса, пытался кричать, звать на помощь — голос звучал слабым беспомощным стоном.

…Когда прозвучал звонкий крик пастуха, Махтумкули вздохнул с облегчением, словно действительно спасся от большой беды. Но еще не рассвело, и старый поэт вновь утомленно забылся в полусне.

На этот раз ему приснился добрый сон. Он видел праздничный Хаджиговшан, одетых в красные одежды людей, шумных и радостных. Сам поэт сидит в центре белой шестикрылой кибитки и читает стихи, а вокруг него — жадно слушающая молодежь. Потом он начинает петь песни, и все слушают, никто не замечает, что мимо кибитки прошла девушка Менгли, — только поэт видит ее. Он вдохновляется и тут же сочиняет новые прекрасные стихи в честь своей любимой, он поет эти стихи, и все кругом выражают шумное одобрение.

Сон был легкий и приятный, и Махтумкули проспал рассвет. Проснувшись, он некоторое время лежал и думал, чего это ради в такой жизненной передряге вспомнилась Менгли. А может быть, сон — знамение светлого дня и доброго пути? Дай бог, чтобы было так!

— Аллаху акбар!— донесся голос азанчи. — Аллаху акбар!..

Махтумкули встал, накинул на плечи халат, взял кумган и пошел совершать омовение пред утренним намазом. Во дворе ему повстречался Фарук-хан. Махтумкули дружески приветствовал его и спросил, нет ли вестей о Шатырбеке.

— Пока нет, Махтумкули-ага, — ответил Фарук, — но сегодня, возможно, вести будут.

Махтумкули совершил омовение, прочитал молитву и направился ка соседний двор, к землянкам. Часть из них были старые пленники, не сумевшие освободиться во время набега на крепость, несколько человек, правда, не из Хаджиговшана, попали в плен около Куня-Калы.

Прежде всего Махтумкули справился о состоянии Анна — того самого джигита, который за попытку к бегству был скован по рукам и ногам. Сейчас он лежал без кандалов, но хворал, и старый поэт лечил его.

Анна радостно встретил поэта:

— Со вчерашнего дня полегчало, Махтумкули-ага! И голова гудит меньше. Ночью хорошо спал, крепко Жив буду, завтра поднимусь на ноги, спасибо вам!

Махтумкули потрогал лоб:

— Не торопись, сынок… Состояние твое, слава аллаху, на поправку пошло, однако до конца недели лежи, я попрошу, чтобы тебя не беспокоили.

Неся в руках широкую медную чашку с молоком, вошел один из нукеров Фарук-хана. Он поставил чашу возле Махтумкули, достал из-за пазухи хлеб и сладости.

— Фарук-хан послал для Махтумкули-аги! — поклонился нукер.

— Поблагодари Фарук-хана и садись с нами кушать, — сказал Махтумкули.

Нукер вежливо отказался и ушел. Махтумкули отодвинул чашу на середину, приглашая других разделить его трапезу.

За чаем беседа коснулась искусства врачевания, и Махтумкули рассказал, что в мире было много великих мыслителей, создавших замечательные произведения о болезнях. Он рассказал об Ибн-Сине — замечательном враче и поэте, который родился близ Бухары, но своим земляком считают его и таджики, и персы, и другие народы.

Вошел Фарук. Все, кроме Махтумкули, поднялись, почтительно приветствуя его. Старый поэт обратил внимание, что пленники, соблюдая почтительное отношение к Фаруку, в то же время относились к нему без подобострастия и боязни, и это снова порадовало его, испытывавшего к юноше все усиливающееся чувство дружеского расположения.

Фарук справился о здоровье Анна. Джигит ответил по-персидски:

— Слава богу, хорошо.

— Я собираюсь съездить в верхнюю крепость, — сказал Фарук, обращаясь к Махтумкули. — Не хотите поехать вместе со мной?

— Нет, Нурулла, — ответил поэт, — счастливого возвращения тебе? А я лучше в кузнице поработаю немного.

Когда Фарук ушел, Анна сказал:

— Махтумкули-ага! В каждой стране есть достойные люди. Вот Фарук-хан… Он кизылбаш и знатный человек, а сердце его всегда открыто для людей. Жена Шатырбека тоже очень добрая и душевная женщина. А вот сам он хуже зверя. Человек для него — ничто. О нас уже и говорить не приходится, но и его собственный народ плачем плачет.

— Ты прав, сынок, — согласился Махтумкули, — и сокол — птица, и фазан — птица. Кизылбаши такие же смертные, как и мы, и жизнь их ничуть не лучше нашей. Куда ни глянешь — нищета да лохмотья, да радость при виде сухой корки хлеба, И у них, и у нас есть люди, проповедующие добро и делающие всякие пакости. Они-то и рушат мир. Если бы во главе страны стояли люди, заботящиеся о народе, мир не был бы охвачен огнем вражды и горя, сынок. Но никто не хочет подумать о своем ближнем, — вздохнул поэт. — И помни: неважно, кто ты — туркмен, кизылбаш или кто другой, главное — будь человеком. Так-то, сынок.

После чаепития все отправились по своим делам, а Махтумкули пошел в кузницу. Вот уже несколько дней он работал здесь, готовил подарок на память Нурулле-Фаруку. Раздобыл старую серебряную вазу для цветов, до зеркального блеска вычистил ее куском старой кошмы и теперь кропотливо трудился, нанося по серебру сложный узор туркменского орнамента.

Махтумкули не успел еще приступить к делу, как вошел кузнец Махмуд-усса. Он был примерно одних лет с поэтом, так же, как и тот, больше всего на свете ценил мастерство рук и чистоту помыслов человека. Всю свою жизнь он провел у пылающего горна, придавая кускам железа и стали правильную форму, создавая необходимые людям вещи. Хотя глаза его потеряли прежнюю остроту, сила в руках сохранилась и мастерство — тоже. Им нельзя было иссякать — трудом Махмуд-уссы кормились пятеро ртов. Когда-то был у него сын — надежда и опора старости. Три года назад, по дороге к Мешхеб, он попал в руки туркмен, и неизвестно, где он теперь и жив ли вообще.

— Махмуд-усса поздоровался с Махтумкули, подошел к своему рабочему месту, долго, кашляя, осматривал инструмент и заготовки. Взял в руки большой замок, повертел его, повернулся к Махтумкули.

— Вот видите, иноземный замок, дорогой. Румы делали. Из Исфагани специально привезли для больших крепостных ворот. Паршивцы, ключ потеряли. А что я, бог, чтобы римские ключи делать?

Зачищая маленьким напильником заусеницы на вазе, Махтумкули отозвался не сразу.

— Какие вести из окрестностей, усса? — спросил он наконец.

— Вести? — угрюмо отозвался мастер. — Какие могут быть вести! Вчера ночью Селим-хан со своими нукерами ушел, говорят, в сторону Серчешмы. Туда же и Тачбахш-хан уехал. Видимо, ваши там нажимают. Иначе зачем бы Шатырбек вызвал из Куня-Калы Селим-хана? Не верит Шатырбек народу, все от народа прячет, все за горы переправляет!

— А семья его здесь.

— Что ему она? Жена ни повадкой, ни характером на него не похожа. Дети тоже, сохрани аллах от дурной мысли, словно от другого отца народились. А скотину свою он давно за горы отправил! И богатство — тоже! Ему ничего, кроме богатства, не нужно… Вот, взгляните, поэт, на эту долину! Это одна из самых плодородных долин в мире, так я думаю. Тысяча людей живет и кормится здесь, один Шатырбек не может насытиться! И ведь пускай бы беден был! А то, — клянусь аллахом, не вру! — все его родичи до седьмого поколения могут, лежа кверху брюхом, день и ночь жевать — все равно не убавится. А он все хватает, что под руку попадется, все не насытится богатством, грызет народ, хуже злого волка.

Постукивая легким молоточком по резцу, Махтумкули сказал:

— Волка по зубам бьют, Махмуд-усса, чтобы он не кусался!

— А кто его сможет ударить? — воскликнул Махмуд-усса. — Шатырбек-то не один! И Селим-хан, и Тачбахш-хан, и другие, вплоть до самого хакима, — все они заодно. Попробуй-ка подступись к ним, если головы не жалко! Они все дела с помощью сабли решают.

— Все дела, усса, не переделаешь одной саблей.

— Верно. Но к кому пойдешь жаловаться, куда за помощью обратишься? Вот то-то и оно! Сами видите, с утра до ночи спину не разгибаю, а есть у меня достаток? Нету. Одних лишь проклятий на злую долю в избытке, да от них толку мало.

— Говорят, у проклятий тоже есть крылья Не всегда мир будет мрачным, настанет и для бедных светлый день.

— Не знаю, настанет ли… До сих пор, кроме страданий, ничего не видим, будь она неладна, такая жизнь!

— Страданий, усса, хватает для всех. Ни на востоке земли, ни на западе нет места, где царило бы всеобщее благоденствие. Треть мира сего водой занята, две трети — страданиями. Нет покоя в мире. На ссорах и междоусобицах построили мы дома наши, потому и колеблются они, каждый миг грозят упасть. Как-то спросили у волка: "Что спросишь у аллаха?" Он ответил: "Пусть будет ветер да темная ночь!" Вот так и наши правители только одного желают: больше было бы вражды между племенами, да сражений, да грабежей…

Махмуд отложил в сторону разобранный замок, обтер черные пальцы ветошью.

— Одно меня удивляет, поэт! Ведь есть в стране и правители повыше, чем бек или хан? Неужто до их слуха не доходит стон народа?

— Вода может мутиться и у самого родника, — усмехнулся Махтумкули.

— Возможно, так оно и есть, — кивнул старый мастер. — Иначе кто-нибудь одернул бы таких, как Шатырбек. Ну, скажи, пожалуйста, что ему еще нужно! Пользуйся тем, что бог тебе дал, и живи себе спокойно, другим жить не мешай. Так нет же! То ему зарубить кого-то надо, то ограбить… Дня без этого не может прожить.

— Привыкшая к воровству рука не остановится, усса. И Шатырбек, и наш Адна-сердар — все они одним чертом мечены. Целый мир в глотку им запихай — они все равно рот разе-вать будут. Только одно и спасение, что кляпом его заткнуть.

Продолжая разговаривать, два мастера не забывали и о работе. Махтумкули закончил последний виток орнамента, оглядел вазу со всех сторон и протянул ее Махмуду.

— Ну-ка, усса, посмотри опытным глазом!

Махмуд взял вазу, подошел к открытой двери — поближе к свету, — одобрительно поцокал:

— Замечательная штука получилась!.. Узор туркменский, что ли?

— Да. Такими узорами наши женщины ковры ткут.

— Видал я туркменские ковры у Шатырбека… А ваза добрая, богатая ваза! Руки у вас, поэт, золотые.

— Дедушка! — подбежал семилетний мальчонка. — Чай сюда принести или дома пить будешь?

Он стрельнул шустрыми глазенками в Махтумкули и спрятался за спину деда.

— Дома, внучок, дома! — сказал Махмуд. — Скажи маме, пусть и перекусить что-нибудь приготовит. Мы сейчас придем.

Мальчик убежал, а Махмуд пояснил, глядя ему вслед с теплой улыбкой:

— Единственная отрада и надежда у меня на этом свете — внучата.

— Благодарите бога, что хоть они у вас есть, — вздохнул Махтумкули. — А у меня — ни детей, ни внуков, ни братьев. Один — как сухой куст селина на верхушке бархана…

— Пойдемте! — сказал Махмуд, не давая поэту растравить себя воспоминаниями.

Он и раньше не раз приглашал Махтумкули к себе, но всегда что-нибудь мешало им посидеть рядом за дастарханом. И поэт, не желая обидеть кузнеца, покорно пошел за ним, хотя с большим удовольствием побыл бы сейчас в одиночестве.

В крепости текла будничная жизнь. Из обоих ворот тянулись вереницы людей: кто на коне, кто на ослике, большинство просто пешком. Часто попадались группы людей, присевших на корточки прямо у дороги по обеим сторонам улицы. Махтумкули обратил внимание, что дома по одну сторону дороги были добротными и чистыми, по другую сторону — приземистыми и довольно ветхими.

— А у нас это не только дорога, — сказал Махмуд, усмехнувшись, — но одновременно и граница. По ту сторону родичи Шатырбека живут…

— Так много родичей? — подивился Махтумкули.

Махмуд махнул рукой.

— У бесплодного дерева всегда много ветвей… А вот по эту сторону — крестьяне ютятся. Видите, сколько их в каждом доме? Как пчел в улье. И это еще многие по ту сторону гор ушли, от беды. Если бы вы в спокойное время сюда приехали… Ого, сколько народу увидели бы!

— Я смотрю, вы тут на безлюдье не жалуетесь! — засмеялся Махтумкули. — Действительно плодородная ваша долина.

— Тысячи четыре живет здесь, не меньше! — с гордостью сказал Махмуд.

За разговором они и не заметили, как обросли толпой любопытных. Многие жители крепости уже знали, что этот высокий туркмен с бледным лицом и проницательными глазами сам знаменитый Махтумкули. Каждому было интересно взглянуть на человека, чьи стихи известны по обе стороны гор Кемерли.

Рассматривая двухэтажные глинобитные домишки с беспорядочно выступающими кривыми балками, Махтумкули вспомнил широкие степи Гургена и Атрека, тихо пробормотал:

— Где ты, степное раздолье?

— Вы что-то сказали? — спросил Махмуд.

— Я говорю, что жизнь бедняка везде одинакова, — сказал Махтумкули, понимая, что не время сейчас делиться сокровенными чувствами. — Ни вода в реке, ни место в тени не принадлежат ему.

— Что! — воскликнул Махмуд. — Да разве хоть одна из бесчисленных звезд вселенной принадлежит бедняку! Но я скажу вам, бедняк тысячу раз был бы доволен тем, что имеет, если бы ему дали спокойную жизнь! Понимаете? Мы благодарим аллаха за бедность, лишь бы нас оставили в покое!

Тут Махмуд обратил внимание на любопытствующих и напустился на них:

— Чего ртами мух ловите? Живого человека никогда на видели? Идите-ка, занимайтесь своими делами!

— Не гоните их, усса, — попросил Махтумкули. — Я с удовольствием поговорю с ними.

Из толпы выдвинулся тощий старик с крашеной бородой. Поэт сразу узнал его. Прижав правую руку к сердцу, старик склонился перед Махтумкули.

— Простите мою вину, поэт! Я не знал, кто вы, и погорячился… Будь она неладна, эта горячность! Но вы сами отец и должны понять, что, когда у человека убивают сына, он теряет голову от горя! — Старик всхлипнул. — Я собирался идти к вам, чтобы просить прощения. Хорошо, что мы встретились… Прошу вас, простите!..

Махтумкули посмотрел на худое, лишенное живых красок лицо, на редкую бородку, седую у подбородка, там, где отросшие волосы не были покрыты хной. Провалившиеся тусклые глаза старика были полны тоски и мольбы. У поэта защемило сердце. Чем они виноваты, эти несчастные кизылбаши, что теряют свой жалкий скарб, своих сыновей, свои надежды?

— Я не виню вас, брат, — тихо сказал он, потупившись. — Если бы вина мира была такой, как ваша, можно было бы жить спокойно. Чем провинились вы? Тем, что набросились на меня с топором? Если бы вы даже опустили топор мне на голову, и то не было бы перед богом вашей вины. Ни я, ни вы не виноваты в случившемся, брат мой! Пусть проклятие обрушится на головы тех, кто толкает нас на братоубийственные дела!

В толпе оживленно заговорили. Видимо, слова старого поэта пришлись по сердцу многим. Послышались возгласы:

— Молодец, поэт!

— Браво, Махтумкули-ага!

— Молодец!

Строгие морщинки у глаз Махмуда разбежались тонкими лучиками улыбки.

— Чего мы стоим у дороги! — сказал он. — Пойдемте в дом! Там за чаем и продолжим разговор!

Несколько стариков из толпы двинулись вслед за ними.

Махмуд распахнул обе створки калитки, проделанной в высоком глинобитном дувале.

— Прошу вас, гости!

Женщины, мывшие посуду, с визгом бросились в разные стороны.

Махмуд засмеялся и сказал:

— Проходите, поэт, посмотрите, как мы живем! Вот здесь обитают восемь семей!

Крохотный дворик, со всех сторон стиснутый домами с подслеповатыми оконцами, напоминал колодец. Старая одежда, вынесенная для просушки, бедная утварь — все свидетельствовало, что хозяйка здесь — нищета. И только полуденное солнце, равно освещающее и дом бека, и жилище бедняка, делало двор ярким и веселым.

По простенькой лесенке, сооруженной из двух тонких бревен, гости поднялись в тесную, но очень чистую, прибранную, свежевыбеленную комнату. На полу ее был разложен слой камыша, поверх которого лежали два видавших вида коврика. В дальнем углу на железном сундуке высилась стопка одеял и тощих подушек. По обе стороны узкого, как бойница, окошка тянулись полки. На одной из них стояли миски и пиалы, на другой — разного размера и формы кувшинчики — единственное украшение жилища.

Махтумкули кивнул на кривую саблю в черных ножнах, висящую на стене.

— А вы говорили, усса, что не умеете владеть оружием!

— Это — сына! — нахмурясь, ответил Махмуд, и Махтумкули пожалел, что так неосторожно задел сердечную рану хозяина.

Однако Махмуд хмурился недолго. Когда гости расселись, он сказал, обращаясь к краснобородому старику:

— Вот ты просишь, чтобы он простил тебя… А ты знаешь, что за человек поэт Махтумкули? Он такой же, как и мы, не удостоенный милости бога бедняк. У него было два брата.

Один погиб в схватке с нашими, другой попал в плен, и нет о нем вестей до сих пор, хотя прошло уже много лет. Махтумкули, положась на милость судьбы, отправился на поиски брата. А ты накинулся на него, как на врага!

Старик начал оправдываться. Потом разговор перешел на общие темы — о сложности жизни, о тяжелой судьбе людей. Махтумкули поделился своей заветной мыслью: до тех пор не будет на земле жизни ни туркмену, ни кизылбашу, пока не прекратятся грабежи и войны. Себеседники согласно кивали, вспоминая прошлое, сетуя на настоящее, сомневаясь в будущем.

Утешая их, Махтумкули говорил:

— Мир, братья, это караван, кочующий с одного места на другое. Часто в пути попадаются колодцы с горько-соленой водой, но не может не быть колодцев и с хорошей водой. Они есть где-то впереди, и до них нужно дойти. Настанет время, когда зло будет изгнано, и люди вздохнут свободно, но путь к хорошим колодцам не близок и не легок, и жизненные превратности подстерегают нас, как волки, стадо сайгаков, и ловят отставших и отбившихся. Мир, братья, богат бедами. Одного они сразу вышибают из седла, другого постепенно сгибают к земле, пока твердость земли не покажется ему пухом, в котором можно укрыться от жизненных невзгод.

— Да, — сказал краснобородый старик, — страданий много и земля тверда, но при всех своих горечах жизнь сладка для человека. Иначе завтра же мир обезлюдел бы!.. Вот вы говорили, что мы живем тесно. Да если бы на каждого человека приходился клочок земли с эту комнату, мы почитали бы себя счастливейшими из счастливейших! Но и того не имеем.

— Однако же у вас есть какие-то участки земли?

— Клянусь аллахом, поэт, крестьянин не имеет даже собственной палки, чтобы отогнать собаку! Все, что вы видите в этой округе, принадлежит Шатырбеку и его родственникам. Не мы, а они — хозяева в этих домах.

— Значит, землю и воду вы арендуете? Что же — ваше?

— Труд наш, все остальное — хозяина. Мы сеем, жнем, убираем, а получаем за труды от щедрости хозяина: добр он — даст пятую часть урожая, не захочет — и этого не получишь.

— А скот у вас есть?

— Как же, обязательно есть! Вон у моего дома стоит корова с теленком! А принадлежат они Тачбахш-хану… И зимой и летом я ухаживаю за ними, каждый год выращиваю по теленку. Прошу хана: хоть один раз в пять лет подари теленка! Не дает…

Шаткая лестница заскрипела под чьими-то быстрыми шагами. Головы присутствующих повернулись к двери. Вошел надменный красивый джигит, тонко перетянутый в талии. Он небрежно, чуть заметным кивком поздоровался и непроницаемо застыл на пороге.

— Тачбахш-хан ждет поэта Махтумкули!

Махтумкули удивился и встревожился. Тачбахш-хан только вчера уехал в Серчешму. Почему он так быстро вернулся? Зачем ему нужен Махтумкули? Какие вести он привез? У по-сланца спрашивать об этом было, конечно, бесполезно: он мог и не знать, мог просто не ответить.

Старый поэт выпил последний глоток чая и встал.

* * *

В чистом нижнем белье Тачбахш-хан нежился на мягком пуховике и смаковал чай. Он ответил на приветствие Махтумкули, указал рукой рядом с собой. Надменному джигиту, остановившемуся в дверях, велел:

— Принеси чай для гостя!

Его маленькие, хитро сощуренные глаза с каким-то новым интересом ощупывали Махтумкули.

— Я привез вам хорошую весть, поэт!

В голосе хана прозвучало не то чтобы подобострастие, но какие-то непонятные нотки почтительности. Махтумкули, уже знакомый с лукавством Тачбахш-хана, не обратил на это особого внимания.

— Доброму человеку, хан, всегда сопутствует добрая весть.

Тачбахш-хан посчитал за нужное не заметить иронии этих слов.

— Браво, поэт, браво! — воскликнул он. — Когда человек поговорит с вами, у него такое ощущение, словно он окунулся в море ума! Каждое ваше слово равно золоту. — Хан сделал паузу и торжественным тоном закончил: — С вами, поэт, желает повидаться лично его светлость Ифтихар-хан!

— Ифтихар-хан? — без всякой заинтересованности переспросил Махтумкули. — Кто это?

Поэт знал человека, имя которого было названо с таким почтением и догадывался в глубине души, зачем он мог понадобиться ему. Однако он не хотел показывать этого лукавому Тачбахш-хану.

— Разве вы не знаете Ифтихар-хана, поэт? — удивился Тачбахш-хан. — Это же хаким Астрабада!.. Он недавно вернулся из Тегерана. Говорят, он один из самых близких людей падишаха вселенной!

— Какое же у него есть дело ко мне?

Этого я не знаю. Завтра с рассветом мы должны выехать в Астрабад! Так приказал хаким.

Махтумкули пожал плечами.

— Что ж, поедем, если это так нужно. Только хотелось бы узнать: коль он хозяин этого края, так почему же не остановит бойню у Серчешмы?

— Это уже сделано! — воодушевленно произнес Тачбахш-хан. — По приказу его превосходительства в Серчемшу прибыл сам Абдулмеджит-хан. Сабли вложены в ножны, люди разъехались по домам. А все яшули отправились к хакиму на совет.

— И Шатырбек поехал?

— Да. И он, и ваш Адна-сердар, и другие. Все сейчас в Астрабаде. В Серчешме остались только люди Абдулмеджит-хана.

Махтумкули удовлетворенно перевел дыхание. Слава аллаху, что сабли вложены в ножны!

* * *

Солнце уже коснулось земли. Стало смеркаться.

Махтумкули, придавив грудью подушку, лежал в специально отведенной для него комнате. Весь уйдя в мир образов, он не ощущал происходящего вокруг, — видел только бегущие одна за другой строки.

В комнате заметно потемнело. Махтумкули сел, глядя я окно, стал неторопливо читать только что написанное:

Я, плача, кличу друзей, не время пришло, а бред; Рабы мы злобных людей, молитва их — звон монет. Ах, сколько бедных детей, и каждый нищ и раздет, И хочется, чтоб скорей прервалось теченье лет! Эпохе зваться моим безбожным временем бед! Не встретиться никогда со смертью — ты не мечтай: Жизнь тает быстрее льда, могила — родной наш край, Но косна людей орда: как правду им не внушай, Запретное — им еда, проглотят, что им не дай, Хотя и твердят всегда: "О, истинный Мухаммед!"

Поэт положил на пол бумагу, взял перо и задумался. Чуть двигая губами, он снова и снова перечитывал стихи. Сделал несколько поправок и перешел к следующим строкам.

Мир в горестях изнемог: несчастный плачет народ: Тиран на него налег, и все нестерпимей гнет. На сердце мира — ожог, а пламя все жарче жжет, И тем лишь, кто был пророк, стоит еще небосвод. Забавой тешится рок, покуда не рухнет свет! Я нищ и ничтожен сам, и годы прочел я зря: Я верю лишь небесам, с надеждой на них смотря. Но мысли бурным волнам я предан — где якоря? Подобен Фраги пловцам, плывущим через моря! Кому я руку подам? Предела пучинам нет!

Стихи были написаны, и поэту показалось, что сердцу стало немного легче. Свою боль он разделил с другими людьми, которым еще предстояло прочесть эти строки. Примут ли они эту боль? Поймут ли?

Поэт убрал бумагу и перо, сложив их аккуратно на попку. Взял толстую книгу. Арабской вязью на обложке было выведено: "Шах-наме". На полке было много книг. Поэт бегло просмотрел некоторые из них, потом снова взял "Шах-наме" и отложил ее в сторону, отдельно от остальных.

Задумался. Нет, люди поймут его. Ибо его муки, заботы и мечты — это их мечты, заботы и муки.

Сейчас, как никогда, он ощущал себя частицей народа.

Вечером Махтумкули снова зашел к своим соотечественникам. В темной комнате лежал только един Анна, остальные были еще заняты работой.

Поэт зажег лампу, взял кувшин и отправился кипятить во дворе чай. К костру подсел парень с черными, как смоль усами на бледном от усталости лице. Поглаживая усы и глядя в огонь немигающими глазами, он рассказал, как целый день рубили в лесу дрова, корчевали пни…

Вскоре подошли и остальные. За чаем завязалась беседа. Махтумкули рассказал о приглашении хакима Астрабада. Сообщение было воспринято по-разному, но все сошлись на одном: добра от этого ждать нечего.

Черноусый сказал:

— Конечно, если вызывают, ехать придется. Только вы не слушайте советов Тачбахш-хана — это подлец из подлецов. Что касается меня, то я никогда не доверился бы кизылбашу.

— Не все кизылбаши одинаковы, сынок, — возразил ему Махтумкули. — Вот по соседству с вами трудится Махмуд-усса Разве он не такой обездоленный, как все бедняки? Разве он не проклинает свою жестокую судьбу? Он совсем не похож на лукавого Тачбахш-хана.

Черноусый недоверчиво покачал головой.

Помолчав, Махтумкули заговорил снова:

— Понятно, в Астрабад зовут не в гости. Но, как говорится, с голого и семерым халата не снять. Расскажу хакиму все, что думаю, а потом пусть делает со мной, что хочет.

— О нас тоже не забывайте, Махтумкули-ага! — сказал Анна. — Пока вы здесь, с нами обращаются по-человечески, но завтра, наверное, снова начнутся наши мучения… Сделайте что-нибудь для нас, Махтумкули-ага!

На него напустились:

— Как мальчишка разговариваешь!

— Что может сделать Махтумкули-ага?

— Войско, что ли, пришлет, чтобы тебя освободить?

— В нашей участи нам никто не поможет!

— Как знать, — сказал Махтумкули. — Человеку неведомо, откуда подует завтра ветер судьбы.

— Ай, никто не видел конца света! — черноусый парень тряхнул головой и взял дутар. — Отведем душу?

Махтумкули одобрительно улыбнулся.

— Верно, сынок, начинай, а мы поможем!

Закатив рукав, парень настроил дутар, цепко взялся за гриф, ударил по шелковым струнам. Тихий стон пролетел по комнате. За ним — второй, третий… Стонали маленькие души убитых детей, стонали обесчещенные девушки, стонали седобородые старцы, перебирая сухими пальцами черные четки пролетевших как вздох дней. Сама земля исходила стоном. Звуки лились потоком, и темнота ночи жадно глотала их.

Но вот дутарист сильнее ударил по струнам. И уже не стоном, а глухим рокотом гнева зазвучал дутар В сердцах слушателей его звуки отзывались то тревогой, то радостью близкой победы. Слышался им боевой зов сурная, топот копыт, звон сабельной стали. И загорелись глаза людей, распрямились согнутые усталостью спины, руки сжимались о кулаки.

Дутар умолк. Но долго еще в комнате витали грозные звуки, а люди молчали, думая каждый о своем…

— Хорошо играешь, сынок, — сказал Махтумкули. — Дайка и я помогу тебе!

Он подкрутил колышки, перестраивая инструмент. Тонкие пальцы чутко коснулись струн — и вот уже зажурчал серебристый говорок ручья, щелкнул соловей, прислушался и еще раз щелкнул. С кувшином на плече подошла к ручью прекрасная девушка и остановилась: она ждет возлюбленного. Ее руки нетерпеливо перебирают складки платья, в глазах ее — обещание райского блаженства. А вот и юноша — он бежит, он спешит на свидание, крылья вырастают за его спиной! Увидели они друг друга — и все тише поет дутар, не мешайте влюбленным…

Лица слушателей просветлели, губы их улыбаются, грудь дышит легко. Кажется, даже в тесном сарае стало просторнее.

Но снова ропщут струны — люди видят, как буйно колосится спелая пшеница, слышат радостные голоса детей, веселую перекличку жнецов. Скрипят по дороге груженные арбы кричат верблюды, недовольные тяжелой поклажей, а в бездонном небе звенят жаворонки и кажется, что это поет само небо.

Махтумкули устало опустил дутар на колени. Со всех сторон раздались восторженные голоса:

— Ай, спасибо, Махтумкули-ага!

— Пусть аллах дарует вам долгую жизнь!

— Тысячу лет вам, Махтумкули-ага!

И только черноусый молчал. А когда Махтумкули, отложив дутар, потянулся к чайнику, он поднял голову.

— Махтумкули-ага, — сказал парень таким тоном, что все невольно насторожились. — Спойте нам "Тоску по родине".

— Эти стихи не поются, сын мой, — сказал поэт.

Джигит настойчиво возразил:

— Мы их поем, Махтумкули-ага!

Махтумкули обвел взглядом сидящих и понял, что отказаться нельзя. Он хотел прочитать стихи тихо и ровно, но голос его с первых же строк зазвучал страстно:

В черный день одиночества сонные очи, Увядая, родную страну будут искать. В тесных клетках своих с полуночи. Соловьи только розу одну будут искать. Из-за родины принял я жребий скитаний, Тяжело мне, мой взор заблудился в тумане. Зарыдают ладьи о своем океане, Истлевая на суше, волну будут искать. Если кровь страстотерпцев прольется ручьями И душа задохнется под злыми руками, Беззаботные бабочки, рея роями, В чашах роз молодую весну будут искать. Стрелы гнет, тетиву обрывает изгнанье, И Фраги, и богач в золотом одеянье Перемену судьбы, как свое достоянье, У горчайшей разлуки в плену будут искать.

Комната снова погрузилась во тьму, но теперь она была зловещей, словно бы багряной от пожара.

Кто-то кашлянул.

У двери, смущенно переминаясь с ноги на ногу, стоял старый слуга.

— Простите… — сказал он, когда наступило молчание. — Фарук-хан приглашает вас, Махтумкули-ага, разделить с ним ужин!

Старый нукер долго не решался войти и стоял под дверью, слушая сначала звон дутара, потом стихи. Он понимал, что Махтумкули прощается с земляками: кого вызывает хаким, тот может и не вернуться…

— Фарук-хан просит вас… — повторил он.

— Я скоро вернусь, друзья! — сказал Махтумкули, надевая тельпек. — Мне надо поговорить с ханом и поблагодарить его за гостеприимство.

Фарук встретил Махтумкули во дворе, как встречают знатного и уважаемого гостя. Его задумчивое лицо сразу оживилось, большие выразительные глаза заблестели радостью.

Войдя в дом, Махтумкули протянул ему сверток.

— Возьми, Нурулла, на память от меня!

Фарук нетерпеливо развернул шелковый платок.

— Боже мой, — воскликнул он, — какая прекрасная ваза! Так это вы над ней трудились в мастерской Махмуда!

Он убежал, а Махтумкули с теплой грустью подумал: "Сколько в нем еще детской непосредственности, как откровенны его желания! Но какой тяжкой тиранией для людей может обернуться и эта наивность, и эта откровенность! Дай бог, чтобы этого не произошло!.."

* * *

Еще не рассвело, а Махтумкули уже укладывал хурджун, готовясь в дорогу. От бессонной ночи, проведенной в размышлениях, побаливала голова, ломило в пояснице. Мыслями он уже давно был в Астрабаде, сидел лицом к лицу с Ифтихар-ханом и высказывал ему все, что передумал и перечувствовал в последние годы.

Собираться в темноте было трудно. Поэт долго шарил по сторонам, разыскивая книги, пока не вспомнил, что еще с вечера завернул их в платок и уложил в одну половину хурджуна. Он ощупал их, положил сверху намазлык и тяжелый, прохладный на ощупь сверток шелковой материи, подаренный женой Шатырбека, бедняжка не знала чем угодить ему, спасшему от плена ее детей. А разве бы он не сделал этого для любой матери?..

Во вторую половину хурджуна старый поэт сложил хлеб, чай, чайник и пиалу, затянул веревку и выглянул в окно. Там царила суета. Тачбахш-хан любил показать себя как человека военного, привыкшего к дисциплине. Поэтому он поднял нукеров среди ночи и заставил их кормить и поить коней. Сейчас, уже одетый по-дорожному, увешанный оружием, он важно вышагивал по двору, волоча по земле саблю, сердито покрикивая на слуг.

— Привести коней, хан-ага? — спросил один из нукеров.

— Веди быстрее, сын глупца! — закричал на него Тачбахш-хан, осердившись неведомо на что. — Скорее! Да поэта найдите!

Вскоре четверо нукеров подвели к воротам шестерых коней. Кони фыркали, беспокоились, рыли землю передними копытами. Особенно старался один — темно-гнедой, сухоногий, с маленькой изящной головой на крутой шее, он злобно всхрапывал и норовил цапнуть нукера зубами за плечо, а когда тот отмахивался, высоко вздергивал голову и стриг ушами, кося глазом.

Сердечно, как с родным сыном, Махтумкули попрощался с Фаруком. Подойдя к жене Шатырбека, тепло поблагодарил ее за заботу, поцеловал детей, жавшихся к ее ногам, пожелал им вырасти здоровыми и добрыми.

В окружении нескольких стариков приблизился Махмуд. Поэт по-братски обнял его, сказал:

— Будь спокоен, усса! Сделаю все, что в моих силах!

Махмуд хмуро кивнул.

Махтумкули поочередно обошел стариков, пожимая им руки. Один из них напомнил:

— Не забывайте и про моего брата, поэт! Али его зовут! Али! И на левой руке, вот здесь, пальца у него нет! Может, живой еще, мыкает горе где-нибудь у ваших…

— Пошел прочь, глупец! — махнул плетью Тачбахш-хан. — Седин своих постыдись — с просьбами приставать к человеку!

Низко кланяясь, старик отступил. Отошли и другие, один Махмуд не тронулся с места, насупленный и черный. Он был похож на кузнечный горн, в который дунь мехом — вырвется сноп искр из-под пепла.

Фарук взял гнедого под уздцы и подвел его к Махтумкули.

— Это вам подарок от нас, Махтумкули-ага…

Старый поэт ласково погладил его по плечу.

— Не надо подарков, Нурулла-джан… Я посмотрел в твое сердце, и доброта его дороже мне целой сотни самых лучших коней. Не надо!

— Не обижайте нас отказом, поэт! — вмешалась жена Шатырбека. — Просим вас, и дети просят: не обижайте!

— Что ж, спасибо! — Махтумкули принял повод из рук Фарука. — И тебе, сынок, спасибо, и вам, сестра, и вам, братья!..

— В путь! — скомандовал Тачбахш-хан и с неожиданной для своего возраста легкостью прыгнул в седло. — Трогай!

Однако Махтумкули поехал сперва проститься с соплеменниками и только после этого направил танцующего жеребца вслед за Тачбахш-ханом.

— Хороший человек! — проводив его взглядом, негромко сказал Махмуд. — Только беды с ним не стряслось бы в Астрабаде. Все правду ищет, а ее нынче найти труднее, чем иглой колодец выкопать…

11

Предрассветное спокойствие царило на сонных улицах Астрабада. Люди еще спали, позабыв на короткое время о своих хлопотливых делах, и только редкие сторожа, мурлыча себе под нос немудреные песенки, подметали и поливали подходы к лавкам.

Спал и Шатырбек. Вчера вечером он загулял и попал в "веселый дом". Собирался вернуться до рассвета, чтобы люди не увидели, где проводит ночи знатный человек и друг самого Абдулмеджит-хана, но разоспался. Лежал, широко раскинувшись на спине, и выводил носом немыслимые рулады. Поодаль, разглядывая того, кто разделил с ней в эту ночь ложе, сидела молодая красивая женщина. Волосы ее были распущены, она машинально расчесывала их пальцами худеньких, почти детских рук.

Она вспомнила ночную оргию. Собственно, вспоминать было нечего — вчера Хикмет-хан, сегодня — Шатырбек. Какая разница, кто будет следующий? Она хорошо знала эти ложные чувства, эту фальшивую любовь. Вот и вчера, устало вздыхая, до поздней ночи прождала она, пока явится к ней Шатырбек. А кто он такой — она не знала и даже имени его до этого не слыхала. Носит их шайтан, разных. Знатный, наверно, хан и карман имеет тяжелый. Недаром вчера Шемсие-ханум несколько раз напоминала: "Сегодня твоим гостем будет один из самых уважаемых ханов! Выкупайся в бане, переоденься и будь с ним поприветливее!" Легко сказать! Как будто можно быть приветливой с каждым встречным! Душа — не светильник, который можно зажечь в любое время. Каждый приход требует ласки и привета, а был ли кто-нибудь сам приветлив и ласков с нею?..

Когда она вспоминала вчерашнюю встречу с Шатырбеком, ее охватывала дрожь. Не церемонясь, он сразу же заключил ее в объятия, волосатым вонючим ртом прильнул к ее губам…

Женщина брезгливо поджала под себя голые ноги. Двадцать лет прожила она на свете, — только двадцать! — а сколько слез выплакала, сколько подушек изорвала зубами… Иной раз она казалась себе уже столетней старухой, для которой не осталось никаких радостей, никаких желаний, — столько грязи и гадостей довелось испытать. Она была по горло сыта тем, что называется любовью. Будь она проклята, такая любовь!..

Дверь скрипнула. В комнату, тяжело ступая, вошла Шамсие-ханум, поморщилась от густого винного перегара, оглядела разбросанную посуду, одежду Шатырбека, остановила взгляд на женщине.

— Надо было разбудить его! — хриплым шепотом просипела она и глухо кашлянула в кулак.

Женщина промолчала, одеваясь, накинула на голову чадру и бесшумно выскользнула из комнаты. Покосившись ей вслед. Шамсие-ханум подошла к Шатырбеку, с трудом согнула дородный стан, тронула спящего толстой, в браслетах, рукой.

— Вставай, хан… Солнце уже взошло.

Шатырбек открыл глаза, поморгал спросонья, почмокал губами. Потом, как подброшенный, вскочил на ноги, кинулся к окну.

— Почему раньше не разбудили?

— Только что рассвело, еще не поздно.

Она принесла стоящие у порога сапоги, отвернулась, пока гость, сопя и кряхтя, одевался. Когда звуки прекратились, она спросила, кокетливо играя глазами:

— Как провели ночь?.. Она — прелестная женщина, настоящий цветок!

— Что цветок — это верно! — согласился Шатырбек, посмеиваясь и подкручивая усы. — Однако цветок — не бутон, уважаемая Шамсие-ханум!

— Где есть цветы, там найдется и бутон, — многозначительно намекнула Шамсие-ханум.

Шатырбек сунул руку в карман, звякнул серебром.

— Нет-нет, — заторопилась хозяйка, — вы мне деньги пока не давайте! У меня к вам есть другая просьба.

— Что за просьба?

— Не сейчас. Вечером.

— Вечером, уважаемая, я уже в Мазандеране буду!

— Поговорим, когда вернетесь. К тому времени, может быть, отыщу для вас то, что желаете.

— Что ж, хорошо, — согласился Шатырбек и, нахлобучив на голову папаху, пошел к выходу.

Шамсие-ханум обогнала его, приоткрыв дверь, выглянула наружу.

— Никого нет… Можете идти спокойно.

На улице и в самом деле было безлюдно и тихо. Солнечные лучи освещали только верхушки крыш, на улицах стояла серая полумгла. Радуясь, что не встретил знакомых, Шатыр-бек прибавил шаг и вскоре оказался в рощице на южной стороне города. Он пробыл там недолго, вышел, поправляя халат, и зашагал к дому Абдулмеджит-хана.

Хан уже прогуливался по двору Он не удивился, увидев входящего Шатырбека, когда тот внезапно исчез после ужина вчера, хан сразу все понял. Он и сам был не прочь развлечься и не осуждал других за эту, вполне естественную слабость.

— Ты, кажется, вчера жаловался, что у тебя все тело ноет и даже подняться мочи нет?

Шатырбек принял шутку.

— Потому-то я и ушел поскорее, чтобы поправиться, — усмехнулся он, трогая пальцами усы.

— Ну, и как?

— Теперь хорошо!

За завтраком Абдулмеджит-хан больше не стал интересоваться похождениями своего гостя и без предисловий заговорил о намерениях хакима. Он сказал, что хаким настроен очень решительно и если туркмены откажутся сдавать коней, пошлет войска.

— Может, ты поговоришь с этим поэтом раньше хакима? — спросил он Шатырбека.

Шатырбек шумно отхлебнул чай, поставил пиалу.

— Дайте мне право решать — разговор будет коротким!

Кто он такой, чтобы порочить шах-ин-шаха вселенной? Ну-ка пошлите тот стих, что вчера читал хаким, в столицу — завтра же по ветру развеют пепел этого поэта!

— Что-то я вас не пойму! — усмехнулся Абдулмеджит-хан. — Дилкеш-ханум провожает его с подарками и почестями, а ты — прах по ветру пустить собираешься…

— Не надо бередить мою рану! Возвращусь благополучно домой, я ей покажу, этой дуре! Что станешь делать с глупой женщиной? Поэт-де вызволил ее с детьми из рук двух туркмен! Шайтан ее вызволил, а не поэт! Будь я дома, я им показал бы, кого и как одаривать почестями! Жаль, что не успел…

— Не жалей, — сказал Абдулмеджит-хан, — этому старику и без тебя жить надоело. Пробовал я с ним поговорить. Одно твердит: "Хотите лишить меня жизни — берите ее, а меня оставьте в покое".

— И взял бы! — сказал Шатырбек. — Глаза ему выколоть, голову отрубить, а труп собакам выкинуть в назидание другим!

— Поможет ли?

— Поможет!.. Все мы хорошо знаем характер туркмен, послаблять им нельзя. Салли говорили, что Адна-сердар шелковым стал. Еще раз потопчи его — собакой ластиться станет!

— Шелковый-то он шелковый, — задумчиво произнес Абдулмеджит-хан, — да неизвестно еще, что он под щелком прячет.

Шатырбек выпил остывший чай, налил свежего.

— И хаким — тоже… Новый он здесь человек, заигрывает! Я бы с первого дня разговаривал с ними обнаженной саблей!.. Что улыбаетесь? Не так я говорю? Валла, ну скажите сами, можно ли исправить туркмен заигрыванием?

— Саблей тоже надо с умом пользоваться, — снисходительно сказал Абдулмеджит-хан, — когда — обнажить, когда — в ножны вложить… Вот ты говорил, что хочешь отрубить поэту голову…

— Говорил и сейчас говорю!

— А знаешь, что потом будет?

— Пусть будет, что будет! Нельзя жить, шарахаясь от собственной тени!

— Нет, это не тень, уважаемый Шатырбек! Это совсем не тень… Его и стар и млад почитают, как всевышнего. Вчера, после того, как ты ушел, хаким беседовал с сердаром Аннатуваком, и тот сказал, что все аксакалы требуют немедленного освобождения Махтумкули. Сказали, что если его не освободят, трудно будет вообще разговаривать с народом. Хаким начал было грозить, что сами аксакалы могут оказаться в таком же положении, как и Махтумкули. Но вы же знаете туркмена — он скорее сдохнет, чем скажет: "Ладно! Будь в мире все спокойно, проще простого накинуть им на шею веревку и погнать в Тегеран. Да только и без этого шума кругом достаточно. В Мазандеран прибыл гонец от шах-ин-шаха: говорит, огромное войско напало на Азербайджан. И на юге, слышал, положение не лучше.

Шатырбек по-бычьи повел толстой шеей.

— Где нынче положение хорошее? В Хорасане? Там тоже афганцы огонь мечут! Если и дальше так продолжаться будет, не знаю, чему мы станем свидетелями… Надиршаха — вот кого нам нужно сегодня! Сразу все, как кроты, забились бы в свои норы!

Вошел, поздоровавшись, молодой парень в одежде сарбаза.

— Вас спрашивает господин хаким!

Неторопливо наливая чай, Абдулмеджит-хан приказал сарбазу:

— Скажи, пусть седлают коней.

Джигит склонил голову и вышел. А Абдулмеджит-хан, опорожнив пиалу, встал и начал одеваться.

Шатырбек озабоченно сказал:

— Больно рано… Видно, какое-то серьезное дело…

Абдулмеджит-хан, пристегивая саблю, пожал плечами.

— Сейчас, кроме туркмен, важнее нет заботы. Опять, наверно, что-нибудь выкинули.

Шатырбек тоже поднялся. Ему хотелось поехать вместе с Абдулмеджит-ханом, и он ждал, что тот пригласит его с собой. У него было что и рассказать о туркменах и посоветоваться. Многое он уже высказал хекиму на предыдущих встречах, однако осталось кое-что и в запасе. Но Абдулмеджит-хан сказал:

— Ты пока не уходи никуда. Если будет нужно, пришлю за тобой нукера.

И вот Абдулмеджит-хан, окруженный четырьмя нукерами, едет по самой оживленной улице. Голова его высоко поднята, он чувствует, что на него обращают внимание. То и дело доносится его имя: "Абдулмеджит-хан едет!" В этом нет ничего странного — кто из жителей города не знает хана! Одни останавливаются, почтительно провожая взглядом, другие с любопытством смотрят в окошко на его торжественное шествие, третьи низко кланяются, выражая свою покорность. Все глаза прикованы к нему, но его взгляд ни на ком не задерживается…

Диван хакима Ифтихар-хана располагался на широком холме в восточной части города. Холм был окружен высокой стеной, в народе назывался Кичи-Кала. Кроме государственных учреждений, здесь располагались войсковые части: пехотинцы — внутри, конники — снаружи крепости в специально построенных помещениях.

У больших ворот Кичи-Калы всегда было полно людей.

Иранцы, туркмены, курды приходили сюда по различным делам. Одни располагались прямо на земле у крепостных ворот, других принимали внутри крепости, как почетных гостей. И только по пятницам движение прекращалось, и Кичи-Кала полностью переходила в распоряжение солдат.

Сегодня была пятница. Однако у больших ворот Абдулмеджит-хан неожиданно усидел целое море лохматых лагах. Толпа шумела и гудела, как потревоженный пчелиный улей, но в общем гаме трудно было уловить смысл отдельных выкриков. Пробиться сквозь толпу тоже не представлялось возможным.

— Скоты! — зло проворчал Абдулмеджит-хан, натягивая поводья. — Смутьяны! На все идут, лишь бы не покориться государству! Ну, посмотрим! Вы попробуйте не дать, а мы попробуем забрать у вас!..

Он повернул коня к Малым воротам. Караульные еще издали узнали скачущего хана и предупредительно распахнули створки ворот. Не сдерживая коня, Абдулмеджит-хан миновал стоящих навытяжку сарбазов. В крепости его встретил сотник.

— Господин хаким в диване? — спросил Абдулмеджит-хан, прислушиваясь к шуму у Больших ворот.

Сотник ответил утвердительно. Хан соскочил с коня, поправил одежду и уверенным шагом направился в помещение дивана.

Хаким Ифтихар-хан не принадлежал к людям, производящим приятное впечатление с первого взгляда. Он был невысок ростом и хил. Лицо наркомана — желтое, худое. Лысая голова блестела как стекло. И, однако, первое впечатление сразу же сменялось другим, стоило только встретиться с проницательным, острым взглядом хакима, в котором светились ум и трезвая хитрость.

Говорил Ифтихар-хан неторопливо, не меняя бесстрастного выражения лица ни в радости, ни в гневе. Считал себя убежденным мусульманином и ревностно соблюдал намаз, побитая последнее одним из высших достоинств человека. Однако это не мешало ему пользоваться всеми прелестями и благами мира. Несмотря на свои шестьдесят лет, он несколько раз в году менял женщин, согласно обычаю "сига". Всего несколько месяцев, как он пробыл в Астрабаде, а уже имел отпрысков вплоть до самого Мазандерана. Вином и опиумом Ифтихар-хан поддерживал бодрость тела и духа.

Когда, предупредительно покашливая, вошел Абдулмеджит-хан, хаким сидел в отделанной цветным мрамором и устланной коврами большой комнате, где он обычно принимал почетных гостей, и дымил кальяном. От закрытых окон и густого табачного дыма в комнате было душно. Хаким посасывал мундштук кальяна, глотал зеленоватый дым и перебирал в памяти все, что обдумал в эту ночь. О, не дай бог быть хакимом! Каждый день наваливаются тысячи забот. Да еще каких забот! "Собрать пять тысяч лошадей из Туркменсахры!.." Это только сказать легко, а поди попробуй собери эти пять тысяч! И не собрать тоже нельзя — очень просто головы лишиться в это смутное время.

Оторвавшись от кальяна, он тяжело кивнул головой, отвечая на приветствие Абдулмеджит-хана. Затем снова сунул в рот мундштук и указал хану место рядом с собой.

— Проходите… Садитесь…

Абдулмеджит-хан быстро сбросил сапоги, мягко ступая по узорным коврам, прошел на указанное место.

Некоторое время хаким молча дымил. Потом, пристально посмотрев на Абдулмеджит-хана, спросил:

— Видели?

— Видел, ваша светлость, — ответил Абдулмеджит-хан сразу поняв, о чем идет речь.

— Как думаете? Зачем они пришли сюда в такую рань?

Вопрос показался Абдулмеджит-хану весьма праздным, но он только пожал плечами.

— Я вам уже говорил, ваша светлость… Собрать у туркмен лошадей…

— Не в лошадях дело, — перебил его хаким. — Вы думаеете они по поводу лошадей пришли? Нет! Они требуют освобождения поэта Махтумкули.

— А-а-а… — протянул удивленный Абдулмеджит-хан. — То, что я сказал…

Хаким уколол его сердитым взглядом.

— Что вы сказали? Что он популярен среди народа? Так это я и без вас знаю! Потому и хочу его видеть. Или вы полагаете, что мне доставляет удовольствие лицезреть бродягу-туркмена? Так их тут и без него достаточно.

Абдулмеджит-хан промолчал, опустив глаза и сделав вид, что не заметил грубости хакима. Ифтихар-хан снова занялся кальяном.

— Скоро приведут его, — сказал он. — Говорят, сам попросил свидания со мной. Может, одумался?

— Как знать, ваша светлость, — с приличествующей степенью заискивания ответил Абдулмеджит-хан. — Голова у него седая, но не всегда под серебром золото лежит. Вы, ваша светлость, конечно, лучше меня знаете, что хорошо и что плохо. Вы раскусите его с первых же слов. Что касается меня, то я считаю, его просто выжившим из ума дервишем.

— Дервиш? — иронически прищурился хаким. — Выживший из ума? — он протянул руки к лежащим подле его бумаги. — А вот это вы читали?

Хаи всмотрелся и кивнул:

— Читал, ваша светлость.

— Еще раз прочитайте. Дервиш такое не напишет. Мы сами когда-то были поэтом не хуже других. Говорят: "Сила пера — голова". Если в голове ума нет, таких стихов не сложишь!

Абдулмеджит-хан понял, что сказал не то, и решил исправить впечатление.

— Не обладая таким необъятным озером ума, как у вас, ваше превосходительство, — склонив голову, сказал он, — трудно понять этих поэтов и ученых!

Приоткрыв дверь, согнулся в поклоне сотник и сообщил, что поэт Махтумкули прибыл и ждет повеления его превосходительства.

— Приведите! — сказал хаким. — Чай и сладости приготовьте! Быстро!

Пятясь задом, сотник скрылся. Хаким поднялся и пошел к двери. На пороге появился Махтумкули. Поэт внимательно поглядел на хакима и его гостя, потом, слегка поклонившись, поздоровался. Хаким радушно ответил, протянув для приветствия обе руки. Он познакомил поэта с Абдулмеджит-ханом, усадил на почетное место.

Махтумкули много слышал о Кичи-Кала, но еще ни разу не переступал ее порога. И, несмотря на это, он не осматривал богатых украшений комнаты. Он сейчас не видел ничего, кроме лица хакима. Поглаживая бороду, поэт думал; "С чего же он все-таки начнет?", — и ждал продолжения этого необычного свидания.

Поэт никогда не предполагал, что знакомство с хакимом произойдет при таких обстоятельствах. Он был готов встретить здесь неуважение, грубость, неуместные угрозы. И вдруг — такое радушие, такая вежливость…

Хаким первым нарушил молчание.

— Значит, вы и есть тот самый Махтумкули? — спросил он, с интересом присматриваясь к старому поэту.

Махтумкули кивнул спокойно, с достоинством:

— Я и есть Махтумкули, господин хаким.

— Вы и стихи сочиняете?

— Поэзия от настроения зависит, — уклончиво ответил поэт…

— А в другое время чем занимаетесь?

— Дело для рук всегда находится — лопата, молоток…

Дверь осторожно приоткрылась. С чайниками и пиалами в руках вошли два сарбаза. Хаким взял один из чайников, собственноручно поставил его перед поэтом. Когда сарбазы вышли, он выбрал из стопки бумаг один листок и протянул его Махтумкули.

— А вот это стихотворение вы писали в каком настроении — хорошем или печальном?

"Не принимай оскал клыков льва за улыбку", — подумал Махтумкули и взял стихи. Помолчал и ответил спокойно:

— Я слышал, что вы ученый человек, господин хаким, стихов прочитали, видимо, немало. Мне не пристало объяснять вам смысл слов.

Хаким искоса метнул быстрый взгляд на Абдулмеджит-хана, привычно подавил поднимающееся раздражение и произнес все тем же ровным тоном:

— Что ж, почитайте вслух, а мы постараемся их понять.

Для Махтумкули была ясна тонкая игра Ифтихар-хана: он хотел, чтобы поэт сам произнес кощунственные слова. В этом был особый расчет. "Что ж, — подумал поэт, — если ты хочешь, мы удовлетворим твое желание — кто поднял голову, тот бросил жребий".

— Значит, вы хотите, чтобы я прочел вам эти стихи вслух? — спросил он.

— Вот именно! — сказал Ифтихар-хан. — Именно этого мы и хотим!

— Хорошо, — сказал Махтумкули, — я не могу не выполнить столь приятную просьбу.

Он положил листок на ковер и, глядя на глубокую просинь неба в фигурной решетке окна, начал читать на память:

Мир, одержимый суетой, Грешит безумными делами. В Каруны метит род людской, Все ныне стали крикунами. О царство непроглядной мглы! Пустуют нищие котлы; Народ измучили муллы И пиры с их учениками. Где честь? Где верность и любовь? Из горла мира хлещет кровь. Молчи, глупцу не прекословь, Страна кишит клеветниками. Язык мой против лжи восстал — Я тотчас палку испытал. Невежда суфий пиром стал, Осел толкует об исламе. Достойный муж, как трус, дрожит; Красавица забыла стыд; Шах, как змея, народ язвит. Хан вьется вороном над нами.

Хаким поднял руку.

— Довольно!.. — в голосе его прозвучал гнев. — Значит, говорите, что шах, как змея, народ язвит?.. А как вы думаете, если бы стихотворение ваше попало не ко мне, а к другому хакиму, более ревностному в соблюдении законов, чтобы он с вами сделал? Аллах свидетель, вы непонятны для меня. Другие поэты воспевают трон и корону, слагают дестаны во славу шах-ин-шаха, а вы… Вы, я вижу, сами не знаете, что творите.

— Знаю, господин хаким, знаю! — с достоинством возразил Махтумкули.

— Нет, не знаете! — твердо сказал хаким. — Если бы знали, не подставляли бы голову под топор палача.

— Меня смерть не страшит.

— Не страшит… За жизнь цепляется даже муравей. Не выставляйте себя отшельником, поэт.

— Я не отшельник, господин хаким, — ответил Махтумкули. Мне не чужды радости жизни. Но если бытие беспросветно, зачем человеку бренное тело?

— Слышите? — хаким обернулся к Абдулмеджит-хану. — Он не доволен бытием! Спросите его, какое же бытие ему нужно. Может быть, он хочет быть хакимом? Или желает венчаться шахской короной?

Абдулмеджит-хан осуждающе покачал головой. Махтумкули сказал:

— Нет, господин хаким, мы не претендуем на ваше место. Мы только хотим, чтобы у народа был правитель.

— А разве его нет?

— Сухое дерево — тоже дерево, господин хаким, но оно не дает ни плодов, ни тени. Мы думаем о правителе, который бы заботился о народе.

— И что вы понимаете под этой заботой? — сощурился хаким.

— Народ хочет видеть руку, которая не только берет, но и дает, — сказал Махтумкули, — и не только бьет, но и ласкает. Справедливую власть все признают, господин хаким. За исключением отдельных негодяев, никто не желает скандалов и междоусобиц. Каждый мечтает о мирной жизни. Поезжайте и посмотрите сами — по обе стороны гор народ умывается кровью. Куда ни глянешь — насилия и убийства, убийства и насилия…

Махтумкули замолчал. Хаким, поправляя под локтем подушку, поощрил:

— Говорите, говорите!.. Мы слушаем вас…

Махтумкули наполнил свою пиалу чаем.

— Говорят, что у правдивого слова друзей мало, — продолжал он, — но я скажу вам правду, господин хаким: народ обнищал и обессилел. А поборы тяжелее с каждым днем.

— Какие поборы вы имеете в виду?

— Легче сказать, какие не имею! — с горечью ответил Махтумкули. — Каждый день фирман за фирманом, приказ за приказом! Сегодня приходят за податью, завтра за данью.

Есть поборам начало, но нет у них конца. И чем дальше, тем больше их!

— Позвольте! — хаким, подняв руку, прервал поэта и нахмурил брови. Но голоса не повысил, стараясь сдерживаться. — Вы, кажется, протестуете против законных налогов? Но разве не государство — хозяин положения? Разве оно не вольно брать или оставлять?

— Разумеется, государство имеет много прав, господин хаким. Но ни один садовник не станет срубать дерево, чтобы достать плоды. Если вы хотите найти в народе опору, облегчите его положение! Поверьте, господин хаким, не осталось у народа терпения и выдержка его висит на одном волоске.

В разговор вмешался Абдулмеджит-хан. Задрав нос и сердито тараща глаза, он грозно проговорил:

— Не говорите зря! Благодарите судьбу, что такого хакима встретили. Другой на его месте сразу показал бы вам и недуг и лекарство!

Махтумкули не придал значения угрозе Абдулмеджит-хана. Изучающе глядя на него, он спокойно ответил:

— Господин хан, некогда такой же достойный правитель, как и вы, за справедливые слова жестоко наказал бедняка. Сначала он топтал его ногами, а затем, не довольствуясь этим, бросил в темный зиндан. Но бедняк не отрекся от своих слов. Он сказал хану: "Если прикажете ослепнуть — закрою глаза, велите замолчать — сомкну губы; скажете: "Оглохни" — заткну уши. Но если прикажете быть безумным скотом, покорно сносящим побои… Нет, этого выполнить не смогу!" Так и я, ата. Вы можете меня и посадить в зиндан, и повесить, но пока есть сила в моем теле, вы не можете лишить меня разума. Это никому не удастся! Оттого, что вы умертвите одного мужественного, мужество не умрет. Не забывайте этого, господин хан!..

Абдулмеджит-хану словно плюнули в лицо. От ярости у него глаза чуть не вылезли из орбит. Но он закусил губу и молча проглотил ярость.

Посмеявшись в душе над его положением, хаким примирительно обратился к Махтумкули:

— Разумеется, если возможно, все дела надо решать мирно. Вот есть фирман от самого падишаха вселенной: самое большее за неделю перебросить через горы десять тысяч людей. Да, десять тысяч! Ждать нет времени. Со стороны Азербайджана враг рвется к столице. Родина в опасности. А для родины не только лошадей — жизнь отдать мало. Я говорил вашим яшули: благодарите аллаха, что от вас только пять тысяч коней требуют. Да, пять из десяти тысяч, Я говорил им: "Поймите, завтра всех вас могут повести на сражение в сторону Губанских степей. Ведь это война. А когда идет война, у подданных не может быть ни своего скота, ни своей жизни. Так что не жалейте колей". Я хочу по-хорошему разъяснить положение. Другой на моем месте, как говорит хан, не стал бы советоваться, а повел бы войска и забрал все, что нужно. Слава аллаху, чего-чего, а силы и мощи у государства много. Я за один день могу превратить в пепел всю степь. Что вы на это скажете?

Махтумкули не замедлил с ответом.

— Конечно, господин хаким, родина — это священно, — сказал он. — Для родины человек не должен щадить и самой жизни. Только надо прямо сказать, в наше время трудно определить, где начинаются и где кончаются дела во имя родины. Каждый божий день междоусобицы, войны… Человек радуется, если защитит свой дом. Но это радость одного дня. Наутро приходит новый предводитель и, обнажив саблю, требует отдать для родины имущество и жизнь. Вот вы, господин хаким, действительно за один день можете оголить всю степь. Но ради чего? Разве нужно это родине? Или народу? Вы только ожесточите его. А если народ не с вами — победы вам не видать. И потом, господин хаким, плетью можно ранить сердце, но охладить его нельзя. Народ испытал много грубой силы. Не счесть палок, обломанных о его спину. Но он терпит. Терпит в надежде, что установится мир. Если бы не эта надежда увидеть справедливость, согреваться ее теплом, — о, тогда вы узнали бы, что такое гнев народа!

Хаким уже не мог сдержаться. Вначале он собирался закончить разговор с Махтумкули мирно. У него был свой расчет: освободив поэта, он хотел расположить к себе народ. К тому же через Абдулмеджит-хана он уже пробовал угрожать поэту и убедился, что это бесполезно. Но теперь, слушая страстную речь Махтумкули, он не выдержал. Еще немного, и он приказал бы бросить вольнодумца в зиндан. Собрав всю волю, хаким сказал как можно спокойнее:

— Будем считать, что наш разговор окончен. Приятно было побеседовать с умным человеком. Вы свободны, никто вас не задержит. Надеюсь, что вы сделали нужные выводы из нашей беседы. Другой на моем месте потребовал бы от вас клятвенных заверений, поставил бы условия. Но я сторонник доброго согласия. Идите соберите свой народ и посоветуйтесь, как лучше выполнить повеление шах-ин-шаха. Кончится дело хорошо — и вам будет хорошо, и мне. Если нет… — Он пожал плечами. — После того, как зазвенят сабли, времени для добрых бесед уже не останется!

Поэт допил чай, отставил в сторону чайник и некоторое время сидел в раздумье. Ему хотелось ответить хакиму. "Ставить условия, потребовать клятву?.. Нет, совесть не выбросишь, как червивое мясо! Не на того напали, господин хаким!" — думал Махтумкули. Но он промолчал, решив воспользоваться показным великодушием хакима и закончить разговор среди народа.

— Проводите поэта, — сказал Абдулмеджит-хану и, не встазая, протянул Махтумкули обе руки.

Махтумкули спокойно простился и вышел. Когда за ним закрылась дверь, хаким встал, потянулся, подошел к окну и, прислонившись лбом к холодному металлу решетки, долго смотрел во двор. Он устал — видимо, сказывалось напряжение, в котором он держал себя во время разговора. Нет, не так-то легко беседовать с такими, как Махтумкули. В иное врэмя он поговорил бы с поэтом на другом языке…

Когда со стороны Больших ворот донесся торжествующий гул толпы, он зябко повел плечами.

Вошел Абдулмеджит-хан, кивнул на окно, скривив губы презрительной усмешкой.

— Встречают своего поэта!

Хаким ничего не ответил и принялся шагать по коврам, опустив голову и заложив руки за спину. Абдулмеджит-хан достал с полки коробку с табаком, набил головку кальяна, разжег его. Затянувшись несколько раз чтобы кальян разгорелся, старательно обтер мундштук и протянул хакиму.

— Прошу, ваша светлость!

Хаким принял мундштук, с жадностью глотнул одурманивающий дым табака. После нескольких затяжек помутневшие глаза его заблестели, усталость прошла.

— Видали, какой это дервиш! — сказал он, продолжая думать о Махтумкули. — Вы не смотрите, что он в простом халате. В туркменских степях его почти шахом считают. Вчера за него старики просили, сегодня толпа собралась, а завтра… Ко — пусть идет. Надо будет — найдем из-под земли, не скроется.

— Валла, верные слова, ваша светлость! — живо отозвался Абдулмеджит-хан, уже поостывший от недавней злости. — Никуда от нас не денется! Будет приказ — всю степь их в одни сети загоню!..

— Что — сети, — задумчиво сказал хаким. — Чтобы связать противника без веревок, надо иметь сладкий, как мед, язык и холодное, как лед, сердце.

— Разумеется, ваша светлость! Но такое умение дано не каждому. Им может обладать только человек с таким светлым умом, как у вас.

На этот раз хакиму почему-то не понравилось лесть Абдулмеджит-хана. Он помолчал и сказал сухо:

— Отдохну немного. С сердаром Аннатуваком и остальными поговорите вы сами. Пусть вечером соберутся в Ак-Кале и решат, чтоб завтра утром был окончательный ответ. У нас нет времени ждать. Или да, или нет — одно из двух. Поняли?

— Понял, ваша светлость!

Хаким отложил чилим и поднялся. Хан поспешно вскочил. Словно опасаясь, что кто-то может подслушать, хаким сказал вполголоса:

— С Борджак-баем поговорите отдельно. Крепко ему накажите: пусть использует все, чтобы уговорить людей. Если ничего не получится, сразу же пусть сообщит, Медлить нельзя!

— Будет сделано, ваша светлость!

Хаким посмотрел в окно.

— Скоро сюда явятся Фатех-хан и Нуреддин-хан. Разговор закончим за обедом. Пригласите и Шатырбека.

Абдулмеджит-хан приложил руку к сердцу, склонился в поклоне.

— Повинуюсь, ваша светлость!

12

Видела немало бурных дней и тревожных событий за свою длинную историю Ак-Калы. Много крови было пролито у ее стен, много людей осталось под ее развалинами. Кто только ни разрушал и кто только ни восстанавливал ее! Испокон века бурные события почему-то начинались именно отсюда. Здесь впервые обнажились и сабли туркмен, и кизылбашей.

Лет пятьдесят назад она грозно царила над окружающей местностью, устрашала своими толстыми стенами. Надир-шах охранял ее, как зеницу ока, называя "воротами Туркменсахры". Но сейчас она мало походила на крепость — в одном из жарких сражений туркмены превратили ее в убежище для сов, оставив лишь жалкие развалины.

Там, где Гурген, огибая Ак-Калу с севера, устремляет свои воды вниз, начинались степи Туркменсахры. Между крепостью и степью, почти касаясь воды, перекинулся через реку мост. Прямо за ним располагалось селение сердара Аннатувака. Оно было ближе других селений расположено к Астрабаду и поэтому всегда было многолюдным.

Сегодня крепость была особенно шумной. В этом шуме угадывались сдержанная тревога и ожидание. Люди, заполнившие не только село, но и его окрестности вплоть до Ак-Калы, ожидали окончания большого совета старейшин. Собравшись отдельными группами, они жгли костры, кипятили чай, строили догадки о завтрашнем дне. Все уже знали, что хаким Астрабада ждет окончательного ответа, и каждый хотел знать, к какому решению придут аксакалы.

В центре крепости, разместившись на ровной, как ладонь, площадке, группа людей вела оживленную беседу.

— Э, друг, на защиту хакима не надейся! Он хочет обвести нас вокруг пальца.

— Верно говоришь. Небо нам ближе, чем эти хакимы.

Нет, не скажи! Ведь когда-то хакимом в Астрабаде был Навои!

— Кого с кем равняешь!

— Назначили бы к нам хакимом Махтумкули-агу!..

— Ну, разве правители пойдут на это!

— Что и говорить… Махтумкули-ага не такой, как они. Его за один только давешний стих и султаном мало сделать, не то что хакимом!

— Давайте еще раз его стих послушаем, друзья!

— Давайте!.. А где тот джигит-гоклен?

— Только что был здесь.

— Овез, иним, сходи разыщи его!

Один из юношей побежал в сторону села и через некоторое время вернулся, ведя за собой Джуму. Сидящие встретили его приветливо. Грузный старик с окладистой бородкой указал место рядом с собой:

— Проходи сюда, сынок! Вот здесь садись, чтобы всем видно было!

Несколько смущенный таким вниманием, Джума сел. Старик подал ему собственную пиалу с чаем, предварительно ополоснув ее.

— Как зовут тебя, сынок?

— Джума.

— Мы слышали, что ты ученик Махтумкули. Так ли это?

— Можно сказать, что ученик.

— Очень хорошо! От прямого дерева, сынок, не бывает кривой тени!.. Почитай-ка сидящим здесь еще раз тот стих, а заодно и расскажи про Махтумкули.

Джума читал уже это стихотворение не один раз и не в одном месте. Он выучил наизусть от первой до последней строчки. Отхлебнув несколько глотков чая, он начал рассказывать:

— Давеча, когда мы собрались около дивана, хаким, оказывается, вызвал к себе Махтумкули-агу. Ох и хитрый этот хаким! Он начал издалека: заставил Махтумкули-агу прочитать одно стихотворение, чтобы поймать его на слове. Но Махтумкули-ага не испугался и прочитал. Хаким начал угрожать: мол, все поэты воспевают шаха, а вы вносите смуту. Ну, Махтумкули-ага и выложил хакиму все, что думал! Прямо в лицо ему сказал, что если вы действительно хаким, то позаботьтесь о народе, который захлебывается в горе.

Люди одобрительно зашумели:

— Ай, молодец!

— Тысячу лет тебе, Махтумкули-ага!

— Ну, а потом, — продолжал Джума, — хаким понял, что ему не испугать Махтумкули-агу, и он начал овцой прикидываться. Мол — я человек добрый, а другой на моем месте сразу приказал бы вам голову отрубить. Однако Махтумкули-ага попрощался и ушел при споем мнении. Ушел — и написал новые стихи.

Кто-то спросил:

— Говорят, ты сам лично передал их хакиму?

Джума смущенно сказал:

— Почти что так… Махтумкули-ага, выйдя из дивана, направился прямо сюда, выпил чайник чая, уединился и сел писать. Потом позвал меня и сказал: "Сделай, сынок, копию этого стихотворения и постарайся, чтобы ее вручили хакиму, — пусть знает, как мы уважаем корону и трон". Ну, я все сделал, как он велел, сел на коня и поехал к дивану. Там у ворот двое стражников стояли. Я передал им свернутый листок и сказал, что, мол, поэт Махтумкули посылает личное послание господину хакиму, надо передать немедленно. Они сказали: "Хорошо!", а я хлестнул плетью коня и поскакал в Ак-Калу. Вот и все!

— Молодец, сынок! — одобрил старик с окладистой бородкой. — Прочти теперь стихи!

Джума снова отхлебнул чая, откашлялся, прочищая горло, приосанился и начал:

Иран и Туран под твоею рукой, Линуй, попирая святыни, Феттах! Но помни: ты кровь проливаешь рекой, Туркмены томятся в пустыне, Феттах! За слово мое в кандалы закуешь, Задушишь меня и в колодец швырнешь; Я правду скажу возлюбившему ложь; Убийца, ты чужд благостыни, Феттах! Слезами туркменский народ изошел, Окрасился кровью мой горестный дол. Подымутся головы — где твой престол? Не будет его и в помине, Феттах!

Кто-то не выдержал и крикнул:

— Ай, спасибо, Махтумкули-ага!

— Долгой тебе жизни! — добавил другой. — Тысячу лет тебе!

Яшули с окладистой бородой помахал рукой.

— Эй, люди, прекратите шум! Давайте послушаем стихи до конца, а потом будем говорить.

Народ мой воспрянет, исполненный сил, А ты на крови свой престол утвердил. Ты хлеб наш насущный с отравой смесил И сгинешь в тюрьме на чужбине, Феттах! Привел ты в страну мою казнь и грабежь. Ты бьешь по глазам, совершая правеж, По сорок бичей ты невинным даешь; Мы тонем в кровавой пучине, Феттах! Обуглилось небо от нашей тоски, В удавках людские хрустят позвонки, Не знают пощады твои мясники, Но мы — не рабы, не рабыни, Феттах! О муках Фраги поветствует, скорбя; Когда ты пресытишься, души губя? Я жив, но распятым считаю себя За песню, пропетую ныне, Феттах!

Едва Джума закончил последние строки, как со всех сторон снова послышалось:

— Ай, спасибо!

— Да будет жив Махтумкули-ага!

— Тысячу лет ему!

— Молодец!

Страстные выкрики толпы, казалось, не поместившись в развалинах Куня-Калы, хлынули в сторону Астрабада. Джуме казалось, что они, достигнув дворца хакима, сотнями кинжалов проклятий вонзятся в грязную и подлую душу Ифтихар-хана.

* * *

Большой совет проходил в доме сердара Аннатувака. Сюда собрались все известные яшули Туркменсахры. Сам Аннатувак, худощавый шестидесятилетний человек с редкой рыжеватой бородкой и глубоким сабельным шрамом между бровями, придавшим его неулыбчивому лицу постоянно сосредоточенное выражение, сидел на почетном месте. Вокруг него разместились Махтумкули, Адна-сердар, яшули различных родов: от ганекмазов — Ильяс-хан, от гаерравы — Пурли-хан, от дуечи — Торе-хан, от атабаев — Эмин-ахун, от джафарбаев — Борджак-бай. Остальные сидели поодаль, у стен кибитки.

Совет начался давно, однако к определенному решению все еще не пришли. Старейшины пытались найти лучший выход из положения. Но в чем он?

Пять тысяч лошадей… Как их собрать, если положение народа такое, что хуже не придумаешь? С каким предложением выйти к людям, ожидающим с самого утра? Мнений высказывали много, но общего не было.

— Вот вы, Борджак-бай, тревогу бьете, — говорил сердар Аннатувак, обращаясь к плотному человеку с чистым, холеным лицом, — считаете, что мы, спасаясь от комаров, в муравьиную кучу лезем…

— Да, считаю! — важно кивнул Борджак-бай. — Трудно жить, враждуя с государством!

— Это так. Но разве легко гнуть спину перед каждым выродком? Сами видите, бай, каждый встречный житья нам не дает — вчера подать собрали, сегодня лошадей требуют. Один аллах знает, что падет на наши головы завтра. Будет ли когда-нибудь конец этому произволу? Или так и станем сидеть, положась на милость шаха?

— Кто ж вас заставляет сидеть! — ответил Борджак-бай. — Собирайте войска, идите против кизылбашей! Только у кого мы завтра пойдем искать покровительства? Поклонимся в ноги хивинскому хану? Или у эмира Бухары полу халата целовать будем? Чем они лучше Феттаха?

Борджак-баю ответил Махтумкули:

— Вы правильно говорите, бай, — бухарский эмир и хивинский хан не лучше иранского шаха. И в Хиве и в Бухаре наши братья захлебываются в крови. Но давайте говорить откровенно: кто виноват в этом? Конечно, прежде всего мы сами, аксакалы. Враг по существу уже идет на нас с обнаженным мечом, но даже сейчас мы не объединены. Как же на осуждать себя? Распри и вражда — вот что губит нас! И до тех пор, пока мы не объединимся, нас будут терзать и кизылбаши, и хивинцы, и бухарцы, и афганцы. Вот смотрите! — поэт поднял руку с растопыренными пальцами. — Я сжимаю кулак. Видите, как вместе соединяются пальцы? Если отрезать хоть один из них, кулак станет слабее. Одним пальцем ущипнуть нельзя, не только саблю держать! У нас каждый сам по себе. Если все туркмены — иомуд или гоклен, сарык или салор, эрсаринец или алили — будут действовать в согласии, нас не испугает никакой враг. Надо заботиться о народе. Или, стоя друг за друга, самим защищать себя, или присягнуть такому государству, которое сможет защитить наш народ и наши земли. Другого выхода нет.

Не успел Махтумкули произнести последние слова, как Адна-сердар злобно процедил:

— Опять о том же Аджитархане?

Борджак-бай, перебирая четки из слоновой кости, понимающе поддакнул:

— Чем соединить свой дастархан с гяуром, я лучше предпочту умереть с голоду!

Поддержал и Эмин-ахун:

— С привычным врагом и биться легче. Кизылбаши в тысячу раз лучше, чем русские! Как-никак, а все ж мусульмане…

Атаназар, сидящий возле порога, не сдержавшись, выкрикнул:

— А разве не от кизылбашей черные круги у нас под глазами, ахун-ага?

Эмин-ахун не удостоил его ответом, только бросил в его сторону презрительный взгляд.

Сердар Аннатувак сказал после минутного молчания:

— По-моему, поэт Махтумкули говорит верные слова. Пока мы не в состоянии защищать себя сами, нужно присягнуть такому государству, которое может оградить нас от бед. Весь народ живет мечтой о покое и мире. И по-моему, совсем не важно — гяуры ли, мусульмане ли, — только бы избавили нас от грабежей и войн. К тому же мы до сих пор никакого вреда от русских не видели, а свои мусульмане ежедневно предают огню и мечу наши селения. Думаю, будь во главе русских сам Аджитархану, и то хуже теперешнего нашему народу не будет.

Сосед Атаназара, черный, как жук, иомуд, крикнул:

— Если бы русские были коварны, азербайджанцы и лезгины не присягали бы Аджитархану! Они тоже мусульмане, как и мы!

— Правильно, Нурджан! — согласился сердар Аннатувак. — Они тоже мусульмане, однако защиту ждут с той стороны, от русских. И поступают они так потому, что нет у них больше сил терпеть гнет кизылбашей. У кого повернется язык сказать, что они изменили вере?

— Не надо путать сюда веру, — сказал Махтумкули. — В мире много религий, но бог у людей — один. Неразумно осуждать правое дело только потому, что его делают люди другой веры. Мы знаем многих единоверцев, которые, забыв об аллахе, служат черному богу корысти. Но — сейчас спор не о том. Речь идет о благе народа и страны. Покой нужен всем. Подавляющее большинство кизылбашей также ненавидят распри и войны. Однако Иран — слабое государство. Каждый хаким считает здесь себя султаном. Хива и Бухара тоже не лучше. Афганистан тоже слаб. Вот потому я и говорю, что нужно присягнуть более сильному государству.

Эмин-ахун закатился старческим кашлем, с трудом отдышался, вытер грязным платком глаза и рот.

— Ох, не знаю, — заговорил он. — Как бы не попасть в лапы орлу и не лишиться последнего.

— Лучше быть в лапах у орла, чем жить под крыльями воробья, который сам всего боится, — сказал Махтумкули.

От злости на морщинистом лбу ахуна показались крупные капли пота. Он ненавидяще посмотрел на поэта, но промолчал, опустив глаза. Некоторые, видя, в каком глупом положении он оказался, прыснули в кулак.

Сердар Аннатувак, подняв голову, обвел присутствующих внимательным взглядом.

— Все эти разговоры — дело будущего, — сказал он. — Говорите, что станем делать сегодня. Хаким ждет нашего ответа.

Атаназар откликнулся первым:

— Я скажу, что делать, сердар-ага! Пусть каждый даст по своему состоянию! Вот у меня — единственный конь… Говорят: "Имеющий коня, имеет крылья". Но я завтра же отведу его, если прикажете!

Черный Нурджан хлопнул его по колену:

— Зачем завтра! Сейчас веди!

— Могу и сейчас, — погрустнев, сбавил тон Атаназар. — Пусть Борджак-бай и другие тоже отдадут хотя бы половину тех лошадей, что пасутся у них в степи, и народ от лишних бед избавится.

Нурджан криво усмехнулся:

— От комаров спасемся и в муравьиную кучу не сядем…

Атаназар не успел еще осознать смысл этой реплики, как зашипел Борджак-бай, перекосившись и дергая щекой.

— Ты, джигит, в чужой тарелке горошин не считай! Скот мой — захочу — отдам, не захочу — никто не заставит.

— Не сердитесь на джигита, бай, — вмешался Аннатувак. — Когда мы выйдем к народу, думаю, народу скажет то же, что и он. Тревожные дни угрожают всем — и бедным и богатым. Если мы сейчас не поможем друг другу, то какая польза от того, что мы родичи, единоверцы? Вы говорите, скот — ваш. Это так, и ваша воля распоряжаться им. Но если завтра сюда придут кизылбаши, вы можете лишиться не только скота, но и самой жизни.

Холеное лицо Борджак-бая побледнело, на губах показалась пена.

— А я что говорю! — заорал он. — То же самое говорю! Не имей врагом государство, — оно может обрушить на тебя войско! Норы не найдем, чтобы спрятаться, разоримся вконец! Вот мои слова! А вы…

— Что — мы? — спокойно сказал сердар Аннатувак. — Мы говорим: или отдадим все, что имеем, и отведем от себя беду, или положимся на кривую саблю. Если вы знаете третий выход, — говорите, мы послушаем.

Прямота Аннатувака была известна всем сидящим. Сердаром прозвал его народ за мужество и отвагу еще в те времена, в правление шаха Агамамеда, когда Аннатувак не раз брал в руки меч справедливости. Он душой болел за народ и опирался на него во всех своих решениях. И люди платили ему доверием, уважением и любовью. Вот почему не только Адна-сердар или Борджак-бай, но и такие высокопоставленные лица, как Ифтихар-хан, советовались с ним.

Адна-сердар и Борджак-бай, хотя и оказались сообщниками на совете, не питали друг к другу особого уважения. Если один говорил от имени всех гокленов, то второй, представитель одного из крупнейших иомудских родов выступал от имени всех иомудов. В эти два племени входили большинство туркмен, подвластных Ирану. Остальные племена были малочисленны и разобщены и в трудные дни искали защиту либо у гокленов, либо у иомудов.

Борджак-бай был знатнее и изворотливее Адна-сердара. Он был вхож ко многим большим людям Астрабада, вел с ними негласную торговлю. Неспроста хаким сделал его своим тайным поверенным на совете аксакалов, и Борджак-бай старался изо всех сил выполнить поручение хакима. Однако он понимал, что шансов для этого очень мало. И вот теперь совсем зря погорячился…

— Ладно, — сказал он, — я согласен. Конечно, тяжесть на плечах народа и так не легка, но если завтра поднимется буря, будет еще тяжелее… Давайте решать дело спокойно. Вот тот джигит-гоклен предложил каждому сдать лошадей по возможности. Пусть будет так — я даю двадцать коней!..

— Сколько вы сказали, бай-ага? — изумился Атаназар.

— Двадцать!

— А сколько у вас останется?

— Это не твоя забота, джигит!

— Почему же, бай-ага? Если вы отдадите только двадцать от сотни, и то там останется восемьдесят лошадей. Я же отдаю единственного коня. Сколько у меня останется?.. А вы говорите, что не моя забота?

— Ты что, на мое богатство заришься? — снова начал раздражаться Борджак-бай. — Не забывай, джигит, что у зависти рот больше лица, самого себя глотает!

— Не горячитесь, бай-ага, не бросайтесь словами, — посуровел Атаназар. — Осторожное слово — крепость, неосторожное — камень на голову… Ваше пусть остается вашим, но идущие должны пожалеть бедняков!

Ответ Атаназара подействовал на Борджак-бая ошеломляюще, а Адна-сердара просто взорвало.

— Я ухожу! — бросил он Аннатуваку. — Поговорили вдоволь!.. Каждый болтает, что ему в голову взбредет… Идем, Илли!

Илли-хан, набычившись, стал пробираться вслед за отцом.

— Постойте, сердар! — сказал Аннатувак. — Садитесь, еще ничего не решили!

Однако Адна-сердар, не обращая внимания ни на кого, махнул рукой и вышел. Вскочил и Борджак-бай.

— Каждый считает себя мыслителем! Скоро баранов некому будет пасти! — пробормотал он и направался к выходу.

Сердар Аннатувак покачал головой:

— Сколько спеси в людях!

На некоторое время воцарилось молчание. Его нарушил Эмин-ахун:

— Давайте, уважаемые, оставим совет до утра, К тому времени и Адна-сердар с Борджак-баем отойдут — без них ведь все равно не решим дела…

Ахуну никто не возразил, и Аннатувак неохотно согласился!

— Ладно! Посмотрим, что принесет утро.

* * *

Весть о том, что Адна-сердар и Борджак-бай покинули совет, молниеносно облетела селение. Почти все единодушно осудили их поступок. Одни говорили: "Ай, что им! К ихнему стаду волк не подступится". Другие выражались более откровенно: "Будь оно проклято, это байское племя! За добро свое трясутся, живоглоты! Привыкли на горбу бедняков ехать!"

Упрямых предводителей попробовали уговорить. Однако Адна-сердар взбеленился окончательно, и, несмотря на позднее время, уехал со своими нукерами в Хаджиговшан, сказав, что сам знает, как ему поступать.

Борджак-бай сделал вид, что поддался на уговоры Эмин-ахуна. Собственно, он и не собирался уезжать, а покинул совет только потому, что торопился сообщить положение Абдулмеджит-хану. Очень кстати пришелся и отъезд Адна-сердара.

Наступила ночь. Она была не темнее и не душнее обычных, но тревога долго не давала людям уснуть. Наконец после полуночи Ак-Кала успокоилась и затихла.

Махтумкули не спал. Опершись на руку, он полулежал в темной кибитке и перебирал в памяти события дня. Они были малоутешительными. Надежд, что дело может закончиться благополучно, почти не оставалось. А нужно ли, чтобы все закончилось благополучно? Нарыв назрел. Народ бурлит, как кипящий котел. Все время он призывал к миру и согласию, считая, что нет неразрешимых мирным путем противоречий. Может быть, он ошибался? Может быть, бывают моменты, когда судьбу народа решает не рассудительная мудрость, а сила и мужество? Он призывал к согласию, но разве о согласии говорят его пламенные строки о тиране, которые он написал под влиянием разговора с Ифтихар-ханом. Разве согласие утверждают те его стихи, которые заставил читать хаким? Нет, видно, разум подсказывает одно, а сердцу хочется другого. Кому из них верить? Седой ли мудрости, почерпнутой у многих философов и в долгой жизни, или маленькому комочку живой плоти, тревожно стучащему в груди?

Осторожно ступая, вошел Атаназар. Полагая, что Махтумкули спит, он начал шарить в темноте, отыскивая постель. Старый поэт окликнул его:

— Это ты, сынок?

— Я, Махтумкули-ага, — отозвался Атаназар, высекая огонь.

— Как там, все тихо?

— Пока тихо.

— Ну, ложись, сынок, отдохни немного. Наверное, скоро уже рассвет.

— А вы почему не спите, Махтумкули-ага?

— Попробую и я уснуть.

Атаназар отстегнул саблю, положил сложенный халат под подушку, чтобы было повыше, и с удовольствием вытянулся, сладко зевнув. Вскоре богатырский храп уже сотрясал стены кибитки. Однако он не мешал Махтумкули думать — в голове поэта уже теснились новые строки, — они двигались одна за другой, как всадники в походном строю, звенели отточенной сталью рифм, вспыхивали молниями метафор и сравнений. Не хотелось вставать, чтобы зажечь погашенный Атаназаром каганец, но старый поэт мог и не записывать — память пока еще ни разу не подводила его. И он продолжал лежать, шевеля во тьме губами…

Образы рождались как бы сами собой и целиком захватили Махтумкули. Он не обратил внимания на крик петуха, не услышал и другой крик, не петушиный. Однако храп Атаназара моментально затих, а через мгновение джигит встревоженно поднял голову.

— Слышите, Махтумкули-ага? — спросил он.

Махтумкули очнулся.

— Ты что-то сказал, сынок?

— Кричат! — прошептал Атаназар, торопливо натягивая сапоги.

Теперь и Махтумкули услышал чей-то невнятный крик. Сердце нырнуло вниз: кизылбаши?

— Быстрее! — сказал он и заторопился, одеваясь.

На улице, между двух кибиток, натужно покашливая, стоял сердар Аннатувак и тревожно смотрел в ту сторону, откуда доносились крики.

— Слышите? — кивнул он Махтумкули.

Атаназар прислушался и заявил:

— Илли-хан орет!.. Клянусь богом, это его голос!

Атаназар не ошибся. Через несколько минут появился Иллихан в окружении взволнованной толпы. Он глыбой громоздился на взмыленном коне и, заикаясь сильнее обычного, кричал:

— В-а-вай, б-б-братья!.. Н-н-на п-п-помощь!.. Ув-в-в-вели!.. П-п-помогите!

Сердар Аннатувак взял храпящего коня под уздцы.

— Успокойся, Илли-хан, — сказал он негромко. — Успокойся и толком объясни, что случилось.

Но толстяку Илли-хану успокоиться было, видимо, не так просто.

— У-у-у-увели! — продолжал кричать он.

— Кого увели?

— Отца увели!..

— Кто увел?

— К-к-кизылбаши!.. О, горе!..

Сердар Аннатувак огляделся по сторонам и приказал двум джигитам:

— Алты! Овез! Быстро на коней! Разузнайте, в чем дело!

Весть о пленении Адна-сердара не очень-то огорчила аккалинцев. Так тебе и надо, думали многие, это тебя за спесь аллах наказал, за пренебрежение к народной беде. Аннатувак, морщась, сказал Илли-хану:

— Перестань кричать! Криком не поможешь… Скажи, зачем вас понесло в Хаджиговшан на ночь глядя?

Илли-хан вырвал у него повод:

— От в-в-вас, иомудов, б-б-больше и ждать н-н-нечего! Н-н-небо ближе, ч-ч-чем вы!

— Постой, Илли-хан! — протиснулся к нему Атаназар. — Я такой же гоклен, как и ты…

— Ты н-н-не гоклен! — крикнул Илли-хан и стегнул коня. Толпа поспешно расступилась.

— Езжай, харам-зада! — сказал кто-то ему вслед. — Может и ты в руки кизылбашам попадешь!

— Скатертью дорога, проклятье твоему отцу! — добавил другой.

Хотя сердар Аннатувак не очень сожалел о пленении Адна-сердара, его тем не менее сильно обеспокоило то, что где-то поблизости рыскают сарбазы. Он и раньше предполагал, что, предложив решить дело мирным путем, хаким все же не станет терять времени. Поэтому, сообразуясь со своим давним военным опытом, он во многих местах между Астрабадом и Ак-Калой поставил сметливых парней с наказом крепко смотреть по сторонам и в случае чего поднять тревогу. Однако в восточной стороне, до самого Куммет-Кабуса никто не наблюдал, Аннатувак решил, что там нет ни мостов через реку, ни достаточно широкой лощины для прохода большого числа воинов. Вероятно, сарбазы воспользовались его оплошностью. А может быть, они поступили по-иному. Во всяком случае, ясно было одно: переход регулярных войск через Гурген означал, что сабли обнажены. И значит…

Развиднелось как-то очень быстро и незаметно. Воздух был неподвижен и душен не по-осеннему.

Аннатувак расчесал пальцами рыжую бороду, обвел взглядом толпу. Собрались, вероятно, все, кто ночевал в крепости и около нее. Люди молчали, и в этом молчании было что-то зловещее, как в недобром затишье перед грозой.

От толпы отделился маленький старичок, совершенно беззубый, с длинной белоснежной бородой.

— Народ ждет ясного слова, сердар! — крикнул он, подняв руку. — Чем кончится ваш совет?

Его поддержали:

— Сколько можно совещаться! Люди извелись, ожидая решения!

— Если ничего не выходит, скажи! Все будем думать!

— Верно говорит Курбан-ага! Народом решим!..

Сердар Аннатувак поднял руку, призывая к молчанию.

— Вот и решайте! — сказал он, когда крикуны успокоились. — Слово за вами!

Толпа загудела. Белобородый старичок подошел ближе к сердару и, глядя ему прямо в глаза — снизу вверх, — сказал:

— Сердар! Если слово за нами, то скажу его я! И слово будет такое: сломать мост через реку и дать кизылбашам шиш вместо лошадей! Пусть идут на нас, если смелости хватит!

Он повернулся к толпе, поднял вверх маленькие сухие руки:

— Так я сказал, люди, или не так?..

— Верно! — закричали со всех сторон. — Правильно!

— Молодец, Курбан-ага!

— Спасибо за доброе слово!

— Ломайте мост!

— Не давать им лошадей!

— Ломайте мост!

Сердар Аннатувак помолчал, словно ждал еще какого-то решения. Но люди были единодушны в своем порыве.

Он тяжело вздохнул и махнул рукой в сторону моста:

— Идите, ломайте!

Толпа с шумом и воем ринулась к мосту.

— Берите лопаты!

— Топоры несите!

— Жгите его огнем! Пусть от него и следа не останется!

— Ломайте!

Казалось, не на мост, а на ненавистного врага двинулось бурлящее человеческое море. Время разговоров кончилось — пора было действовать.

Махтумкули положил руку на плечо Аннатувака, стоявшего в тяжелом раздумье с опущенной головой.

— Не огорчайтесь, сердар. Вы поступили правильно.

Сердар не шелохнулся, но лицо его просветлело.

* * *

Весть о разрушении моста у Ак-Калы, переходя из уст в уста, из аула в аул, уже до полудня дошла до Куммет-Хауза. Ее передавали люди друг другу, ее несли специально посланные Аннатуваком гонцы. Они передавали слова сердара: "Каждый, кто считает себя мужчиной, пусть перевозит своих детей и имущество к Сонгидагу. К вечеру всем собраться у Ак-Калы!"

Слова имели предельно ясный смысл: враг приближается, родная земля требует защиты у своих сыновей. Вздыхая и проклиная судьбу, люди разбирали кибитки, увязывали вьюки. Легко сказать о переселении, но попробуй оставить обжитые места! Все вокруг приобрело особый смысл, особую цену. Даже сухие арыки, даже по-осеннему лысые, неприветливые курганы стали такими дорогими, что, казалось, покинуть их почти все равно, что распрощаться с жизнью. Но покидать было нужно, иного выхода не оставалось.

Отослав Атаназара в Хаджиговшан, старый поэт сидел у сердара Аннатувака и старался сосредоточиться на стихах, тех самых, что родились минувшей ночью. Очень мешала раздраженная, суетливая перекличка женщин, и Махтумкули досадливо морщился, с трудом ловя ускользающую строку.

— Махтумкули-ага, вас ждут! — вбежал запыхавшийся Джума.

— Кто ждет, сынок?

— Сердар-ага и другие!

— Где?

— У моста! Весь народ там собрался!

Махтумкули взял листок с переписанными набело стихами, протянул Джуме:

— Сохрани.

Он аккуратно сложил бумагу и письменные принадлежности в маленькую торбочку, положил ее в хурджун, накинул халат.

Обе кибитки сердара Аннатувака были уже разобраны, женщины и дети увязывали вьюки, подбирали остатки домашнего скарба. Увидев вышедшего из мазанки Махтумкули, они на минуту прервали работу, но времени для разговоров не оставалось, и снова зазвучали торопливые голоса, заметались фигуры в длинных, до земли, платьях.

У моста собрались жители не только Ак-Калы, но и окрестных сел. Людей было столько, что, казалось, ступить некуда. Однако Махтумкули шел свободно — ему быстро уступали дорогу. Сердар Аннатувак поздоровался, сказал:

— Народ ждет вас, Махтумкули-ага!

И отступил в сторону.

Никогда еще за свою долгую жизнь Махтумкули не приходилось говорить перед такой массой людей. Он испытывал необычную робость и смущение, и в то же время ему очень хотелось поговорить с народом, раскрыть ему душу. Стоя на возвышении, он собирался с мыслями. Молчали и люди, ожидая, что скажет поэт.

Махтумкули медленно поднял голову, и голос его, казалось бы тихий, властный зовом сурная долетел до самых задних рядов:

Нет больше равновесья на земле. Какие судьбы смотрят в наши лица! Клокочет мысль, как кипяток в котле: Не тронь ее, она должна пролиться!

Толпа сдержанно зашумела, и шум походил на грозный рокот моря перед бурей. Голос старого поэта стал тверже и громче:

Мы не напрасно кровь свою прольем: За наши семьи, за родимый дом. Друзья мы все когда-нибудь умрем, — Настало время смерти не страшиться. Народу ныне говорит Фраги: Меч доблести, отчизну береги, Да не коснутся наших роз враги!.. Клекочет месть, как ярая орлица!

Толпа снова заколыхалась, послышались возгласы одобрения. Сердар Аннатувак сердечно пожал руку Махтумкули, громко, чтобы все слышали, сказал:

— Да сбережет вас аллах для народа!

Со всех сторон потянулись руки, раздались слова одобрения и благодарности. Народ гордился своим поэтом.

* * *

Попив чаю и посовещавшись с сердаром Аннатуваком, Махтумкули стал собираться к отъезду в Хаджиговшан. В это время вошел Борджак-бай. Он был зол и испуган, его холеное лицо покрывали лихорадочные пятна, глаза суетливо бегали. Он нервно швырнул в сторону тельпек и, тяжело дыша, сказал:

— Зря вы мутите людей, поэт! Напрасно подогреваете их чувства!..

Махтумкули промолчал, ожидая, что еще скажет Борджак-бай, ведь не за тем же он пришел, чтобы только высказать свое недовольство.

— Мутите! — повторил Борджак-бай, распаляясь. — Мост поломали, народ взбунтовали!.. А что дальше?.. Что дальше делать будете?

— Напрасно, бай, волнуетесь, — спокойно возразил Махтумкули. — Разве я взбунтовал народ? К бунту никто не стремится, но он неизбежен, когда жизнь становится тяжелее каменной горы. Нестерпимый гнет — вот что взбунтовало народ! Но если вы болеете душой за людей, если вы имеете возможность облегчить их положение, я берусь успокоить их.

— Разрушить мост приказал я, — добавил сердар Аннатувак. — Если вы найдете иной выход из положения, исправить разрушенное недолго.

Борджак-бай дрожащей рукой налил чаю в пиалу, пододвинутую сердаром, выпил одним глотком, налил снова и снова выпил.

— Бейся до крови, но оставляй путь к миру, — сказал он, отдуваясь. — Надо и о завтрашнем дне думать! Легко ли меряться силами с государством? Завтра кизылбаши придут сюда с огромным войском, что тогда станет делать?

Аннатувак сощурился:

— Что же вы хотите предложить, бай?

— Надо постараться отвести беду с полдороги, пока еще не поздно. Давайте поедем снова к господину хакиму. Он человек разумный, — поймет.

А если не поймёт?

— Ну, тогда посмотрим…

В разговор вмешался Махтумкули:

— Я вижу, что бай действительно заботится о народе! — сказал он со скрытой иронией. — Верно, что от беды полезно уйти с полдороги. Что ж, Астрабад совсем не далеко, пусть бай съездит к хакиму. Может быть, ему посчастливится поймать птицу Хумай.

Борджак-бай свирепо уставился на Махтумкули.

— Почему это я должен ехать один? А вы? Боитесь? Что, у меня две жизни, что ли?!

— Разве в этом дело? — пожал плечами Махтумкули.

— А в чем же?

— В том, что вы верите хакиму, а я не верю. В этом мире нет хороших правителей. Все они, как голодные волки, рвут добычу. Может ли волк быть чабаном? Не может, бай, даже если его нарядить в шкуру овцы. Вы говорите о жизни, бай. Если бы ценой моей жизни можно было хоть немного улучшить положение народа, поверьте, я не задумался бы пожертвовать ею сейчас же! Все горе в том, что это не поможет. И смелость, бай, тоже надо проявлять в нужное время. Как говорится: "Не трудно мнить себя Рустамом — трудно быть им".

Не находя, что ответить, Борджак-бай молча посапывал. Сердар Аннатувак заметил:

— Скажем, что хаким действительно хороший и разумный человек. Но что он может сделать, если у него приказ свыше? Не возьмет же он наши беды на свою голову?

— В этом-то и суть дела, — сказал Махтумкули. — Зло — в сидящих наверху.

Борджак-бай надел тельпек, поднялся.

— Посмотрим, чем это кончится! — с угрозой бросил он и вышел.

Его никто не стал задерживать.

13

Бурное время… За месяцы пребывания в Астрабаде у Ифтихар-хана не было такого беспокойного и неприятного дня. Сначала, не дав как следует поспать, на рассвете разбудили его галдящие туркмены, пришедшие выручать своего поэта. Потом своим спокойствием и непреклонностью суждения Махтумкули вывел хакима из себя. После его ухода заявились старейшины Алиабада, Шахрабада и Чахарчиля и вконец расстроили его жалобами на плохое положение в селениях. В довершение ко всему пришло сообщение из Файзабада: крестьяне, не желая сдавать лошадей, взбунтовались и перебили старейшин.

Сердито покусывая тонкие губы, хаким думал: "Мало хлопот туркмены доставляют, так теперь еще свои бунтовать вздумали!.."

— Ну, погодите, скоты! — сказал он вслух, словно перед ним уже стояла толпа усмиренных бунтовщиков. — Я вам покажу, как не подчиняться приказу шах-ин-шаха! Вы еще узнаете хакима! Абдулмеджит верно говорит, что с вами надо разговаривать только на языке плети!..

Он начал ходить по комнате, поминутно роняя с ног широкие домашние туфли.

Вошел сотник, поклонился, протягивая письмо:

— Поэт Махтумкули посылает вам, мой господин.

— Махтумкули? — искренне удивился хаким.

— Да, мой господин!

— Сам принес?

— Нет, Какой-то туркмен передал часовым у ворот.

Сдвинув брови, хаким еще раз перечитал надпись: "Это письмо должно быть вручено лично в руки господина хакима" — и разорвал конверт. Познакомившись с его содержанием, он некоторое время молчал, потом сделал несколько глубоких вздохов, чтобы успокоиться, но все же в голосе его прозвучала ярость:

— Какой мерзавец принял это?

Чувствуя что-то неладное, сотник несколько раз поклонился:

— Сарбазы, мой господин!

— Какие сарбазы?

— Часовые у ворот, мой господин!

— Позови сюда того, кто принял! Быстро!

— Повинуюсь! — снова склонился сотник.

Оставшись один, хаким опять поднес листок со стихами к глазам. Он прекрасно понимал, кому адресованы эти напитанные горечью и ядом строки, — Феттахом туркмены иронически называли шаха Фатали. Значит, пророчишь падение престола, проклятый туркмен? В тюрьму шах-ин-шаха собираешься запрятать? "Я жив, но распятым считаю себя…"? Будешь распятым, мерзавец, будешь!

В дверях безмолвно возникли сотник и рослый усатый сарбаз. Хаким грозно уставился на сарбаза.

— Ты принял это письмо?

— Я, господин хаким!

— Кто тебе разрешил его принять?

Сарбаз молчал, переминаясь с ноги на ногу и испуганно тараща глаза на разгневанного хакима. Язык не повиновался ему.

— Чего молчишь, сын праха? — раздраженно спросил хаким. — Или ты считаешь себя главой дивана, дурак?

— Виноват, господин хаким! — залепетал сарбаз. — Простите, ага!.. Была пятница… Поэтому я и принял…

— "Пятница была!" — передразнил хаким. — А в субботу не принял бы, ушибленный богом?.. Говори, кто принес письмо?

— Один джигит, ага!.. Туркмен!

— Узнаешь его, если увидишь?

— Узнаю, ага! Сразу узнаю!

— Тогда иди и разыщи его, где бы он ни был! Не найдешь, получишь пятьдесят плетей! Убирайся с моих глаз, дурак из дураков!

Согнувшись в три погибели, кланяясь, как заводной, сарбаз задом выбрался из комнаты. Он был несказанно рад, что его отпустили целым и невредимым. А хаким сказал сотнику:

— Дай ему еще трех-четырех человек в помощь! Пусть весь город обшарят, но приведут ко мне этого письмоносца!

Не успел сотник выйти, как пришел Абдулмеджит-хан. О сразу понял, что хаким чем-то расстроен, и некоторое время выжидательно молчал, не зная, с чего начать Однако по всей видимости, молчание грозило затянуться надолго. Поэтому он сказал безразличным голосом:

— Сто пятьдесят всадников послал, ваша светлость!

— Сколько? — переспросил хаким, с трудом вникая в смысл сказанного Абдулмеджит-ханом.

— Сто пятьдесят!

— Мало! Надо было послать побольше! Пусть было бы уроком для всех окрестных селений!

— Не тревожьтесь, ваша светлость, — успокоил его Абдулмеджит-хан, — и эти сделают все, что надо. Их не подогревать, а сдерживать надо…

— Не надо сдерживать! — буркнул хаким. — Если эти чертовы туркмены не ответят мне до завтрашнего дня, в назидание всей провинции огнем зажгу степь! Всем от мала до велика глаза прикажу выколоть!

Он тяжело опустился на подушку, знаком указал Абдулмеджит-хану место рядом с собой. Немного успокоившись, сказал:

— Возьмите вот эту бумажку… Прочитайте.

Абдулмеджит-хан взял, но после первой же строфы опустил руку, удивленно вскинул брови и посмотрел на хакима.

— Читайте, читайте! — рассердился тот. — До конца читайте!..

Прочитав, Абдулмеджит-хан задумался: что сказать? Напомнить, что предупреждал хакима в отношении Махтумкули? Нет, это будет горстью соли на свежую рану. Но хаким сказал сам — и совсем не то, что ожидал услышать Абдулмеджит-хан:

— Приходите на ужин ко мне!

* * *

После обильного ужина, затянувшегося почти до полуночи, подняв настроение изрядной порцией вина и терьяка, Ифтихар-хан отправился на покой. Однако не успела голова его коснуться подушки, как послышался осторожный стук в дверь.

— Что там еще случилось? — недовольно спросил хаким.

В дверь заглянул Абдулмеджит-хан. На лице его испуг боролся с удивлением.

— Простите, что побеспокоил вашу светлость, — начал он вкрадчиво.

— Почему не отдыхаете? — ворчливо сказал хаким. — Пора дать покой телу и мыслям! — Прошедший день сильно повлиял на Ифтихар-хана, и он, не в силах обрести свою обычную показную бесстрастность, брюзжал, как сварливая старуха. — Целый день покоя нет и еще ночью тревожат!..

— Простите! — повторил Абдулмеджит-хан. — Я тоже собирался лечь, но пришел Хайдар-хан. Он поймал Адна-сердара, ваша светлость!

Хаким привскочил на ложе и сел, моргая глазами.

— Адна-сердара?

— Да!

— Где поймал?

— На дороге между Ак-Калой и Куммет-Кабусом!

Хаким помолчал, обдумывая неожиданную и приятную весть. Он сразу успокоился. Усталость сняло как рукой.

— Где Адна-сердар? — деловито спросил он, одеваясь.

— Стоит во дворе со связанными руками! — ответил Абдулмеджит-хан таким тоном, будто он сам поймал и притащил на аркане строптивого гоклена.

— Прикажите привести его в диван!

Хаким имел все основания быть недовольным Адна-сердаром. Ему много рассказывали о сердаре, как о хитром и жестоком противнике. К тому же он, невзирая на приказ хакима, не явился в четверг в Астрабад, просидел это время под видом болезни в Ак-Кале. Неоднократно говорил о нем и Шатырбек, представляя его как весьма опасного противника для Ирана. Конечно, Шатырбек преувеличивал, но хаким был рад, что этот сердар попался ему в руки! Сейчас он ему даст такой урок, что на всю жизнь запомнится!..

Адна-сердар, понурившись, стоял у дверей дивана. Увидев хакима, он вздрогнул и торопливо поклонился. Хаким сердито кашлянул и прошел мимо, не повернув головы. Абдулмеджит-хан подтолкнул Адна-сердара к двери.

Хаким долго безразлично расхаживал по комнате. Потом подошел к окну и стал смотреть в темноту. За все это время он не проронил ни слова и ни разу не глянул в сторону Адна-сердара. Абдулмеджит-хан тоже хранил молчание. Постороннему наблюдателю могло показаться, что не живые люди собрались в диване, а темные духи вершат здесь какое-то волшебное таинство. Но посторонних не было никого Просто три матерых зверя наблюдали исподтишка друг за другом, один из которых попал случайно в лапы двум другим.

Наконец хаким отвернулся от окна и, подойдя к Адна-сердару, начал рассматривать его, как рассматривают бездушную вещь. Сердар ему понравился: богат — два халата, шелковый вязаный кушак, новые сапоги, дорогая папаха: смел — глаза невеселые, но смотрят дерзко, без приличествующей положению робкой покорности. Огрызаешься сердар? Ничего, огрызайся, твои острые зубы пригодятся и нам, а средств, чтобы сделать тебя покорным, у нас имеется в избытке!..

— Как же вы, сердар, оказались в таком положении? — спросил хаким, и в голосе его прозвучали умело поставленное участие и мягкий дружеский упрек. — Пришли бы, когда мы вас приглашали, и беседовали бы мы с вами за чашкой чая, а не так вот.

— Болел я, господин хаким! — хрипло сказал Адна-сердар, введенный в заблуждение мягким тоном Ифтихар-хана.

— Гм… болел… — продолжая игру, с сомнением показал головой хаким. — Знаем мы о вашем недуге… Что же будем делать дальше?

— Ваше слово, господин хаким.

Хаким посмотрел на Абдулмеджит-хана.

— Слыхали? "Ваше слово" говорит… С каких пор вы стали таким уступчивым, сердар? Если бы всегда следовали своим словам, не пришлось бы вам стоять сейчас в таком виде. Я свое слово сказал раньше, теперь ваша очередь, говорите бы, только побыстрее, — время позднее.

— Если можно, пусть дадут пиалу воды! — попросил Адна-сердар, давно уже мучимый жаждой.

— Воды вам? — переспросил хаким. — Сначала давайте закончим разговор, а потом не только воды, но и чаю, и вина можно будет выпить, если пожелаете.

— Аллах свидетель, я не виноват, господин хаким! — облизнув губы сухим языком, сказал Адна-сердар. — Трудно разговаривать с народом… Каждый мнит себя хозяином страны… Если бы я решал сам… Я готов поровну поделиться с государством тем, что имею!

— Слышите, хан? — снова обратился хаким к Абдулмеджит-хану. — Готов, говорит, поделиться поровну… Очень приятно слышать такие слова. Сколько же у вас лошадей, сердар?

— Четыре, господин хаким!

— Только четыре?

— Да.

— Не больше?

Адна-сердар уловил скрытую в голосе хакима насмешку, понял, что переборщил, и задумался, как вывернуться из щекотливого положения. В этот момент хаким обратил внимание на темную фигуру, стоявшую за спиной сердара. Он поманил пальцем:

— А ну, подойди-ка поближе!.. Ты кто такой?

— Нукер сердара, ага!

Это был Тархан, попавший в плен вместе с Адна-сердаром.

— Нукер, говоришь? — прищурился хаким. — Скажи, сколько коней у твоего хозяина? Только правду говори, а не то глаза со стороны затылка вынем!

— Мне врать ни к чему! — невесело сказал Тархан. — Четыре коня-производителя у него, ага. Он вам правду сказал…

— Та-ак… А непроизводителей — сколько?

Опережая ответ Тархана, Адна-сердар поспешно сказал:

— Шестьдесят лошадей у меня, господин хаким! Ровно шестьдесят, можете сосчитать! Половину из них на этой же неделе я…

— Не спешите, — сказал хаким. — Вы обещали поделиться с государством не только лошадьми. Скажите, сколько у вас овец, коров, верблюдов, а потом мы подсчитаем долю государства.

Сердар промолчал, чувствуя, как от размеренного спокойного голоса Ифтихар-хана где-то в душе начинает шевелиться противный червячок страха. Если бы хаким кричал, топал ногами, было бы проще. Но он смотрел ледяным взглядом змеи и ронял слова, как солнце — сосульки с ветвей деревьев И от этого Адна-сердару становилось зябко, уверенность уходила, уступая место жути. Такое с ним случалось редко, он даже не помнил, когда это было последний раз.

Хаким подошел к Адна сердару, схватил его за бороду и с силой дернул ее.

— Говори, мерзавец, что тебе дороже — жизнь или имущество?

Голова сердара мотнулась вниз раз, другой, третий. Глаза его чуть не вылезли из орбит, лицо почернело от прилива крови. Это было не оскорбление, это был невиданный позор! Тщетно пытаясь унять мелкую дрожь в коленях, он сказал плачущим голосом:

— Жертвой вашей буду, справедливый хаким, берите все, что хотите, только не позорьте так своего верного слугу!

Хаким опустил бороду Адна-сердара, брезгливо вытер ладонь полой халата.

— "Не позорьте"!.. Если в течение этой недели лошади не перейдут Серчешму, тогда узнаешь, что такое позор! Глупцы! Я вам покажу, как перечить государству! Сейчас пошлем твоего нукера в Хаджиговшан — говори, что хочешь передать своим. Выбирай одно из двух — или имущество, или жизнь. Третьего я тебе не оставлю.

— Хаким-ага, нукер ничего не сможет сделать! — взмолился Адна-сердар, поняв, что не удалось провести хитрого хакима. — Лучше я сам поеду туда! Клянусь честью, сделаю все! Может, смогу народ убедить, а не смогу — все, что имею, разделю пополам. Поверьте, справедливый хаким, клянусь аллахом, не обману!

— Нет, теперь не вырвешься из моих рук! — сказал хаким. — Не выпущу до тех пор, пока кони не перейдут Серчешму. Поспеши передать повеление своему нукеру, ибо время не ждет…

Не глядя на Тархана, сердар сказал рвущимся голосом:

— Скажи Илли-хану… пусть обойдет всех… всех гокленов… Пусть поклонится в ноги Аннаберды-хану, Карлы-баю и другим… Пусть приведет две тысячи лошадей… Приведет в Серчешму… Если надо, пусть продаст все… все, вплоть до овец. Ничего не жалейте…

Последние слова он выдавил с трудом, представив себе свои необъятные отары, пасущиеся в широкой степи. Мысль, что все это может исчезнуть, была настолько страшной и дикой, что Адна-сердар почувствовал головокружение, прислонился к стене, чтобы не упасть.

Разгадав его состояние, Ифтихар-хан внутренне улыбнулся, весьма довольный собой, и сказал Абдулмеджит-хану:

— Дайте сердару воды. Пусть охладит свое сердце.

Когда Адна-сердар напился, хаким спросил:

— Больше никаких поручений не передадите?

— Нет, справедливый хаким! — с глубоким вздохом ответил сердар.

Тогда хаким повернулся к Тархану.

— Ты слышал, нукер, что сказал твой господин?

Все это время Тархан со злорадством наблюдал за унижением Адна-сердара. Его радовало, что этот грубый, самодовольный человек, не считающийся ни с чем, кроме собственной прихоти, не признающий за людей никого, кроме самого себя, стоит перед хакимом со слезами на глазах. Потом у Тархана мелькнула мысль, что он сам находится не в лучшем положении, но он подумал с равнодушной горечью: "Ай, будь что будет! Все равно плакать обо мне некому!" Однако вспомнил Лейлу и устыдился своих мыслей. Появилось страстное желание вырваться отсюда во что бы то ни стало.

— Слышал, ага! — ответил он на вопрос хакима. — Все слышал!

— Хорошо понял?

— Понял, ага!

— Проводите его к Исмаилу, — сказал хаким Абдулмеджит хану. — Пусть тот возьмет с собой десять-пятнадцать сарбазов и переведет нукера через реку. А на прощание… — хаким помедлил, словно раздумывая, оттопырил нижнюю губу. — На прощание пусть отрежут ему правое ухо на память о пребывании в Астрабаде.

Тархана словно обожгло огнем.

— Лучше прикажите отрубить мне голову, ага! — дрогнувшим голосом сказал он. — Чем я провинился перед вами? Я простой нукер! Вчера был нукером сердара, сегодня — вашим стал… Пусть лучше умру, чем жить опозоренным!

Ифтихар-хан с любопытством посмотрел на него, кивнул Абдулмеджит-хану:

— Что вы скажете на это, хан? Клянусь аллахом, нукер разумнее своего хозяина. Похвально, очень похвально… Ладно, джигит, но помни: ты обязан выполнить приказ сердара.

— Выполню, ага! — воскликнул обрадованный Тархан. — Не позже завтрашнего вечера буду в Хаджиговшане!

— Похвально твое старание, — одобрил хаким. — Иди.

Но когда Тархан повернулся к выходу, хаким остановил его:

— Подойди ко мне, нукер!

Он отвел Тархана в сторону и тихо сказал:

— Передай сыну сердара: если сможет схватить поэта Махтумкули и передать его сарбазам в Серчешме, я в тот же день отпущу его отца. В тот же день, понял?

Пораженный Тархан кивнул:

— Понял, ага!

— Но только об этом никто из посторонних не должен знать.

— Понимаю, ага!

Хаким достал с полки Коран, переплетенный а зеленый бархат.

— Поклянись на священной книге.

Тархан мысленно произнес: "Говорю неправду… Говорю неправду… Говорю неправду…" — и со спокойной совестью поклялся:

— Клянусь сохранить тайну!

Он повторил это трижды и коснулся лбом Корана.

Внимательно наблюдавший за ним хаким сказал:

— Молодец! Похвально… Как звать тебя, нукер?

— Тархан.

— Очень хорошо… Хан, подарите джигиту красный халат и острую саблю — пусть знает, что хаким ценит верных слуг.

Когда Абдулмеджит-хан увел Тархана, хаким сел и спросил безмолвно стоящего Адна-сердара:

— К какому же вы решению пришли в Ак-Кале?

Адна-сердар переменил затекшую ногу, угрюмо сказал:

— Там, где присутствуют Махтумкули и сердар Аннатувак, трудно прийти к разумному решению, господин хаким.

— Почему? — поинтересовался хаким, хотя знал, что может ответить сердар.

Однако ответ удивил и насторожил его.

— Они ждут защиты издалека, от русских!

— От русских? — удивленно спросил Ифгихар-хан. А вы? Вы у кого ищете?

— Нет нам защитников, кроме Ирана! — твердо заявил Адна-сердар.

— Так-так… А вы Шукри-эффенди не знаете?

Лицо Адна-сердара покрылось красными пятнами.

— Он проделал большой путь, — ехидно продолжал хаким, откровенно наслаждаясь замешательством сердара. — Он прибыл из самого Стамбула, чтобы повидаться с вами. Было у вас свидание?

Сердар глухо сказал:

— Я его, господин хаким, видел всего только один раз… У Эмин-ахуна.

— Всего раз, говорите?.. У Эмин-ахуна?..

Торопливо вошел Абдулмеджит-хан, извинившись, взял лист бумаги. Твердо нажимая на перо, написал: "Пришел сын Борджак-бая. Ждет в соседней комнате. Говорит, есть важные вести".

Ифтихар-хан прочел, тяжело поднялся.

— Вот, хан, — сказал он, — сердар утверждает, что видел Шукри-эффенди всего один раз у Эмин-ахуна. Один-единственный раз!.. Сделайте так, чтобы они смогли еще раз встретиться до рассвета. Пусть наговорятся вдоволь. А нашу беседу мы продолжим завтра.

Пятна на лице Адна-сердара слились в сплошной румянец.

14

Тархан добрался до Хаджиговшана уже затемно. Его не встретил никто, кроме беспокойных собак. Во многих кибитках мерцал свет, но говора не было слышно нигде. Тихо было и на подворье Адна-сердара.

Тархан привязал коня, бросил ему пару охапок сена и направился к кибиткам, раздумывая, в какую из трех войти. Беспокойное сердце само толкнуло его к крайней кибитке, рука сама, против воли, откинула полог на двери.

В кибитке была одна Лейла. Увидев вошедшего Тархана, она вскочила, глядя на него одновременно и с ужасом, и с радостью. Разве могла она думать, что Тархан так быстро вырвется из рук кизылбашей? Разве могла она, уже похоронившая все свои надежды, поверить, что это именно он стоит перед ней — запыленный, усталый, родной!..

Тихо вскрикнув, она бросилась к нему и застыла на его груди. Ее пальцы влились в пропыленный халат джигита с такой силой, что, казалось, оторвать их можно только с кистями рук…

Но они оторвались сами, как только стукнула распахнувшаяся дверь соседней кибитки. Лейла быстро вернулась на свое место, Тархан отодвинулся к двери. Вошла маленькая дезочка со смешно торчащими косичками. Она, хныча, пожаловалась Лейле:

— Овез подушку не отдает!

Тархан присел на корточки, вытер девочке под носом, посочувствовал:

— Не отдает, говоришь?

— Да!

— А ты маме пожалуйся!

— Мамы нету!

— Куда же она ушла?

За девочку ответила Лейла:

— Махтумкули-ага вернулся… Все собрались у него.

— Илли-хан тоже там?

— Да, все там…

— Тогда и я пойду! — сказал Тархан. — Надо важную весть передать.

Кибитку и мазанку Махтумкули окружало плотное кольцо людей. Все молчали, слышался только голос Махтумкули, рассказывающего о своей встрече с хакимом. Тархан постоял поодаль, подумал, что его появление прервет рассказ Махтумкули, и решил прийти попозже, когда люди начнут расходиться. Он повернул назад, но в темноте налетел на какой-то вбитый в землю кол и с шумом упал. Тельпек отлетел далеко в сторону.

Кто-то поднял его, отряхнул и громко засмеялся:

— Эй, батыр, половину клада мне отдашь!

Говорящий подошел ближе, протянул тельпек:

— Возьми свою голову! — И вдруг удивился: — Никак, это ты, Тархан?.. Когда вернулся?

Узнав Караджу, Тархан досадливо сморщился.

— Тише ты! — сказал он, поднимаясь и отряхивая халат. — Чего раскричался!

— А ты чего таишься? — еще больше изумился Караджа. — Воруешь, что ли? — И во весь голос закричал: — Эгей, люди!.. Тархан вернулся!..

У кибитки Махтумкули затихли, и сразу же тишина взорвалась разноголосым шумом. Люди вскакивали, оглядываясь по сторонам, ища глазами Тархана.

— У, ослиная глотка! — Тархан яростно скрипнул зубами и сделал шаг по направлению к Карадже. Тот испуганно попятился.

— Ты чего?.. Чего кидаешься, как бешеный?.. Думаешь, если дохлого тигра одолел, так и на людей кидаться можно?

Тархан грубо выругался и пошел к людям.

Первым его встретил Илли-хан.

— Отец т-т-тоже в-в-вернулся?

— Нет, — сказал Тархан, — он не вернулся.

— А п-п-почему?.. Г-г-где он?

— В Астрабаде!

— А т-т-ты как в-в-вернулся? — наседал Илли-хан.

— Взял да и прилетел! — пошутил Тархан.

Кругом засмеялись. Видимо, настроение у людей после рассказа Махтумкули было не плохим. Они окружили Тархана, словно видели его в первый раз, послышались вопросы.

— Эй, люди, садитесь! — прогудел бас Атаназара. — Проходи сюда, Тархан!

Тархан подошел, поздоровался с сидящими кружком стариками, сел возле Атаназара. Махтумкули сказал:

— От души поздравляю тебя, сынок, с возвращением! Сердар не вернулся с тобой, веришь?

— Не отпустили его, Махтумкули-ага, — ответил Тархан.

— А т-т-тебя п-п-почему отпустили? — снова не выдержал Илли-хан.

— Я сам ушел, — сказал Тархан. — Ни у кого разрешения спрашивать не стал. Крикнул: "О мой бог!", раскидал сарбазов до самого неба и — айда сюда!

Люди опять засмеялись. Илли-хан хотел что-то сказать, но от злости никак не мог совладать с собой. Подошла Садап.

— Хватит ерунду пороть! — прикрикнула она на Тархана. — Делом говори, где сердар?

Атаназар недружелюбно сказал:

— Потерпите вы, тетя, немного! Слова бедному сказать не даете своими вопросами! Всех нас интересует положение сердара. Сейчас Тархан нам все расскажет.

Садап, недовольно бормоча, отошла в сторону. А Тархан начал рассказывать с того места, как они с сердаром попали в руки кизылбашей.

…Когда все, вдоволь наговорившись, пошли по домам и в кибитке осталось только несколько доверенных людей, Тархан, неторопливо попивая чай, сказал:

— Еще одно дело случилось, Махтумкули-ага. Своим же языком на себя беду накликал. Грех на душу взял.

Атаназар снисходительно потрепал его по плечу.

— Ну-ну, давай послушаем и это! Язык твой — враг твой!

— И верно, Атаназар-джан! — притворно сокрушаясь, согласился Тархан. — Все мои беды — от языка… Ну, значит, отпустил меня хаким. Есть у него такой длинный и злой нукер — ему поручил проводить меня. Я, конечно, стал пятиться к выходу, а хаким вдруг говорит: поди, мол, сюда. У меня чуть сердце не выскочило из груди! Ну, думаю, пропал! А он и шепчет: "Если, мол, сын сердара сможет заманить Махтумкули в Серчешму, сразу освобожу его отца!" И еще говорит: "Чтоб ни одна живая душа не знала об этом!" Ладно, говорю, никто не узнает, а сам думаю: в первую очередь Махтумкули-аге расскажу, а Илли-хану и не заикнусь даже. Но этот хитрый хаким берет Коран и говорит: "Клянись на Коране!" Что станешь делать? Я и поклялся! Сказал про себя три раза: "Непразду говорю" — и поклялся. Грешен я теперь!

Рассказ Тархана развеселил слушателей.

— Тяжкий грех ты совершил, — поддержал шутника и Мяти-пальзан. — Но если отдашь мне подаренный халат, будь что будет — возьму половину греха на себя!

— Давай саблю! — сказал Атаназар. — Другую половину на свои плечи забираю!

Махтумкули негромко проговорил:

— Нет на тебе вины перед богом, сынок. Была бы чиста совесть, а об остальном не думай. Вина на тех, кто толкает на преступление и заставляет приносить в этом клятвы.

Заговорили о разном. Тархан толкнул в бок Атаназара и они, попрощавшись со всеми, выбрались наружу. Атаназар шутливо сказал:

— Я бы на месте хакима ни одного уха тебе не оставил!

— Это за что же?

— А за то, чтобы ты не бродил ночью по тугаям, не подбирался к чужим женам!

Тархан схватил его за руку.

— Атаназар! Я об этом и хотел с тобой поговорить! Помнишь, ты советовал подождать до благоприятного момента? Не думаешь ли ты, что такой момент наступил?

— Когда это я тебе советовал такую чушь? — сказал Атаназар.

— А ну тебя! — с досадой отмахнулся Тархан. — Тебя не поймешь!..

— Ну, ладно, ладно! — дружелюбно сказал Атаназар. — Не петушись! Дело надо делать наверняка, обдумав со всех сторон.

— Как бы вообще не опоздать, обдумывая! Если сердар вырвется из лап хакима — что тогда будем делать?

Атаназар, посмотрев на небо, где ярко горело семизвездие Большой Медведицы, ответил:

— Будь спокоен, сердар попал в крепкий капкан. Теперь не вырваться.

— Как сказать! Если Илли-хан приведет в Серчешму лошадей…

— Ты что, Илли-хана не знаешь? Да он скорее собственной жизни лишится, чем добра! Не зря говорится, что никто не видел, как бай дает и как аллах милует.

— Все равно! — упрямо сказал Тархан. — Все равно через день-два посажу Лейлу на коня и увезу за Сонгидаг!

— Ждут тебя там, за Сонгидагом! — пробурчал Атаназар. — Ты, друг, не торопись. Если я не ошибаюсь, на днях большие события развернуться должны. Аннаберды-хан, конечно, не пойдет на предложение сердара, скажет: своих забот по горло, чтобы еще в ваши распри впутываться. Карли-бай тоже не дурак добром рисковать. И иомуды не дружны: сердар Аннатувак людей собирает, а Борджак-бай с кизылбашами сговаривается. В общем, друг, положение такое, что скоро, видимо, не только тебе, а всем нам горы переходить придется, подаваться на север. Заботы не только на твои плечи легли — у всего народа заботы.

— Что мне народ! — махнул рукой Тархан. — Много мне от народа досталось, чтобы я о нем заботился?

— Опять понес ерунду! — с досадой сказал Атаназар. — Ты без народа — козявка, любой тебя затопчет! — И, видя, что Тархан собирается возражать, быстро добавил: — Знаешь что, друг, иди-ка отдохни! У тебя, вижу, от усталости мозги не в ту сторону повернуты. Поспи, а завтра, живы будем, все обговорим.

Перепрыгивая через арыки, хрустя сухим бурьяном, Тархан пошел напрямик, к мазанке, где спали наемные работники Адна-сердара. Уже собираясь войти, он оглянулся на маленькую крайнюю кибитку — и сердце его екнуло: дверь была открыта, ковер приподнят. "Лейла ждет меня!" — мелькнуло у Тархана, и он, взволнованный и жаждущий, не думая ни о чем, шагнул к заветной черноте двери.

Он был прав — Лейла ждала…

* * *

Садап проснулась с первыми петухами. Несчастье с мужем сильно подействовало на нее — болела голова, ныло все тело, под глазами набрякли мешки. Несмотря на постоянные стычки и щедрые пинки, получаемые от сердара, она все же предпочитала видеть его дома, а не у кизылбашей, хотя иной рал, жестоко избитая, и призывала на его голову всяческие напасти.

Охая и кряхтя пригладила ладонью спутавшиеся за ночь волосы, оделась и пошла будить работников.

— Кандым! Овез! — закричала она, приподняв камышовую циновку, служащую в мазанке дверью. — Все спите, нечестивцы? Вставайте, коней напоите — надоели своим фырканьем! И чабанов будите!.. У-у-у, дармоеды несчастные!

Кандым вскочил сразу же, как только услышал грозный голос старой хозяйки. Он проворно скатал изодранное в лохмотья одеяло, кинул его в угол и стал торопливо обувать чарыки. Овез же еще потягивался, сладко зевая, потом сел, посмотрел по сторонам и удивился:

— Бе-е, Тархан вернулся!

Кандым, обматывая ногу портянкой, хихикнул и посоветовал:

— Двинь его в бок покрепче! Пусть просыпается! Довольно и того, что он целую ночь мурлыкал в тепленьких объятиях.

— Не ори на весь мир! — одернул товарища Овез. — Тебе-то какое дело!

Укрывшийся одеялом с головой, Тархан не спал, но притворился только что проснувшимся. Спросил:

— Чего это вы спозаранку расшумелись?

— Поздороваться с тобой спешим! — засмеялся Овез. — Вчера ведь к тебе не подступиться было! Ждали, что скоро придешь, да так и уснули, не дождавшись. Где это ты, бродяга, запропастился?

— Наивный человек! — подмигнул Кандым. — Ты у меня спроси, куда он запропал, я тебе все объясню!

— Ладно болтать-то! — миролюбиво сказал Тархан. — Идите коней поить. За чаем потолкуем… А то вон уже Илли-хан крякает, тоже поднялся ни свет ни заря!

— Пошли, Овез! — заторопился Кандым, услышав за стенкой покашливание и ворчание Илли-хана. — Да пойдем!.. После уберешь постель!

Они вышли, но вскоре Овез вернулся, стащил одеяло с Тархана.

— Вставай и ты, соня! Слышишь? Илли-хан тебя требует! Теперь он тебе куска спокойно проглотить не даст…

Тархан неспеша поднялся, убрал постель, умылся холодной, как лед, водой, накинул халат и пошел к Илли-хану. По дороге ему попался закованный в кандалы русоволосый и светлолицый парень. Тархан дружески поздоровался с ним, спросил:

— Как жизнь, Иван, хорошо?

— Хорошо! — улыбаясь синими, как небо, глазами, ответил парень. — Якши!

— Вернусь — приходи чай пить, — пригласил Тархан. — Придешь?

Парень кивнул и пошел дальше, позвякивая кандалами.

Илли-хан встретил Тархана неприветливо.

— Д-д-долго с-с-собираешься! — сказал он, подражая тону отца. Не дождавшись ответа, сердито добавил: — П-п-про-ходи, с-с-садись!

"Шалдыр недоструганный! — зло подумал Тархан. — Тоже сердара из себя корчит, недотепа!"

А вслух сказал:

— Мне и у порога неплохо… Говори, зачем позвал?

Илли-хан вылупил глаза и покраснел, но, сообразив, что связываться в отсутствие отца с Тарханом небезопасно, сбавил тон.

— Т-т-ты другого места н-н-не нашел, чтобы п-п-передать поручение отца! — сказал он, насупившись. — Очень н-н-нуж-но, чтобы все знали!

— Я сделал так, как мне поручил сердар-ага, — строго ответил Тархан. — Он сказал: "Пусть весь народ знает о моем бедственном положении"… И кроме того, — Тархан помедлил и решился: —…кроме того, я не все сказал на людях!

— О чем же т-т-ты умолчал? — заинтересовался Илли-хан.

— Я умолчал еще об одном приказании сердар-аги. Он велел тебе не позже как через три дня привезти в Астрабад Лейлу!

— Л-л-Лейлу?! — пораженно воскликнул Илли-хан. — А з-з-зачем она ему?

— Хаким требует. Нашлись ее родственники.

Илли-хан вконец запутался. От волнения у него даже затылок покраснел. Он никак не ожидал такого известия. Привезти Лейлу в Астрабад? Никогда он не сделает этого! Когда он представил себя стоящим навытяжку перед хакимом, увидел мысленно его недобрые глаза, все тело охватил озноб.

Тархан, чувствуя, что Илли-хан растерялся, решил вдоволь поиздеваться над ним, но не успел.

Тяжело дыша, вошел Джума:

— Илли-хан! Тархан! Вас просит Махтумкули-ага! Важная весть! Кизылбаши напали на Ак-Калу!

Недобрую весть о нападении кизылбашей привез тот же беспокойный Ата-Емут. Он сидел в мазанке Махтумкули, пил чай и ждал ответа хаджиговшанцев. Выражая общее мнение, Махтумкули сказал ему:

— Передай, сынок, сердару Аннатуваку, что мы готовы соединиться с ним. Пусть об этом не беспокоится. Говорят: "Когда человек слаб, ему и свинья на голову лезет". Но мы не слабы. Судьбу туркмен решает сегодня меч на поле брани, и мы все, забыв старые распри и ссоры, возьмем этот меч!

— Передай, иним Ата, эти слова сердару Аннатуваку полностью, — попросил Мяти-пальван. — Народу скажи, нет мочи терпеть. Или оградим свою, дарованную аллахом, жизнь, или вернем свои души создателю — одно из двух. Это мы решили твердо, и пусть сердар не сомневается — будем биться до последнего!

Сапар несколько раз кашлянул, давая понять, что тоже хочет говорить. Хотя прошло всего несколько недель, как он вернулся на родину, во всем его облике были видны перемены. Опухоль прошла, лицо посветлело, в мужественных глазах чувствовалось спокойствие и уверенность. Одежда на нем была чиста и опрятна. Спокойствие последних дней благотворно сказалось на его здоровье.

Он погладил свою белую бороду и страстно заговорил:

— Братья, я половину своей жизни провел в неволе и знаю, что это такое. Не приведи аллах узнать ее никому. Я потерял свободу, защищая честь своей земли, но я снова возьму в руки саблю и пойду на кизылбашей. Поэт Махтумкули правильно говорит: чем сильнее стискиваешь зубы и терпишь, тем быстрее наглеет враг. Знаю, что трудно уходить с насиженного места, но это зло — меньшее из всех зол, ибо оно кратковременно. Враг вышел на нас с обнаженной саблей, чтобы поставить нас на колени. Разве он пожалеет нас, если мы попросим пощады? Но мы не попросим! Мы не станем на колени, братья!

Сапара дружно поддержали. Атаназар, бросив тяжелый взгляд в сторону Илли-хана, добавил:

— Ата, еще одно скажи сердар-ага: у нас тоже есть такие, как Борджак-бай, барсы с лисьим хвостом! Но народ не пойдет за ними. Так и скажи сердару: народ пойдет за ним!

Порог мазанки тяжело переступила Садап. Она присела у порога, придерживая яшмак рукой, отдельно поздоровалась с Ата-Емутом.

Махтумкули знал, что Садап пришла неспроста. Решив кончать беседу, он обратился к Ата-Емуту:

— Возвращайся, сынок, благополучно! Сердару привет передай. А мы немедля пошлем во все стороны гонцов и самое позднее к послезавтрашнему вечеру наши люди будут у вас.

— А м-м-мой отец так и д-д-должен остаться в Астрабаде? — с вызовом сказал Илли-хан.

"Провалитесь вы в преисподнюю — и ты, и твой отец", — подумал Атаназар, однако покосился на Садап и промолчал.

А Махтумкули спокойно ответил:

— Придется, мой милый, смириться с судьбой.

Садап кинула на поэта ненавидящий взгляд.

— Если разрешите, я поеду! — поднялся Ата-Емут.

Махтумкули протянул ему руку.

— Доброго пути, сынок!

После его ухода, отпив глоток чая, Махтумкули сказал:

— Если сарбазы напали на Ак-Калу, то, видимо, неспокойно и в окрестностях Серчешмы. Враг может появиться с любой стороны. Нужно послать людей в Атрек, Чандыр и Сумбар, надо поднять и земледельцев и скотоводов. Беда грозит всем, и нельзя, чтобы кого-нибудь из наших братьев она застала врасплох.

Мяти-пальван поддержал его:

— Верно говорите, сосед! Надо действовать! Я сам немедля поеду в Атрек. Сапар пускай отправляется в Чандыр и Сумбар. А ты, Илли-хан, бери с собой Тархана и поезжай к Аннаберды-хану, — твой отец как раз наказал обратиться к нему. Поезжайте и постарайтесь объяснить ему положение дела. Он не должен остаться глухим к общим заботам. Как говорили предки, лучше заблудиться вместе с народом, чем найти дорогу для себя одного… А ты, Атаназар, собери джигитов из окрестных сел и сегодня же займите ущелье у Серчешмы.

Прислушиваясь к доносящемуся шуму, Сапар сказал:

— Народу, видимо, надо что-то сказать. Тревожатся ожиданием люди.

— Скрывать от народа ничего не надо! — твердо ответил Махтумкули. — Пусть все: и стар и мал знают, что положение серьезное. Панику поднимать не следует, но все должны быть готовы к тяжелым испытаниям.

Тархан натужно кашлянул и обратился к Махтумкули:

— Нездоровится мне, Махтумкули-ага… Все тело ломит… Если можно, я все ваши поручения буду здесь выполнять, но ехать с Илли-ханом не могу!..

— Только что не было человека здоровее тебя! — неприязненно проворчала Садап. — С чего это вдруг хворь одолела?

— А что ему там делать? — вступился за друга Атаназар, понимающе покосившись на Тархана. — Разве он авторитет для Аннаберды-хана? Туда бы следовало ахун-аге ехать, да, говорят, он тоже нездоров… Пусть Илли-хан сам съездит. Если ничего не добьется, то и Тархан там не поможет.

— Пойдемте к народу! — поднялся Махтумкули. — Послушаем, что скажут люди…

Атаназар задержал Тархана. Когда они остались вдвоем, тихо сказал:

— Отсюда иди прямо к нам.

— Не могу! — сердито ответил Тархан.

— Почему?

— Нездоровится!

— Ну-ну, не хитри. Обязательно приходи. Мне нужно кое-что сказать тебе.

— Знаю, что хочешь сказать!

— Если б знал, пошел бы без спора.

Отведя Тархана в дальний угол, Атаназар еще тише спросил у него, как он провел ночь. Тархан признался, что видел Лейлу, и что она горит желанием бежать отсюда. Затем добавил:

— Атаназар! Здесь нет для меня человека ближе, чем ты. Скажи откровенно, разве может быть момент удачнее этого, а? Если Илли-хан уедет…

— Приходи к нам, — прервал его Атаназар. — Там и поговорим. — И поспешил к выходу.

Разговор уже закончился. Все расходились по домам. Махтумкули пристально смотрел на запад и напряженно думал. На него глубоко действовали понурые лица односельчан. Он чувствовал, что положение чрезвычайно трудное. Началось решительное сражение против хитрого, изворотливого и жестокого вага. Было ясно, что кровавые столкновения у Ак-Калы за считанные дни превратятся в большой пожар, который охватит все вокруг. Грянула буря большой сипы, поднят меч для решительной схватки за честь и свободу. Судьба теперь должна была решиться на поле битвы.

Илли-хан подтвердил, недоумевая, откуда чужому человеку известно его имя.

— Значит, я не ошибся, — довольно улыбнулся приезжий и соскочил с коня.

Илли-хан пригласил гостя, но не в свою кибитку, а в кибитку матери, которая с любопытством выглядывала из двери. Гость с достоинством поздоровался, сделав вид, что не заметил открытого лица Садап, от волнения забывшей закрыться яшмаком, прошел на указанное ему место.

— Долго сидеть нет времени, — сказал он, — я тороплюсь.

— Пожалуйста, говорите, — ответила Садап, забыв о традициях вежливости — не до этого было сейчас, — пожалуйста, если торопитесь, мы вас выслушаем, но… самого сердара нет дома…

— Знаю, сестра! — усмехнулся гость. — Я приехал по поручению человека, видевшего сердара.

— О боже милостивый! — всплеснула руками Садап. — Кто этот человек?

— Здесь больше никого нет? — Гость осмотрелся. — То, что я вам скажу, не должно покинуть стен этой кибитки.

Илли-хан выглянул наружу, повертел головой и сказал, усаживаясь напротив гостя:

— Г-г-говорите с-с-смело! Все в п-п-порядке!

Приезжий многозначительно погладил свою куцую бородку, солидно покашлял и заговорил, обращаясь преимущественно к Садап:

— Я, сестра, приехал от Борджак-бая. Вчера он с личного разрешения господина хакима встретился с сердаром и беседовал с ним с утра до полудня. Борджак-бай приложил много усилий, чтобы освободить сердара, но господин хаким не согласился. Он сказал: "Нукер сердара поехал в Хаджи-говшан со специальным поручением и пока он не вернется, не может быть и речи об освобождении сердара". Сколько Борджак-бай ни просил, хаким не согласился, только рассердился. Положение сердар-аги тяжелое, боюсь, как бы не пришлось ему худо. Нужно очень торопиться с помощью… Вот все, что я хотел вам сообщить.

— Пропади он пропадом, этот хаким! — раздраженно ответила Садап. — Две тысячи лошадей велел в Серчешму привести! Где мы столько возьмем?

— Ай, сестра, это говорил гнев хакима! — Гость потрогал бородку. — Не стоит из-за этого расстраиваться. Хаким прекрасно понимает, что никто не сдает лошадей тысячами. Но и вы должны понять, что ему тоже не легко: из столицы гонец за гонцом приезжает, ферман за ферманом приходит.

Что делать остается? А вообще-то хаким — человек добрый и честный, только выводят его из себя такие люди, как сердар Аннатувак или поэт Махтумкули, которые будоражат народ и сознательно толкают хакима на вынужденную жестокость.

— Ч-ч-что вы нам с-с-советуете? — спросил Илли-хан, обиженный, что гость разговаривает только с матерью, а на него, сына сердара, не обращает внимания.

Приезжий хитровато сощурил глаза.

— Я? Ничего. А вот Борджак-бай советует людям сидеть в своих делах и не поддерживать сердара Аннатувака. Он говорит, что нельзя жить, враждуя с государством, которому ты поклялся в верности. Вон в Ак-Кале свалили мост, подняли ненужный шум, а чего добились? Все в панике бегут к Сонгидагу. Не дай аллах видеть нам такие страдания и разруху, какие творятся сейчас в Ак-Кале! Люди мечутся, не зная, куда спрятаться, сотни убитых, сотни попавших в плен к кизылба-шам. На своей спине теперь испытают пословицу: "Не ходи криво — палка есть". Нужно знать свои силы. Наши, джафар-баи; не вмешались в это дело и теперь живут себе спокойно. И вы своим скажите: пусть не трогаются с месте! Говорят, господин хаким послал в Тегеран его величеству шах-ин-шаху просьбу сократить количество лошадей…

С чайниками в руках вошла вторая жена Адна-сердара, Садап почти вырвала у нее чайники, грубо приказала:

— Обед быстрее готовь! — и повернулась к гостю. — Если бы мы точно знали, что нас минует беда!.. А то ограбят нас дочиста, завезут в чужие края — что делать тогда?

— Пусть это вас не беспокоит, сестра, — сказал гость, улыбнувшись. — Хаким не такой глупый человек, чтобы настраивать против себя весь народ. Он сказал Борджак-баю, что, если гоклены будут сидеть смирно, он, может быть, и освободит сердара. Кроме того, вы прекрасно знаете чиновников кизылбашей, сестра, — дайте им кусок побольше, они из камня масло выжмут. Не стоит жадничать и скупиться в таком деле. Взятка, говорят, и в рай дорогу проложит. Будете пощедрее, и к вам по-другому отнесутся.

Опережая мать, Илли-хан важно сказал:

— М-м-мы готовы в-в-вашего хакима з-з-золотом покрыть! Но народ т-т-трудно с-с-сдержать…

— Почему же? — живо возразил гость, словно только и ждал этого. — Сможете сдержать вполне! Таких подстрекателей, как Махтумкули, видимо, не так уж много. Уберите их — остальные, как наседки, будут сидеть на своем месте.

— А к-к-как их убрать? — сказал Илли-хан. — Отец б-б-был бы здесь!..

— Нет отца, есть другие, у которых подстрекатели тоже под ногами путаются! Аннаберды-хан, Кандым-бай, Ширли-хан… Разве для них смутьяны — не кость в горле? Пусть не сидят по кибиткам, а действуют. Если другие племена не поддержат сердара Аннатувака, кизылбаши ему быстро голову свернут, а люди избавятся от беды… И сердар-ага домой вернется!

Он помолчал, задумавшись, потом спросил:

— Ну, а у вас как дела идут?

Илли-хан и Садап стали наперегонки рассказывать о совещании в доме Махтумкули, об обещании, данном поэтом Ата-Емуту о предстоящей поездке Илли-хана.

Гость внимательно выслушал и сказал:

— Тогда нам по пути — я тоже собираюсь посетить Аннаберды-хана.

— Слава аллаху! — обрадовалась Садап, не слишком обольщавшаяся дипломатическими талантами своего сына. — Помогите нам, хороший человек! Пусть ваши старания принесут добрые плоды!

— Постараемся, чтобы принесли, — заметил гость и спросил: — Шаллы-ахуна нельзя ли повидать?

— Нездоровится ему, бедняжке, — горестно вздохнула Садап. — Близко к сердцу принимает все наши беды святой человек. Может быть, лучше на обратном пути повидаетесь?

Прекрасно зная зловредную натуру Шаллы-ахуна, Садап не хотела, чтобы приезжий встретился с ним.

Гость поднялся.

— Ну, тогда, с вашего разрешения, мы отправимся. Как говорится, дорогу осилит идущий, дело — прилежный.

— Ой, а мы обед поставили! — засуетилась Садап. — Останьтесь!

— Спасибо, сестра! Будем живы, отведаем вашего угощения на обратном пути.

Садап проводила гостя и сына; глядя им вслед, вздохнула:

— Помоги нам, о аллах!.. Не дай свершиться бесчестию!.. Одну овцу пожертвую тебе!

* * *

Поведение Борджак-бая, в решительный момент не пожелавшего присоединиться к общему делу и пытающегося посеять раздор среди туркменских племен, не на шутку тревожило Махтумкули. Он и раньше знал, что бай поддерживает отношения с высокопоставленными лицами Астрабада, что он даже вхож в дом правителя. Но изменить в такие тяжелые дни своему народу! — это не укладывалось в сознании.

Борджак-бай оказался изменником в полном смысле этого слова. Он — как та хромая овца, без которой не бывает стада. Не страшно, если она плетется в хвосте, но когда она становится во главе стада — дело может кончиться плохо. Что же сделать, чтобы люди не клюнули на золотой крючок врага? Ведь сейчас все зависит от того, будет или не будет сплочен народ. Если да — он победит и значительно облегчит свое существование, если нет — тогда поражение и новая беспросветная кабала.

— Выпил бы чаю да лег отдохнуть! — сочувственно сказала Нуртач, ставя на дастархан чайник. — Ведь целую ночь не спал, все ходил по кибитке! Заботы этого мира никогда не кончатся…

— Все это, конечно, верно, — согласился Махтумкули, — нет конца заботам, каждый день приносит новые, одну хуже другой. А все же не всегда так будет, Нуртач! У арбы мира сломалось в дороге колесо, но его починят, обязательно починят, Нуртач!

— Ладно уж тебе! — невесело засмеявшись, отмахнулась Нуртач. — Всю жизнь о спокойствии да о согласии толкуешь, а где они? Только и найдешь их, когда в землю зароют!..

У порога кибитки остановился Тархан, неуверенно поздоровался.

— Здравствуй, ягненок мой! — ласково откликнулась Нуртач. — Я еще не поздравила тебя с благополучным возвращением…

— Ай, ничего со мной не случится, Нуртач-эдже! — рассеянно ответил Тархан.

— Не говори так, все от судьбы зависит! Кто может знать, что у нее, разлучницы, на уме? Вон сердар — такой уж был самоуверенный человек, а нынче и его кибитки коснулся ветер печали… Все в руках рока, сынок!

— Будь сердар поскромнее, не случилось бы с ним ничего, — сказал Тархан.

— Это так, дитя мое, — вздохнула Нуртач. — Садись, я сейчас и тебе чайник чаю принесу…

Тархан уселся на самом краешке паласа, прислонившись спиной к перекладине терима. Махтумкули, наливая чай, спросил:

— Прихворнул, что ли, сынок?

Голос его был участлив и ласков, и Тархан опустил голову, словно провинившийся.

— Я пришел проститься с вами, Махтумкули-ага, — смущенно ответил он.

Махтумкули взглянул на него внимательно и испытующе.

— Проститься, говоришь?

— Да, Махтумкули-ага…

— Куда же ты собираешься, сынок?

Тархан только повел своим большим носом и судорожно глотнул, не решаясь ответить.

— Не бойся, сынок, говори прямо! — мягко сказал Махтумкули. — Что у тебя случилось?

Тархан поднял голову.

— Махтумкули-ага, я хочу вернуться на родину!

— На родину? — переспросил Махтумкули и задумался. — Да, родина, сынок, у человека одна. Где бы он ни был, память о ней живет в его сердце. Говорят, кто разлучен с милой, плачет семь лет, а если разлучен с родиной — всю жизнь… Ты что же, весть какую получил?

— Нет, Махтумкули-ага.

— Почему же вдруг собрался?

Нуртач внесла чайник, поставила его перед Тарханом и вышла. Махтумкули продолжал:

— Вершина горы не бывает без дымки, голова молодца — без думки… Говори, что задумал, сынок, кроме нас с тобой в кибитке никого нет.

— Все скажу, Махтумкули-ага! — горячо воскликнул Тархан, глядя на старого поэта горящими глазами. — Если неверно поступаю, простите мою вину…

И он начал рассказывать. Со всеми подробностями он описал, как нашел в Куня-Кале Лейлу, как с ней пробивался сквозь кольцо врагов, как нашли они тихий приют в тугаях Гапланлы. Он сказал, что намерен навечно соединить свою судьбу с Лейлой, что собирается увезти ее.

Махтумкули слушал, и перед его глазами вставала собственная юность, далекая, как звездное небо, юность, в которой жила девушка Менгли, бушевали страсти, причудливым узором сплетались горести и надежды. Старому поэту был понятен порыв Тархана, ибо нет пламени сильнее, чем пламя первой любви. Сам поэт тоже горел когда-то в нем…

— Я понимаю тебя, сынок, — печально сказал старый поэт, — когда Тархан закончил свою исповедь. — Разлука с тобой будет для нас тяжела. Мы привыкли к тебе, считаем тебя родным. У тебя честное и мужественное сердце. Это большое богатство, которое будет тем больше увеличиваться, чем щедрее станешь ты делиться им с другими. Конечно, для нас было бы лучше, если бы ты остался — в эти тревожные, суровые дни неизмеримо большую ценность приобретает каждый верный человек. Но я не стану тебя уговаривать. Тебе кажется, что ты нашел свое счастье — я рад, если это так. Ты хочешь побороться с судьбой, сломить ее, как ломают норов необъезженного коня. Пошли тебе аллах удачу на этом нелегком пути.

Махтумкули отпил несколько глотков чая, хотел было рассказать Тархану о себе, но подумал, что это — лишнее, что не стоит ворошить пепел остывших костров. Он сказал:

— Лейла — тоже обиженный судьбой человек. Ее чувства были втоптаны в грязь, жизнь ее — чаша полынного настоя. Если ты сможешь сдобрить ее хоть тремя каплями меда, аллах прольет на тебя большой сосуд благодати, ибо благо, которое мы делаем для обездоленного, есть высшее человеческое и божественное предопределение. Если вы крепко, по-настоящему полюбили друг друга и твердо решили быть вместе — да пребудет над вами милость неба, милость человека и милость стихий!..

— Спасибо вам за все, Махтумкули-ага! — растроганно сказал Тархан. — Никогда не забуду вас. Умирать стану — на забуду!

— Ты не скоро умрешь, сынок, — ласково улыбнулся Махтумкули. — Ты еще поборешься с роком и поставишь его на колени. Но хочу, чтобы ты запомнил: кто засучил рукава для смертельной схватки, тот должен забыть о смерти, ибо каждая мысль о ней — это камень, который ты сам бросаешь себе под ноги.

— Запомню, Махтумкули-ага!.. Если разрешите, я пойду…

— Иди — и будь счастлив!

Тархан вышел из кибитки Махтумкули таким возбужденным, бодрым и уверенным, словно ему только что подарили еще одну жизнь. Он шел с высоко поднятой головой и просил солнце, чтобы оно поскорее улеглось на покой в свое каменистое горное ложе, чтобы побыстрее наступила тьма, в которой он сделает первый шаг по пути единоборства со своей неласковой судьбой.

Дойдя до кибиток Адна-сердара, Тархан остановился в раздумье, чем бы занять время до темноты. Из средней кибитки выбежала маленькая девочка со смешными косичками, та самая, что давеча жаловалась Лейле на своего братишку, и с разбегу уцепилась за полу халата Тархана.

— Иди скорее! Тебя бабушка зовет!

Тархан присел, легонько сжал пальцами крепкие налитые щечки девочки.

— Какая такая бабушка?

— Моя бабушка!

— Так, может, она тебя зовет, а не меня?

— Тебя зовет! Тебя!

— А ну, пойдем, спросим ее!

— Сам иди! А я играть буду!

Девочка вывернулась и убежала, а Тархан, недоумевая, зачем это он понадобился Садап, пошел к кибитке.

Садап сидела в посудном углу и перетирала пиалы и чайники. Она знала, что разговор будет неприятным и заранее готовилась к этому. Последние дни ее особенно выводили себя независимое поведение Тархана и его дерзкий тон. Она готова была выгнать его на все четыре стороны, но боялась, так как знала, что сердар высоко ценит этого нукера и порой сам старается не замечать его неуживчивого характера, спускает ему то, что никогда не спустил бы другому. Поэтому ей только и оставалось, что яростно плеваться и шипеть: "Ну, погоди, ушибленный богом, ну, погоди…" Что "погоди", она и сама не знала, но это успокаивало немного.

Когда Тархан переступил порог, она ехидно сказала:

— Больной человек, а шляется по всему селу!

— На своих ногах шляюсь, не на чужих! — как всегда резко ответил Тархан, усаживаясь. — Может, вы меня, как Ивана, хотите заковать в кандалы? Так я не раб! Не нравится — заплатите мне, и я уйду. Что-что, а уж батраком-то везде устроюсь.

"Ну, и скатертью дорога!" — чуть не вырвалось у Садап, но она переборола себя и только насмешливо посочувствовала:

— Значит, болеешь, бедняжка?

— Нет! Здоровее меня в ауле не найдешь!

— Что ж ты тогда притворяешься?

— Испытали бы вы хоть десятую часть того, что мне пришлось, посмотрел бы я, кто притворяется!.. Сколько дней пиалу чая спокойно выпить не могу! Я ведь тоже человек, тетушка!

— Разве? — сделала удивленные глаза Садап, но тут же спохватилась и добавила примирительным тоном: — Что ж ты по-человечески сказать не мог, что, мол, устал, и все такое?..

Садап боялась, что Тархан, вдруг рассердится и уйдет. Она позвала его с намерением выведать правду про Лейлу. Вряд ли сердар мог приказать привезти наложницу в Астрабад. Он ведь из-за нее семью совсем забыл, честь последнюю теряет — и вдруг такое… Нет, что-то здесь не так! Уж не сам ли Тархан, пользуясь отсутствием сердара, собирается опозорить его ложе? Недаром он из Гапланлы вместе с этой потаскухой вернулся и защищать ее пытался… Да, да, на голом камне и трава не растет — ясно, что задумал недоброе! Конечно, будь на то воля Садап, она не задумалась бы избавиться от Лейлы, но ее страшил гнев сердара. К тому же она все-таки старшая жена и обязана блюсти честь дома, особенно в отсутствие хозяина.

— Я пойду! — сказал Тархан.

— Погоди, куда торопишься? — удержала его Садап.

— Ай, если у вас больше нечего сказать…

— Есть что сказать! Почему нечего? Ты вот Илли-хану объяснил, что отец велел привести к нему Лейлу, — так ли это?

— Да, велел.

— А зачем она понадобилась ему?

— Откуда мне знать! Он велел передать — я передал. Остальное дело ваше…

— Ты же говорил, будто хаким требует?

— Говорил!.. Родственники ее нашлись!

— Бе, откуда могут быть родственники у бесстыдницы, ночующей с кем попало?

Ярость ударила Тархану в голову. Он с ненавистью глянул на Садап и срывающимся голосом произнес:

— Знаете что, тетя… Вам, видно, жизнь не в жизнь, пока грязью не обольете кого-нибудь!..

Садап усмехнулась, но, притворяясь удивленной, сказала:

— А что, разве не так? Может ли быть порядочность в наложнице, привезенной поперек седла? Пойди вон в Карабалкан к Овезберды-хану, спроси там — кто только не спал с ней до сердара!

— Кончайте, тетушка! — не выдержав, крикнул Тархан и выскочил, с силой хлопнув дверью.

Некоторое время Садап удовлетворенно хихикала, сидя на корточках. На лице ее было такое выражение, как у картежника, которому неожиданно повезло в игре.

— Так-так, — бормотала она, глядя на дверь, — не зря у меня сегодня целый день сердце билось. Ха, таких плутов, как ты, я мигом обведу вокруг пальца…

Она посидела еще немного и направилась в кибитку к Лейле.

Как и Тархан, Лейла с нетерпением ожидала ночи. Сперва она в волнении слонялась по кибитке, обострившимся слухом ловя малейший шорох. Но потом поняла, что следует заняться делом, чтобы отвлечься от тревожных дум, и стала старательно наводить порядок в кибитке. "В последний раз, — думала она, расставляя чайники, стряхивая коврики, выравнивая складки на аккуратно убранной постели, — это в последний раз…" Сердце ее трепетало и билось, как птица, попавшая в силок, но чувствующая, что коварная петля вот-вот отпустит ее. Все горести, выплаканные и невыплаканные в этой кибитке, все унижения и муки сгладились, потускнели, отодвинулись в неясную даль перед тем огромным счастьем, которое должно было открыться для нее в эту ночь.

Неожиданное вторжение Садап напугало Лейлу до того, что на лбу у нее выступил холодный пот, а пиала, которую она собиралась поставить на полку, выскользнула из ослабевших рук и мягко стукнулась о кошму. Вдоволь насладившись ее замешательством, Садап сказала:

— Готовься к отъезду! Сердар велел привезти тебя в Астрабад! Как только Илли-хан вернется, отправишься с Тарханом. Слышишь, проклятая аллахом, что я тебе говорю? Родственники твои нашлись.

Лейла слышала, но ей трудно было справиться с охватившей ее дрожью… Почему именно Тархан?.. Что это — внезапная удача или хитрая ловушка? Если бы это сказал другой человек, она от радости запрыгала бы, наверное, по кибитке. Но весть принесла Садап, от которой добра дожидаться — все равно, что шерсть на змее искать. Поэтому Лейла молчала.

А Садап все распалялась:

— Хаким сердара в зиндан бросил и сказал, что не отпустит, пока тебя не привезут… О-о, будь ты проклята, потаскуха безродная! Из-за тебя вся наша жизнь вверх дном перевернулась!..

"Почему из-за меня? — недоумевающе подумала Лейла. — Разве не говорил Тархан, что сердара схватили из-за того, что он коней не хочет отдавать шаху?" Конечно, она не подозревала, что, говоря о перевернутой вверх дном жизни, Садап имела ввиду в первую очередь себя, испытавшую после появления Лейлы немилость сердара.

— Собирайся в дорогу, бесстыжая тварь!.. — сказала Садап.

Лейлу вдруг возмутили ее оскорбления.

— Не поеду! — решительно сказала она. — Никуда не поеду!

— Что?! — взорвалась Садап. — Ты мне голову не морочь, шлюха! Попробуй только не поехать! Хватит и того, что ты нам крови попортила!.. Будь моя власть, я бы знала, подлая, что с тобой сделать!

Она со злобной яростью ущипнула Лейлу так, что бедняжку всю передернуло, и вышла, бормоча себе под нос проклятия.

15

День был ясным и солнечным, но к вечеру со стороны моря потянулись черные вереницы туч, обещавшие дождь. Сначала тучи ползли порознь, потом, догоняя друг друга, стали сливаться в сплошную черно-сизую пелену. Поднялся пронзительный ветер, тяжело упали на пыльную землю первые тяжелые капли. А к ночи разразилась настоящая буря.

Когда погода начала портиться, Тархан суеверно подумал, что это недоброе предзнаменование. Но быстро взял себя в руки, сообразив, что скорее — наоборот, бурная ночь может помочь беглецам. С этими мыслями он незаметно уснул, а когда проснулся, вокруг была такая темень, что хоть глаз выколи, а за стеной мазанки свистело, ухало и плескалось.

Тархан на босу ногу натянул сапоги, накинул на голову халат и вышел. Дождь лил как из ведра. Холодный ветер дробил с налета водяные струи, больно сек брызгами в лицо. На небе не было видно ни одного просвета. Джигиту показалось, что в мире не осталось ничего живого, что в нем безраздельно властвует слепая ярость стихии. Но присмотревшись, он увидел, что в кибитке Садап горит свет, и с острой неприязнью подумал: "Сидит старая карга! Не спится проклятой!"

В кибитке Лейлы тоже мерцал слабый огонек.

— Ждет моя газель! — с теплой лаской тихо сказал Тархан.

Не обращая внимания на дождь, Тархан прошел в конюшню, подбросил лошадям сена, похлопал своего гнедого по гладкой шее. Конь повернул голову, шумно выдохнул теплый воздух и снова захрустел сеном.

В просвете двери мелькнула неясная тень. Тархан метнулся к выходу, но там никого не было, только хлюпал дождь да голодным волком завывал время от времени ветер. Тархан долго, до боли в глазах, вглядывался в темноту. На душе стало как-то смутно и тревожно, скверным предчувствием кольнуло сердце. Он потряс головой, отгоняя непрошеные мысли, и вдруг увидел, что в ночи мерцает еще один светлячок. "Это у Ивана!" — догадался Тархан и вспомнил, что они так и не попили утром вместе чаю. И он решительно зашагал к мазанке Ивана.

Собственно, это была не совсем мазанка. В начале лета ее построили по приказу Адна-сердара из бревен, за которыми специально ездили в Гапланлы. А потом обмазали сверху глиной. Дело в том, что Адна-сердар давно уже вынашивал мысль о собственной кузнице, такой, как у Аннаберды-хана, где сам сердар неоднократно чинил ружье.

Вообще-то построить кузницу и приобрести необходимый инструмент было для сердара совсем несложно, намного труднее было найти хорошего кузнеца. А сердар хотел не кого-нибудь, — он мечтал о мастере, сумевшем бы превзойти кузнеца Аннаберды-хана, — тот мог не только ковать кетмени и сабли, не только чеканить узоры по металлу, но и разобрать по винтику и снова собрать ружье. Хан привез его из Хивы, заплатив огромные деньги: говорил, что пятьсот золотых. Правда, знающие люди уверяли, что не пятьсот, а только триста, но разве триста золотых — малые деньги? Это цена пяти крепких рабов! Но сердар, несмотря на свою жадность, заплатил бы такую цену. Он знал, что добрый кузнец за год возвратит с лихвой все расходы. Вот где только найти такого кузнеца, как не обмануться в выборе?..

Ивана привезли из Хивы специально посланные люди Адна-сердара. Он был таким же несчастным, разлученным со своей родиной горемыкой, как и Тархан. Но Тархан как-никак жил среди своих. Чтобы увидеть родные края, ему стоило только перейти горы Копетдаг. А родина Ивана…

Никто здесь не мог даже представить тех мест, откуда он. Далеко Россия… До Хивы и то полмесяца добираться нужно. А до Оренбурга — еще сорок переходов, — там только и начинается родина Ивана.

Когда он рассказывал о России, о том, как попал в эти края, слушатели только диву давались и от всего сердца со-чувствовали тяжелой судьбе бедняги. Как не сочувствовать! Ивану в ту пору было пятнадцать-шестнадцать лет. Отец его, военный, служил в крепости Ильине, близ Оренбурга. Это был важный оборонительный пункт России. От крепости до самой Хивы расстилалась пустыня, на которой изредка появлялись со своими отарами скотоводы. Здесь же тянулись и караванные тропы, по которым хивинские купцы доходили до самого Урала. Они привозили каракуль, ковры, чай, шелк и увозили сукно, бархат, сахар, стекло, бумагу, самовары. Нередко такие путешествия кончались несчастьем: разбойники, промышлявшие грабежом путников и перевозкой рабов из России, рыскали по широкой степи, как волки, не давали житья мирным людям.

Печальная история Ивана началась так. В один из летних дней, после учебы в Оренбурге, Иван возвращался домой. Отец прислал за ним тройку и пятерых солдат. В это время в окрестностях Оренбурга было не особенно опасно: разбойники знали, что к городу подтянуто много войск и не рисковали появляться поблизости. Вот почему отец не волновался за сына.

Иван ехал в приподнятом настроении, радуясь предстоящей встрече с отцом, матерью, с маленькой сестренкой Наташей. Старый кучер тихо напевал солдатские песни. Любуясь зеленым бархатом трав, сплошь покрывающих холмы, Иван с удовольствием слушал песню старика и сам порой подпевал ему. Незаметно он задремал. Но вдруг фаэтон резко остановился, послышались выстрелы и крики. Не успел Иван открыть глаза, как безжалостная рука схватила его за шиворот и швырнула на землю.

Так наступил первый день его безрадостной жизни. Будь он проклят, этот день! Воспоминания о нем всегда вызывали тяжелый вздох. Все, что Иван пережил после этого, он с радостью поменял бы на один-единственный миг светлой юности… Да, пятнадцать лет каторжной жизни не стоили одного для свободы…

Еще ребенком Иван много слышал о Хизе, о жестоких разбойниках, хозяйничающих на ее дорогах. Однажды он даже беседовал с солдатом, которому посчастливилось вырваться из их рук, — и потом долго видел кошмарные сны. И вот — сам попал в плен.

В первые дни он горько плакал. Что ему оставалось делать? Его не привыкшие к работе руки, были в цепях, по спине часто прогуливался кнут. Слышал он только грубую брань. Полмесяца он шел, еле передвигая ноги, а конца степи не было видно, и порой Ивану казалось, что он вот-вот отдаст богу душу.

Но нет существа более выносливого, чем человек! Иван терпел. И не только терпел, — в глубине души лелеял слабую надежду на освобождение. Подбодрял его и старик кучер.

— Терпи, сынок. Не мучай себя, взывай к богу… Чем провинились мы перед ним, за что он уготовил нам такую участь?..

Хотелось поговорить, облегчить душу жалобой на судьбу. Но едва пленник раскрывал рот, как на голову его обрушивалась плеть.

Он попал в Хиву. После изнуряющей пустыни, буйная зелень садов, как-то особенно подействовала на Ивана, пробудив в его душе неизведанные, смешанные чувства. С присущей юности любознательностью он осматривался по сторонам, словно ожидал, что кто-то подойдет и вызволит его из неволи. Какое там! На следующий же день его привезли на базар и продали, как скотину. Торговались, рядились, били по рукам… Теперь он был бессловесным рабом.

Около пятнадцати лет проработал Иван у купца Бабаджана. Сначала был учеником кузнеца, потом сам стал мастером. Но все эти годы не умирала надежда на освобождение. Не раз Иван садился на коня и пытался добраться до дома. Его ловили, подвергали жестоким мучениям. Купец Бабаджан понял, что русский не успокоится, и решил, пока не случилось большого несчастья, найти покупателя, чтобы увезли Ивана подальше.

И вот уже три месяца Иван у Адна-сердара. Сердар с первого же дня решил подкупить его лаской: приказал бросить в кузнице новую кошму, дать Ивану посуду. Пообещал, если кузнец станет работать прилежно, самое позднее через год женить его на работе. Иван, скрывая свои истинные намерения, постарался ответить добром на добро и, засучив рукава, стал с увлечением работать. Но через несколько недель он сильно заболел и около месяца не прикасался к молотку. В последнее время у него под мышкой появилась какая-то болячка.

Он сидел в своем углу и перевязывал рану, когда сбежал Тархан и, весело подмигнув, промолвил:

— Как живешь, Иван?

Притворно сердясь, Иван ответил:

— Ты когда приехал из Астрабада?

— Прошлой ночью.

— Прошлой ночью!.. И до сих пор не нашел времени, чтобы выпить со мной пиалу чая?

— Понятно, Иван-джан… Не сердись… Я тебе о многом должен рассказать.

На ногах Ивана позвякивали кандалы. Сердар несколько раз обещал: "Если будешь честно работать, я прикажу снять кандалы".

А у Ивана была своя мечта: любым способом вернуться на родину, увидеть дорогие лица… Теперь он уже не наивным парнем. Тяжелые годы неволи укрепили его дух, и, будь у него сила, он, не колеблясь, насадил бы на копье по одному таких кровопийц, как купец Бабаджан или Адна-сердар. Но силы такой у него не было… И он уже слепо не полагался на удачу, как тогда в Хиве, — свои замыслы глубоко прятал в сердце, не поверяя их даже таким беднякам, как он сам.

Только от Тархана он не таился. Почти каждый вечер друзья сидели за чаем, повествуя друг другу о собственных невзгодах, а порой тихо пели — каждый на своем языке.

Собираясь бежать с Лейлой, Тархан решил проститься о другом. Кто знает, может, они в самом деле видятся последний раз. Хотя сердца их бьются одинаково и одинаковы душевные порывы, но пути у них разные… Тархан собирался направиться в Мерв, а Иван… Кто знает, где будет завтра Иван…

Взяв платок из рук Ивана, Тархан перевязал ему болячку и пошутил:

— Что за болезнь прицепилась к тебе?

— Это, браток, не та болезнь, — вздохнул Иван. — Скажи, чем сердце можно вылечить?

— Эй, Иван-джан, у кого сердце не болит! Я тоже не лучше тебя, такой же бродяга…

— Ты, Тархан, не бродяга, ты на родной земле живешь, а я…

— Какая разница? — перебил его Тархан. — Не все ли равно, где жить, если живешь, как собака?

— Разница, брат, большая… Знаешь, почему кукушка кричит не переставая? Потому что гнезда своего нет, тяжела скитальческая жизнь. Одно дело — на родине горе мыкать, другое — на чужбине. У нас даже пословица есть такая: "Своя земля и в горести мила".

Пословицу Иван произнес по-русски, и Тархан попросил:

— Скажи-ка по-нашему.

Иван раскрыл широкую ладонь с темными крапинками въевшегося металла и угольной пыли, протянул ее Тархану.

— Видишь? Так вот, когда человек попадет на чужбину, для него комочек родной земли, умещающийся на ладони, дороже всего на свете. Понял?

— Понял, — кивнул Тархан. — У нас говорят: "Каждому зайцу — свой холм"…

Отогнав печальные мысли, Иван подмигнул:

— Ну, рассказывай!

Тархан повторил свой вчерашний рассказ. Иван поинтересовался, не встречал ли он в Астрабаде русских невольников.

И опять вспомнил Оренбург, свою юность. Защемило сердце. Эх, жизнь треклятая!

Он положил руку на плечо Тархана и тихо запел песню, которую когда-то слышал от старого ямщика:

Ах, талан ли мой, талан таков, Или участь моя горькая; На роду ли мне написано, Что со младости до старости, До седого бела волоса, Во весь век мой горе мыкати, Ах, до самой гробовой доски.

* * *

Дождь утих, хотя тучи по-прежнему облегали небо.

Долго Садап боролась со сном, но все же незаметно уснула Тишина разбудила ее. Сонно зевая, она встала и крадучись вышла. Подошла к мазанке батраков и прислушалась. Потом прошлепала к кибитке Лейлы, осторожно толкнула дверь, и, убедившись, что она заперта, направилась к коровнику. Она кашлянула, и сразу появился человек. Садап прошептала что-то и пошла домой. Теперь она могла спать спокойно.

* * *

Друзья просидели довольно долго. Пили чай, разговаривали Потом Тархан поднялся.

Притихший было ветер вновь расшумелся и разогнал тучи. Замигали звезды. Тархан вспомнил тень, мелькнувшую в двери коровника, и тревожно осмотрелся по сторонам. Возле коровника маячило что-то темное, не то куча мусора, не то присевший человек — не разобрать. Он быстро юркнул в свою мазанку и остановился у двери, прислушиваясь. Однако гулко бьющееся сердце заглушало все остальные звуки. Он ощупью добрался до постели и сел. Несомненно за ним следят! Старая ведьма Садап, вероятно, учуяв что-то, поставила соглядатая. Но кто это? Ни Овеза, ни Кандыма в эту ночь дома не было. Кого же они наняли? "А может быть, никто и не следит? — с внезапно загоревшейся надеждой подумал Тархан. — Может, просто почудилось?" Но здравый смысл твердо сказал: нет, не почудилось, и ты не иди напролом, иначе все пропало.

Тархан с яростью ударил кулаком по колену: надо же случиться такому! Все шло как задумано — и в самый последний момент грозит сорваться… Нет, не сорвется! Сейчас он возьмет за горло и заставит его признаться, что поручила ему эта трижды богом проклятая Садап!

Он встал, туго затянул кушак на чекмене, попробовал, легко ли вынимается из ножен узкий чабанский нож. Надевая халат, подумал что Садап, вероятно, ничего толком не знает, иначе она взяла бы Лейлу на ночь в свою кибитку. И тут же обожгла мысль; а что, если она так и поступила!

Торопливо нашарив в темноте небольшую веревку, которой обычно пользовались, принося дрова, Тархан вышел, завернул за мазанку и направился к реке. Он решил обогнуть село с восточной стороны, подкрасться к коровнику с тыла и схватить караульщика, если он действительно там.

Небо просветлело еще больше, но идти становилось все труднее, так как песчаная почва аула сменилась липкой глиной. Оскользаясь, путаясь ногами в зарослях низкорослого кустарника, Тархан обошел кибитку Анна-Коротышки. Высматривая, чтобы не нарваться на собак, пробрался к коровнику и присел, осматриваясь.

Вокруг не было видно никого, но, сдержав дыхание и прислушиваясь, Тархан различил храп спящего человека. Звуки доносились со стороны саманной пристройки. Тархан осторожно шагнул и почти сразу же увидел человека, который спал, завернувшись в шубу и прислонясь спиной к пристройке.

Несколько мгновений Тархан лихорадочно соображал, как поступить. Еле касаясь земли ногами, сдерживая тревожные удары сердца, он подошел поближе, вгляделся — и сразу же вместо настороженности его обдала горячая волна гнева: у пристройки сладко похрапывал Караджа.

Почти не сознавая, что он делает, Тархан зажал Караджа рот. Тот моментально проснулся, забился, стараясь вырваться из крепких рук джигита. Тархан зажал ему и нос.

— Лежи, сволочь! Пикнешь — задушу!

Сбив с головы Караджи тельпек, Тархан стащил тюбетейку и запихал ее Карадже в рот. Потом крепко стянул за спиной локти. Подумал немного и платком перевязал лицо Карадже: чтобы не выпала тюбетейка. После отвел его в конюшню и привязал его к свободному колу.

Кроме Караджи мог быть кто-нибудь еще. Поэтому Тархан, крадучись, обошел все кибитки и успокоился только тогда, когда убедился, что сторож был один. Лейла ждала его. Тархан нежно пожал ее горячие руки, шепнул:

— Собирайся!

Сам он, еще раз благословляя отсутствие батраков (Кандыма взял с собой Илли-хан, Овез погнал в Атрек отару овец), быстро опоясался саблей, перекинул через плечо уже приготовленный хурджун, прихватил седло и побежал к конюшне.

Лейла вышла из кибитки и остановилась у входа, не зная, куда идти. Ее лихорадило. Казалось, что сейчас выскочит Садап и поднимет шум на весь аул. Подошедший Тархан взял Лейлу за руку, отвел в сторону и, положив возле нее хурджун, сказал:

— Лейла-джан, подожди здесь немного, я коня оседлаю. Не бойся.

Лейла снова осталась одна. Она храбрилась, но ох как не всегда удается держать себя в руках! В ее душе теснились не то страх, не то волнение. Она прерывисто дышала и едва держалась на подгибающихся ногах. Оглядываясь по сторонам, она не видела ничего пугающего, но когда послышался негромкий шорох, она вся облилась холодным потом от страха. Но бояться было нечего: перед ней, облизываясь, стоял пес Алабай. Лейла облегченно вздохнула, словно вырвалась из лап беды. Торопливо кинувшись к вещам, отломила кусок завернутого в платок чурека, протянула его собаке. Теперь она была не одна. Присутствие Алабая придавало ей мужества, словно рядом находится храбрый джигит, способный защитить ее.

Когда появился Тархан, Лейла удивилась, что он идет не один, стала пристально вглядываться в подошедшего с ним человека.

— Не пугайся, Лейла-джан! — быстрым шепотом пояснил Тархан, приторачивая хурджун к седлу. — Это его Садап поставила за нами следить!

Увязав вьюки, он подсадил на седло Лейлу и, держа одной рукой гнедого под уздцы, а другой таща за собой связанного и мычащего Караджу, направился по подножию бархана на западную сторону села. Около густых зарослей гребенчука он остановился, передавая поводья Лейле, сказал:

— Не смотри сюда, Лейла-джан, — я сейчас с этим негодяем рассчитаюсь за все!

— Тархан! — умоляюще сказала Лейла. — Не надо!.. Путь, начатый кровью, не будет счастливым. Не убивай его, Тархан!

Тархан, который при своей острой неприязни к Карадже собирался только попугать его как следует, заговорщицки прижал локоть Лейлы и, убедившись, что она поняла его правильно, шагнул к Карадже, выдернув из ножен узкий клинок ножа.

— Читай молитву, ишак!

Караджа затрясся всем телом, громко замычал и вдруг, заплакав, повалился в ноги Тархану, норовя прижаться лицом к его сапогу.

— Ишак проклятый! — бормотал Тархан, убирая нож и поднимая за шиворот Караджу. — Шкуру с тебя живого содрать надо!.. Жалко, что времени мало… Ну, чего головой трясешь? Клянись, что не будешь больше доносить сердару! Хотя давно ты уж честь свою променял на сердаровские объедки!.. Да не трясись, как блудливый щенок, не время еще!

Тархан нащупал наиболее толстый куст, собрав несколько ветвей вместе, с силой дернул, но ветви, хотя уж и лишенные листьев, но еще сохранившие в сердцевине своей силу летних соков, не поддались, выдержали. Тогда Тархан привязал к кусту Караджу, сорвал с него одежду и, оставив в чем мать родила, злорадно сказал:

— Твою шкуру я, так и быть уж, на тебе оставлю, но без этой — ночь просидишь!

Караджа стонал и мычал, умоляюще глядя на Тархана. Однако Тархан, затягивая покрепче узел веревки, только ворчал под нос:

— Стой спокойно, глупый сын скудоумного отца! Если околеешь до утра, считай, что расплатился и со мной, и с Анна-Коротышкой, и с остальными, кому ты подлость сделал… А жив останешься — благодари аллаха за непомерную доброту его!

Проскакав изрядное расстояние в направлении Куммет-Кабуса, Тархан резко сменил направление, поворотив коня на север, к отрогам Сонгидага. Лейла молчала, крепко ухватившись обеими руками за пояс Тархана. Ей было одновременно и тревожно от того, что Тархан давно не произносит ни слова, и радостно. Вот так бы и скакать с любимым всю жизнь!

— Ну, как? — спросил наконец Тархан.

Она только улыбнулась и крепче прижалась щекой к его широкой спине. Ей хотелось спросить, куда они едут, но она тут же подумала, что, вероятно, Тархан и сам не знает. Да и какое это в конце концов имеет значение. Они вместе — и этого достаточно.

— Теперь тревожиться нечего, — уверенно сказал Тархан. — Никто не догонит! Хаджиговшан во-он где остался!..

Лейла, конечно, радовалась, что их побегу никто не помешал, однако вместо уверенности в том, что все самое трудное осталось позади, она испытывала неясное беспокойство. Почему? Кто знает. Может быть, привыкнув к своей тяжелой судьбе, она боялась поверить в неожиданное счастье. А возможно, тревожный осадок остался после того, как она увидела связанного человека, там, у конюшни…

Чтобы успокоить Лейлу, а скорее всего, повинуясь естественному желанию вспомнить до малейших подробностей все, что предшествовало удаче, Тархан начал рассказывать обо всем, что произошло за сегодняшний день. А Лейла слушала, смотрела на полностью очистившееся от туч небо и думала: "Может быть, одна из этих ярких звездочек и есть звезда моего счастья? Может быть, она загорелась только сегодня и теперь освещает нам путь к удаче и радости?" Немного погодя мысли ее перескочили на другое, и она, вспомнив привязанного к кусту туранги Караджу, передернула плечами.

— Замерзла? — спросил Тархан. — Достать второй халат?

— Нет, — сказала Лейла, — я просто подумала: хорошо, что дождь перестал и потеплело…

— А-а-а… — догадался Тархан, — ты об этом недоумке, о Карадже? Да, это, милая, такой пройдоха, что из блохи жир сумеет вытопить! Он, поди, уже отогревается в своей кибитке да придумывает, что бы такое половчее соврать Садап, чтоб о позоре своем не рассказывать! Уже утро скоро. Видишь вон Ту яркую звезду справа? Ее утренней звездой называют. Раз она появилась на небе, значит, скоро рассвет. А мы, даст аллах, к этому времени до Атрека доберемся. Оттуда рукой подать до дуечи, сразу за Сонгидагом их земли начинаются. А уж у них-то нас сам шайтан не найдет! У этих бедняг Адна-сердар тоже в печенках сидит — не дальше, как в позапрошлом году пытался завладеть их пастбищами, а сколько раз скот угонял — сосчитать трудно! Вот, наверно, радуются, если весть дошла, что его кизылбаши схватили!

— Мы у них не останемся? — спросила Лейла.

— Нет, — сказал Тархан, — это все-таки близко. Мы поедем в Ахал, а оттуда в Мерв. Ты когда-нибудь о Мерве слыхала, Лейла-джан?

— Да…

— Вот это места, так места! Я там один раз мальчишкой был, а до сих пор помню. Куда ни глянешь — сплошные сады. Прямо рай земной! Вот там мы с тобой обоснуемся и заживем как люди. Мы теперь — птицы вольные, будем лететь по степи до тех пор, пока не найдем своего счастья, верно, Лейла-джан?

— Мне все равно, — тихо сказала Лейла. — Лишь бы ты был со мной…

Тархан намотал уздечку на луку седла, перекинул ногу, сел боком, обнял Лейлу за талию и начал жадно целовать ее. Она сначала отвечала на поцелуи, потом попыталась отстраниться, чувствуя, что руки Тархана становятся все более беспокойными и настойчивыми, а губы все более требовательными.

— Не нужно, Тархан-джан… ехать быстрее надо!..

Но Тархан, кажется, уже потерял голову. Он все сильней сжимал в объятиях Лейлу, не отрываясь от ее губ, рука его торопливо и неловко ласкала грудь женщины. И Лейла, поддаваясь одурманивающей страсти, все больше сникала в его объятиях.

Трудно сказать, обо что это мог споткнуться гнедой на ровном, как стол, такыре, но он споткнулся, едва не упав на колени. Испуганно ойкнув, Лейла ухватилась за луку седла, а Тархан, не сумев удержаться в седле из-за своего неудобного положения, шлепнулся на землю.

Оправившись от короткого испуга, Лейла засмеялась:

— Говорила же тебе, что ехать надо!..

Тархан, держась за узду коня, смотрел на Лейлу еще не остывшими глазами.

— Может быть, отдохнем немного, Лейла-джан?

— Нет, — сказала Лейла решительно. — Скоро рассветет, надо подальше уехать от этих мест…

— Ну, коли так, держись, Лейла-джан! — с задорным сожалением крикнул Тархан, садясь в седло и опуская плеть на широкий круп коня. Гнедой закусил удила и рванулся вперед.

Рассвет не заставил себя ждать — небо на востоке начало бледнеть и розоветь, потянуло утренним холодком — острым и бодрящим. Покачиваясь в седле в такт размеренной рыси коня, Тархан мурлыкал какую-то песенку без слов. Первое возбуждение, вызванное побегом, улеглось, настроение было ровное и веселое. В противоположность Лейле он был твердо убежден, что самое тяжелое и страшное осталось далеко позади, что птица Хумай прочно села на его плечо. Разве сама природа не помогала беглецам? Поднявшаяся с вечера буря загнала всех по своих кибиткам, а когда подошло время беглецам садиться в седло, дождь прекратился, словно по чьему-то повелению. Вот и сейчас погода такая стоит, что скорее весну напоминает, чем осень: не холодно и дышится свободно, травы, умытые недавним дождем, посвежели так, словно для них наступает пора цветения, а не увядания. И вокруг Хаджиговшана тоже все зазеленело… Интересно, что там сейчас творится? Караджа небось не знает, куда глаза девать от позора и попреков Садап, а она, растрепанная и злая, бегает из кибитки в кибитку, рвет на себе одежду, просит помощи. Кто ей поможет! Был бы сердар дома — тогда дело совсем иное: сумел бы и людей поднять, и на правильный след навести их, а так никто не станет кланяться перед Садап и Илли-ханом, напрасно Лейла волнуется…

* * *

Шаллы-ахун лежал, поглядывая на серое пятнышко тюйнука, и раздумывал, вставать или не вставать. Спать не хотелось — выспался за дни болезни досыта. Да и мысли беспокойные спать мешали: пленение Адна-сердара, нападение кизылбашей на Ак-Калу, возвращение Махтумкули… В общем, неприятных вестей было хоть отбавляй.

Особенно неприятно поразило Шаллы-ахуна благополучное возвращение Махтумкули. Не веря, что поэту удастся вырваться из рук кизылбашей, ахун радостно молил аллаха, чтобы он также покарал всех остальных бунтарей. Но обманул аллах ожидания своего слуги, не покарал строптивого Махтумкули, живым и невредимым увел его из вражеского плена. Хотя Шаллы-ахун был очень удручен этим, он, конечно же, сразу послал свою жену выразить поэту радость ахуна по поводу благополучного возвращения. После выздоровления собирался зайти сам — Шаллы-ахун умел придерживать свои чувства до поры до времени.

Увидев, что тюйнук совсем побледнел и из серого начал платок и надел лежащую рядом чалму. Завозилась в темноте жена, почесалась, зевнула, пожаловалась:

— Сон плохой видела… Дай бог, чтобы пронесло несчастье. Тьфу! Тьфу! Тьфу!

— Просыпайся побыстрее да воду согрей — посоветовал Шаллы-ахун, накинул на плечи полосатый халат, сунул ноги в кавуши и вышел. Трескуче кашляя и отхаркиваясь, он завернул га кибитку и стал обходить скотину. На мордах обеих лошадей уже висели торбы. Батрак Чары, младший брат Караджи — задавал корм коровам. Некоторое время ахун постоял, наблюдая за батраком, потом молча повернулся и пошел к дому. Он взял из рук жены кумган с теплой водой для омовения и направился к оврагу.

Ясное утро, свежий воздух подействовали на ахуна умиротворяюще, и он не заметил, как довольно далеко отошел от села. Остановившись неподалеку от мазара Кандым-шиха, Шаллы-ахун поставил кумган на землю и стал развязывать шнур штанов. В этот момент в кустах гребенчука кто-то завозился и засопел. Ахун обмер и, вытянув по-гусиному шею, повел головой в сторону звука. Под старым кустом лежал на земле ничком и трясся совершенно голый человек.

— Эстагпурылла! — забормотал ахун и попятился. — Эстагпурылла!..

Забыв о кумгане и придерживая штаны, он торопливо выбрался из оврага, но не удержался и глянул назад. Голый человек уже стоял на ногах, подпрыгивал и что-то мычал. Лица у него не было, вместо лица белело что-то круглое с горящими, как у шайтана, глазами.

Ахуну хотелось бежать сломя голову, но, как в кошмарном сне, он не мог двинуться с места. Подвывая от страха, он все-таки кое-как добрался до своей кибитки.

— Ой, отец детей моих! — всплеснула руками жена. — Что с тобой? Боже мой! Ты весь белый, как соль…

Ахун с трудом перевел дыхание, опершись на дверную притолоку.

— Ничего не случилось… Хотел размяться немного… до мазара Кандым-шиха дошел… А там голова закружилась… сердце схватило… чуть не упал…

— Говорила тебе, что плохой сон видела, так ты разве послушаешь! О боже, помоги нам, отведи лихо от порога!.. И после болезни еще толком не оправился — разве можно так далеко ходить!.. Где кумган-то оставил?

— Там, кажется, и оставил…

— О господи!.. Ну, иди-ка, ложись, а я пошлю Чары за кумганом… Чары! Ай, Чары!.. Где ты пропал, чтоб тебя земля проглотила!..

Испуганный Чары выскочил откуда-то из-за кибитки.

— Я здесь, тетушка!

— Сходи к мазару Кандым-шиха — там ахун-ага кумган позабыл, принеси, пока его не стащили!

— Я мигом, тетушка!

Чары уже много лет батрачил у Шаллы-ахуна. Он был человеком невезучим, робким и очень боялся своих хозяев. Получив приказание, вприпрыжку, помчался к оврагу, оправдывая свое, данное аульчанами, прозвище "Келев".

Добежав до оврага, Чары остановился, высматривая забытый ахуном кумган, но вместо кумгана увидел мычащего голого человека. Волосы у Чары встали дыбом, он дико завизжал и, петляя, как заяц, помчался к аулу.

— Ой, помогите! — вопил он. — Кандым-ших воскрес!.. Вай, братья, на помощь!..

Люди, жившие в последнее время в постоянном напряжении, схватили первое, что попало под руки, и выбежали на крик отражать нападение кизылбашей. В один миг весь аул поднялся на ноги. Однако врага не было видно, только по аулу метался весь встрепанный и перепуганный Чары и орал, будто к горлу его приставили нож. Кто-то из наиболее проворных схватил его за шиворот.

— Что стряслось, Келев? Чего вопишь, как ишак?

Заикаясь и дрожа, Чары указал в сторону оврага.

— Ка-ка-ка-ндым-ших поднялся из м-м-могилы! Клянусь аллахом, пусть меня кладбище покарает, если вру!.. Не верите, сами идите и посмотрите!

Некоторые засмеялись, кое-кто снисходительно пожал плечами, несколько человек нахмурились — не время было для глупых шуток.

Один из парней схватил Чары за руку.

— А ну, дурак, веди, показывай, где твой ших!

Толпа повалила следом за ними, подшучивая над Чары. Однако чем ближе подходили к оврагу, тем реже раздавались шутки. Люди постепенно настораживались, видя, что Келев испуган не на шутку. У самого оврага тот же парень сказал:

— Где Кандым-ших? Лезь, ищи! — И толкнул Чары вниз.

С отчаянным визгом, повторяя: "Ой, братья, не надо!" — Чары пополз на четвереньках. И тут кто-то из глазастых ребят закричал радостно и испуганно:

— Вон Кандым-ших!.. Голый сидит!.. Прячется!

Караджа действительно, увидев приближающуюся толпу аульчан и проклиная глупость брата, попытался спрятаться за кустом гребенчука, насколько позволяла веревка. Поэтому его и не заметили в первую минуту. У него уже стала появляться надежда, что удастся отсидеться здесь, как один из подростков запустил в овраг камень. За первым последовал второй, пятый, и скоро целый град камней обрушился на заросли гребенчука. Несколько ударов Караджа снес молча, только вздрагивал. Однако когда один увесистый голыш сухо чмокнул по локтю, а второй вскользь, но так, что в глазах потемнело, царапнул по макушке, Караджа не вытерпел, глупо завыл от боли и обиды и рванулся на толпу. Толпа, роняя камни и палки, кинулась врассыпную.

К оврагу подбежал запыхавшийся Мяти-пальван. Его моментально окружили, наперебой рассказывая об удивительном явлении — воскресении Кандым-шиха; теперь уже многие не сомневались, что Чары-Келев прав.

— Ших? — с сомнением покачал головой седой богатырь и, отдышавшись, направился к оврагу. Люди начали снова поднимать с земли камни — всем было до невозможности любопытно, что сделает с отчаянным Мяти-пальваном, который ни бога, ни черта не боится, воскресший ших.

Между тем Мяти-пальван спустился в овраг и уже взбирался на противоположный склон: так было быстрее, нежели обходить овраг кругом. Добравшись до Караджи, который лежал, уткнувшись лицом в землю и хрипло дыша, Мяти-пальван с опаской потрогал его за плечо.

— Кто ты, эй?… Что случилось?.. Ну-ка, вставай!

Караджа безмолвствовал, только плечи его задрожали. Мяти-пальван накинул на него свой халат и крикнул:

— Эй, джигиты! Идите-ка, помогите бедняге!

Сначала несколько более храбрых, а затем все, словно сорвавшаяся лавина, с криком и гамом ринулись через овраг на противоположную сторону и мигом окружили Мяти-пальвана и лежащего ничком человека. Мяти-пальван отвязал веревку от шеи Караджи, развязал ему руки. Увидев на затылке несчастного узел, догадался, что у него заткнут рот, развязал платок и ахнул:

— Караджа-батыр, ты ли это?! Что ты здесь делаешь в таком виде?..

Как ни странно, люди проявили очень сдержанное сочувствие к бедственному положению своего односельчанина. Некоторые высказывали даже откровенно язвительные замечания. Видимо, многие в глубине души очень неприязненно относились к Карадже из-за его постоянной готовности бежать с вестью к Адна-сердару. Повесив нос стоял и Чары, чувствующий, что теперь ему вообще не пройти по селу от насмешек. А Мяти-пальван все допытывался:

— Как ты в таком положении очутился, Караджа-батыр? Ну не лежи ты колодой, отвечай, когда спрашивают!..

Тот самый парень, который заставил Чары вести всех к оврагу, недружелюбно засмеялся и посоветовал:

— Не трогайте его, Мяти-ага, пускай лежит! Давайте кинем на него пару лопат песку и уйдем!

— Зачем закапывать? — отозвался второй насмешник. — Пускай так лежит — интереснее!

Тогда Караджа впервые поднял голову и, размазывая по щекам слезы и грязь, свирепо гаркнул:

— Идите ко всем чертям отсюда!

— Ого! — удивился первый парень. — Грозишь? Ладно, давай халат, и мы пойдем к чертям! — И он сорвал с Караджи халат.

В толпе послышались смешки. Караджа скорчился, затравленно поглядывая по сторонам. Кажется, только сейчас он почувствовал отчуждение, которое возникло между ним и односельчанами. И раньше ему приходилось терпеть от них, но он считал это не любовью отдельных людей и злился, пытался метить доступными ему способами, как сделал это, например, с Анна-Коротышкой за то, что тот однажды подшутил над ним в компании.

Сейчас Караджа увидел настолько единодушное презрение со стороны почти всех односельчан, что это вызывало уже не злость, а страх. Он вспомнил почему-то, как восприняли люди весть о пленении Адна-сердара, и ему захотелось тоскливо завыть.

Мяти-пальван отобрал у парня халат, вновь накинул его на Караджу и строго сказал:

— Довольно, парни! Пошли-ка по домам, а он тут сам управится. — Однако строгости надолго не хватило, и Мяти-пальван, улыбаясь, в усы, добавил: — Караджа-батыр, как добрый человек, видно, пообещал уже за свое освобождение а жертву аллаху одну овцу. Пойдемте освежуем ее и устроим хороший той.

Люди, особенно молодежь, дружно подхватили предложение Мяти-пальвана. Однако общее согласие нарушил истерический женский крик: какая-то женщина бежала от аула к оврагу, за ней вдали поспешал еще кто-то. Узнав в бегущей Садап, люди остановились в изумлении, а Караджа съежился еще больше, словно каждое проклятие, вылетающее из уст Садап, било его, как камень.

— Ох, чтоб ты не лежал в своей могиле! — вопила между тем приближающаяся Садап. — Чтоб сгорел твой труп!.. Чтоб тебя аллах покарал!..

— Что случилось, Садап-гелин? — вышел ей навстречу Мяти-пальван. — Кого так проклинаешь?.. Да успокойся ты!

Садап крикнула:

— Честь нашу опозорил этот негодяй!

Послышались недоуменные голоса:

— Кто опозорил?

— Что случилось?

— Кто же еще, как не этот ненашедший пристанища бесчестный кобель! — надрывалась Садап. — Вай-эй, братья, опозорил он нас!..

— Ты не вопи без толку! — строго потребовал Мяти-пальван. — Понятнее скажи, кто он такой!

— Тархан, чтоб его труп сгорел, вот кто!.. О аллах милосердный!..

— Он что — обругал тебя, избил или как? — допытывался еще более посуровевший Мяти-пальван.

— Увез с собой эту бесстыдницу Лейлу!.. Братья, садитесь на коней, если вы мужчины!.. Они не успели ускакать далеко — догоните их, живыми в землю заройте! Ох, был бы дома сердар!..

Никто не отозвался, и Садап накинулась на окружающих:

— Что вы стоите, люди? Где ваше мужество?.. Да разве вы гоклены? Какой-то безродный пришелец топчет вашу честь, а вы раздумываете!.. Вах, несчастная, я!.. Кому пожаловаться мне, к кому обратиться?.. О боже мой!..

Человек, двигавшийся вслед за Садап, оказался Шаллы-ахуном. Он подошел, кинул быстрый подозрительный взгляд на куст гребенчука, отвернулся и воскликнул, потрясая сухими ручками:

— О харам-заде! О проклятый! Сердар любил его, как сына, а он отплатил такой неблагодарностью… О поруганный аллахом!..

Ему казалось, что он ругает Тархана, на самом же деле его проклятия скорее относились к Карадже, которого он узнал и клял за свой недавний страх, так неприличествующий духовному лицу. И кумгана вдобавок не видно — либо затоптали в землю, либо утащили. А кто виноват? Опять тот же нечестивец Караджа.

Обратившись к Мяти-пальвану, ахун жалобно пропищал:

— Мяти! Честь сердара — наша общая честь! Не дадим растоптать ее нищему бродяге! Надо быстрее людям садиться на коней, надо догнать его и наказать!.. Как ты думаешь, Мяти?

Мяти-пальван не был сторонником нарушения закона или обычаев, но в душе он одобрял поступок Тархана. Будучи человеком добрым и справедливым, не один раз искренне жалел несчастную Лейлу, однако помочь ей ничем не мог да и, честно говоря, не стал бы вмешиваться в чужую семейную жизнь. Но вот на это решился другой, и старый Мяти в душе говорил ему: "Молодец!"

Так что же теперь ответить ахуну? Сказать, что Тархан поступил, как настоящий мужчина, — нельзя. С одной стороны, нет смысла настраивать против себя сердара, с другой — это было бы несолидно в устах такого яшули, как Мяти-пальван, и, наконец, громогласное признание правоты беглецов вряд ли окажет им сейчас существенную помощь. Поэтому Мяти-пальван помолчал для важности, погладил бороду и согласился с ахуном.

Думаю так же, как и вы, тагсир… Честь топтать не позволено никому. Сейчас мы пошлем в дорогу, четыре-пять всадников.

Шаллы-ахун торопливо благословил:

— Молодцы! Доброго пути вам! Удачи!..

Несколько мгновений он молчал, борясь с собой, но скопидомство победило трезвый расчет и осторожность, и Шаллы-ахун не очень уверенно спросил, обращаясь к людям:

— Тут, сынки, кумган должен был лежать… Может, кто из вас поднял нечаянно?..

16

Поблизости от походного шатра Абдулмеджит-хана, возле которого у двух пушек стояли навытяжку четверо часовых темнели несколько шатров поменьше. Шагах в пятидесяти от них, занимая обширную площадь вокруг, располагались шалаши сарбазов, сделанные из веток деревьев и кустарников. Так оно и должно быть: темнику — свое место, сотнику — свое, сарбазу — свое.

Довольные удачным началом военных действий, а еще больше — неожиданным отдыхом, сарбазы оживленно сновали среди своих шалашей. Одни кормили коней, другие чинили и проветривали одежду, третьи чистили оружие, четвертые пили чай, пятые просто нежились на солнышке да вели неспешный разговор.

Возле ханского шатра суетились трое сарбазов. Один из них готовил еду, другой кипятил воду для чая, третий, раздув кальян, ожидал зова хана. Собственно, ждали все трое, однако хан безмолвствовал.

Уже два дня конница Абдулмеджит-хана стояла здесь, ожидая приказа хакима. После разгрома туркменских джигитов в Ак-Кале, овладев крепостью, Абдулмеджит-хан отправил основную часть своего войска — пеших сарбазов — по северному берегу реки, а сам с конниками двинулся по южному. Не задержи их хаким Ифтихар-хан на полпути, они уже с двух сторон ударили бы по Куммет-Кабусу.

Конечно, хаким принял свои решения неспроста, для этого есть, видимо, достаточно серьезная причина. Однако Абдулмеджит-хан имел все основания быть недовольным задержкой. Будь его воля, он с ходу разгромил бы Куммет-Кабус. Однако приказ есть приказ, и хан остановил своего коня в Гямишли — как раз на полпути между Ак-Калой и Куммет-Кабусом. Он ждал человека, посланного для переговоров с Эмин-ахуном, владыкой Куммет-Кабуса.

Подсовывая подушки то под правый бок, то под левый, Абдулмеджит-хан томился ожиданием и размышлял, что хорошо бы, плюнув ка все запреты, ударить по Куммет-Кабусу — все равно от этой лисицы Эмина толку не будет, зря хаким питает какие-то надежды. А новая победа ох как нужна Абдулмеджит-хану! Конечно, взятие Ак-Калы уже создало ему известность, но хан, человек неглупый, прекрасно понимал, насколько все это непрочно. Ведь Ак-Кала была давно уже лишена своих неприступных стен, и грозную известность ее поддерживало лишь название крепости. А вот когда он захватит Куммет-Кабус и заставит покориться всех туркмен, слава о нем может докатиться до самого Тегерана.

В шатер заглянул нукер.

— Простите, мой господин… Прибыл Борджак-бай.

— Зови его сюда! — оживился Абдулмеджит-хан. — А людей его отведите к кому-нибудь из сотников, дайте чаю, накормите.

— Повинуюсь!

— Обед готов?

— Готов. Подавать?

— Глупец! Сначала кальян подай, чай подай — обед потом! Быстро!

— Повинуюсь!

Через некоторое время в шатер вошел уставший Борджак-бай, проговорил:

— Ассалам-алейким, хан-ага!

Абдулмеджит-хан, не вставая, пожал баю руку, вежливо справился о здоровье, добавив с усмешкой:

— Однако вы себя порядком ждать заставили!

Борджак-бай вытер пыльное лицо зеленым шелковым платком, сказал несколько извиняющимся тоном:

— Знаю, хан-ага, что ждали. Знаю. Да только не дай бог быть сейчас среди нашего народа… Клянусь аллахом, хан-ага, я стыжусь, что я туркмен!

— Что же вас так огорчило? — спросил Абдулмеджит-хан.

Два сарбаза внесли кальян и чай на серебряном подносе.

— Передайте сотникам, чтобы здесь никто лишний не шлялся! — приказал Абдулмеджит-хан и с удовольствием затянулся ароматным дымом. Борджак-бай сразу же потянулся к чайнику — пересохло горло с дороги.

— Что там было? — сказал он на повторный вопрос Абдулмеджит-хана. — Все было, кроме добра, хан-ага. Да-да… Я и раньше знал, что ничего из этого дела не получится, но не мог не уважить хакима. Будь моя воля, не поехал бы ни за что!

— Эмин-ахуна видели?

— Видел. Он вам большой привет передал. — Борджак-бай глотнул чаю. — Ахун, хан-ага, человек неплохой. Лучше Ирана, говорит, никто нас не защитит. Он понимает положение. Хоть, говорит, и не верят мне в Астрабаде, но я им предан.

— Что это значит?

— Наверно, обиделся за поимку Шукри-эффенди. Говорит, с порога, мол, моего гостя узели.

— Ай, баба! А ему известно, кто такой Шукри-эффенди и зачем он появился в этих местах?

— Не знаю, хан-ага, что ему известно, но он обиделся. Не сильно, правда. Если, говорит, власти арестовали, значит не без причины, только вот плохо, что случилось это у моего порога. Да, хан-ага, с самим ахуном договориться можно. Вся беда в том, что сидят вокруг него люди, прислушивающиеся к словам сердара Аннатувака и поэта Махтумкули. Они-то и мутят народ.

— А что они говорят?

— Ай, много говорят, хан-ага! Что кому в голову взбредет, то и говорят… Мол, нас, туркмен, целый год доит каждый встречный, а когда мы голодны, то корма никто не подбросит.

— Как это понимать?

— Объясню, хан-ага… Они говорят: государство постоянно взимает с нас дань, подати, налоги, а нам от государства никакой пользы нет вообще.

— О, будь прокляты ваши отцы!.. Так прямо и говорят?

— Так и говорят, хан-ага. А почему бы не говорить? Люди Махтумкули и Аннатувака чуть ли не каждый день прибывают в Куммет-Кабус. Они-то и будоражат всю степь!

— Было бы от чего шуметь! Несчастную сотню коней — только и требуют от Куммет-Кабуса! И это для них много?

— Видимо, хан-ага, считают, что много… Они знаете, что говорят? У меня даже язык не поворачивается повторить, никогда не позорили меня так перед народом! "Ты объединился с хакимом и хочешь завлечь нас в сети", — вот какие слова сказали они мне в лицо!

— Неужели Эмин-ахун не может заткнуть им рты?

— Эх, хан-ага, да разве его слушают! Народ совсем голову потерял! Клянусь аллахом, я сам все время как на иголках сижу! Все мне кажется, что-то случиться должно… Вот я вам случай недавний расскажу. Господину хакиму рассказал и вам расскажу… На днях возвращаюсь домой из Астрабада и вижу: целая толпа ждет меня. Окружили и твердят в один голос: "Если хаким желает нам помочь, то пусть поможет всему туркменскому народу, иначе мы не станем сидеть спокойно дома, бросив в беде своих братьев". Представляете, хан-ага, мои люди — и мне такие слова говорят! Что станешь делать? Отделался от них кое-как.

Наступило тягостное молчание. Наконец хан, медленно подняв голову, сказал:

— Я знаю, что вы устали с дороги, но все же постарайтесь к рассвету добраться до Астрабада. Сейчас все решает время — надо не дать возможности Аннатуваку оправиться от поражения в Ак-Кале. Он думает на берегах Атрека набрать новую силу, но я перехвачу его! Моя сабля не коснется ножен, пока я не брошу под солнцем его труп! Я ему еще покажу, кто такой Абдулмеджит-хан! Я сделаю так, что на его землях будут выть одни шакалы! Он считает себя Рустамом, глупец! Посмотрим, проклятие твоему роду, кто Рустам-зал, а кто Шейх-Сенган.

Бледное худое лицо Абдулмеджит-хана дрожало и кривилось, тонкие губы прыгали. Борджак-бай подивился в душе его внезапной ярости. Попивая чай ответил неспеша:

— Хорошо, хан-га… Если нужно, мы немедленно отправимся в путь… Однако есть к вам просьба большая…

— Прошу вас! — милостиво разрешил Абдулмеджит-хан, успокаиваясь.

— Не осуждайте, если скажу не так.

— Говорите, говорите!

Борджак-бай помедлил, раздумывая, стоит ли говорить то, что он собирался сказать, или не стоит. Абдулмеджит-хан нетерпеливо сказал:

— Что же вы прикусили язык? Говорите, если есть что говорить!

Борджак-бай рассердился и, не донеся до рта пиалу с чаем, бухнул:

— Зря Адна-сердара в зиндане держите!

— Что?! — гневно изумился Абдулмеджит-хан. — Зря?

Однако решительность Борджак-бая оказалась короткой, и он заговорил своим обычным тоном:

— Нет-нет, не осуждайте, хан-ага! Это бес меня путает. Да-да, бес. Не судите строго: конечно, не зря сердара посадили — это все понимают. А только, мне кажется, было бы лучше, если бы он сейчас находился среди гокленов. Недавно вернулся человек, посланный мной к Эсберды-хану. Хан велел передать: если, мол, не хотят отдать народ полностью в руки сердара Аннатувака и поэта Махтумкули, пусть немедленно освобождают Адна-сердара… Подумайте сами, хан-ага, кто может отвернуть гокленов от порочных проповедей Махтумкули? По-настоящему только Адна-сердар. А против Аннатувака стать лицом к лицу? Тоже Адна-сердар. Потому что он во всей степи никого, кроме себя, не считает предводителем народа. Знаете нашу туркменскую пословицу: "Головы двух туров в одном котле не варятся"? Пусть Аннатуаак столкнется с Адна-сердаром.

— Столкнутся ли? — усомнился Абдулмеджит-хан.

— О чем речь, хан-ага! — воскликнул Борджак-бай. — Обязательно столкнутся! Адна-сердар предпочтет скорее собак пасти, нежели подчиниться Аннатуваку, а Аннатувак тоже норовом крут. Нет, хан-ага, я точно знаю — их вражда давняя и неразрешимая.

— Почему же сын не исполняет его поручения?

Борджак-бай махнул рукой, презрительно усмехнулся.

— Сын Адна-сердара, хан-ага, опоздал, когда ум делили Это ни рыба ни мясо, так что удивляться не стоит. Все дела ведет старшая жена сердара, женщина неглупая и решительная, но, сами понимаете, — женщина. А нукер, которого послали с поручением из Астрабада, бежал недавно с младшей женой Адна-сердара.

Глаза Абдулмеджит-хана округлились.

— Как? С женой сердара бежал, говорите?

— Да, мой хан! — притворно вздохнул Борджак-бай.

— Тот самый нукер, который из Астрабада уехал, одаренный и обласканный хакимом?

— Да, хан-ага!..

— Под самый корень, значит, сердара подрубил?

— На весь мир опозорил, — согласился Борджак-бай. — Вот верно говорят, что разжиревший ишак лягает своего хозяина.

Абдулмеджит-хан грубо выругался.

— А ведь на святом Коране клялся!

Борджак-бай пожал налитыми плечами.

— Для таких клятву нарушить все равно что с осла соскочить! В наше время нельзя на человека полагаться…

— Вас тоже трудно понять! — упрекнул Абдулмеджит-хан. — То говорите, что можно довериться, то — нельзя…

Полог шатра качнулся, вошел сотник.

— Приехал господин хаким! — сообщил он.

Абдулмеджит-хан был ошеломлен, а Борджак-бай чуть не лишился чувств.

* * *

В Куммет-Кабусе царило нервное оживление. Бежавшие из Ак-Калы и ее окрестностей люди расположились вокруг минарета громадным тысячеголосым табором. Плач детей, рев голодной скотины, пронзительные вопли ссорящихся женщин, яростные возгласы спорщиков — все это висело над Куммет-Кабусом, растворяясь в сплошной тяжелой туче лессовой пыли. Потерявшие от страха разум, охваченные паникой, люди метались, не зная, куда направиться, у кого искать защиты. Стихийно возникавшие сходки, не успев закончиться в одном месте, возникали в трех других. И всюду шли горячие споры. Каждый давал свои советы, каждый строил предположения насчет того, как лучше избежать кизылбашей, каждый утверждал свое, не слушая соседа, как это всегда бывает в неорганизованной толпе.

Слухи о том, что войска Абдулмеджит-хана двинулись в сторону Куммет-Кабуса, переполошили всех от мала до велика. Наиболее впечатлительные начали поспешно покидать Куммет-Кабус, заражая нервозностью остальных. Эмин-ахун, послав парламентеров в Астрабад, предупредил повальное бегство. Узнав об остановке иранского войска, люди немного успокоились. Однако сам Эмин-ахун не верил иранцам и частенько в разговоре с близкими говорил: "Кизылбаш — он был и останется кизылбашем. Рано или поздно, но мы должны искать защиты в иных местах". А иногда, в минуты откровенности, добавлял: "Молите у аллаха скорейшего прихода наших кровных братьев из Турции". Он утверждал, что только Турция, которая является истинным знаменосцем ислама, может стать подлинной защитой и опорой всех мусульман. Несколько лет назад он ездил в Каабу и познакомился с эффенди, известными в Мекке и Медине. С тех пор дорожку в Куммет-Кабус для различных ревнителей веры никогда не заносило песком.

Связь Эмин-ахуна с турками не была тайной для Астрабада. В течение ряда лет сам Абдулмеджит-хан наблюдал за гостями Эмин-ахуна, но до поры ничего не предпринимал. И если бы не арест Шукри-эффенди, Эмин-ахун до сих пор не знал бы, что находится под наблюдением.

Арест Шукри-эффенди серьезно обеспокоил его, и он даже начал подумывать о Хиве и Бухаре, но тут же махнул рукой: нет, его хивинские и бухарские единомышленники пять раз в день читают намаз, оборотясь лицом к Турции. Значит, только ока. А может быть, Россия? Но при одном упоминании о России ахуну делалось нехорошо. Именно это и являлось основной причиной того, что Эмин-ахун не порывал окончательно с Астрабадом и пытался уладить дело миром. В противном случае ему пришлось бы стать на сторону сердара Аннатувака, а разве не у Аннатувака советчиком Махтумкули? И разве не Махтумкули уже не первый раз начинает разговор с богопротивного Аджитархана?

Эмин-ахуну было очень трудно. Он не мог откровенно, как Борджак-бай, пойти на сделку с Ираном. В то же время ему не доставало ни решимости, ни уверенности призвать народ к мечу справедливости. Конечно, хаким будет недоволен ответом, который передаст ему Борджак-бай. Однако не до такой степени, чтобы прийти в ярость и двинуть войска на Куммет-Кабус, так как он, ахун, оставил место надежде, пообещав сделать все, что в его силах, чтобы сдержать народ. Хаким ведь не дурак, чтобы размахивать плетью, увеличивая число своих врагов. Прошли те времена, когда достоинства человека оценивались по количеству его врагов, нынче каждый старается из ягнячьей шкурки шубу сшить — из врага хоть плохонького друга сделать…

— К вам гости, тагсир!

Эмин-ахун равнодушно покосился на талиба, тяжко вздохнул. Кто только ни приезжает к нему в эти дни! Каких только разговоров ни наслушался он за последнее время! Он устал и от раздумий, и от гостей, и от разговоров. Однако долг вежливости — превыше всего, и Эмин-ахун устало поднялся, кинул старенький домашний халат на мешки с пшеницей, надел новый, полосатый, разгладил закрывавшую всю грудь белую бороду, обулся и вышел встретить гостя.

Выстроившиеся около дома, как вымуштрованные воины, талибы разом сложили руки и поклонились. Эмин-ахун еле кивнул, высматривая приезжего. Им оказался крупный чернобородый веснушчатый человек. Ахун узнал одного из людей Борджак-бая и с душевным смятением прошептал про себя:

— Побереги нас, создатель, от худа!..

Оказывая почтение хозяину, гость еще издали спрыгнул с седла и пошел навстречу ахуну, ведя коня в поводу. Однако от приглашения зайти в дом отказался.

— Мне всего несколько слов сказать вам, тагсир, и… лучше бы без свидетелей!

Эмин-ахун посмотрел на шпиль минарета, четко рисующийся в утреннем небе, подумал и сказал:

— Пойдемте… Я должен выйти к народу. Пока мы дойдем, вы мне объясните свое дело.

Дело заключалось в одной-единственной фразе, но она заставила Эмин-ахуна вздрогнуть, как от удара хлыста, и приостановиться.

— Меня вызывает господин хаким? — переспросил он все еще не веря.

— Да, — подтвердил веснушчатый посланец. — Он сейчас в Гямишли, вчера вечером приехал.

— Еще кого вызвал?

— Этого я не знаю, тагсир. Кроме Борджак-бая, из наших там никого нет. Говорят, не сегодня-завтра будет освобожден Адна-сердар.

— Сам хаким говорил это?

— Да, люди слышали, как он обещал Борджак-баю.

Неторопливо переступая по мягкой пыли, ахун подумал:

"Вызывает господин хаким… Зачем вызывает? Если поедешь, наверняка придется брать на себя массу обязательств, давать обещания; не поедешь — станешь явным врагом государства. Что делать? Один аллах ведает, откуда повеет ветер завтра…"

Глядя, как кончик поводьев чертит тонкую полоску по дорожной пыли, чернобородый сказал негромко:

— Борджак-бай передать велел, пусть тагсир не опасается — опасности нет никакой.

Эти слова уязвили самолюбие ахуна: гость раздумье принял за трусость. Но не объяснять же ему своих мыслей! И Эмин-ахун спокойно возразил:

— Неужели, иним, Борджак-бай думает, что мы боимся за свою жизнь? От судьбы своей никто не спрячется, хотя, хвале аллаху, до сих пор сам создатель был нашим защитником. Да не лишит он и дальше нас милости своей!.. Дело, иним, не в моей голове. Народ убедить невозможно — вот что заставляет тревожиться. Люди совсем дурными стали.

Помолчав, гость спросил:

— Что мне передать хакиму, тагсир?

Ахун ответил не сразу.

— Пойдем, иним, к минарету, — сказал он, — послушаешь, что люди говорят. А остальное я добавлю.

— Нет, тагсир! — отказался веснушчатый. — Я должен слышать ответ от вас, а не от людей. Скажите, что передать, и я поеду, не задерживаясь.

Красивая борода Эмин-ахуна дрогнула. Но сдерживая чувства, он спокойно сказал:

— Что ж, тогда, иним, скажи хакиму, что Эмин-ахун приехать сейчас не может. Не знаю, видно, простудился я, что ли, все тело ноет. Встал с постели только потому, что необходимо поговорить с народом. Ходят разные проходимцы, сеют панику, мутят людей. Сам, вероятно, видел, сколько их стоит наготове со связанными пожитками Только крикни — немедленно побегут без оглядки. Вот и надо их успокоить. Ты, иним, скажи Борджак-баю, а он пусть объяснит хакиму, что я сторонник спокойствия. Бродяжничество к лицу недоумку, а мирный народ должен жить на одном месте… Я прекрасно понимаю, что никто не обретет спокойствия, бегая от государства. Беда, что многие не понимают этого. Но я сделаю все, что в моих руках, чтобы не позволить неразумным седлать коней. Пусть Борджак-бай заверит в этом господина хакима. И просьбу мою передаст: пусть войско не переходит Гямишли. Если перейдет, тогда у меня не хватит сил сдерживать народ. Да и никто уже не сдержит. Так, слово в слово, и передай, иним, Борджак-баю. А он пусть расскажет хакиму. Понял меня?

— Понял, тагсир!

— Ну, вот и молодец, пусть твоя жизнь будет долгой. Счастливого тебе пути, иним!

— Будьте здоровы, тагсир!

Не успел гость скрыться из глаз, как на правом берегу реки показалось семь или восемь всадников, скачущих в клубах пыли по направлению к селу. Они прогрохотали по мосту через Гурген и направились к дому ахуна. Толпа, давно уже заприметившая их, ринулась туда же. Поспешил и ахун, гадая, кого это еще принесло.

А принесло такого гостя, о встрече с которым Эмин-ахун думал меньше всего. Однако настроение людей, по всей видимости, не отвечало настроению ахуна. В толпе люди возбужденно и радостно переговаривались:

— Смотрите-ка, Махтумкули!

— Неужто сам?

— Где, где Махтумкули?

Люди старались протиснуться поближе к приезжим, позабыв, что надо дать дорогу ахуну. Он рассердился и громко сказал:

— Расступитесь! Отойдите!

Толпа пропустила его, но без обычной торопливой услужливости, — это сразу с чувством неприязни к приезжим отметил Эмин-ахун. Он остановился возле двери кибитки и позвал нескольких аксакалов:

— Курбан!.. Эсен!.. Тангрыкули! Проходите!.. А вы, — повернулся он к толпе, — идите и занимайтесь своими делами!

Толпа заволновалась. Высокий, рыжебородый, тощий яшули крикнул громко, чтобы слышали все:

— Люди сейчас не о деле — о жизни заботятся, тагсир! Махтумкули и другие вовремя приехали — пусть скажут свое слово народу. Мы не хотим быть застигнутыми врасплох!

Старика поддержали. Послышались выкрики:

— У Махтумкули-аги нет тайн от народа!

— На улице надо разговор вести!

— Пусть все слышат!

Махтумкули тепло улыбнулся и поднял руку.

— Вы правильно говорите, люди, — нам нечего от вас таить. Давайте будем разговаривать там, где вы найдете это нужным.

Понимая, что перевес не на его стороне, но все же не желая сдаваться, Эмин-ахун сказал:

— Можно говорить и здесь — ничего от этого не изменится… Однако нездоровится мне, лучше в кибитку войти… Пусть заходят все, кто поместится, а остальные подождут здесь.

— Кошмы у кибитки поднять надо! — крикнул все тот же старик.

Эмин-ахун сердито добавил:

— На той, что ли, собрались? — и скрылся за дверью.

За ним последовали гости и человек двадцать яшули. Больше не поместилось. Но кто-то все же закинул вверх кошмы кибитки, и ахуну скрепя сердце пришлось примириться с таким своеволием, какого в иное время он бы не потерпел. Талибы проворно расставили перед гостями чайники и пиалы.

Махтумкули, отхлебнув глоток чая, начал без долгих предисловий. Он рассказал, что вчера в Серчешме захватили двух кизылбашей-лазутчиков. По их словам, Шатырбек накапливает силы, подтягивая людей из самых дальних крепостей. В Гямишли наготове стоит с войском Абдулмеджит-хан. Битва может начаться в любую минуту, уже со всех сторон доносится запах крови. Нужно решать, что делать. Лежать беззаботно, следуя правилу, что и в потоп утке воды по грудь, или, крепко подтянув кушаки, выйти в поле? Люди — не утки, а в поле есть и смерть и слава.

Вопрос Махтумкули заставил Эмин-ахуна призадуматься. Несколько дней он сам ломал голову над тем, как выйти из создавшегося положения, и не нашел ясного ответа. Теперь он был обязан найти его, потому что неопределенность может только вызвать нежеланный шум среди собравшихся. Но все же он сказал уклончиво, как всегда:

— Вы правы, поэт, обстановка с каждым днем усложняется, и трудно различить, где поднялся буран, а где уже затих. Мы тоже размышляли, что делать? Хорошо, что вы приехали. Как говорили в старину, халат, скроенный по совету, коротким не будет. Скажете, к какому решению пришли вы, а потом подумаем сообща, посоветуемся.

Махтумкули видел ахуна насквозь и понимал, что тот при любых обстоятельствах хочет выйти сухим из воды. Пусть выходит! Важен в данный момент не Эмин-ахун, а его люди, представляющие немалую силу. Поэтому старый поэт снял тельпек, вытер платком широкий лоб и ответил, что решение принято давно и оно окончательное: хаджиговшанцы решили выступить против Астрабада. Иного выхода нет, все усилия решить дело миром оказались тщетными. Да и жить дальше в таких условиях людям уже невмоготу. Подати, налоги, грабежи, насилия…. Чем ниже сгибается спина народа, тем тяжелее груз на нее наваливают. Борджак-бай шлет своих гонцов и обещает, что хаким облегчит положение народа. Однако нужно понимать, что дело не в хакиме, что хаким тоже подвластный человек. Сегодня он, может быть, и облегчит немного жизнь людей, а завтра сделает ее еще тяжелее, потому что так прикажут свыше. Надо думать о завтрашнем дне, о судьбе детей и внуков. Пусть хоть они не харкают кровью, как пришлось их отцам.

— Вот так, тагсир, — закончил Махтумкули, — нет выхода, кроме как обнажить саблю. Или мы возьмем судьбу в собственные руки, или с честью вручим аллаху дарованную нам жизнь.

Поглядывая на людей, которые затаив дыхание слушали Махтумкули, Эмин-ахун заметил:

— Подтянуть кушак и выступить на круг, поэт, не трудно, а вот победить в борьбе…

— Мы все понимаем, — сказал Махтумкули. — Враг наш силен. Это — государство, у него и солдаты, и ружья, и пушки. Но если народ твердо решится, он победит. Народ, тагсир, это не стадо овец, которых можно собрать в загоне и делать с ним, что пожелаешь! В одиночку мы, конечно, слабы. Но если гоклены объединятся с иомудами, к ним обязательно примкнут и теке, и сарыки, и слоры, и эрсари и многие другие, которым тоже не под силу в одиночку бороться с судьбой. Вот тогда нас не сломит ни Астрабад, ни кто другой. Не так ли, люди?

Со всех сторон послышались возгласы одобрения:

— Верно говорите, Махтумкули-ага!

— Дружным бог дает, недружных — гнетет!

— Действующие сообща всегда беду отведут!

— Я согласен с вами, поэт, — вынужден был сказать и Эмин-ахун. — Взаимная поддержка — дело, конечно, хорошее. — Но тут же добавил: — Только народ у нас очень напуган — боятся, что их постигнет участь жителей Ак-Калы.

Брови Махтумкули удивленно поднялись кверху.

— Участь аккалинцев страшит людей? Да им нужно сказать: "Молодцы!" Если все мы, как они, дружно поднимемся за свою честь и свободу, не жалея жизни, враг покажет спину! Конечно, битва не бывает без потерь. Но пасть за правое дело — это ли не высшее достоинство мужчины! Вот так, тагсир! Абдулмеджит-хан уверен, что уже сломил нас, а он только теперь увидит силу туркмен! И если вы принимаете наше решение, то встретить кизылбашей надо именно здесь, на подступах к Куммет-Кабусу. Детей, женщин и имущество перевезти за Атрек, а на этом берегу собрать всех, кто может держать оружие и чье сердце оставили сомнения. С одной стороны подойдет со своим войском Аннатувак, с другой — придут наши. Вот тогда враг полной мерой в открытом поле испытает, что такое гнев народа, воля его и отвага!

Сдержанный гул прокатился по толпе, окружившей кибитку Эмин-ахуна. Прокатился и затих: люди ждали, что скажет ахун. А он молчал, неторопливо потягивая остывший чай и прикидывая, как бы это ускользнуть от прямого ответа. Махтумкули не торопил его, понимая, что на этот раз схитрить ахуну не удастся, — он вынужден будет сказать "да" или "нет". Направляясь к Куммет-Кабусу для разговора с ахуном, поэт очень хотел, чтобы разговор этот состоялся не в узком кругу приближенных к Эмин-ахуну подпевал, а среди простых людей. Теперь сам народ потребует твердого решения.

Ахун поднял наконец голову и обвел взглядом сидящих поблизости яшули.

— Говорите свое мнение, люди! — предложил он.

"Выскальзывает, как блоха из собачьих зубов! — с веселой досадой подумал Махтумкули. — Научился за чужую спину прятать свои заячьи уши!" Однако вслух не сказал ничего. Вместо него возразил Мяти-пальван:

— Нехорошо, тагсир! — с грубоватой прямотой сказал седой богатырь. — Сами говорите, что думаете. А народ выскажется, просить не придется… Так, что ли? — повысил он голос.

— Мы уже вдоволь наговорились! — крикнули из толпы. — Люди ждут определенного слова!

— Чего ждать? — поддержали крикнувшего. — Махтумкули-ага ясно сказал: за сабли браться надо!

Маленький косоглазенький яшули, сидящий напротив Эмин-ахуна, добавил свою капельку яда:

— Говорите вы, тагсир… Что вы посоветуете, тому мы и последуем.

Эмин-ахун поднял полуопущенные веки. Лицо его было спокойно.

— Я и раньше говорил вам, поэт, — покашливая, начал он, — что, если возможно, надо решить дело без кровопролития… Народу и без войны хватает забот. Да и зима на носу — куда идти? А хаким от своих намерений не отступится, будет на пятки нам наступать… Говорили мы Борджак-баю, что пусть, мол, хаким поможет не только кумметкабусцам, но окажет милость всему народу. Просили его, чтобы не посылал сарбазов дальше Гямишли, — как видите, он послушался голоса разума. Только что приезжал от него человек, приглашал на встречу — думаю, сам хаким хочет мира, а не войны. Кстати, поздравляю вас — не сегодня-завтра освободят Адна-сердара!..

При последних словах Эмин-ахун кашлянул особенно значительно и с интересом посмотрел на Махтумкули: какое впечатление произвела на него новость. На лице Махтумкули не дрогнул ни один мускул, хотя сообщение было не то чтобы неприятным, а очень уж не ко времени — Адна-сердар явился бы скорее помехой общему делу, чем помощью.

— Вы все еще надеетесь на хакима? — спросил Махтумкули ахуна.

Эмин-ахун вздохнул:

— Ай, поэт, надейся или не надейся — все от рока зависит. Может быть, создатель смилостивится над бедными людьми, пошлет им спокойствие. Ссоры и вражда никому еще пользу не приносили.

— Да, — согласился Махтумкули, — это так. Я уже говорил, что хаким — человек государственный и будет делать не то, что он пообещал или даже что он сам хочет, а то, что прикажут ему. Господин говорит: "Возьми!" — нукер сдирает кожу! Нукер говорит: "Бей!" — раб убивает до смерти. Смотрите, как бы вам не оказаться в капкане собственной доверчивости.

— От судьбы не убежишь, — упрямо повторил ахун. — Сейчас по крайней мере мы никуда не намерены трогаться с места. А там — видно будет.

Из толпы поднялся горбатый яшули, крепко стуча палкой о землю, пробрался поближе к двери, и, глядя на ахуна, сердито сказал:

— Тагсир, что же вы говорите! Мы ведь скитаемся без крова. Голыми пришли сюда, все побросали, живем собачьей жизнью. А теперь…

— Вас никто здесь не держит силой, — перебил его Эмин-ахун. — Идите с богом куда вам заблагорассудится!

— Дело не во мне, тагсир. Вон сколько людей мечется, как стадо овец, бегущих от волков, не знают, куда податься, — им вы что скажете?

— То же что и вам: пусть и они уходят! Я никого не привязал!..

По толпе прошел ропот явного недовольства. Кто-то выкрикнул:

— Тагсир, Махтумкули-ага верно сказал. Надо сообща действовать, а не каждый сам по себе!

Поднялся бедно одетый парень.

— Тагсир, мы знаем, что кизылбаши сладки на словах, да горьки на деле — нельзя верить им! Если мы…

Его прервали:

— Замолчи, глупец! Взялся самого ахун-агу учить!

Парень быстро повернулся на голос.

— Это отец твой глупец! И мать дура! И все родственники до седьмого колена — недоумки!

— Что ты сказал?! Ах ты…

— Выходи, выходи, если смел!

— А ну, пустите меня!

— Дай ему по башке!

— Бей!

В толпе началась потасовка. Кибитка вмиг опустела.

* * *

Борджак-бай всеми силами старался поскорее уехать в Кумуш-Тепе. Однако хаким не торопился отпускать его, давая то одно поручение, то другое. Из-за них Борджак-баю все чаще приходилось самому говорить людям то, что он предпочитал бы передать устами других. Это лишало его душевного равновесия, заставляло вздрагивать и оглядываться по сторонам — печальные последствия предательства уже воочию вставали перед глазами бая.

Пугало его и поведение джафарбаев. Если они вдруг решат выступить против Астрабада, он останется один перед хакимом, да еще с какими глазами! Поэтому всеми правдами и неправдами он пытался перетянуть на свою сторону Эмин-ахуна: за его спиной можно было спрятать хоть часть собственных грешков, хотя и сам ахун не прочь выдать свою тень за чужую.

Хаким пригласил Эмин-ахуна в Гямишли по совету Борджак-бая. Причем Борджак-бай никогда не думал, что ахун может отказаться приехать, и ждал его с нетерпением. Но вот вернулся посланец и передал ответ. Что сказать теперь хакиму? Как объяснить неожиданную строптивость Эмина? А идти и говорить надо, потому что хаким ждет и сердится.

Борджак-бай повздыхал еще немного. Потом, словно собираясь в дальнюю дорогу, поверх тонкого красного халата надел второй, хивинский, повязал шелковый кушак, нахлобучил черный, с блестящими тугими завитками тельпек. Немного помешкал у двери, словно минута промедления могла чему-нибудь помочь, и тяжело шагнул в ночь.

Дул ветер, но не холодный, а теплый и даже душный. Со стороны моря неслись по небу косматые, разодранные ветром тучи. Они то закрывали, то вновь отпускали луну, и, казалось, что это она мечется в панике, стараясь вырваться из темного окружения.

В лагере горели костры, шумели сарбазы. Однако около шатров было тихо. Часовые, собравшись в кружок возле пляшущего пламени, лениво перебрасывались словами. Двое сарбазов стояли у входа в шатер Абдулмеджит-хана.

Когда Борджак-бай подошел, часовые вытянулись. Из шатра доносился неясный звук голосов, потом долетел смех. Все же Борджек-бай спросил:

— Господин хаким не спит?

— Нет, — ответил один из сарбазов.

— Хочу войти, если можно.

— Сейчас…

Сарбаз помедлил, что-то торопливо шепча под нос, согнулся и, предупредительно покашливая, полез под полог. Почти сразу же он вышел обратно.

— Проходите… Вас ждут.

Борджак-бай вошел и увидел уставленный различными кушаньями дастархан, посредине которого стоял кувшин с вином, — хаким ужинал в обществе Абдулмеджит-хана. Он встретил бая вопросом, в котором явственно звучало и нетерпение и раздражение, оттого что прервали интересную беседу о тегеранских прелестницах:

— Приехал?

Борджак-бай уселся на указанное ему место и со вздохом ответил:

— Нет, господин хаким, не приехал.

Хаким не ожидал такого ответа. Брови его поползли вверх.

— Почему?

— Сказал, что нездоровится.

— Та-ак… А другой причины не нашел?

Борджак-бай покраснел. Не зная, что ответить, полез в карман, вытащил четки, опять положил их на место.

— Что дальше делать станем, бай?

— Не знаю, господин хаким… Ахун поступил неправильно — надо было приехать. Но он просил передать…

Хаким, перебивая Борджак-бая, сказал, подражая голосу Эмин-ахуна:

— "Пусть господин хаким будет спокоен — я удержу род. Но только пусть не направляет к нам войско". — И метнул на бая взгляд: — Так, что ли, сказал ахун?

Борджак-бай кивнул:

— Так, господин хаким.

— А Шукри-эффенди не просит освободить?

— Нет. — Борджак-бай заколебался: сказать, что в Куммет-Кабус приехал Махтумкули, или не говорить? Но решил, что не стоит раздувать гнев хакима, и смолчал.

— Говорите, бай! — настаивал между тем хаким. — Вы дали совет пригласить Эмин-ахуна. Мы пригласили… Он отказался приехать, проявив к нам величайшее неуважение. Что теперь? Ждать здесь, пока ахун возьмется за ум, или принимать иные меры? Послушаем вашего совета еще раз.

Борджак-бай, понимая, что хаким издевается над ним, пробормотал:

— Я совсем потерял конец клубка, господин хаким… Каюсь, что дал вам тот совет… Решайте сами…

Он весь сжался, лицо его было усыпано крупными каплями пота. Хакиму даже стало жаль его немного — в конце концов не вода виновата в том, что камень не плавает. Борджак-бай услужлив и полезен. И хаким сказал:

— Ну, это все не беда, бай… Наведаемся сами в гости к Эмин-ахуну. Идите отдыхайте, путь предстоит далекий.

Когда Борджак-бай ушел, хаким металлическим голосом приказал Абдулмеджит-хану:

— Немедленно соберите ваших людей!

— Повинуюсь! — склонился Абдулмеджит-хан.

Хакима душила ярость. Кто такой этот ничтожный ахун, чтобы отвергать приглашение самого Ифтихан-хана! Просили его, письмо послали… Ах, сын собаки! Войско из-за него остановили на полпути! Ну, погоди, глупец! Ты еще узнаешь, что хаким умеет не только просьбы твои дурацкие слушать, но и карать ослушников! Ты еще будешь утирать слезы собственной бородой!..

* * *

Приезд Махтумкули в Куммет-Кабус не принес ожидаемого поэтом результата. Но определенную роль он все же сыграл. Ганекмазы остались недовольными поведением Эмин-ахуна и разошлись, ворча, что, мол, кизылбашам верить они не намерены, кто бы их ни убеждал в этом. Годжики разделились на две группы. Одна предлагала послушаться ахуна, другая тянула к Махтумкули. Акатебаи полностью присоединились к Эмин-ахуну: "Куда тагсир, гуда и мы". Зато беженцы из окрестностей Ак-Калы и Гямишли частью сразу же снялись и ушли за реку, частью присоединились к гокленам.

После того памятного дня Эмин-ахун безвыходно сидел в своей кибитке, чувствуя, что и вправду заболел. Закутавшись в толстое одеяло, он все продолжал размышлять, чью сторону лучше принять, кого признать правым. По сути дела ахун не был трусом, но при одном упоминании о хакиме у него тряслись поджилки и во рту становилось сухо. Поверил или не поверил хаким в его болезнь? А если не поверил, то что предпримет? Ведь в таком случае отказ приехать он расценит как оскорбление собственного достоинства!..

Обливаясь потом под одеялом, ахун горько каялся, что не догадался послать к хакиму вместо себя кого-либо из приближенных. Вот тогда уж хаким наверняка поверил бы, а так — сохрани нас, создатель, от всяческих бед и напастей.

Незаметно ахун уснул и проспал до самого рассвета. От недавних мрачных мыслей не осталось и следа. Ахун взял кумган и пошел совершать омовение перед намазом. Увидев хозяина, привязанный за кибиткой осел поднял голову, оскалил зубы и оглушительно затрубил.

— Молчи! неразумная тварь! — замахнулся на него ахун.

Осел шумно вздохнул, однако крик его подхватили соседние ослы, и несколько минут над селом стоял сплошной ослиный рев. Постепенно он стихал, и ахун уловил иной шум, заставивший его насторожиться. Вдруг он побелел и, не замечая стоявших с разинутыми ртами талибов, сделал несколько шагов по направлению к шуму. Сердце подсказало ахуну близкую беду.

На северном берегу реки показался всадник. Он крутил в воздухе плетью, погонял спотыкающегося коня и кричал:

— Эй, вставайте, э-эй!.. Кизылбаши напали, э-э-эй!.. Уже подходят, э-э-эй!..

Село моментально пришло в движение, как муравейник, взрытый лопатой. Люди метались, хватали то, что попадется под руку, бежали, сами не зная куда. Большинство кинулось к кибитке Эмин-ахуна, надеясь получить совет и помощь.

Где-то тяжко ухнуло. Дрогнула земля.

— Пушки! — испуганно догадался какой-то старичок.

И сразу же снова прогремело вдали.

Люди еще плотнее придвинулись к кибитке Эмин-ахуна. Пушки… Бог весть когда в окрестностях Куммет-Кабуса раздавался их гром. Приходил ли сюда кто-нибудь с пушками после Надир-шаха? Шах Агамамед брал с помощью пушек Ак-Калу, но, там же заключив соглашение, дальше не пошел. Нет, кумметкабусцы даже не знали, что такое пушки. И вот их жерла наведены…

Прискакал еще один вестник и сообщил, что кизылбаши напали на аул Чинарли.

Эмин-ахун не стал спрашивать о подробностях. Он понимал, что Куммет-Кабус застигнут врасплох. Если кизылбаши напали на Чинарли, то вот-вот они появятся и у Куммет-Кабуса. Теперь не оставалось ничего иного, как выполнять то, в чем он заверял хакима.

— Не сейте панику, люди! — сказал он, стараясь говорить твердо и уверенно. — От написанного на роду никто не уходил! Возвращайтесь по домам и взывайте к милости создателя!

Некоторое время после его ухода царило растерянное молчание. Кто-то крикнул:

— Если своей силы нет, никто тебе не поможет! Пойдемте, постараемся защитить самих себя!

Снова вдали дважды ухнуло и содрогнулась земля. Толпа загомонила, осуждая нерешительность ахуна, проклиная кизылбашей, сетуя на горькую судьбину, люди стали расходиться.

Тем временем ахун подозвал одного из талибов и приказал ему:

— Никуда от дома не отлучайся, понял? Все время около двери стой. Кто бы ни пришел, не пускай, говори, мол, ахун болеет и уже неделю не встает. Понял?

— Понял, тагсир!

— Вот и хорошо. А теперь ступай с богом и скажи хозяйке, пусть войдет сюда.

Сняв халат и чалму, Эмин-ахун повязал голову белым платком и юркнул под тяжелое одеяло. Оно уже настыло, ахун зябко поджал пальцы ног, поворочался, подтыкая одеяло со всех сторон, подышал внутрь, укрывшись с головой. Однако теплее почему-то не стало.

— Ты что? — встревоженно спросила жена, присланная талибом. — С чего опять улегся?

— Не болтай много! — сердито из-под одеяла ответил Эмин-ахун. — Накинь-ка на меня еще одно одеяло! Да быстрее двигайся!

Прошептав: "О аллах!", женщина взяла из стопки одеял, уложенных на сундуке, одно, старательно укрыла им мужа, недоумевая, зачем он укладывается снова, когда все село будто с ума посходило. Она хотела было снова спросить об этом ахуна, но тут заглянул растерянный талиб.

— Тагсир, народ бежит!..

— Пусть бежит! — глухо ответил ахун из своего ватного кокона. — Беги и ты, если боишься!

Нагрузив на себя вещи, погоняя ревущую и блеющую скотину, люди торопливо двигались по северному берегу Атрека к гокленам. Визг арб, рев ослов и верблюдов, жалобное мычание коров, ржание рвущих удила лошадей — все это мешалось с плачем детишек и женщин, со стонами стариков, с надсадной руганью и криками мужчин.

Несмотря на то, что беженцы в основе своей двигались пешком, головная часть ушла довольно далеко от Куммет-Кабуса — не настолько, чтобы чувствовать себя в безопасности, но все же здесь могли хоть на что-то надеяться. Та часть потока, в которой находилось большинство верховых и вьючных животных, не ожидая пешеходов, оторвалась от них и, провожаемая упреками и завистливыми взглядами пеших, быстро стала удаляться в сторону Чагынлы, местности, лежащей на полпути между Куммет-Кабусом и Хаджиговшаном.

В это время передовой отряд конницы Абдулмеджит-хана ворвался на южную окраину Куммет-Кабуса. Не встретив никакого сопротивления, всадники двинулись дальше, сопровождаемые только лаем собак, — село словно вымерло. Часть всадников спешилась, а другая часть пустилась в погоню за беженцами.

Молодой длинноногий сотник, грозно размахивая саблей, закричал, наезжая на толпу:

— Назад! Поворачивайте назад, скоты! Всех зарублю на месте! — И, объезжая стороной остановившихся людей, поскакал в сторону Чагуллы: за теми, кто успел уйти уже далеко. Сарбазы последовали за ним, а человек семь-восемь остались около беженцев.

— Давай поворачивай!

— Быстрее шевелись!

— А ну, выходи, кто хочет остаться на корм для стервятников!

Люди угрюмо молчали. Теперь, когда они столкнулись с врагами лицом к лицу, страх перед кизылбашами исчез. Вместо него пришло чувство ненависти.

— Чего морщишься? — грубо крикнул сарбаз, грудью коня толкая высокого старика. — Давай поворачивай свою отару!

Бросив на него взгляд, полный гнева, яшули ничего не сказал. Сарбаз, глумясь, поддел его подбородок рукояткой плети.

— Тебе говорю, старый дурак!

Яшули, словно очнувшись ото сна, схватил всадника за руну, с силой рванул на себя, и тот от неожиданности не сумел удержаться, вылетел из седла и покатился в придорожные заросли верблюжьей колючки. Сарбазы выхватили сабли и кинулись к смельчаку, но старика уже оттеснила толпа. Женщины размахивали кумганами, мужчины, схватив палки, а то и просто с кулаками двинулись на врагов. Всадники принялись отмахиваться саблями. Один парень ахнул и замертво свалился на землю. Толпа рассвирепела.

Поняв, что дело оборачивается плохо, сарбазы пустились наутек, оставив двух своих товарищей: один надрывно стонал, ворочаясь в пыли, второй, что задевал яшули, неподвижно лежал с проломленной головой. Беженцы тоже пострадали. Один парень был зарублен, четверо ранены. Страшно кричала женщина с разрубленным плечом. Ей вторила старуха, чей сын пал от руки сарбаза, и молодая женщина, потерявшая своего любимого. Напуганные суматохой коровы и телята разбежались в разные стороны, но большинство повернуло в сторону Куммет-Кабуса. Никто и не пытался их остановить — теперь уж было не до имущества.

Со стороны Куммет-Кабуса показалось человек шестьдесят всадников. Беженцы дрогнули: это шла смерть. Некоторые малодушно принялись читать молитвы. Но таких было немного. Люди стояли с крепко сжатыми кулаками, готовые к схватке.

Сарбазы сходу окружили толпу, но сабли их были вложены в ножны. Маленький, с приплюснутым носом сотник окинул взглядом убитых и раненых, с упреком сказал, обращаясь к беженцам:

— Что же это такое, братья? Мы пришли сюда помочь вам, а не проливать кровь. Скоро прибудет сам господин темник и привезет для вас хорошую весть. Вернитесь назад! Ничего не опасайтесь, ничего дурного с вами не случится.

Недаром говорят, что доброе слово и змею из норы выманит. Напряжение людей спало, кулаки разжались. Высокий яшули сказал за всех:

— Ладно. Мы пойдем. Только не вздумайте нас гнать, как пленных.

— О чем вы беспокоитесь, ага? — сделал удивленные глаза сотник. — Поверьте, вам никто не хочет зла. Вернитесь — для вас же лучше будет. Валла, правду говорю!

Он приказал всадникам подобрать пострадавших сарбазов, а яшули обратился к толпе:

— Я думаю, люди, если уж умирать, то лучше дома. Пойдемте.

Притихшие было во время переговоров женщины заголосили снова. Мужчины мрачно молчали, но было видно, что они согласны с яшули. Да и выхода не было.

А в Куммет-Кабус с западной его стороны уже входили сарбазы, предводительствуемые Абдулмеджит-ханом. Салютуя ему, дважды ухнули пушки. У минарета, где недавно ютились сотни беженцев, уже стоял шатер хана. Конники и люди Эмин-ахуна ждали победителя.

Едва Абдулмеджит-хан сошел с коня, как его окружили, кланяясь и приветствуя. Кривоглазый, пузатенький яшули обратился к нему от имени ахуна:

— Добро пожаловать, господин темник! Жаль, что ахун не смог встретить вас лично — несколько дней бедняга не в силах подняться с постели… Да поможет ему бог!.. Добро пожаловать к нам!..

Хмурясь, хан высокомерно кивнул и вошел в шатер, куда немедленно потребовал сотников для доклада. Выслушав их, Абдулмеджит-хан разгневался. Эта хитрая лисица эмин продолжает играть в больного. К тому же люди все-таки попытались бежать, несмотря на все его заверения. Мало того — устроили побоище и убили сарбаза! Простить такое нельзя!

И хан приказал:

— Всех, кто бежал, отведите в сторону! Сегодня же вместе с детьми, скотом и имуществом отправьте в Астрабад!

Сотники дружно ответили.

— А того старика, который поднял шум… — хан зло сощурился. — Повесить! Пусть для всех смутьянов уроком будет! Выполняйте!

Беженцы не успели дойти до моста, как их окружили пешие сарбазы. Сотник с приплюснутым носом на этот раз был совсем не ласков.

— Замолчите, скоты! — гаркнул он, когда толпа недовольно зашумела. — Кто вы такие, чтобы поднимать руку на сарбазов? Проклятие отцам вашим! Стойте здесь и не двигайтесь с места, если жить хотите!

Высокий яшули хотел что-то сказать, но плосконосый сотник завопил, указывая плетью:

— Этого вяжите!

Пятеро сарбазов накинулись на старика, заламывая ему руки за спину. Он не сопротивлялся, только с презрением плюнул:

— Тьфу тебе в морду, негодяй!

Плевок не долетел до сотника, но слова старика словно хлестнули по лицу — плосконосый побагровел. Толпа попыталась защитить яшули, но сарбазы, грозя саблями и копьями, не дали людям вырваться из железного кольца.

Чарыяр-ага был одним из наиболее любимых стариков в Куммет-Кабусе. Прямой, скромный, честный, он всегда по мере сил старался помогать людям. Поэтому ему сочувствовали все, и весть, что его собираются повесить, быстро облетела село. У кибитки Эмин-ахуна стали собираться люди с требованием, чтобы он выручил Чарыяр-агу.

— Вот что бывает, когда надеешься на кизылбашей! — горячился худой, с выпирающимися лопатками старик. — Прав был Махтумкули! Кому пойдешь жаловаться! Сегодня они Чарыяра повесят, завтра — меня, послезавтра — еще кого-нибудь. Так поодиночке всех нас передушат.

Эмин-ахун понимал, что если сейчас останется глухим к просьбе людей, то навсегда уронит себя в их глазах. Ему и самому было жаль Чарыяра, но очень уж не хотелось идти к Абдулмеджит-хану — для этого было слишком много причин. И все же идти надо было, надо было просить. Если удастся спасти старика от петли, это очень благотворно повлияет и на авторитет ахуна среди народа, и на людей: скорее успокоятся. А это в конечном счете на руку и самому Абдулмеджит-хану.

С тяжкими вздохами и тяжелыми сомнениями Эмин-ахун начал одеваться. Ему помогали талибы. Он надел свой яркий полосатый халат духовного лица, надел чалму, обулся и, крепко опираясь на посох, направился к шатру Абдулмеджит-хана. Притихшая в ожидании толпа сопровождала его.

А сарбазы искали подходящие бревна для виселицы. Они обшарили все село, но, кроме нескольких небольших стволов, предназначенных для свежевания овечьих туш, не нашли ничего. Эти стволы явно не подходили для такого рослого старика, каким был Чарыяр-ага. Плосконосый сотник растерялся, но один из сарбазов подсказал:

— В кибитке повесить можно! Вон как раз возле минарета две пустых кибитки стоят!

Предложение понравилось сотнику.

— Идите, снимите кошмы с одной кибитки! — приказал он, мысленно прикидывая высоту терима. — Веревку возле самого тюйнука привяжите!

И побежал докладывать Абдулмеджит-хану.

Хан согласился, только недовольно сказал:

— Чего тянешь? Быстрее надо! Собери всех жителей села! Пусть смотрят и поучаются! Я сам там буду!

Часовой доложил, что идет ахун.

— Пропустите, — усмехнулся Абдулмеджит-хан.

Он догадывался, зачем явился Эмин-ахун. "Несколько дней с постели подняться не можешь? — зло бормотал он. — Ничего, ахун, ты у меня еще через костер прыгать будешь!"

Натужно кашляя, вошел Эмин-ахун, поставил посох у двери, разулся, протянул обе руки Абдулмеджит-хану.

— Эссалам-алейкум!

Абдулмеджит-хан пренебрежительно ответил на приветствие, предложил садиться. Ахун сел так, словно собирался читать намаз, погладил ладонями длинную бороду, сдерживал дрожь рук.

— Добро пожаловать, господин темник!

— Спасибо, — иронически сказал Абдулмеджит-хан. — Слышал, что вы болеете и подняться не можете?

— Да, дней семь-восемь уже мне нездоровится… Пришел к вам потому, что нельзя было не прийти — только что мне сообщили страшную весть.

— Это какую же весть? — прищурился хан. — Ту, что ваши люди убили одного моего сарбаза, а второго тяжело ранили?

Ахун помолчал.

— Разумеется, это очень плохая весть, — наконец согласился он. — Но все же, господин темник, простите вину бедняги. Он человек мирный, не смутьян. Бес попутал, с кем не бывает… Как я слышал, ваши сарбазы тоже одного парня убили, ранили несколько человек… Конечно, все это печально, но я прошу вас смилостивиться и простить Чарыяра хотя бы ради меня. Если вы его повесите, меня осудят и взрослые, и дети.

— Убил он, казню я, — возразил Абдулмеджит-хан. — Вы-то здесь причем?

— Я задержал народ, господин темник.

Абдулмеджит-хан притворно удивился.

— Как это вы задержали? Да посмотрите — кругом пустые кибитки! Где их хозяева, если вы их задержали? Половина населения в Чагыллы перешло! Почему же вы их не отговорили?.. Ради вас мы на три дня задержали войско в дороге. На целых три дня! А вы даже на вызов хакима не соизволили явиться!

— Не мог, господин темник… Приехал бы, если б хоть на ногах мог стоять… Нездоровилось мне.

— А почему другого человека не послали?

— Можно было, да посланец ваш сказал, что обязательно только сам должен поехать, а я не имел сил…

Гнев хана нарастал. В его душе все клокотало от злости. Ему хотелось многое сказать ахуну. И он решил, как следует припугнуть его, а затем уже продиктовать свою волю. Поэтому он еще жестче сказал:

— Вы не цените наше уважение, ахун! Думаете, что государство боится вас? Хотите, я всех вас сегодня же выселю отсюда? Если человек не дурак, он не будет ссориться с государством. Ну, допустим, убежали вы. Куда убежали? За Атрек? Пушки и там вас достанут. Или в Хиву побежите, в Бухару? Там вас тоже не встретят с распростертыми объятиями, будьте спокойны! Мы уже переговорили с Хивой и Бухарой. Не питайте на них ни малейшей надежды. Или вы надеетесь на Шукри-эффенди, а?

Хан пристально посмотрел на собеседника, проверяя, как подействует этот вопрос. Ахун сжался и побледнел. Он растерянно прикусил кончик бороды, не зная, что ответить. Абдулмеджит-хан, поняв, что нащупал слабое место, продолжал:

— Шукри-эффенди рассказал нам обо всем. И о разговоре с вами тоже!.. Впрочем, мы и без него обо всем знали. Так что не будьте наивным, ахун, нам все известно!

Взяв в себя руки, Эмин-ахун с достоинством сказал:

— Не знаю, господин темник, что вам мог рассказать Шукри-эффенди. Мы тоже имеем глаза и уши и умеем думать. Хоть мы и не мыслители, разумом проникающие сквозь камень, однако умеем добро отличать от зла и близкое от далекого. Какое зло мы видели от Ирана, чтобы искать защиту в Турции?

Ахун смело и прямо смотрел в пылающее лицо Абдулмеджит-хана. Хан, видимо, не ожидал такого решительного ответа. Он посмотрел на собеседника с удивлением и буркнул:

— Очень хорошо, что понимаете это!

Ахун, приободрившись, продолжал в том же тоне:

— Разные люди есть, господин темник, есть понимающие, а есть и не понимающие. Вы говорите, что часть народа бежала. Но не я же надоумил их бежать, правда? Я сам сижу перед вами, и все мои родные, все близкие остались дома, хотя, если бы хотели бежать, то сумели бы сделать это заблаговременно. Я не один раз выходил к людям и убеждал: сидите по домам, от государства убежать нельзя и не надо этого делать. Однако народ как стадо — часто за дурным козлом бежит к пропасти.

Абдулмеджит-хан без улыбки посмотрел на Эмин-ахуна.

— Значит, вас они не слушаются, нам не подчиняются. Что же станем делать? Похлопаем по плечу и скажем: "Молодцы!" Так, что ли?

Эмин-ахун промолчал и, возвращая разговор к первоначальной цели своего прихода, сказал:

— И все же, господин темник, простите Чарыяра. Ради меня простите.

— Ради вас? — нахмурился Абдулмеджит-хан. — Нет, ахун, ради вас мы и так слишком много сделали — на три дня остановили сарбазов. И кроме того… кроме того, вы опоздали со своей просьбой. Надо было приходить раньше. Но сейчас приказ уже отдан, отменять его я не стану. Виновный понесет наказание!

Ахун глубоко вздохнул:

— Ну, смотрите сами… Недовольства будет много.

Бледные губы Абдулмеджит-хана искривились в презрительной гримасе.

— Угрожаете?

— Нет-нет, — торопливо ответил ахун, делая рукой отрицательный жест. — Избави боже! Угроза нищего — мольба его, господин темник. Мы можем только умолять…

— А если вашу мольбу оставят без внимания, вы поднимете бунт, да?

— Боже упаси! Вы меня не так поняли, господин темник!

Я просто хотел сказать, что в народе много смутьянов и это будет им на руку.

— Ну и пусть!

Некоторое время Эмин-ахун посидел, беспокойно ерзая. Потом сказал просительно:

— Если разрешите, господин темник, я пойду?

Абдулмеджит-хан не ответил.

Эмин-ахун торопливо обулся, кивнул на прощание и ушел, на этот раз не кряхтя и не задыхаясь, словно беседа с ханом сразу излечила его от болезни. Глядя ему вслед злыми глазами, Абдулмеджит-хан мысленно выругался.

Люди, собравшиеся около шатра Абдулмеджит-хана и не отходившие, несмотря на неоднократные грозные предупреждения часовых, были уверены, что хан снизойдет к просьбе ахуна, помилует Чарыяр-агу. Когда же Эмин-ахун, пробормотав: "Ай, люди, мои слова не возымели никакого действия…" и стуча посохом, быстро прошел мимо, раздались возгласы возмущения:

— Если жаждет крови, пусть и нас убивает!

— Где Чарыяр-ага был, там и мы были!

— Все отвечаем равно!

— Рано или поздно ответите, кровопийцы, за невинную кровь!

Плосконосый сотник, вывернувшись откуда-то, махнул плетью:

— Расходись, скоты!.. Кто кровопийцы?.. А ну, осади! Быстро, быстро!

Из шатра вышел Абдулмеджит-хан, и люди притихли, настороженно провожая глазами его сухую голенастую фигуру. Хан направился к кибитке, с которой были уже сняты кошмы. Решетчатый остов терима напоминал обнаженные ребра какого-то неведомого существа. На самом верху сидел здоровенный сарбаз и прилаживал веревочную петлю. Упираясь пяткой в перекладину, он пробовал прочность узла. Возле кибитки босой, без шапки, в длинной, до колен, белой рубахе стоял со связанными руками Чарыяр-ага. Он уже распрощался с белым светом. Когда ему шепнули, что ахун пошел просить помилования у Абдулмеджит-хана, он только вздохнул и печально прошептал: "У пса из пасти кость не вырвешь!.." Хотелось на прощание обнять домашних, но просить об этом он не стал.

Абдулмеджит-хан оглядел его, хмурясь и покусывая губы. Плосконосый сотнич застыл в угодливой позе, ожидая приказаний. Толпа, окруженная сарбазами, притихла. Только изредка кто-нибудь вздыхал или сдержанно кашлял. Не слышно было даже голосов детишек. Все понимали трагическую напряженность минуты.

— Чего стоишь, как истукан? — строго сказал Абдулмеджит-хан плосконосому старику. — Ведите его!

Два сарбаза, повинуясь знаку сотника, схватили Чарыяр-агу под руки.

— Дай слово сказать! — попросил старик, словно не замечая усилий двух рослых человек, старающихся сдвинуть его с места.

— Говори! — разрешил Абдулмеджит-хан. — Да побыстрее!

Чарыяр-ага обвел глазами притихших людей, посмотрел на костяк оголенной кибитки, на петлю, тихо покачивающуюся в ожидании жертвы, и перевел взгляд на Абдулмеджит-хана. В его глазах хан не увидел ни страха, ни мольбы, — только ненависть и презрение.

— До сих пор вы раздевали народ, как лук, — сказал старик, делая шаг к Абдулмеджит-хану. — Теперь вы снимаете с живого кожу? Прими мое последнее уважение, ага! Тьфу!.. Тьфу!..

Чарыяр-ага плюнул в лицо хана и ударил его в живот ногой. Абдулмеджит-хан согнулся, словно сломался пополам, лицо его посерело. Однако в следующее мгновение он глухо зарычал и рванул из ножен саблю. Сарбазы шарахнулись в стороны, Чарыяр-ага остался один перед обезумевшим от боли и ярости ханом. Сверкающая молния стали с визгом опустилась ему на голову. Мир вспыхнул ослепительным пламенем и погас. Земля отозвалась глухим звуком на падение тяжелого тела.

17

Известие о захвате Абдулмеджит-ханом Куммет-Кабуса дошло и до хаджиговшанцев. Говорили, что часть населения Куммет-Кабуса ограблена и отправлена в Астрабад, а остальная часть окружена войсками и содержится в исключительной строгости. Впрочем, разговоры об этом шли не только в Хаджиговшане, — весть словно текла с водой Атрека по долинам и горным ущельям и уже добралась до самого Чандыра. Вслед за ней поползли другие слухи:

— Говорят, в Куммет-Кабус приехал сам хаким!

— Рассказывают, что Эмин-ахуна с веревкой на шее отправили в Тегеран!

— Слышали? Говорят, шесть человек повесили за попытку к бегству!

— Я слышал, что сарбазы насилуют женщин и девушек Куммет-Кабуса!

— А знаете, что из Астрабада пришло большое войско и готовятся к походу на Хаджиговшан? Верный человек говорил…

Тысячи слухов ползли по земле, как черные муравьи во время великого переселения. Они кусали и язвили, заражали ядом тревоги, рождали неуверенность в робких и ярость а мужественные. Народ волновался.

Слухов было много, но ясно одно: Абдулмеджит-хан долго не задержится в Куммет-Кабусе, это для него проходной пункт, главное — Хаджиговшан, осиное гнездо смут и неповиновения. Если он растопчет его копытами коней подобно Ак-Кале, если сделает из него убежище для филинов, — о, тогда изменится поведение и Эмин-ахуна, и Аннаберды-хана, и сердара Аннатувака. Они превратятся в полководцев без войска, в шатровый кол без покрытия. Конечно, Хаджиговшан не сдастся без сопротивления, как Куммет-Кабус, но у хана есть ружья и пушки, есть опытные сотники и жадные до добычи сарбазы. Главное — ударить решительно и всей силой.

Хан готовился к грозному сражению. Но и хаджиговшанцы не уповали на счастливую звезду. Сразу же по возвращении из Куммет-Кабуса Махтумкули послал Мяти-пальвана к сердару Аннатуваку, поручив передать ему, что Эмин-ахун все еще старается не портить отношения с Астрабадом, надеясь на великодушие хакима, и что Абдулмеджит-хан собирается штурмовать Хаджиговшан с двух сторон.

Мяти-пальван уехал, а поэт слег в постель, почувствовав недомогание, — видимо, простыл в дороге. Несколько дней он не показывался из кибитки. Вчера Нуртач сварила ему лапши, сдобрив ее перцем. Махтумкули с аппетитом поел и хорошо вспотел. Затем крепко уснул, укрывшись двумя одеялами, и ночью тоже обильно потел. Утром он почувствовал себя значительно лучше и даже собрался было выйти и погулять, но передумал: погода была туманной, промозглой.

К полудню в сопровождении группы джигитов в Хаджиговшан приехал сердар Аннатувак. Его встретили с большим почетом. Последнее время слава его летела на крыльях из аула в аул, из селения в селение. Люди передавали друг другу, что, мол, сердар Аннатувак собирает войско для большой войны против кизылбашей, что он послал людей в Аджитар-хан, и оттуда привезли ружья и пушки, что скоро ему на помощь придут войска самого белого царя, что… Словом, говорили много, и в разговорах было больше желаемого, нежели действительного. Но одно было верно — сердар Аннатувак в самом деле много сил прилагал для организации сильного туркменского войска.

Он приехал в Хаджиговшан к Махтумкули. Положение было тяжелое, и сердар Аннатувак не скрывал этого, с гневом говорил о том, что Борджак-бай лижет ноги хакиму: Эмин-ахун крутит хвостом, как лиса, и на помощь от него рассчитывать нечего; Аннаберды-хан тоже пытается держаться в стороне, хочет отсидеться в смутное время в своей норе. Адна-сердар? Если бы он даже вырвался на свободу, то тоже не стал бы на сторону народа. А враг наглеет и, не получая должного отпора, углубляется в туркменские степи. Как объединить народ? Что делать?

Были приглашены все яшули окрестных селений. Проговорив до позднего вечера, единодушно решили: все, как один, стоять за честь и свободу до последнего дыхания.

Несмотря на усталость и слабость после болезни, Махтумкули чувствовал себя бодро и хорошо. Попросив Джуму проводить гостей, он прошел в кибитку, где сидели сердар Аннатувак, Мяти-пальван и Атаназар. Разговор шел уже о конкретных вещах: каким путем поведет сарбазов Абдулмеджит-хан и как вернее встретить его.

Атаназар предлагал отойти от Серчешмы, собрать все силы по ту сторону реки и ударить по кизылбашам между Хаджиговшаном и Куммет-Кабусом, в окрестностях Чагынлы. Мяти-пальван поддерживал его мнение. Однако сердар Аннатувак и Махтумкули возражали. Атаназар, убеждая, водил толстым указательным пальцем по паласу и гудел, как большой сердитый шмель:

— Вот, скажем, здесь Куммет-Кабус. А вот здесь — Хаджиговшан. Вот это Гурген течет… Во-от сюда повернул! Большая дорога идет вдоль северного берега Гургена. И села а большинстве тоже на этой стороне. А на южном берегу ни дорог, нет, ни сел нет. Каким путем, по-вашему, пойдет кизылбаш?

Сердар Аннатувак посмотрел на невидимый чертеж Атаназара, задумчиво покрутил в пальцах кончик бороды:

— Кизылбаш, сынок, возможно, с обеих сторон подойдет. Вон на Куммет-Кабус конники с юга подошли, а пешие сарбазы — с севера. Так и на этот раз могут поступить. И потом не думаю, чтобы нам было выгодно встретиться с кизылбашами в открытом поле — их больше, чем нас, и вооружены они лучше. По моему мнению, надо постараться разобщить силы врага и ударить на него в таком месте, где он не ожидает. А от Серчешмы нельзя уходить, — если отойдем, Абдулмеджит-хану никакого препятствия не будет и он откроет путь Шатырбеку. С их объединенными силами нам не справиться.

Мяти-пальван почесал затылок.

— Будь я на месте Абдулмеджит-хана, я все свои силы повел бы по северному берегу реки. Да, именно так и сделал бы! Сейчас мне нужна не Серчешма, а Хаджиговшан. Если я все силы обрушу на него, вы сами убежите из Серчешмы.

А не убежите, попадете в капкан и потом…

Послышался шум. Джума кого-то уговаривал, потом прорвался грубый голос Садап:

— Кусок у них в горле застрянет, что ли, если я войду? А ну, пусти, чтоб тебя земля проглотила!

— Шайтан идет! — сказал Атназар и сделал попытку встать.

— Не надо, сынок, — усмехнувшись, удержал его Махтумкули. — Если это шайтан, то дорогу ты ему все равно не заступишь. Пусть войдет.

Садап вошла, поздоровалась невнятно:

— Саламалейкум.

— Валейкум эссалам! — ответил сердар Аннатувак. — Здорова ли, Садап-гелин?

Садап присела на корточки с краю паласа.

Слава богу, жива-здорова.

— Домашние, имущество, скот — все в благополучии?

Сердар Аннатувак знал тяжелый характер Садап и поэтому старался говорить с ней как с равной, чтобы не вызвать ненароком лишнего шума. Обменявшись с ней традиционными приветствиями, он погладил свою редкую бородку длинными костлявыми пальцами и сказал:

— Поздравляю вас, Садап-гелин! Мы слышали, не сегодня-завтра сердар возвращается.

Садап потянула яшмак, отпуская его посвободнее и, обведя присутствующих пристальным взглядом, злорадно сказала:

— Ай, знаю, вы не очень-то опечалены бедственным положением сердара! Разве не эти, сидящие здесь, ввергли беднягу в беду?

Мяти-пальван удивленно подтолкнул Махтумкули. Атаназар смотрел на Садап тяжелым, недобрым взглядом. Но сердар Аннатувак по-прежнему ровно отвечал:

— Конечно, Садап-гелин, похвально говорить в лицо человеку все, что о нем думаешь, однако никто из присутствующих здесь не сделал ни капельки вреда сердару. Может быть, мы иногда спорили, не сходились во мнениях, но скорпиона под подушку мы не подкладывали.

— Кто же подкладывал?

— Об этом лучше спросить самого сердара, когда он вернется.

— Как бы не так! — строптиво возразила Садап. — Хаким сказал: "Освобожу, если твой народ не тронется с места". А вы что делаете? Вы велите людям уходить из аулов! Нарочно так делаете, чтобы сгноить беднягу в зиндане!

Садап неожиданно заплакала, шмыгая носом и сетуя на свою долю неестественно тоненьким голоском.

— Перестаньте, Садап-гелин, — вмешался Махтумкули, — нехорошо так… Никому не давали приказа уходить. Кто хочет — уйдет, но многие решили остаться. Вот мы с Нуртач, например, не намерены никуда трогаться…

Садап поднялась и вышла, бормоча: "Пусть спутником злоумышленнику будут недобрые его деяния!"

— Зачем она приходила? — проводив ее взглядом, недоуменно спросил Аганазар.

Худое лицо сердара Аннатувака тронула улыбка. Махтумкули промолчал. Мяти-пальван пожал широкими плечами.

* * *

Шатырбек, обосновавшись с войском у южной оконечности Серчешмы, ждал гонца от Абдулмеджит-хана. Как они договорились заранее, оба войска должны были начать наступление одновременно, и таким образом туркмены, защищавшие проход у Серчешмы, окажутся между двух огней. После их разгрома объединенные иранские силы ударят по Хаджиговшану.

Шатырбек был в приподнятом настроении. Он только что вернулся с прогулки и ожидал прихода Тачбахш-хана, чтобы вместе позавтракать. Тот ездил в Куня-Калу справиться о здоровье Селим-хана, раненного в одной из стычек с туркменами, вернулся поздно ночью и не успел повидаться с Шатырбеком. Поэтому Шатырбек жаждал не столько общества старого вояки, сколько новостей.

Тачбахш-хан вошел, покашливая, но держась по своему обыкновению бодро и подтянуто, по-военному. Шатырбек обнял его, усадил в почетном углу; выдержав приличествующую паузу, осведомился, благополучно ли прошла поездка.

— Слава аллаху, — ответил Тачбахш-хан. — Передали большой привет!

— Да будет здоров тот, кто передал, и тот, кто привез привет! — сказал Шатырбек. — Как чувствует себя селим-хан?

— Все так же. Пожалуй, немного лучше, но еще не поднимается, говорит, левый бок болит очень.

— Фарук-хан приехал?

— Нет, и это к лучшему! Я его сильно ругал, но он даже после этого болтал невесть что. Говорит: народы, мол, натравливаете Друг на друга, но добра от этого не получите, сами же в свой капкан попадете. Словно просит у бога нашей смерти, неразумный!

Лицо Шатырбека покраснело.

— Так и говорит?

— Да, — подтвердил Тачбахш-хан, — так и говорит.

— Дурак безмозглый! Это он Махтумкули наслушался и подражает ему!

— Может быть… Поэт, видно, порядком повлиял на него, недаром они себя отцом и сыном величают. И зовет-то его Махтумкули не Фаруком, а Нуруллой! Клянусь аллахом, ты прав: он самый настоящий дурак!

Шатырбек сердито подкрутил острые кончики усов.

— Я и его и отца его названого отправлю к мосту Сират! Я ему покажу, что такое добро!

Вбежал молодой, но уже с довольно заметным брюшком джигит, радостно закричал:

— Туркмены бежали!

— Куда бежали? — уставился на него Шатырбек.

— Не знаю, ага!.. Обычно они с рассветом шуметь начинают, а сегодня тихо. Посмотрел от большой чинары — их словно земля проглотила. Двоим велел на скалу залезть, посмотреть кругом — тоже ни одной живой души поблизости не увидели. Тогда мы решили: будь что будет — и перешли ущелье…

Шатырбек сердито вскинул брови.

— Перешли ущелье?

— Да, ага!

— А кто разрешил?

Джигит молчал, потупившись.

— А если бы они появились вдруг и окружили вас, тогда что?

— Виноват, ага… Увлеклись и сами не заметили, как перешли ущелье.

— Ха, увлеклись! Смотри-ка, что он говорит!

Джигит снова виновато опустил голову. Шатырбек смягчился.

— Ну, а что потом?

— Пришли мы в их лагерь. Там никого нет. Костры еще дымят немного, а шалаши, которые они там понастроили, пустые. В одном нашли четыре мешка ячменя, в другом — два мешка муки. Вещи в беспорядке валяются. Видно, в спешке лагерь оставили.

— Значит, совсем никого нет?

— Ни души, ага, совсем пусто!

— И можно идти туда, ничего не опасаясь?

— Можно, ага!

Шатырбек удивленно пожал плечами и посмотрел на Тачбахш-хана. Тот усмехнулся с видом человека, давно все понявшего.

— Не я ли утверждал, что в тот самый день, когда Абдулмеджит-хан выйдет из Куммет-Кабуса, туркмены побросают все и побегут без оглядки? Теперь ты убедился в этом?

— Все равно не укладывается в голове, что они Серчешму бросили — такую выгодную позицию… А ты полагаешь, что Абдулмеджит-хан уже выступил?

— Какой может быть разговор!

— Почему же он гонца не прислал?

— Клянусь аллахом, ты слишком наивен! У гонца путь неблизкий — через горы, через ущелья. Кто знает, что может случиться с гонцом? А Абдулмеджит, уверенный, что гонец прибыл и сообщил тебе день выступления, уже выступил и полагает, что ты сделал то же самое. Клянусь аллахом, так оно и есть!

Шатырбек задумался, покручивая ус, потом сказал:

— Может быть, тогда там и позавтракаем?

— Клянусь аллахом, верно сказал! — с удовольствием воскликнул Тачбахш-хан. — Это будет очень приятный завтрак!

— Молодец! — сказал Шатырбек, оборотившись к пузатому джигиту. — Хорошее дело сделал! Молодец! Иди захвати своих людей и занимайте ту сторону ущелья. Но только осторожно, сначала "сватов" пошли, — Шатырбек скривил губы в усмешке, — не нарушай туркменского обычая. Понял?

— Понял, ага!

— Тогда иди, и пусть ко мне приведут вчерашнего туркмена.

— Повинуюсь! — склонился в поклоне джигит.

Шатырбек протянул руку к лежавшему рядом звонку и резко тряхнул его. Вошел сгорбленный старик слуга.

— Кальян принеси!

Сарбаз ввел изможденного, заросшего бородой туркмена в старых чарыках, черной папахе из кошмы и драном халате. На левой руке его не было ни одного пальца, только пять подсохших струпьев говорили о том, что парень недавно побывал в руках у палача. Правая рука была привязана за спину. Провалившиеся глаза смотрели отрешенно, в них застыли боль и недоумение.

— Как звать тебя, говоришь? — спросил его Шатырбек.

— Бегенч, — тусклым голосом ответил парень.

— Ты из самого Хаджиговшана?

— Да.

— И окрестные дороги хорошо знаешь?

— Знаю, ага.

— За сколько можно добраться до Атрека?

— Если рано утром сесть на коня, то до предвечернего намаза можно доехать.

— А где село Аннаберды-хана?

— Это подальше, чем Атрек…

Шатырбек презрительно покосился и приказал сарбазу:

— Убери его!

Сарбаз сильным тычком в затылок вытолкнул Бегенча иэ шатра, посторонился перед слугой, почтительно несшим кальян. Старик обтер мундштук кальяна вынутым из-за пояса чистым белым платком и протянул его Шатырбеку. Тот, в свою очередь, потер мундштук ладонями и с удовольствием затянулся. После двух затяжек кальян перешел к Тачбахш-хану, потом снова вернулся к Шатырбеку.

Наконец Шатырбек поднялся.

— Давайте собираться, дядя, если хотите позавтракать на той стороне ущелья!

Он перекинул через плечо перевязь сабли, низко надвинул на глаза плоскую каракулевую шапку, взял ружье и вышел. Тачбахш-хан последовал за ним.

После дождей, ливших несколько дней кряду, погода была на редкость хорошей. Небо очистилось от черных туч и сияло, насквозь пронизанное тонким светом осеннего солнца. Четко, как нарисованные, чернели горные вершины. Когда входишь в ущелье, горы сразу сдвигаются, и человеку кажется, что он находится на дне глубокого колодца. Откуда-то из расщелины струилась прозрачная, как журавлиный глаз, вода. Она образовывала ручеек, который сбегал вниз, к роднику, и вместе с ним вливался в небольшое озерцо, названное народом Серчешмой. По имени этого озера получила название и вся местность. Вода из озера текла по ущелью, набирая сил от других источников, и там, на северо-западе, соединялась с рекой Гурген.

И вот Шатырбек идет по ущелью. Идет твердо, не опасаясь ничего. А чего, собственно, опасаться? Туркмены отошли, путь свободен. В противном случае разве можно было бы сделать хоть один шаг с полной уверенностью, что сумеешь сделать и второй? Это было самое опасное место в переходе, узкая тропа вилась, как змея, и если тебе навстречу выйдет враг, ты не сумеешь повернуть назад, не сумеешь спрятаться на отвесной скале. Только сабля твоя и сможет выручить.

След в след за Шатырбеком важно шагает Тачбахш-хан. Он идет, выпятив куриную грудь и гордо задрав голову, словно ведет за собой непобедимое войско легендарного Кира на новое завоевание Вавилона. А войско это — даже не сарбазы регулярной армии, а просто огромная толпа людей, не подходящих друг к другу ни по возрасту, ни по одежде… И вооружены они по-разному. У половины из них — ружья, остальные имеют сабли и копья. Но что до этого Тачбахш-хану, честолюбивые мечты которого летят выше самых высоких гор!

Постепенно справа горный массив стал отдаляться и изгибаться, образовывая полукруг, похожий на отпечаток конского копыта. Вся долина была застроена сплошь шалашами, посередине стояла неразобранная черная кибитка. Вокруг валялись кучи золы, конского помета, дрова.

Шатырбека встретил пузатый молодой джигит.

— Тридцать человек дальше послал, — доложил он, — остальные здесь.

Шатырбек обошел вокруг шалашей, осмотрел изнутри кибитку и остановился на краю долины, там, где западная сторона ее резко снижалась. Низина настолько плотно поросла кустарником, что люди назвали ее Геокдженгель — "Зеленые заросли". Посередине низинки, скрытое кустарником, было небольшое озерко, переходящее в трясину. Вокруг него, заслоняя предательскую синь озера не только от людей, но и от птиц, сплели свои кроны могучие деревья.

Это было превосходное убежище для тигров и кабанов, водились здесь и чудовищно крупные змеи, бледные, словно выцветшие от постоянной сырости. В зарослях было много хозяев, и гостей они не жаловали. Если бы там, где площадка соединялась с тугаями, не было отвесной, словно спиленной, стены, здесь вообще нельзя было бы обосноваться. Останавливающиеся на площадке путники всю ночь жгли большие костры, пугая огнем зверье.

Шатырбек подошел к впадине, опасливо посмотрел вниз и, словно испугавшись, отступил назад.

— Будь осторожен, — предупредил Тачбахш-хан, тоже всматривавшийся в заросли. — В эти тугаи можно войти, но выйти из них трудно.

Шатырбек постоял, задумчиво мусоля в пальцах кончик своего роскошного уса, и подозвал пузатого джигита.

— Построй всех, кто ружья имеет!

Через несколько минут воины выстроились у края низины.

— Цельтесь в середину зарослей! — приказал Шатырбек. — Как только скажу: "Два!" — стреляйте!

Он взял у нукера ружье с инкрустированным серебром прикладом, крикнул: "Раз!" — покосился на свое воинство, крикнул: "Два!" — и спустил курок. Гулкий залп сорвал с деревьев Геокдженгеля огромную массу птиц, раскатистым эхом замер в ущелье. Где-то в низине тревожно захрюкали кабаны. Шатырбек покрутил усы с таким видом, будто сделал важное дело, и приказал:

— Человек шестьдесят пусть останутся здесь! Остальных — на ту сторону!

На северной стороне долины начинался широкий, словно гигантские ворота, проход между горными массивами, совсем не похожий на узкую и извилистую южную часть, только что пройденную Шатырбеком, Сквозь него просматривались холмы, поросшие редким кустарником, а за ними вплоть до самого Гургена тянулись орошаемые земли гокленов, ганекмазов и акатабаев.

Шатырбек остановился, задрав голову кверху. Там, в глубокой голубизне, вершины гор будто соприкасались друг с другом.

— Гляди ты, какая мощь у создателя! — преисполняясь религиозного трепета, пробормотал Шатырбек. — Что перед ним смертный!

— Ай, это что! — быстро отозвался Тачбахш-хан. — Ты бы в Курдистане на горы поглядел — вот это да!

Там, где проход кончался, уже стояли шатры, весело потрескивали костры, облизывая красно-желтыми языками черные днища котлов. Шатырбек сглотнул слюну — страшно захотелось выпить чаю.

— Эй, молодцы! — крикнул он. — А ну-ка чай ускорьте!

Взобравшись на невысокий голый холмик, он посмотрел в сторону Гургена. Насколько хватало глаз, до самой черты горизонта не было заметно никакого движения, только холмы и холмы, то низкие, то повыше, оголенные и поросшие скудной растительностью. Вдалеке чернели несколько стожков сена.

Шатырбек спустился с холма.

— Пошли-ка туда людей, — сказал он джигиту с брюшком, — надо проверить все до самых стогов. И заросли у подножия гор чтоб не забыли обшарить. А коневоды пусть гонят сюда коней — на ночь здесь останемся. Утром же, даст бог, двинемся на Хаджиговшан. На этот раз мы с ними полностью рассчитаемся! Всем глаза выжгу!

Бек сердито нахмурил брови и зло подумал о Хаджиговшане. Он был полон злой радости, его трясло. Будь его воля, он сию же минуту поджег бы это селение, а золу развеял по ветру. Да, сейчас его единственной мечтой было скорее достичь Хаджиговшана и растоптать его копытами коней.

— Собьются с пути да наскочат на кизылбашей — вот будет дело!

Атаназар задумался на мгновение и решительно хлопнул джигита по плечу.

— Иди скажи парням, пусть готовятся! Ждать больше нечего, будем выступать, иначе опоздаем!

В доме Махтумкули был выработан и принят такой план: пока Абдулмеджит-хан не выступил из Куммет-Кабуса, надо напасть врасплох на Шатырбека и разгромить его. Для того чтобы осуществить это, большинство хаджиговшанцев и присоединившихся к ним жителей окрестных сел отойдут от Серчешмы к Гургену, а Атаназар, отобрав тридцать наиболее храбрых джигитов, затаится в пещере. Как только кизылбаши, увидев, что туркмены ушли, оставят за спиной выход из ущелья в долину, Мяти-пальван со своими ударит на них до рассвета. К этому времени джигиты Атаназара займут горный проход и не дадут Шатырбеку возможности отступить.

План обещал быть удачным, так как Шатырбек располагал не особенно большими силами. Однако удар следовало нанести согласованно и обязательно ночью. Что же помешало Мяти-пальвану прислать гонца с известием о готовности? Ведь от пещеры до горного прохода расстояние немалое и пройти его ночью не так-то легко, особенно если учесть, что на пути лежит лощина, сплошь заросшая кустарником.

Атаназар не зря считался не только отменным воином, но и прекрасным следопытом. Он и в товарищи себе отобрал парней с крепкими нервами и сильными ногами, умеющих бесшумно двигаться ночью и не принимающих грозно всхрапнувшего кабана за вражеское войско. Он шел вперед, словно была не ночь, а светлый день, — уверенно и быстро. Его вело безошибочное чутье охотника, и только дважды или трижды под ногой у него легко чавкнула трясина. А вокруг была такая тишина, что даже ушам больно, — а ведь за Атаназаром двигались три десятка парней. Не слышно было жалобного посвиста козодоя, угомонились и шакалы, истошно голосившие с самого вечера.

Низина наконец кончилась, и Атаназар облегченно вздохнул, словно сбросил с плеч тяжелый груз. Постоянное напряжение изматывало куда больше, чем самая тяжелая работа. Такое же состояние было, видимо, и у других джигитов, так как со всех сторон послышались облегченные вздохи.

Они остановились у подножия холма. Сразу же за ним начинался старый арык, тянущийся до самого Гургена. От противоположного берега арыка и до горного прохода вала теперь короткая и легкая дорога.

Прихватив с собой двоих джигитов, Атаназар полез на вершину холма и попытался разглядеть проход. Это ему, конечно, не удалось, зато он увидел два костра — кизылбаши бодрствовали, если не все, то по крайней мере часовые. Медлить было нельзя.

Разделив своих джигитов на три группы и еще раз объяснив каждой из них ее задачу, Атаназар со своей группой спустился в арык и двинулся по направлению к кострам. Дно арыка было усеяно камнями, и каждый неловкий шаг оступившегося товарища, каждый шорох заставлял Атаназара вздрагивать в ожидании грозного оклика: "Кто там?"

Неподалеку от того места, где надо было вылезать наверх, Атаназар подумал и снял тельпек, зажав его в кулаке. Однако предосторожность не помогла. Внезапно над арыком возникла черная тень кизылбаша, напряженно вглядывающегося в темноту.

— Это ты, Али?

Поняв, что прятаться нет смысла, Атаназар быстро шагнул вперед, ответив по-персидски:

— Да!

Кизылбаш еще пригляделся и вдруг с испуганным воплем пустился бежать. Не теряя времени, Атаназар и его товарищи кинулись к проходу. Среди кизылбашей поднялась паника, в отблесках костров замелькали мечущиеся фигуры.

Бросив саблю в ножны, Атаназар сорвал с плеча ружье и выстрелил, метясь в одну из фигур. Джигиты, у которых ружей не было, подняли отчаянный крик:

— Эй, наступайте!

— Бейте кизылбашей!

— Ловите их, не пускайте!

Паника среди кизылбашей усилилась. Десятка два их побежали к проходу. Атаназар и его товарищи встретили их в сабли. Несколько кизылбашей упали зарубленными, остальные повернули назад. Их встретили саблями и выстрелами свои же, приняв за нападающих туркмен. В этот момент загремел грозный клич, и две группы хаджиговшанцев обрушились на ошалевшего от страха и неожиданности врага.

* * *

Наступил рассвет, а от Мяти-пальвана не было все еще никаких известий. Теперь уже не оставалось сомнения, что-то непредвиденное и страшное. "Боже мой, — с тоской думал Атаназар, — неужели Абдулмеджит-хан неожиданно обрушился на Хаджиговшан? Но и в таком случае джигитов должен был бы кто-то известить. Что же случилось? Может, вообще не осталось никого, кто мог бы стать гонцом?"

Он послал несколько человек привести коней, чтобы быстрее идти на соединение с Мяти-пальваном. Однако понимал, что сразу уехать не удастся, так как много кизылбашей попрятались среди кустарника и их необходимо было выловить, чтобы они не смогли сообщить своим о разгроме в ущелье.

Да, Атаназару крепко повезло, что среди войска Шатырбека не было сарбазов. Будь они — не помогли бы ни отвага, ни решительность кучки отчаянных джигитов, особенно в тот момент, когда всего десять парней закрывали горный проход до появления остальных двух групп, ударивших с разных сторон, чтобы сделать видимость большого числа нападающих.

Группа пленных кизылбашей, понурившись, стояла в сторонке. Среди них находился и Тачбахш-хан. Он был босиком, в нижнем белье и круглой войлочной шапочке, которую надевал на ночь, боясь простудить голову. Однако и в таком жалком виде он стоял важно, выпятив грудь, и хорохорился.

Атаназар понял, что ему в руки лопала важная птица, так как знал Тачбахш-хана в лицо. Он подошел к пленным и строго спросил:

— Кто старший?

Джума перевел его слова по-персидски.

— Я старший! — немедленно отозвался Тачбахш-хан и решительно выступил вперед, хотя колени его подрагивали.

— Как зовут?

— Тачбахш-хан… Слыхали, может?

— Слыхал.

— Я и подумал, что наверняка слыхал! — заторопился обрадованный Тачбахш-хан, как будто признание Атаназара сразу изменило положение. — Меня и в столице все знают! Я был дружен с самим шахом Агамамедом!

— А вы, случайно, не из потомков шаха-скопца? — издевательски спросил Атаназар.

Маленький хан нахмурился, строго сказал:

— Хороший джигит не болтает лишнего о шахе вселенной!

— Почему же не поболтать? — спросил Атаназар и указал плетью на пленных. — Видишь этих бедняг? Кто их привел сюда? Зачем вы пришли на нашу землю? Что вы от нас хотите, а?

Тачбахш-хан смешался и только пожевал губами вместо ответа.

— Я вас спрашиваю! — рявкнул Атаназар, надвигаясь на вздрогнувшего хана всей своей громадой. — Отвечайте, когда у вас требуют ответа!

Тачбахш-хан жалко улыбнулся.

— Шайтан, сынок, будь он проклят!.. Шайтан проклятый мутит разум человека!..

— Неужели шайтан? — всплеснул руками Атаназар.

— Истинно так, сынок! Это он человека с пути сбиваем разные плохие мысли внушает… Проклятие шайтану!

— Так-так, — сказал Атаназар, щурясь. — Значит, шайтан, говоришь?.. А ну, джигиты, освободите его от шайтана… вместе с головой! А труп шакалам выкиньте!

Двое парней схватили Тачбахш-хана под руки и поволокли прочь. Бороздя пятками землю, хан истошно, в смертельном ужасе завопил:

— Сынок!.. Жертвой твоей буду — не убивай!.. Клянусь аллахом, я не виноват! Клянусь верой своей!.. Ради пророка, прости мою вину мне, сынок! Пожалей ради детей моих!..

Атаназар подмигнул джигитам и те, посмеиваясь, выпустили Тачбахш-хана. Он опрометью кинулся к Атаназару, упал к его ногам и, плача, полез целовать сапоги.

Брезгливо морщась, Атаназар сказал:

— Встаньте! Не к лицу валяться человеку, который близок к шахам! Встаньте, говорю вам!

Тачбахш-хан робко поднялся на колени.

— Вах, проклятие всем шахам, сынок! Правду говоришь ты, что бедный люд не виноват, от шахов вся беда идет… Только от них!

С трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, Атаназар прогудел:

— Искренне говорите?

— Клянусь аллахом, сынок! — страстно поклялся Тачбахш-хан. — Верой своей клянусь!

— Ну, тогда ладно, — сказал Атаназар, пряча улыбку, — прощаю тебе твою вину… Шатырбек, кстати, где?

Сразу повеселевший Тачбахш-хан, к которому постепенно возвращался его горделивый вид, ответил не задумываясь:

— Это тоже подлец из подлецов, сынок! Вчера повел нас сюда, а сам взял да и в крепость уехал, вроде бы по делу. А какое у него дело в крепости? Просто счастливый — повезло ему! А во всем он, только он один виноват! А мы — что? Нам как прикажут… Ты поэта Махтумкули знаешь, сынок?

— Доводилось встречаться, — осторожно сказал Атаназар.

— Вот у него и спроси! Он — правдивый человек, все тебе о нас расскажет!.. Он…

Один из джигитов что-то тихо сказал Атаназару на ухо, и тот сразу же ушел, не дав Тачбахш-хану высказать свои мысли о Махтумкули. Но хан быстро утешился, найдя себе благодарных слушателей в лице обступивших его джигитов. Они не понимали персидского языка, и хотя смотрели внимательно и дружно цокали языками, вдруг начинали хохотать в самом неподходящем месте. Однако Тачбахш-хан не обижался: после пережитого потрясения все его радовало вокруг.

У ханского шатра, в котором временно расположился Атаназар, его ждали два запыленных, усталых джигита.

— Что случилось? — спросил он, едва поздоровавшись. — Почему так поздно приехали?

Джигиты рассказали о том, что произошло. Вчера после полудня Абдулмеджит-хан неожиданно вышел из Куммет-Кабуса и направился к Хаджиговшану. Поэтому Мяти-пальвану пришлось изменить маршрут. Они сошлись в Чагыллы, к счастью, уже под вечер. А людей сердара Аннатувака все еще нет. Мяти-пальван оказался в трудном положении и ждет скорейшего возвращения Атаназара.

Выслушав вестников, Атаназар задумался. Он и раньше предполагал, что Абдулмеджит-хан не станет откладывать нападение на Хаджиговшан, и пытался доказать это на последнем совете. Получилось, что прав был он, а не Аннатувак и Махтумкули. Однако сейчас не время думать о правых и виновных, надо помогать Мяти-пальвану. Почему все же не успел подойти сердар Аннатувак, хотя времени у него оставалось больше, чем достаточно?.. Что ж, надо задержать Абдулмеджит-хана подольше у Чагыллы, а там подоспеет и сердар.

Атаназару сообщили, что какой-то человек свалился в расщелину и стонет там.

— Что за человек? — не понял Атаназар.

Один из джигитов Мяти-пальвана зло проговорил:

— Кизылбаш, наверно, свалился в потемках! Пусть подыхает, собака!

— Разве кизылбаш не человек! — с упреком сказал Джума.

— Не человек! — отрезал джигит, сверкнув красными от бессонницы глазами. — Враг!

— Хоть и враг, — настаивал на своем Джума, — но ты не можешь не оказать ему помощи, если он в ней нуждается!

Джигит сплюнул и отвернулся, похлопывая плетью по пыльному голенищу сапога. Одна щека у него нервно подергивалась.

Атаназар, косясь на джигита, сказал Джуме:

— Ты прав, Джума. Кто бы ни был этот человек, его надо вытащить обязательно. Иди и сам займись этим делом.

Когда Джума ушел, Атаназар обнял джигита за плечи.

— Не спорь с ним, брат! Мне, может быть, ближе твои чувства, нежели его, но прав-то в конце концов он! Умен парень не по летам, да и не удивительно — лучший ученик Махтумкули-ага.

Возле расщелины собрались почти все свободные от дел джигиты. Они наперебой окликали лежащего ничком в узкой каменной щели человека, но он не отвечал и только время от времени слабо стонал.

— Принесите веревку! — решительно сказал Джума, снимая саблю. Он сбросил халат и тельпек, повязал кушак, сунул за него нож.

Принесли веревку, и Джума стал осторожно спускаться.

Человек лежал вниз лицом. Одежда его была изорвана и окровавлена, на голове чернела полоса засохшей крови.

Морщась, словно больно было ему, а не раненому, Джума попытался перевернуть его на спину и вдруг отдернул руки, словно ужаленный змеей: ему показалось, что это Бегенч. Набравшись духу, он все же перевернул раненого. Да, это действительно был Бегенч, но в каком виде! Он с трудом разлепил глаза — они глядели мутно и непонимающе, — прошептал что-то невнятное.

— Эй, ребята! — крикнул Джума склонившимся над расщелиной джигитам. — Это Бегенч! Позовите Атаназара, слышите?

Узнав, что нашелся Бегенч, Атаназар сам спустился в расщелину и склонился над другом. С острой жалостью вглядывался он в постаревшие, заострившиеся черты совсем недавно цветущего юношеского лица. Сейчас оно даже отдаленно не походило на то веселое, жизнерадостное лицо парня, собирающегося впервые в жизни обнять свою молодую жену, каким оно было у Бегенча в памятный день свадьбы. Его сплошь избороздили глубокие морщины страданья, которых не скрывала беспорядочная щетина давно не бритой бороды. Глазницы чернели провалами. Обметанные серые губы с хрипом всасывали воздух. Скулы торчали острыми углами.

Джума с глубоким состраданием разглядывал товарища. Внезапно взгляд его упал на левую руку Бегенча — и сердце Джумы екнуло и оборвалось: все пальцы были безжалостно обрублены, лишь культя мизинца торчала, как только что перевязанная пуповина.

Атаназар поднялся с корточек и крикнул наверх:

— Еще одну веревку спустите! И ковер, что в шатре лежит, киньте сюда!

Через минуту старый иранский ковер, на котором не удалось доспать эту ночь Тачбахш-хану, полетел в расщелину. Атаназар расстелил его, с помощью Джумы осторожно уложил Бегенча, обвязал эту своеобразную люльку двумя веревками и крикнул, чтобы поднимали, да поосторожнее, не дергали.

Выбравшись из расщелины, сам, Атаназар велел Джуме взять с собой несколько джигитов и отвезти Бегенча в Хаджиговшан, а заодно отправить туда пленных кизылбашей, которым для верности связали за спиной руки, и оружие, захваченное этой ночью, А сам с остальными джигитами поскакал в сторону Чагыллы.

* * *

Сердар Аннатувак не подоспел вовремя, и Мяти-пальвану пришлось туго. Если бы сражение началось не перед вечером, а рано утром, Абдулмеджит-хан, возможно, в тот же день овладел бы Хаджиговшаном. Но солнце село, и сарбазы вложили сабли в ножны. Осторожный Абдулмеджит-хан решил следовать поговорке: "Будешь в темноте идти — споткнешься", — и остановил коня, когда стемнело. Он решил продолжить сражение на рассвете. Спешить было некуда. Чагыллы он занял сходу, а до Хаджиговшана тянулось ровное поле. Кроме того, ополчение оказалось даже слабее, чем хан предполагал, а он никогда не склонен был считать туркмен достаточно серьезным противником. Он полагал, что завтра вместе с утренним солнцем выйдет к окраинам Хаджиговшана.

Но хан ошибся.

Воспользовавшись передышкой, Мяти-пальван послал гонца в Хаджиговшан — сообщить, что положение тяжелое и, если к рассвету не подойдет сердар Аннатувак, сдержать кизылбашей будет невозможно. Одновременно два всадника поскакали к Атреку: поторопить сердара.

К счастью, торопить его не пришлось, — он перехватил гонца Мяти-пальвана уже на марше. Поэтому во второй половине ночи силы гокленов и иомудов соединились. Узнав обстановку, сердар Аннатувак предложил немедля ударить по сарбазам и освободить выгодную западную окраину Чагыллы. Его предложение приняли.

Под покровом ночи несколько сот джигитов с грозным боевым кличем ринулись на вражеский лагерь. Хотя сарбазы Абдулмеджит-хана были не новичками в ратном деле, внезапное нападение привело их в замешательство. После короткой, но жаркой схватки они отступили, бросив даже пушку. А когда тьма поредела, началось сражение, давно уже невиданное в здешних местах. Кровью окрасились камни Чагыллы, заалела мутноватая вода Гургена. Вначале, захватив инициативу, джигиты сердара Аннатувака и Мяти-пальвана стали теснить ханских сарбазов. Абдулмеджит-хан яростно сопротивлялся. К полудню из Куммет-Кабуса пришло подкрепление, и сарбазы вынудили туркмен отступить на запад.

Еще собираясь в поход, Абдулмеджит-хан знал, что в Хаджиговшане его не встретят с распростертыми объятиями. Однако сильного сопротивления он не ожидал и, торопясь к громкой славе победителя, оставил пеших сарбазов в Куммет-Кабусе, выступив только с конниками и одной-единственной пушкой, взятой скорее для устрашения, чем для боя. Он считал, что большая часть туркмен находится возле Серчешмы, где их должен отвлекать до времени Шатырбек. После взятия Хаджиговшана он намеревался послать туда войска и совместными усилиями покончить с бунтовщиками.

Первая, вечерняя, стычка с джигитами Мяти-пальвана как будто подтвердила предположение Абдулмеджит-хана и укрепила в нем уверенность в легком успехе. И надо было видеть его ярость, когда ночное нападение едва не разрушило все его планы. Особенно бесила его потеря пушки. Сарбазы-артиллеристы были жестоко наказаны, а плосконосый сотник чуть не расстался с головой. Однако это не поправило положения, и кто знает, чем бы все кончилось, не подоспей пехотинцы.

Получив подкрепление, Абдулмеджит-хан немедленно послал в Куммет-Кабус одного из сотников со строгим приказом: немедленно привести все резервные войска до последнего человека.

Открыв ураганный огонь из ружей и пушек, сарбазы перешли в наступление.

Атаназар достиг Чагыллы, когда солнце уже клонилось к закату. Он торопился — звуки ружейной пальбы и тяжкое уханье пушек подгонял и его. Над Чагыллы висел странный белый туман, и, только подъехав поближе, Атаназар догадался, что это не туман, а пороховой дым.

Увидев, что со стороны Серчешмы скачет большой отряд всадников, Абдулмеджит-хан, уже почти смекнувший, в чем дело, подумал было сперва о Шатырбеке. Но, разглядев лохматые папахи всадников, выругался и приказал встретить их пушками. Первое ядро разорвалось далеко в стороне. Зато от взрыва второго клубящийся куст пыли и дыма вырос на самой обочине дороги. Всадники шарахнулись в стороны. Уводя из-под обстрела их, Атаназар обогнул низину стороной и вывел джигитов на северный берег Гургена, где держали оборону туркменские войска.

Новости, которые он услышал, оказались печальными: Мяти-пальван был тяжело ранен, Сапар-ага, Ата-Емут и десятки других погибли, сдерживать превосходящие сипы кизылбашей почти невозможно.

Атаназар разыскал сердара Аннатувака, который после ранения Мяти-пальвана принял общее командование. Он сидел в яме, невесть кем выкопанной на речном берегу, и давал указания десяткам. Появление Атаназара его заметно обрадовало.

— Приехал, сынок? — сказал он, обняв широкие плечи джигита. — Молодец, что поспешил, молодец!

Атаназар коротко рассказал о схватке в Серчешме и пленении большого количества нукеров Шатырбека. Сердар внимательно выслушал и одобрил:

— Большое дело сделали вы, сынок! Очень большое! Однако следовало бы закрыть ущелье — оставить там человек пятнадцать. Кизылбаш уже понюхал жареного и вряд ли сунулся бы через переход, зная, что там сидят наши джигиты. Ну да не беда… А ты, сынок, в общем, оказался прав: Абдулмеджит-хан не стал действительно распылять силы на Серчешму и Хаджиговшан, в одно место ударил, тощий пес!.. Не стану скрывать от тебя: положение очень скверное. Может, слышал уже, что Мяти-пальван ранен? Отправили его в Хаджиговшан. И других много тоже пострадало, да сбережет нас аллах от плохого… Ружей много у кизылбашей. И пушки… Эх, сотню бы ружей нам! Всех бы иранских разбойников вместе с их пушками послали к праотцам!

Сердар замолчал, горестно качая головой. Глядя на него настороженно и с надеждой, Атаназар сказал:

— Сердар-ага, я считаю, что какое бы ни было положение, отступать нам нельзя!

— Мы об этом и говорим, — невесело усмехнулся сердар Аннатувак, поняв затаенную тревогу джигита. — Куда отступать? Нет, сынок, отступать нельзя. Нужно подумать, как до невступления вечера дать отпор врагу. Через Чагыллы на Хаджиговшан пропускать кизылбашей нельзя. Думаю, есть один выход: обойти Чагыллы по северной стороне и ударить Абдулмеджит-хану в спину. Одновременно начнем атаку и отсюда. Как ты думаешь?

— Согласен с вами, сердар-ага, — кивнул Атаназар. — По-моему очень дельная мысль. Если разрешите, я сам выполню это!

Сердар Аннатувак посмотрел на Атаназара с отеческой лаской и сказал:

— Выполняй, сынок, и да будет над тобой милость аллаха! Возьми своих всадников и всадников Мяти-пальвана. И помни, что главный наш выигрыш — это внезапность. Обеспечишь ее — можно надеяться на благополучный исход. Не сумеешь подойти скрытно — останется только положиться на чудо, а чудеса, сынок, в наши дни стали слишком редки.

— Будьте спокойны, сердар-ага! — уверенно прогудел Атаназар и одним неуловимо легким движением выбросил из ямы свое могучее тело.

А пушки били все чаще. Абдулмеджит-хан торопился до захода солнца войти в Хаджиговшан, но все больше чувствовал, что придется ночевать в окрестностях Чагыллы. Войска из Куммет-Кабуса запоздали, а туркмены бились самоотверженно — за каждую пядь земли приходилось платить немалой кровью. Правда, сарбазы постепенно продвигались вперед, нанося противнику значительные потери, но Абдулмеджит-хана такие темпы не устраивали.

Чтобы развить наступление, он бросил на южный берег Гургена около трехсот всадников. Они должны были перейти реку возле Чагыллы и попытаться напасть с тыла. Атаназар в это время собирал своих джигитов на северном берегу. Увидев вдали приближающуюся конницу врага, он приказал немедленно переправляться на южный берег. Когда все джигиты перебрались, он выехал на пригорок и выдернул из ножен саблю.

— Братья! Друзья! Знайте: отступать некуда! Если не устоим, нет нам ни счастья, ни жизни! В Хаджиговшане никто не трогается с места — наши отцы, матери и дети надеются на нас! Братья, кто дорожит их честью, кто считает себя мужчиной, пусть погибнет, но не отступит!

Сотни сабель и копий взметнулись в воздух.

— Кто отступит — бесчестен!

— Позор трусу!

— Постоим за нашу честь!

— Веди, Атаназар!

Вражеская конница приближалась, неся над собой, как нелепое зловещее знамя, тучу поднятой конскими копытами пыли. Атаназар крутанул клинок над головой.

— Кто отступит, тот трус! Вперед, братья!

С яростным воем джигиты ринулись за ним. Пришпорили коней и сарбазы. В бешеной скачке столкнулись два живых потока. В воздухе заплясали сабли. Серую дорожную пыль окрасила красная человеческая кровь.

А в это время Абдулмеджит-хан бросил всех своих пеших сарбазов на сердара Аннатувака. И сердар понял, что натиска врага не выдержать. Он велел постепенно отходить на север, стремясь увлечь кизылбашей в сторону Хаджиговшана.

Однако Абдулмеджит-хан быстро разгадал его хитрость. Он разделил сарбазов на две части. Одна из них стала преследовать отступающих, а вторая, тесня и уничтожая оставленные заслоны, продолжала пробиваться к Хаджиговшану.

Взглянув на низкое солнце, сердар Аннатувак сообразил, что сегодня кизылбаши при всех условиях уже не дойдут до Хаджиговшана. Поэтому он срочно отрядил туда гонца. А сам — теперь уже не было необходимости заманивать кизылбашей к Атреку — быстро перебросил воинов на южный берег и ударил на конных сарбазов. Абдулмеджит-хан, проклиная увертливого сердара, послал в бой конную полусотню личной охраны.

Сражение с северного берега Гургена полностью перекинулось на южный.

* * *

Болезнь Махтумкули не прошла, скорее даже усилилась.

К слабости тела и ломоте в костях прибавился странный шум в голове. Но не время было хворать, и старый поэт, превозмогая боль, целые дни проводил на ногах.

Его угнетала мысль о том, что враг подошел почти вплотную к родному селению. Сначала Махтумкули все еще надеялся, что кизылбашей остановят. Он ждал молодого гонца на взмыленном коне и с веселыми глазами, который привезет весть о победе. Но чем дальше, тем яснее становилось, что такого вестника не будет. И старый поэт с горечью в усталом сердце начал исподволь отправлять хаджиговшанцев в Атрек. Постепенно аул пустел, и вот уже совсем мало кибиток осталось там, где недавно шумел обжитый человеком уголок земли.

Сам Махтумкули не собирался никуда уезжать. Рядом с его кибиткой по-прежнему стояла черная юрта Мяти-пальвана. Остался целым и ряд Адна-сердара. Правда, Илли-хан, захватив семью, удрал в Атрек одним из первых. Забрали родственники и вторую жену сердара. Но Садап осталась. Черной ночной птицей сновала она между четырьмя кибитками Адна-сердара, ожидая прихода Абдулмеджит-хана. Она собиралась встретить его с большими почестями и в специальном загоне откармливала несколько молодых барашков.

Солнце клонилось к закату. Ливший у Гапланлы дождь прошел стороной, не задев Хаджиговшана. Махтумкули сидел в кибитке Мяти-пальвана и размышлял, что старика надо бы побыстрее отправить в Карабалкан — до Атрека ему при его состоянии не добраться. В двух местах пробили старческое тело пули кизылбашей, но могучий организм старого богатыря упорно сопротивлялся смертельному недугу. Мяти-пальван пытался даже казаться веселым, подбадривал унывающих, но уж кто-кто, а Махтумкули знал, каких сил ему стоило это.

Интересуясь всеми новостями, Мяти-пальван ни разу не спросил о сыне. Однако старого поэта трудно было обмануть: он читал невысказанное в тускнеющих глазах друга. И хотя не разделял его предчувствие близкого конца, все же послал всадника за Джумой. Путь был долог и полон неожиданностей, а всадник отправился недавно. Поэтому Махтумкули очень удивился, услыхав о возвращении Джумы. Он встретил его у порога кибитки и задержал на улице.

— Твой отец нездоров, — но ты не печалься, сынок, — сказал он ободряюще, с любовью глядя на взволнованное лицо юноши, уже знавшего, что отец тяжело ранен. — Не расстраивай его и не волнуй, чтобы он скорее поправился. И самое главное, не печалься!

— Что толку в печали, Махтумкули-ага! — вздохнул Джума. — Вон Бегенча привезли… Еле дышит.

Эта новость удивила и порадовала поэта: если дышит после такой дороги, то еще долго будет дышать. Он пропустил Джуму в кибитку и пошел проведать Бегенча.

Того несли на паласе четверо джигитов, не зная, куда деть раненого: тетка, мать и жена Бегенча два дня назад уехали в Атрек. Поэт велел положить его у себя.

Не обращая внимания на людей, постепенно заполнявших кибитку, Махтумкули откинул платок, прикрывающий лицо парня. Люди тихо ахнули, увидев изменившегося до неузнаваемости джигита.

— Бегенч! — негромко позвал поэт. — Очнись, сынок! Открой глаза!

Бегенч хрипло дышал, не приходя в сознание. На глаза Махтумкули навернулись слезы. Он опустил голову и долго сидел, погруженный в раздумье. Потом попросил одного из джигитов, принесших Бегенча:

— Садись, сынок, на коня и привези Сабыр и Джерен в Карабалкан, в дом Язмурада. Сегодня мы туда же отправим беднягу…

Сквозь толпу протиснулся парень и шепнул Махтумкули, что прибыл гонец от сердара Аннатувака. Поэт торопливо поднялся: какую весть прислал сердар?

Выслушав ее, Махтумкули поник головой. Говорят: дно терпения — чистое золото. Поэт терпел и ждал, и надеялся — все оказалось облачком, рассеявшимся от первого дуновения ветра. Силы оказались слишком слабы. Теперь не оставалось ничего иного, как оставить Хаджиговшан.

— Передай сердару, — сказал Махтумкули гонцу, — что я согласен с его предложением. Если силы слабы, пусть отступает. Сражение нужно давать только там, где оно выгодно для нас… Я знаю, что Абдулмеджит-хан рвется к Хаджиговшану. Пусть идет! Он уже понял силу народа и знает — он далеко не глупый человек, — что чем дальше он идет, тем короче делаются его шаги… И сердару передай, иним, и Атаназару: пусть из-за Хаджиговшана не льют кровь понапрасну.

Проводив гонца, Махтумкули вышел на улицу и остановил двух джигитов.

— Сыновья мои, — сказал он, — сарбазы перешли Чагыллы. Они идут сюда, и у нас совсем мало времени. Обойдите село и скажите всем оставшимся, чтобы уходили в Карабалкан. Потом… — Поэт передохнул, словно не решаясь сказать. — Потом один из вас пусть сядет в седло и подожжет все травы и все стога на холмах. Зажгите саман и дрова, оставленные хозяевами. Пусть горит все, что может гореть! Враг не должен воспользоваться плодами нашего пота!

Гурген горел. Вся южная сторона его была объята пламенем. Снопы искр взвивались вверх и разлетались по ветру. Горела трава, горел труд человеческих рук, горела сама туркменская земля. Махтумкули долго смотрел на свирепое торжество огня, стараясь утихомирить саднящую боль в сердце. Потом подошел к пленным.

Увидев его, Тачбахш-хан закричал:

— Молчите, дураки! Сам поэт Махтумкули идет!

Неизвестно, к кому он обращался, так как пленные и без того молчали. Он попытался броситься навстречу поэту, но часовой остановил его. Тогда он издали протянул руки.

— Салам алейким, поэт! Тысячу раз слава аллаху, что довелось еще раз увидеть вас!

Махтумкули ответил на приветствие и попросил часового:

— Сынок, освободи руки хана!

Джигит безмолвно повиновался.

Тачбахш-хан со слезами благодарности на глазах упал к ногам Махтумкули.

— Тысячу лет вам, поэт! Я ваш раб до смерти! Тысячу раз благодарение аллаху! Клянусь аллахом, никто не превзойдет вас в человечности!

— Встаньте, — сказал поэт, поднимая щупленького хана за руку. — Говорят: хорошо, когда заблудившийся находит дорогу.

Тачбахш-хан встал, тыльной стороной ладони провел по глазам и высокомерно обратился к пленным:

— Видели? Что я вам говорил, а? Вот перед вами поэт Махтумкули! Даже святой пророк уступает ему в благости. Благодарите поэта, нечестивцы!

Пленные подняли головы кверху и вразнобой заголосили:

— О аллах!.. Аллах!.. Аллах!..

— Вы спасли нас от узилища, — сказал Тачбахш-хан, обращаясь снова к Махтумкули. — Спасите теперь от голодной смерти! У этих бедняг, которые, клянусь аллахом, ничем не провинились, со вчерашнего дня во рту ни крошки не было. Помогите им, дай вам бог долгой жизни!

Махтумкули задумался: действительно, пленных следовало накормить, но как это сделать? Пятьдесят человек это не пять человек — если каждому дать по одному ломтю хлеба, и то понадобится выпечка не меньше четырех тамдыров. И какой только умник задумал их гнать в Хаджиговшан?

— Сынок, — сказал поэт часовому, — я пока постерегу за тебя, а ты сбегай ко мне домой и принеси полмешка муки — пусть эти бедняги сами испекут себе хлеб. А заодно скажи Нуртач-эдже, чтобы и чаю дала.

Конский топот привлек внимание старого поэта. Скакал Атаназар и еще несколько местных парней. Остановив коня неподалеку от Махтумкули, Атаназар тяжело спрыгнул на землю и подошел к поэту, здороваясь с ним сердечно и просто, как сын с отцом после долгой разлуки. Покосившись на Тачбахш-хана, стоявшего в стороне с гордо выпяченной грудью, Атаназар хмыкнул в усы и сказал Махтумкули:

— Посоветоваться надо бы, Махтумкули-ага…

Они отошли в сторонку. Атаназар сообщил:

— Конники Абдулмеджит-хана разбиты, Махтумкули-ага.

Атаназар сказал это таким ровным и будничным голосов, что смысл сказанного не сразу дошел до Махтумкули. Старый поэт пытливо посмотрел на джигита — тот явно что-то не договаривал.

— Да! — повторил Атаназар с силой. — Мы их разбили! Они бежали с позором!

Лицо поэта просветлело. Поглаживая бороду, он облегченно вздохнул и, с гордостью глядя в горящие глаза Атаназара, сказал:

— Хорошо, сынок. Вы сделали большое дело.

Атаназар передохнул и, понизив голос, продолжал:

— Но… Надо быстрее уходить из Хаджиговшана, Махтумкули-ага! Пешие сарбазы заняли Чагаллы и, вероятно, сегодня ночью будут здесь…

Поэт повернулся лицом к горящим холмам, полыхающим пламенем пожара. Глаза его светились неуемным внутренним огнем.

— Смотри, сын мой! Смотри во все глаза! Видишь этот огонь? Это огонь народного сердца! Это огонь обездоленной земли! Это огонь страдания и гнева! Он только разгорается!

— Да, огонь разгорелся — огонь страданий и гнева, буйный огонь святой мести.

И не Абдулмеджит-хану погасить этот благородный очищающий пламень!