Я никогда не был счастлив в любви. Мне просто не везло. И вообще я никогда не был любимцем в веселой и по-молодому задорной компании девушек. Почему так получалось — не знаю.

Одним из моих недостатков могло быть то, что наедине с девушкой, которая мне нравилась, я робел и терялся, не умел поддерживать и вести беззаботные веселые разговоры, и вообще был невероятно застенчив и, по-видимому, невыносимо скучен. Да и среди мужчин не умел преподнести веселую шутку, и даже самые смешные анекдоты в моем изложении теряли остроту, казались вялыми, не вызывали не то что смеха, а даже улыбки.

Еще в техникуме мне нравилась наша студентка Полина. Может быть, я даже любил ее первой робкой любовью, не знаю, но я думал о ней днем и вечером. При встрече изо всех сил старался рассказывать ей о виденном и прочитанном, о себе, фантазировал, но Полина — я видел — с нетерпением ждала, когда я окончу, и я, теряясь, обычно умолкал на половине.

Огорчало еще и то, что она избегала встречи один на один. Купленные мною билеты в кино передавала своим подругам, и на место назначенного свидания приходила вместе с подругой, а потом и вовсе не стала приходить. В такие вечера было грустно, и я уходил в общежитие, ложился раньше всех, но не засыпал до утра.

А когда такие ночи стали совсем уж в тягость, я написал Полине письмо, в котором признался в любви. И хотя я видел ее каждый день, письмо отправил по почте. Шли длинные мучительные дни, отцвела сирень и приближались каникулы, а ответа не было.

Я уже решил остаться в общежитии на все время каникул, так как Полина с отцом и матерью жила рядом, и не терял надежды на хотя бы случайную встречу. Но еще до начала каникул в один вечер навсегда рухнуло все, на что я мог хоть сколько-нибудь надеяться.

— Ты писал Полине письмо? — спросил как-то сосед по койке, заметив, что я не сплю.

Этот вопрос так взволновал, что я долго не мог сказать ни слова. Наконец, стараясь подавить дрожь в голосе, ответил:

— Да. Писал. Откуда ты знаешь?..

— Сейчас читала мне. И знаешь — я не поверил, что писал ты.

— Почему?

Володя молча разделся, лег на койку, закурил папиросу, и только когда она совсем догорела, повернулся ко мне и зашептал:

— Ответа не жди. И вообще брось о ней думать… Так просила передать… Да она и не стоит того, что ты там написал.

Так закончилась первая любовь.

Прошло больше года. Как-то в августе меня вызвали в райком комсомола и послали помочь сельсовету закончить срочные расчеты. В комнате секретаря сельсовета уже сидела незнакомая девушка, что-то высчитывая на бумажке и занося результаты расчета в большую ведомость — «шпалеру». Она глянула на меня из-под нахмуренных по-детски белесых бровей, поправила карандашом незаметную прядку светлых волос и приветливо, по-дружески, словно знакомому с детства человеку, улыбнулась. На душе стало тепло и уютно, я с радостью получил у секретаря задание и уселся работать за столом незнакомки.

Но что это была за работа?

Цифры путались, итоги не сходились, и я, потея и проклиная все на свете, один за одним портил чистые бланки.

— Давайте сделаем перерыв. Потом я научу вас вычислять проценты, — предложила девушка. — Не понимаю, как только вас в техникуме учат? — прибавила она, улыбаясь все той же дружеской теплой улыбкой.

Я молча протянул руку за новым бланком, но она быстро спрятала их под сумочку, а сумочку прикрыла счетами, и мы оба, как по команде, рассмеялись. И так как я продолжал молчать, девушка сказала, что знает меня давно и даже видела наш самодеятельный спектакль «Турлюн Миротворец». Она аплодировала мне громче всех, но я ни разу не глянул в ту сторону, где она сидела с сестрой Лизой.

Я хорошо знал старшекурсницу Лизу и ее отца — бывшего военного лекаря, теперь заведующего Николаевской семилеткой Тимофея Семеновича Коваленко. Небольшое, но уютное, спрятанное в зелени садов село Николаевка находилось на половине расстояния между техникумом и моим домом, и я часто заходил к Тимофею Семеновичу вместе с Лизой передохнуть от жары или спрятаться от дождя. Бывал в их огромном фруктовом саду, выращенном руками Тимофея Семеновича, но почему-то эту синеокую смелую и какую-то особенно милую девушку Ольгу, младшую дочь Коваленко, мне ни разу не приходилось видеть ни в саду, ни в доме.

Мы разговорились, и перерыв в работе затянулся до вечера. Потом вместе через темные поля пошли в Николаевку за три километра, и восход солнца встретили на лавочке у школы.

В доме Ольги пробыли до полдня, а после обеда опять отправились в сельсовет, только зашли совсем в другую сторону, к небольшому дубовому лесу, где встретили наше второе утро и, прощаясь, дали обещание писать друг другу. Ольга собиралась ехать в институт физической культуры в Одессу, а я был принят в Московский университет.

Домой я шел полевыми дорогами, и мне казалось, что вместе с моим сердцем поют единую песню — песню о моей Ольге, о моей любви — коноплянки и жаворонки, кузнечики и перепела.

Теплые письма Ольги приносили в Москву радость и жажду работы. Еще тогда я решил, что если стану путешественником-геоботаником, то первое открытое новое растение назову ее именем — Ольгиола, а если придется открыть гору или речку, я назову ее Ольгинской горой, речкой Ольгой. А пока что я послал ей в подарок ко дню рождения небольшой перламутровый гребешок, купленный в комиссионном магазине.

Но спустя полгода, к моему удивлению, письма стали приходить все реже и совсем короткие, потом и вовсе не стали приходить, а весною сорок первого года Ольга написала, что вышла замуж. Эта вторая рана была очень мучительной.

Потеряв всякую надежду найти себе верную подругу, я решил полностью отдаться науке и работой над книгами в уютных залах Ленинской библиотеки безуспешно лечил сердечную рану.

Когда Москва переживала тяжелые дни войны, удерживая фашистские полчища в тридцати километрах от стен древнего Кремля, я еще учился в летном училище. И не думал, конечно, что Ольга могла быть в Москве, но мысли о ней продолжали преследовать. Во время коротких прогулок я часто ловил себя на том, что ищу ее среди незнакомых женщин.

После войны я заехал в Николаевку к Тимофею Семеновичу, чтобы узнать хоть что-нибудь об Ольге. Старик встретил меня, как родного сына, а когда я спросил об Ольге, он притих, ссутулился и, вынув из кармана замусоленный платок, стал вытирать упрямые слезы.

От него я узнал, что во время блокады и в первый год оккупации Одессы Ольга оставалась в городе, а в следующее лето приехала в свою Николаевку, что недалеко от Одессы. Здесь она вела себя так, будто нет никакой войны, нередко сидела с немецкими офицерами в саду, шутила с ними. Вскоре одного из ее знакомых — гауптмана — нашли убитым в том небольшом лесу, где мы с ней провели памятную ночь после первой встречи. В селе начался переполох. Рядом с убитым офицером немцы нашли затоптанный в траве перламутровый гребешок. Этот гребешок в Николаевке был единственным, и его знали многие односельчане и даже офицеры. Ольгу схватили гестаповцы, а утром все жители села увидели ее повешенной среди зеленой улицы против окон школы. Через три дня ее схоронили вместе с умершей от горя матерью в школьном фруктовом саду.

Надо было прожить еще годы, чтобы забыть это горе.

И хотя во время аварии я потерял карту, но я ее так хорошо изучил перед вылетом, что точно знаю — ни этих гор, ни озера на карте нет и я являюсь их первооткрывателем. И если уж до сих пор мне не пришлось найти нового растения — Ольгиолу, то с радостью назову голубое озеро Ольгинским, а гору, у подножья которой я и веду эти записи, — Светлой горой. Итак, Ольгинское озеро у Светлой горы с Орлиным утесом.