Черный феникс. Африканское сафари

Кулик Сергей Федорович

#img06.png

Путешествие в прошлое

 

 

Африка! Не уходи чересчур глубоко внутрь самой себя, не запирайся в тюрьму бессонных ночей, в одиночные камеры снов, заменяющих жизнь.

 

Истоки рода людского

 

Глава первая

Непредвиденные приключения на пути к долине Омо. — Засуха, погубившая миллионы людей. — Гиены заканчивают лукуллов пир. Васькин мыс — манящее название на карте Эфиопии. — Ветер сдувает моих спутников с пальмы. — Ловушка, устроенная нам самой природой

Хотя повстречавшийся еще три дня назад величественный старец в ярко-зеленом тюрбане и предостерегал нас с высоты верблюжьей спины ни в коем случае не приближаться к Омо, выполнить его совет никак не удавалось. Держаться подальше от коварной реки, вернее ее заболоченной долины, изобилующей старицами и зыбучими песчаными останцами-перекатами, мешали завалы камней, скатившихся с протянувшихся слева от нас руинных холмов. Белый дромадер кочевника, без труда перешагивавший через эти камни, еще долго маячил светлой точкой среди нагромождений черных глыб, как бы указывая нам верный путь. Однако ближе к вечеру он скрылся, словно давая понять, что, хотя наш вездеход и называется «земным бродягой», за «кораблем пустыни» ему не угнаться.

Да и куда там! Не в первый раз я попадаю в эти суровые, иссушенные солнцем места на стыке границ Эфиопии и Кении, и каждый раз повторяется одно и то же. Обозначенные на карте караванные тропы оказываются занесенными песками, русла сухих рек, некогда доступные для езды на «Лендровере», завалены камнями или невесть откуда взявшимися деревьями, селения обитающих в здешних пустынях кочевников-кушитов покинуты.

На этот раз безлюдье особенно пугало. Несколько засух, неслыханных по своей жестокости и продолжительности даже в Африке, полностью изменили демографическую ситуацию во многих районах континента. Миллионы людей погибли. Десятки миллионов снялись с обжитых мест и откочевали поближе к городам или на горные, более плодородные и увлажненные земли. Сотни тысяч эфиопов в последующие годы были переселены властями в не затронутые засухой «целинные» районы. Теперь о страшном лихолетье здесь напоминают лишь обезлюдевшие стойбища да выбеленные солнцем скелеты коров и коз, то там, то сям бросающиеся в глаза среди безжизненных туфов.

Что остается делать путешественнику, рискнувшему проникнуть в край, где нечего надеяться на помощь? Верить в удачу, в счастливый случай — это само собой. Но в первую очередь полагаться на выносливость «земного бродяги» и на то «вечное» и «неизменное», что хранит информация географической карты даже столь изменчивой в своем облике местности, как та, по которой мы пробираемся.

Вместе с Питером — шофером, переводчиком, гидом и моим неизменным спутником в журналистских сафари — мы обсуждаем, что нам сулит один из трехсот листов топографической карты Восточной Африки, которой так гордятся ее английские создатели. Лист называется «Стефания» — по имени изображенного в самом его центре усыхающего, заболоченного водоема в Южной Эфиопии.

В крайнем нижнем левом углу листа синеет северо-восточная часть великого африканского озера Рудольф, или, как его теперь называют кенийцы, Туркана. Прорезая весь лист карты петляющей голубой лентой, окруженной узкой полосой зеленых лесов и голубых маршей, в озеро сквозь желтые пески несет свои воды река Омо. Это уникальная, единственная, никогда не пересыхающая крупная река, текущая по дну Великих африканских разломов. Туда, где, дробясь на многочисленные протоки, река впадает в великое озеро, к дельте Омо, мы и хотим пробраться.

— Итак, нам надо выехать к реке, а старик на верблюде предостерегал, что мы завязнем в окружающих ее топях, — подытожил ситуацию Питер. — Что же будем делать?

— Стоять и ждать бесполезно: изжаримся, — размышляю я вслух. — Поэтому, пока камни нас не остановят, надо ехать на юг. Рано или поздно, поближе к озеру, должны появиться люди. Найдем верблюдов и на них доберемся до реки.

— Или на вертолете, — оторвавшись от карты, вдруг говорит Питер, указывая в слепящее небо. — Раскрашен под зебру. Значит, частный, не военный.

Винтокрылая птица пролетела вдали, потерявшись в лучах заходившего где-то за Омо солнца. А мы вновь принялись за изучение карты.

— Значит, так, бвана, — после некоторого раздумья проговорил Питер. — Если тут ничего не напутано, то между приречными топями, которыми нас пугал старец, и непроезжими участками, помеченными на карте «Broken lands» (искореженные земли), есть узкая полоска. Видишь — написано: «Open bush» — «открытый кустарник». Скорее всего, это равнина. В сезон дождей мы бы там увязли, а в такую сушь проедем, как обычно.

«Как обычно» в таких местах означает тридцать— сорок километров в день и двадцать — двадцать пять остановок. Их заставляют делать острые камни, раскаленный песок и торчащие из него длинные зловредные колючки акаций, неумолимо дырявящие камеры автомобиля. В результате каждый раз приходится укладываться на раскаленную землю, отбиваясь от каких-то кусачих тварей, с виду напоминающих сороконожек, высвобождать колесо от нафаршированного камнями песка, поднимать машину, латать, чинить резину.

Хорошо еще, что наученные горьким опытом прежних путешествий, мы обвешали снаружи всю кабину «Лендровера» брезентовыми мешками с водой. Достать ее здесь — безнадежное дело. Когда местным кочевникам становится совсем невмоготу, они перерезают вену старому верблюду и утоляют жажду кровью. Но меня такое питье не привлекает.

Каждая ночь проходит как в кошмаре. Стоит нам с заходом солнца остановиться и, разведя газовые горелки, начать подогревать консервы, как на запах пищи из-за окрестных камней вылезают полосатые гиены. Несколько минут они сидят, присматриваясь к нам, а затем, словно по команде, начинают приближаться, смыкая кольцо вокруг «Лендровера». Чем аппетитнее пахнет еда, тем больше собирается гиен. Нанюхавшись ароматов, они вскоре принимаются выть так громко и омерзительно, что порою я был готов отдать им все запасы, лишь бы не слышать ночной какофонии.

Гиен можно было понять. За годы засухи, когда все вокруг было усеяно трупами не только домашних, но и диких животных, природа устроила этим падальщикам затянувшийся на несколько страшных для всех других лет лукуллов пир. От обилия пищи гиены не только пристрастились к обжорству, но и невиданно размножились. Но затем погибать в округе стало некому, падаль исчезла, после первых дождей люди и звери не успели еще вернуться в свои места, и для гиен наступили тяжелые времена.

Наглость этих животных возросла до опасного предела. Стоило положить на соседний камень что-нибудь съестное, как в одно мгновение с полдюжины гиен бросались к нему и устраивали дикую свару. Нередко они выхватывали пищу прямо из наших рук, проявляя прямо-таки обезьянью ловкость. Эксперимента ради я как-то едва проткнул банку с мясными консервами и бросил трем самкам, оказавшимся неподалеку вместе со своими детенышами. Не прошло и минуты, как мощные челюсти одной из гиен, одновременно успевавшей отбиваться от двух других, справились с металлом. Лишь струйка крови капала с клыков: металл все-таки поранил ее.

Гиены выли и ссорились всю ночь. Конечно, за толстыми стенами салона «Лендровера» их можно было не опасаться. Но заснуть они не дали…

Казалось бы, один раз побывав в этих местах, не захочешь снова туда ехать. Но на озеро Рудольф меня вновь потянуло из-за сообщений, после 1967 года систематически появлявшихся на страницах многих местных газет. В устье Омо приступили к работе палеоантропологические экспедиции, одна за другой делавшие сенсационные открытия. Окончательно же я принял решение отправиться на Омо тогда, когда в запасниках аддис-абебского музея натолкнулся на старый абрис маршрута в районе дельты этой реки. На карте среди африканских названий встретилось одно, заставившее меня буквально вздрогнуть от неожиданности: Васькин мыс.

С ним связана интереснейшая и, к сожалению, мало кому известная страница отечественной географии. Речь идет о путешествиях по Эфиопии русского ученого А. К. Булатовича. Александр Ксаверьевич был первооткрывателем этих мест! И, пользуясь правом первооткрывателя, один из мысов в дельте Омо он назвал Васькиным мысом — в честь спасенного им раненого африканского мальчонки, впоследствии увезенного в Россию. История, как видно, стоившая того, чтобы еще раз помучиться с колесами «Лендровера» и послушать гиен!..

Однажды, когда солнце уже склонялось к закату, в зарослях невысоких жестколистых акаций, увешанных красноватыми стручками, пугливой тенью проскользнули силуэты трех женщин. Подбавив газу, мы вскоре настигли беглянок. Перебрав с полдюжины языков, Питер наконец нашел средство взаимопонимания и завел беседу.

— Они говорят, что принадлежат к племени мерилле и что до большой реки пешком добираться полдня. Раньше их род жил далеко отсюда, в пустыне. Но, спасаясь от засухи, многие переселились поближе к реке.

— Где их селение, можно ли до него доехать на машине?

Этот, казалось бы, простой вопрос вызвал довольно долгие дебаты, исход которых стал мне ясен еще до того, как Питер начал переводить. Женщины отрицательно качали головами и упрямо твердили «Ыыы, Ыыы», что в здешних местах означает «нет».

— Они говорят, что мужья запретили им показывать дорогу в селение чужим. В округе появились воины мурле. Они недовольны, что мерилле перекочевали на эти земли и пользуются их пастбищами. Поэтому мурле часто нападают на мерилле.

— Но ведь женщины видят, что ни ты, Питер, ни, тем более, я не похожи на мурле? — удивился я.

Выслушав вопрос, женщины затараторили, а потом, очевидно приняв общее решение, дружно скинули с себя выгоревшие накидки, оставшись в одних узких кожаных набедренных повязках. Тем самым, скорее всего, они хотели доказать, что за мурле нас действительно не считают. Затем вновь начались переговоры с Питером.

— Женщины не знают, как посмотрят на наше появление в деревне старейшины, — заключил Питер. — Привести чужака в селение равносильно предательству. Старейшины грозятся, что прикажут закидать камнями любого, кто так сделает. Но сами они нас не боятся и могут показать, где удобнее всего провести ночь. Это совсем недалеко отсюда.

— А как же эти женщины одни остаются в пустыне, не опасаясь разбойников-мурле?

Вновь последовало длинное объяснение, причем одна из женщин пыталась даже что-то начертить на песке. Питер долго переспрашивал, но потом смущенно признался:

— Я не совсем понимаю их. Я говорю с женщинами на языке туркана, но они отвечают на каком-то другом, близком языке. До сих пор все было ясно, но сейчас они меня совсем запутали. Я только понял, что никто, кроме местных жителей, не найдет к ним дорогу.

Как и повсюду в экваториальных широтах, сумерки сгущались необычайно быстро, так что не оставалось ничего другого, как принять предложение. Две женщины отправились за корзинами, брошенными от страха в зарослях. Третья, идя впереди машины, примерно через час, уже при свете фар, вывела нас к берегу заросшей густой осокой старицы. У самой воды стояло несколько пальм-дум — единственных в мире пальм, имеющих ветвистый ствол. Не сбавляя шагу, женщина начала взбираться на наклонившийся над водой ствол.

Через мгновение она исчезла в темноте, и вскоре откуда-то сверху о брезентовую крышу машины ударился калабаш, из неплотно закрытого горлышка которого по ветровому стеклу потекло молоко. За калабашем последовали сплетенное из пальмового волокна блюдо, плоды папайи, алюминиевая кастрюля. Направленный вверх луч фонаря осветил на фоне неба тростниковый шалаш — нечто вроде огромного птичьего гнезда, устроенного в развилке ствола. Конечно, скачущим по пустыне на верблюдах воинам-мурле нелегко было бы заметить это потайное жилище, замаскированное широкими листьями.

Пока Питер разводил костер, а я открывал консервные банки к ужину, женщины плескались в старице. Но как только языки пламени осветили нашу стоянку, они вылезли из воды и принялись разбирать содержимое своих корзин. Помимо толстых зеленых корневищ, которые наши спутницы клали подрумяниться на уголья, а затем отправляли в рот, среди собранного ими за день «урожая» были виденные нами днем красноватые стручки. Женщины называли их рокю. Они объяснили, что из мясистой сочной оболочки семян, прячущихся в стручках, мерилле приготовляют напиток, пользующийся спросом среди населения приозерных районов. Сейчас, в период созревания стручков, заготавливается «концентрат» сока; в течение года его по мере надобности разбавляют водой, а напиток обменивают на зерно или мясо. Смеясь, одна из женщин плеснула в крышку калабаша воды и, выдавив туда содержимое стручка, протянула мне. Напиток оказался кислым и, наверное, неплохо утолял жажду.

Нашу еду женщины пробовать наотрез отказались. Постоянно полуголодные в этих суровых местах представители большинства нилотских и кушитских племен тем не менее проявляют удивительную консервативность к новой пище. Не раз, останавливая посреди пустыни машину в ответ на просьбу измученных голодом людей дать им поесть, мы встречались с отказом отведать незнакомые консервированные мясные продукты, в то время как хлеб и кукуруза принимались с благодарностью.

Оставив женщин и Питера у костра, я пошел в машину отдохнуть. Но спать пришлось не долго. Страшный непонятный шум заставил меня вскочить на ноги. Я дернул за ручку дверцы — тщетно, уперся в дверцу ногой — не помогало. А шум между тем переходил уже в рев. С трудом все же приоткрыв дверцу, я почувствовал, как в лицо ударила обжигающая струя воздуха, смешанного с песком, мелкими камешками, колючками акаций и сухими листьями. От неожиданности я отпрянул внутрь, и дверь с силой захлопнулась.

Протерев глаза, я включил фары и огляделся, пораженный увиденным. Казалось, все, что было на поверхности земли, поднялось и носилось в черном воздухе, подхваченное ураганом. Ветер выл на все лады, оглушительно грохотали высохшие листья пальм. Хлопая друг о друга, они издавали металлический лязг, скрежет. Поднятые ветром мириады песчинок и сухой листвы почти лишили атмосферу прозрачности. На западе, очевидно над рекой, одна за другой полыхали зарницы, придававшие воздуху матовый оттенок.

Я навел фонарь на пальму с шалашом, но в развилке ствола его не обнаружил. Скользнул лучом вниз — Питер и женщины сидели под пальмой, судорожно обхватив ствол.

Довольно легко открыв дверь машины с противоположной стороны, я выбрался наружу и сразу же почувствовал, будто в тело впились сотни, тысячи иголок. Кое-как добежав до пальмы, я пригласил всех в машину. Питер рассказал, что после того, как я пожелал оставшимся у костра спокойной ночи, он отправился в «гнездо». Но при первом же порыве шквального урагана он был сдут оттуда вместе с шалашом и его обитательницами. К счастью, все они отделались легкими ушибами…

Ураган буйствовал больше часа. Потом внезапно стих, и почти тотчас же на землю обрушился ливень. Ни до, ни после этого я не видел такого дождя. В течение следующего часа он ежеминутно то прекращался, то вновь изливал на нас водяные потоки. Когда дождя не было, иногда среди низких рваных туч на мгновение открывался кусок усыпанного звездами черного неба. Но через несколько секунд тучи смыкались и дождь вновь принимался за свое.

Вновь завыл ветер, но на сей раз уже для того, чтобы прогнать облака. Почти полная луна осветила непривычно залитую водой пустыню призрачно-голубым светом. И почти сразу же повсюду запели цикады.

Утром мы все же проехали километров десять сквозь заросли рокю, поселившиеся на песках, и остановились. Впереди, насколько хватало глаз, простиралось идеально ровное пространство, сложенное из довольно крупных, диаметром до двух метров, глинистых отложений, разделенных глубокими, шириной 25–30 сантиметров, трещинами. Они образуются на глинистых солончаковых почвах в результате засухи и на протяжении многих лет остаются твердыми как камень, звеня, словно такыр, под копытами изредка наведывающихся сюда антилоп. Но сегодня, как назло, за один час ливня соленая глина напилась воды и разбухла, раскисла.

Я вышел из «Лендровера» и встал в середину такого фрагмента. Ноги тут же по щиколотку ушли в липкую грязь, и я почувствовал, как неведомая сила тащит их в разные стороны — от слегка выпуклого центра такыра к периферии. Как ни старался я высвободить ноги, они расползались все дальше, и я упал, измазавшись в соленой грязи. Пришлось позвать на помощь Питера.

— Общение «Лендровера» с этими лепешками кончится гораздо трагичнее, — сказал я ему. — Как только машина забуксует — а случится это тотчас же, как мы въедем на солончак, — те же неведомые силы потащат ее в трещину. Высвободить колеса будет более чем трудно. Огромное пространство превратилось в непреодолимое для нас болото.

— О бвана, я только сейчас сообразил, о чем вчера говорили мне женщины, когда я не понимал их. Они объясняли, что никто, кроме местных жителей, не может найти их, потому что никто другой не найдет дороги сюда и дальше в их деревню. Мы встретили их на участке, который по форме похож на бутылку Одна из женщин рисовала мне ее на песке. Мы настигли их там, где находится как бы «дно» этой бутылки, которую обрамляют две старицы Омо, образующие «остров». На востоке эти старицы сближаются, образуя нечто вроде «горлышка». Только через него, по одной-единственной скрытой тропе, и можно попасть в «бутылку». Женщины очень удивлялись, как нам это удалось сделать. Во время сильных дождей старицы выходят из берегов и сплошь заливают «остров». Но обычно он сух и, как рассказывали вчера женщины, «покрыт большими круглыми тарелками, разделенными трещинами». Если мурле на своих верблюдах случайно забредут сюда, то скорее всего погибнут: ноги верблюдов попадают в трещины и ломаются. Вот, оказывается, о чем нам говорили вчера женщины. Но я не понял, о каких «тарелках» идет речь, пока сам не увидел этой странной местности, бвана.

Итак, мы оказались в центре гигантской ловушки, неизвестно для кого созданной самой природой. Можно, конечно, было бы попытаться вырваться из нее прежним путем. Но там подстерегали завалы черных камней, в сущности и загнавшие нас в «бутылку».

— Знают ли женщины, как выбраться отсюда в объезд солончака? — спросил я у Питера.

— Нет, — закончив, как всегда, длительные переговоры, перевел он. — Но они говорят, что где-то есть еще один проход, очень узкий и малозаметный, по которому раз в месяц ездит полицейская машина. Однако показать его нам они то ли не могут, то ли не хотят. Советуют обратиться к мужчинам.

— Согласны ли они теперь показать нам дорогу в селение, где есть мужчины?

— Нет. Но они могут сходить туда и привести знающего человека. Но могут и не привести, потому что почти все мужчины сегодня с утра должны были уйти к реке охотиться на бегемота. В селении только старики, а они могут и не захотеть показывать дорогу. Тогда придется ждать конца охоты — два-три дня.

Положение, конечно, было сложным, но не трагичным. Машина у нас на ходу, это — самое главное. В лучшем случае ближе к вечеру люди покажут нам дорогу, в худшем — спустя три-четыре дня все кругом подсохнет, и мы будем выбираться из «бутылки» сами.

— Скажи женщинам, чтобы они шли в селение и поторопили мужчин прийти к нам на помощь, — обратился я к Питеру. — Чем быстрее они придут, тем лучше будет вознаграждение.

 

Глава вторая

Профессор К. Арамбур спускается с неба. — На вертолете — в «палеоархеологический рай». — Омо — единственная «живая» река Великих африканских разломов. — Геологическая летопись первых шагов гоминидов. — «Вулканический календарь» определяет возраст находок в миллиона лет! — Почему древние назвали Эфиопию местом происхождения феникса?

Как выяснилось впоследствии, ждать нам пришлось бы два дня и две ночи. Но судьба решила по-иному. Не прошло и двух часов после того, как женщины скрылись в зарослях акаций, когда Питер вновь показал мне на небо. Там я увидел приближавшийся к нам вертолет.

— Это наш старый знакомец, раскрашенный под зебру, — щурясь от ослепительного света, пояснил Питер. — Наверное, богатые охотники, выискивающие орикса с рогами подлиннее.

Снизившись, вертолет завис над нами, затем смело плюхнулся на одну из «тарелок» по соседству. Еще не остановился винт, как из двери показался человек, при виде которого сразу захотелось улыбнуться.

Наш «гость» был облачен в идеально отглаженные, подтянутые чуть ли не под мышки брюки цвета хаки, в тон им светлый пиджак, бледно-салатовую накрахмаленную рубашку и галстук-бабочку бутылочного цвета. Ботинки из мягкой замши гармонировали с такой же шляпой цвета фисташки, с опущенными вниз полями. Под шляпой скрывались зеленые очки и, как мне показалось, буро-зеленые, очевидно от бесконечного курения, усы.

«Зеленый человек» приветливо помахал нам рукой, снял очки и в нерешительности близоруко уставился на землю, явно не решаясь спрыгнуть вниз.

Я подбежал к вертолету, чтобы помочь ему.

— Бонжур, мсье Арамбур, — обратился я к прибывшему. — Коман са ва?

— А мы разве уже знакомы? — почему-то несколько разочарованно произнес он.

— Да нет. Просто когда я живу не в буше, а в Найроби, то иногда просматриваю газеты. Мне запомнились фотографии, на которых человек в галстуке-бабочке разгуливает по пустыне на фоне скелетов доисторических ископаемых.

— Ну насчет скелетов это уж слишком. Так, всего лишь мелкие кусочки наших предков. Хотелось бы большего. Но вот то, что получить известность в пустыне куда проще, чем в Париже, — это точно! — засмеялся профессор Арамбур. — А вы кто такой?

Я представился, добавив, что оказался в этих местах именно для того, чтобы познакомиться с ученым и его раскопками.

— Мои коллеги с вертолета уже несколько дней назад заметили вашу машину и с тех пор ежедневно «следили» за ней. Мы были уверены, что рано или поздно у вас что-нибудь случится. Но, пока машина двигалась, мы не навязывались в помощники. Чем могу быть полезен теперь?

— Спасибо, «Лендровер» на ходу.

— Тогда вам может помочь лишь солнце и ветер. Через пару дней они вновь обожгут солончак в каменные плиты, и вы сможете тронуться в путь. А пока что прошу в гости в наш экспедиционный лагерь.

Переложив кое-какие вещи из машины в вертолет, мы взмыли в воздух.

— Русского нам только не хватало, — лукаво улыбаясь, говорит Камиль Арамбур. — Там, на Омо, собралась воистину интернациональная компания. Самый южный участок, чуть выше дельты, достался нам, французам. Севернее — американцы. Ими руководит Кларк Хоуэлл. Его хобби — изотопы, радиоактивный метод, компьютеры. Зачастую мне кажется, что они ищут ископаемого человека не в толще осадочных пород, а на экранах дисплеев. Ну да это уж их дело! А самый дальний, вверх по течению реки, участок — к нему мы сейчас и подлетаем — достался кенийцам.

Сначала заправлять всеми палеоархеологическими работами здесь собирался сам Луис Лики, — продолжает профессор. — Это его идея — «экспедиция Омо». Благодаря последним сенсационным находкам ископаемых гоминидов, сделанным Луисом, и громкому имени всего его «археологического семейства» старику удалось пробить разрешение на раскопки и добыть для них немалые средства. Однако «великий старик» не намного моложе меня. Поэтому в последний момент он отказался от общего руководства, а возглавить работу кенийской группы поручил своему сыну, двадцатитрехлетнему Ричарду. Вон, как раз слева, между двух пальм, видна его палатка.

— А что, Ричард сейчас здесь? — вытягивая шею в указанном направлении, полюбопытствовал я.

— Хороший парень! Но еще в детстве получил слишком большую дозу палеоантропологии и, по-моему, сыт ею по горло. Похоже, он бежал от нас… Кое-какие работы кенийцы ведут сами; и, говорят, особенно преуспевают у них африканцы, прошедшие полевую школу у Луиса. Но я в их дела не вмешиваюсь…

Пилот открыл окно вертолета, и из-за ворвавшегося в кабину шума беседу пришлось прервать. С высоты птичьего полета внизу открывалась потрясающая картина. Фантастичны были не столько ее краски и масштабность, сколько геологический облик местности.

Вертолет летел над Омо, красной лентой лениво извивающейся по плоской равнине. Прямо из воды вставали галерейные леса, сплошным изумрудным шатром скрывавшие от взора прибрежные земли. За их узкой полосой простиралась саванна на бурых почвах, полупустыня — на серых, еще дальше — лишенные даже самой скудной растительности, желтые пески. И все это было прорезано лабиринтами проток и стариц Омо, разлившихся после ночного дождя луж, словно огромные зеркала отражавших приближавшееся к зениту солнце.

Повсюду видна была активная работа эрозии. Стоило вертолету на какой-нибудь километр отклониться от русла, как мы оказывались над царством оврагов. То здесь, то там, глубоко врезаясь в толщу осадочных пород, они обнажали разноцветные пласты, поражающие мозаичностью своей палитры. Здесь можно было увидеть и серые пятна озерных осадков, и черные отложения вулканического пепла, и ярко-желтые пласты песков, оставшихся от эпох, когда дно озера превращалось в пустыню, и снова черные пеплы, на которых лежали красноватые толщи — свидетели активного сноса латеритов с северных гор во влажный период, пережитый Восточной Африкой миллионы лет назад.

Арамбур хлопает меня по плечу и, подняв большой палец в многозначительном жесте, кричит в ухо:

— О’кей? Уверен, что такого нет нигде в мире. Смотрите, смотрите!!!

Потом он просит пилота «повесить» вертолет. Под нами — совершенно свежая, размытая ночным ливнем толща осадочных пород, лежащих не параллельно земной поверхности, а как бы вспученных, образующих большой холм. Слагающие его разноцветные пласты расположены наклонно, в результате чего самые древние из них последовательно выступают над окружающей равниной. Забраться на такой холм, а затем, словно по ступенькам, спускаться вниз по его разноцветным пластам — это то же самое, что совершать воображаемое путешествие из одной геологической эпохи в другую…

— О’кей! — не без гордости за Омо повторяет профессор и дает пилоту указание лететь в лагерь. Впереди, в мареве влажного воздуха, уже блестела гладь нефритового озера.

А прямо перед нами разворачивалась живописная дельта Омо. Она напоминала брошенный посреди буро-желтой равнины гигантский веер, образованный зелеными островками лесов и красными прожилками речных проток. «Где-то там Васькин мыс?» — вытягивая шею, подумал я. Но вертолет пошел на посадку, и дельта скрылась за верхушками пальм, окружавших лагерь французской экспедиции.

Кроме двух вывезенных из Кении слуг-туркана, весь наряд которых составляли набедренные повязки и замысловатые головные уборы из цветных перьев, никого в палаточном городке не оказалось.

— Все убежали осматривать обнажения в надежде, что ночной дождь приготовил им сюрпризы, — показывая мне свое экспедиционное хозяйство, объясняет профессор. — Наша молодежь, воспитанная на скудных в палеонтологическом отношении отложениях Западной Европы, буквально потрясена тем разнообразием и богатством ископаемых, которое дарит им Омо.

— А какими сенсациями из жизни ископаемого человека собираетесь вы, профессор, удивить мир в нынешнем, уже подходящем к концу полевом сезоне? — поинтересовался я.

— И не спрашивайте, и не надейтесь на ответ, — с нарочитым испугом выставив вперед руки, говорит Арамбур. — В нашей работе все зависит от случайности, от везения. Поэтому палеонтологи и археологи — народ очень суеверный. Надо еще двадцать раз проверить и обмерить все, что мы нашли, сопоставить с предыдущими находками, прежде чем делать выводы. К тому же я глубоко убежден: найдем ли мы здесь бедро гоминида, жившего два миллиона лет назад, или фалангу пальца, датируемую четырьмя миллионами лет, — не в этом дело.

— А в чем же? — удивился я.

— В геологии, в геологии Омо, мой милый, — назидательно проговорил ученый. — Долина Омо — геологическое чудо! Почти повсюду в мире, где бы ни работали палеоархеологи и ни находили останки ископаемого человека, все упирается в проклятую проблему: точность определения их возраста, соотношение возрастов находок, сделанных в различных районах. Мои коллеги спорят, низвергают авторитеты и возводят себя на пьедестал. Но продержаться на нем им зачастую удается не долго: всего лишь до той поры, пока какой-нибудь студент-практикант не раскопает новую кость, лежавшую под находкой его учителя, и не наречет ее «древнейшей». Это особенно опасно в Африке из-за сложной, запутанной стратиграфии, слабой геологической изученности континента.

Омо же дает нам возможность поставить все на свои места. И знаете почему? На протяжении очень длительного отрезка времени — от четырех до одного миллиона лет назад, то есть как раз в тот период, когда, по нашим представлениям, и происходила активная эволюция гоминидов, в долине Омо существовали условия, которые привели к созданию здесь уникальной геологической летописи.

Вы сейчас спросите, в чем эта уникальность? — улыбаясь, обратился ко мне француз. — А я вам не отвечу. Я приглашу русского гостя к столу и, накормив, послушаю, что он увидел и понял здесь сам. Маленькое развлечение для старого ученого…

На обед подавали консервированные салаты и разносолы из нильского окуня. Рыбина эта, вылавливаемая в озере Рудольф, прожив в парниковых условиях изобилующего пищей озера 5–7 лет, нагуливает 50–60 килограммов веса. Поэтому одного такого окуня достаточно, чтобы обеспечить всех гурманов французского лагеря не только ухой, но и заливным, форшмаком, вторыми блюдами из жареной рыбы или под маринадом. Современная техника позволяет приготовлять и сохранять подобную гастрономию в этом одном из самых неосвоенных районов Африки благодаря электрическому движку. Есть движок — значит, посреди пустыни люди обзаводятся холодильником, грилем, электроплитой и прочими атрибутами городской жизни.

За «дарами озера» последовал обязательный сыр камамбер и кофе.

— Кофе в Каффе, — задумчиво произнес Арамбур. — Интересно: миллионы людей ежедневно пьют этот напиток, даже не подозревая, что он распространился по всей земле именно из здешних мест, вернее, с гор, где берет начало река Омо.

— Ну, профессор, здесь, в пустыне, эфиопским кофе и не пахнет, — заметил я. — Аромат идет от вашего, бразильского. А что касается Каффы, то до нее был древний человек.

— Ха-ха! — откашлявшись после очередной выкуренной трубки, проговорил ученый. — Товарищ журналист уводит разговор на интересующую его тему. Или вы думаете, что в палеонтологии вы сильнее, чем в истории Каффы?

— О Каффе я поговорю с вами с не меньшей заинтересованностью. Но выдержать у профессора Арамбура экзамен-экспромт мне действительно не терпится.

— Валяйте! Только не здесь, за столом, а в поле, среди великих отложений великой Омо!

Мы вышли из лагеря, по хорошо протоптанной тропе, петляющей под пологом пропитанного влагой припойменного леса, выбрались к подножию холма. За ним открывалась поросшая чахлой растительностью равнина, испещренная глубокими оврагами.

Профессор бросил на меня иронически-вызывающий взгляд.

— Признаюсь, мсье Арамбур, не так давно я побывал в танзанийском ущелье Олдовай, где были сделаны почти все знаменитые находки Луиса и Мэри Лики. Там я смог неплохо подготовиться к «билету», по которому мне предстоит экзаменоваться.

— Не как француз, а, скорее всего, как специалист в этой области я бы начал с Мэри, — перебил меня «экзаменатор». — Она — феноменально везучая. Главные находки в Олдовае были сделаны именно ею либо когда Лики трясла в палатке малярия, либо когда он добывал своими лекциями в Найроби деньги для дальнейших исследований.

— Я учту это, профессор. Мэри рассказывала мне, что геологически Олдовай принадлежит к системе Восточно-Африканского рифта — колоссального разлома в земной коре, который от Мертвого озера, через Красное море и всю Восточную Африку тянется вплоть до великой Замбези. Его наиболее низкие участки отмечены цепями озер и обрамлены гигантскими обрывами. Я бы сказал, что долина Омо очень похожа на Олдовай с той лишь разницей, что здесь есть река. Именно Омо и поддерживает существование озера Рудольф, которое без ее стока уже давно превратилось бы в этих жарких местах в пыльную чашу.

— Наверное. За последние четыре миллиона лет озеро не раз увеличивалось и уменьшалось.

— Именно об этом я и хотел сказать, профессор. Свидетельством таких колебаний уровня служат высокие, еле виднеющиеся вдали надпойменные террасы, амфитеатром поднимающиеся на запад и восток. Некогда и долина Омо, где мы сейчас находимся, и эти террасы были покрыты водами гигантского водоема — праозера Рудольф. Рифт — геологически очень активная зона. Извержения вулканов, и сейчас напоминающих о себе на южном побережье озера, не были редкостью. А смещения больших участков земной коры, тоже свойственные зоне разломов, приводили то к повышению, то к понижению уровня как озера, так и многочисленных рек. Ведь климат за четыре миллиона лет здесь конечно же, как и на всей планете, не раз менялся, а следовательно, вокруг Омо не всегда простиралась пустыня…

— Ну-ну, — подбодрил меня К. Арамбур. — Ближе к делу, к осадочным породам, к этим фантастическим разноцветным толщам, которые окружают нас!

— Толщи эти — производное тех условий, которые я пытаюсь воссоздать. Как и сегодня, миллионы лет назад водоем этот был внутренним, бессточным, воды рек и все, что в них содержалось, не стекали в океан, а аккумулировались в этой внутриматериковой долине, занятой медленно заболачивавшимся озером. Кости обитавших вдоль его берегов животных не разрушались и не переносились текучими водами, а оставались, не перемешиваясь, на месте, постепенно заиливались или покрывались пеплом извергавшихся неподалеку вулканов. Потом древний водоем начинал усыхать активнее, озерные осадки оказывались надежно похороненными под мощной броней континентальных толщ. Нередко их горизонтальное залегание нарушали очередные подвижки земной коры. И так повторялось несколько раз. Сейчас современная эрозия, активизируемая столь редким для рифта соседством с «живой рекой» — Омо, обнажает древние осадки, в том числе и сохранившиеся в них кости. А современные калий-аргоновые методы определения возраста пепла дают ученым возможность пользоваться местными прослойками туфов как своего рода «вулканическим календарем»…

— Ну ладно, с вами все ясно и совсем неинтересно, — дружески хлопая по плечу, прервал меня профессор. — Вы хорошо усвоили уроки Мэри, начитались перед этой поездкой статей Хоуэлла и теперь строите из себя «умника». Я же затеял эту игру в «экзамен» потому, что хотел лишний раз попытаться понять сам себя. Ведь первый, кто начал изучать геологию Омо, был ваш покорный слуга. Это было давно, в 1937 году. Тогда геологическая история района показалась мне довольно ординарной, его стратиграфия — скучной. Меня потом критиковали: конечно, обладая данными радиоизотопных анализов, теперь это делать нетрудно!..

— И как же вы, профессор, с позиций сегодняшней науки смотрите на этот район?

— Вы сказали, «вулканический календарь»… В долине Омо действительно сохранилась непрерывная летопись событий, поддающихся датировке. Нигде больше в Африке, где встречаются ископаемые гоминиды, такого нет. Если попытаться продолжить сравнение Омо с Олдоваем, то я бы прежде всего сказал, что они соотносятся друг с другом, как крупное производство с лабораторией. Олдовай — это всего лишь небольшое ущелье, где продуктивные для палеоархеолога пласты отражают период не более чем в двести тысяч лет, втиснутые в какие-нибудь тридцать метров датируемых отложений. Здесь же осадочная толща порою превышает километр! Олдовайские отложения — это плейстоцен, Омо же позволяет нам заглянуть и в глубь плиоцена, проследить эволюцию животного мира на протяжении целых четырех миллионов лет. Она читается здесь по примерно двум сотням четких горизонтов, причем добрая сотня из них буквально нафарширована окаменелостями.

Все эти горизонты теперь датируются с помощью анализа пепла, в котором столь поднаторел Хоуэлл. Он прав, когда говорит: открытия палеонтологов здесь будут столь обильны, а реконструируемые ими картины геологической истории Африки столь красочны и полны, что с их помощью можно будет датировать окаменелости, найденные и в других частях континента. Иными словами, последовательность залегания двухсот горизонтов Омо — уникальная геологическая шкала, созданная самой природой. С нею теперь будут соизмерять все палеонтологические открытия прошлого и будущего в Африке.

На этом фоне находки гоминидов в долине Омо могут показаться довольно скромными. Американцы, надеявшиеся обнаружить там «нечто потрясающее», преуспели меньше всех, невольно подтвердив тем самым суеверия Арамбура. Их вклад в изучение доисторического человека в первую очередь свелся к тому, что благодаря разработанной К. Хоуэллом «геологической шкале» оказалось возможным более точно определить возраст находок Л. Лики в Олдовае.

Зато французам повезло. Сначала они нашли челюсть австралопитека, а затем — трудно поверить! — почти две сотни зубов. К этому со временем добавились хорошо сохранившиеся части нескольких черепов, кости верхних и нижних конечностей. Научное значение находок группы Арамбура оценивается, однако, не их количеством, а «качеством». Многие окаменелости, обнаруженные в наиболее древних отложениях Омо, были вдвое старше олдовайских, что сразу отодвигало возраст рода человеческого почти на полтора миллиона лет назад. А находки в верхних, молодых горизонтах датировались так же, как и те, что уже описал Л. Лики.

— Мне представляется, что работы в Омо в конечном счете дадут нам редкую возможность проследить эволюцию первопредков человека, — убежденно говорил Арамбур, когда на следующий день он позвал меня в свой «огород» — так ученый называл обнажение, подарившее ему наиболее интересные находки. — Можно будет выделить несколько типов гоминидов, датировать их возраст и сопоставить с тем, что было найдено в других районах. Благодаря «вулканическому календарю» здесь также без труда определяется возраст каменных орудий, которыми пользовались те древние обитатели долины, чьи кости мы находили. Все это наконец позволяет палеоантропологии Африки выйти из младенческого состояния и встать на ноги…

Не дослушав профессора, я стремглав бросился вперед, где среди гальки и серого песка увидел обмытый водой, прекрасно сохранившийся…

— Череп! — завопил я. — Я нашел череп!

Карабкаясь по склону обнажения на четвереньках, я наконец добрался до цели и без труда вырыл руками из мягкого песка округлую, оказавшуюся довольно тяжелой окаменелость. «До сих пор на Омо находили лишь фрагменты черепов, а этот сохранился целехонький», — про себя ликовал я, кубарем скатываясь по откосу к ногам профессора.

На удивление мне он раскуривал свою трубку, не проявляя никакого интереса к моему открытию.

— Он же целехонький! — прокричал я.

— Успокойтесь, молодой человек, успокойтесь, — охладил мой пыл Арамбур. — Во-первых, вы уже наполовину обесценили свою находку. Никто в наше время не хватает окаменелости гоминидов и не тащит их подальше от найденного места. Надо сделать фотографии, все кругом описать, обмерить. И главное — пригласить побольше коллег. Горизонт, о который вы испытали прочность своих пальцев, очень древний, находке минимум три миллиона лет. Поэтому хорошо, чтобы коллеги подтвердили: да, окаменелость лежит на «родном» месте, а не принесена вами из более молодой толщи в целях научной фальсификации.

— Значит, моему черепу три миллиона лет! — воскликнул я.

— Вашему черепу ровно столько лет, сколько написано в вашем паспорте. А три миллиона лет — окаменелому панцирю древней черепахи, ради которой вы изодрали себе колени в кровь.

— Черепахи… — разочарованно повторил я.

— Не вы первый, не вы последний, — лукаво подмигнул мне профессор. — Эти окатанные водой «тартиллетки» действительно чертовски смахивают на черепную коробку приматов. Американцы рассказывали, что один их соотечественник, как-то оказавшийся в лагере, чуть было не свихнулся. Он один отправился гулять вокруг, набрел на целую россыпь «тартиллеток» и, решив, что это черепа австралопитеков, сразу же подсчитал: за каждый в Штатах дадут один миллион долларов. Среди ночи он вернулся к находке с сизалевым мешком из-под муки и набил его «тартиллетками». А на следующее утро увидел, как какой-то парень из экспедиции использует «черепа» вместо ядра для метания на утренней разминке. Этот же парень и открыл несостоявшемуся «миллионеру» глаза на содержимое его мешка…

Пожалуй, только в монгольской части Гоби, в районе «моря динозавров», мне приходилось видеть такое фантастическое количество окаменелостей. Копать в Омо почти не надо. Эрозия сама вскрывает расположенные под углом к поверхности древние слои, порою выставляя на обозрение удивительные экспонаты. Профессор рассказывал, что помимо «тривиальных» находок в рифтовой долине можно столкнуться и со следами подлинных уникумов.

Он не исключал, например, что первые австралопитеки могли еще видеть на берегу праозера Рудольф стада впоследствии вымерших гигантских овец. Судя по фрагментам скелетов, высота животных достигала двух, расстояние между кончиками рогов — четырех метров. Под стать им были древние кабаны, клыки которых скорее напоминают бивни слона. Жирафы с рогами ветвистыми, словно у лося, страусы, переросшие современных жирафов, громадины павианы-лимнопитеки — их тайны тоже хранят осадочные породы Омо.

— Но если забыть о вымерших гигантах, то долина реки, ее климат и растительность остались такими же, как и во времена австралопитеков, — подводя итоги нашей экскурсии, рассказывает ученый. — Я уверен, если бы нам удалось воскресить тех, чьи останки скрываются в этих песках, то они бы чувствовали себя в привычной обстановке. И в этом тоже уникальность Омо! Нет больше такого места на земле, где бы экологические условия, среда обитания древнего человека дошли до нас как бы в «законсервированном состоянии». Если пофантазировать, то можно себе представить, как в будущем, когда наука достигнет новых высот, на берег Омо будут направляться экспедиции ученых, с тем чтобы воссоздать картину условий эволюции древнего человека, так сказать, «на месте» его возникновения.

— Вы считаете, профессор, что это «место» именно здесь?

— Это трудно сказать. Но утверждаю, что в Омо сложилась очень благоприятная ситуация для эволюции человека, и поэтому задаюсь вопросом: «А почему бы роду человеческому не вести свое начало именно отсюда?»

Жившие охотой и бортничеством гоминиды могли «тренировать» здесь себя в самых различных природных условиях, не утруждаясь ненужными дальними переходами. Все было рядом: и открытые пространства саванны, кишащей дичью, и лес с его плодами, и переполненный рыбой водоем. Повсеместно встречающиеся вулканические породы, кремнии и роговики, да еще и обточенные рекой, легко раскалывались на острые пластины, служившие примитивными орудиями.

Но природа не только баловала. Она же заставляла наших прапрапра… идти вперед в своем развитии, чтобы выжить. Надо было опасаться многочисленных хищников, объединяться для совместной борьбы с ними в стаи. Надо было приспосабливаться к различным ситуациям, вызванным то извержением вулкана, то землетрясением, то поворотом русла Омо, изменениями климата, наступлением пустынь, со временем оставившим австралопитекам для жизни лишь узкую долину реки, зажатой мертвыми песками.

Пора задуматься и вот над чем: рифт — это место истончения земной коры, в рифте мы более всего приближены к мантии планеты. Отсюда — повышенная радиоактивность этой зоны и, быть может, многое другое, о чем мы пока даже не подозреваем. Не были ли эти специфические условия «провокаторами» тех мутаций, катализаторами тех эволюционных процессов, которые в конечном счете и привели к появлению чуда природы — человека — именно в рифтовой зоне Африки? Кто знает, кто знает…

Арамбур остановился, раскуривая трубку. Бросил задумчивый взгляд на реку, медленно катившую буро-красные воды на юг. Взглядом проводил парившего над нею марабу.

— Знаете, когда перед войной, совсем еще молодым, в качестве геолога-первооткрывателя я попал на Омо, то не почувствовал величия и очарования этого края. Теперь на склоне своих лет волею судьбы я вновь оказался здесь. Каждый день, осмотрев новые обнажения, я устраиваюсь в шезлонге на берегу реки, наслаждаюсь крепким кофе и смотрю на Омо. Иногда мне кажется, что передо мною отраженное в ее водах проплывает прошлое Человека, который, подобно Фениксу из мифологии древних, вышел из огня и, пройдя через все испытания временем, возродился в наших современниках, в том числе и в нас с вами. Быть может, воспользовавшись соседним шезлонгом, и вы сумеете испытать нечто подобное? И давайте задумаемся: случайно ли древние — египтяне, ассирийцы и эллины, — помнившие о прошлом человечества куда больше, чем люди двадцатого века, местом происхождения Феникса называли Эфиопию? Что это — символ, или отраженный в мифе осколок реальности, или простое совпадение?..

— С благодарностью принимаю ваше приглашение в шезлонг, профессор. Тем более что чашечка кофе вновь послужит для нас предлогом поговорить о Каффе.

 

Глава третья

Русский первооткрыватель прародины человечества. — Страна каффичо — «африканский Тибет», где хранилась разгадка последних секретов Нила. — Гусар-схимник знаменит отнюдь не только как персонаж «Двенадцати стульев». — А. Булатович — летописец и «навигатор» похода войск Менелика II в загадочную Каффу. — Первое в мире научное описание «могущественной южно-эфиопской империи» было опубликовано в Санкт-Петербурге. — «Фантастично!» — восклицает профессор К. Арамбур

Сваренный а-ля капуччино кофе — со взбитыми сливками, присыпанными тертым шоколадом, — на берегу Омо был бесподобным. Мы долго молчали, глядя на реку и думая каждый о своем. Опять пили кофе и опять молчали. Потом, перехватив взгляд профессора, я решился нарушить тишину.

— Ни в коей степени не оспаривая, что вы были геологом-первооткрывателем Омо, кого бы вы назвали пионером изучения этих мест да и вообще Каффы среди географов?

— Совсем не оттого, что я француз, но если говорить о Каффе в целом, то — своего соотечественника Антуана д’Аббади. Он, конечно, не сделал никаких великих открытий: все свои одиннадцать каффских дней провел в Бонге, расположенном у северных границ Каффы торговом центре, где арабские и эфиопские купцы скупали у каффичо мешки с ароматными зернами. Но и это пребывание и путешествие вдоль границ запретного царства позволили д’Аббади собрать уйму интересного о Каффе. Потом, кажется в 1883 году, на ее северные окраины проник Поль Солейе — опять-таки француз. Он оставил потрясающе интересное и красочное описание жизни каффичо в книге «Торговые исследования в Эфиопии», которую мне как-то посчастливилось купить на книжных развалах вдоль Сены. Потом еще были три итальянца — но те опять-таки либо побывали в Бонге, либо бродили вдоль каффских границ. Вот и все, что общеизвестно: пять человек, которым удалось немного приоткрыть завесу таинственности над родиной кофе.

— А территории к югу от Каффы? Эта великая «долина палеоантропологии»? Устье Омо? Кто из европейцев описал ее первым?

— Мне известно всего лишь одно имя: бедняга В. Боттего, итальянец. В августе 1896 года он первым увидел места, где мы с вами сейчас сидим. Но затем вскоре свихнулся, затеял глупую бойню эфиопов где-то к северу отсюда и погиб. Так что науке его появление на берегу Омо почти ничего не дало.

Неожиданно из-за кустов, где были разбиты палатки сотрудников К. Арамбура, грянули звуки рок-музыки. Ученый недовольно поморщился.

— Сегодня к нам в гости должны пожаловать обитатели американского лагеря. Молодежь будет всю ночь танцевать и кричать «ча-ча-ча», — объяснил он. — Здесь, где само безмолвие природы как бы возвращает человека в его первоначальное лоно, этот гвалт кажется мне кощунственным. Немудрено последовать вслед за Боттего. Кстати, быть может, вы что-нибудь добавите к сказанному мною?

— Совсем не оттого, что я русский, но если говорить об устье Омо и научном описании всего этого района, то первым его исследователем был мой соотечественник.

К. Арамбур посмотрел на меня с долей сожаления.

— У меня в Париже есть русский друг, у которого на случай приступов подобного квазипатриотизма припасены две очень занятные фразы… Как это? — потирая виски, поморщился ученый. — А, вспомнил. Первая фраза: «Россия — родина слонов», вторая: «Советские часы — самые быстрые в мире».

— И все-таки эту «землю обетованную» мировой палеонтологии и палеоантропологии первым описал русский…

— Доказательства? И немедленно!

— Все зависит от того, куда мы сможем перенестись на вашем вертолете. Если в Ленинград, то они будут неопровержимыми. Если в Аддис-Абебу, то частичными: я смогу показать вам там, например, рескрипт императора Менелика II. В нем утверждается предложение русского путешественника Булатовича назвать открытый и описанный им хребет — вон тот, что маячит на правом берегу Омо и отлично виден в лучах заходящего солнца, именем…

— Святого Николая, — перебил меня ученый, с лица которого все еще не исчезла ироническая усмешка.

— Нет, императора Николая II, самодержца российского. А в дельте Омо я могу показать место, нареченное тоже по-русски: Васькин мыс.

— Фантастично! — произнес ученый.

— А если же мы с вами перенесемся сейчас к моему «Лендроверу», то я достану кое-какие выписки и расскажу вам все поподробнее.

— Фантастично! — повторил Арамбур. — Как вы назвали имя этого русского первопроходца Омо?

— Булатович. Александр Булатович, штаб-ротмистр царской армии.

— Фантастично! Я начинаю вам верить, молодой человек.

— ???

— Дело в том, что еще в конце тридцатых годов, после того как я впервые побывал здесь, ко мне в Париже приходила дама. Она рассказывала о своем брате, русском офицере, побывавшем на озере Рудольф, и просила найти следы его пребывания в Эфиопии, во многом, как она говорила, потерянные. Она называла мне ту же, что и вы, фамилию путешественника, но ни словом не обмолвилась о его заслугах первооткрывателя. Фамилия дамы была… нет, не припомню, смахивавшая на кавказскую.

— Орбелиани, — напомнил я, — Мария Ксаверьевна.

— Так, так, Орбелиани, — теперь уже с нескрываемым интересом посмотрел на меня старый ученый. — Тогда по ее просьбе и здесь, и в Аддис-Абебе я наводил кое-какие справки. Но почти безрезультатно… Напал на какой-то, как мне говорили, «русский след», но так его и не распутал. Потом началась война, было не до того. В последние годы, когда мое имя вновь появилось в печати в связи с «экспедицией Омо», мадам Орбелиани снова повторила свою просьбу. Писала она из Канады… Все это начинает меня интриговать.

К. Арамбур занялся трубкой. Потом, вдруг хлопнув себя ладонями по коленям, с неожиданной для его возраста проворностью вскочил с шезлонга.

— В нашем распоряжении еще сорок минут, пока не скрылось солнце. Летим к «Лендроверу»! Мне не терпится узнать, что там, в ваших записях. И подальше от «ча-ча-ча». Рассказ о русском, опередившем меня на Омо, я хочу выслушать в «русском лагере».

Француз-вертолетчик, уже познакомившийся с американскими студентками и опустошивший не одну банку пива, был отнюдь не в восторге от перспективы провести ночь в нашей компании. Однако посадить вертолет в непосредственной близости от местонахождения Питера ему все-таки удалось.

Никаких происшествий в «русском лагере» не произошло, мужчины из селения мерилле так и не показывались. Но, как уверял многоопытный Питер (того же мнения придерживались оба француза), через пару дней «тарелки» должны были окончательно высохнуть, что позволит нам вновь тронуться в путь на машине.

Не теряя времени даром, Питер в наше отсутствие добыл в тростниковых зарослях, окружающих старицу, молодого самца антилопы-топи и теперь гостеприимно приглашал нас на шашлык. Вертолетчик, не забывший прихватить с собой пузатую бутылку божоле, несколько воспрянул духом.

Мне не надо было особенно собираться с мыслями для рассказа о А. К. Булатовиче. Задолго готовясь к этой поездке в долину Омо, еще находясь в отпуске в Москве, я навестил ныне покойного советского африканиста Исидора Саввича Кацнельсона. У этого ученого было свое научное «хобби»: русские путешественники по Эфиопии. Именно благодаря его исследованиям уже в наши дни, с опозданием на три четверти столетия, удалось по достоинству оценить вклад наших соотечественников в дело изучения Африки.

Воздав должное кулинарным способностям Питера и пожурив вертолетчика за то, что он не прихватил больше вина, Арамбур постучал кулаком по «Лендроверу», где я возился с записями.

— Итак, мы начинаем! — торжественно провозгласил он. — Прежде всего мне хотелось бы уяснить, молодой человек, как это получилось: великое географическое открытие русских в Африке сделано еще в прошлом веке, а известно о нем становится лишь сейчас?

— Современники по заслугам оценили подвиг Булатовича. Его книга «С войсками Менелика II. Дневник похода из Эфиопии к озеру Рудольф» была издана в Петербурге в 1900 году и получила хорошую оценку в прессе. За нее путешественник был удостоен серебряной медали Русского географического общества. Заслуги его перед Эфиопией в деле изучения еще никем не исследованных областей были отмечены высшей военной наградой империи — золотым щитом и саблей. А Франция, да будет вам известно, пожаловала Булатовичу орден Почетного легиона.

— Первооткрыватель Омо — кавалер французского ордена? И Камиль Арамбур, который своими руками перебрал там все камни, до сих пор не знал об этом?! Фантастично! Что же дальше?

— Всего Булатович совершил три путешествия в Эфиопию. И наверное, если бы его судьба сложилась по-иному, если бы он обработал свои дневники, написал новые книги, то вошел бы в историю как «русский Ливингстон». Однако в 1900 году царь, вместо того чтобы облагодетельствовать человека, увековечившего его имя на карте Африки, направляет молодого офицера в Маньчжурию. Влюбленному в Африку гусару это назначение было явно не по душе. В 1906 году он уходит в отставку и, изумляя весь петербургский свет, где он был весьма заметной личностью, становится монахом.

В этом новом своем качестве А. Булатович отправляется в последнее путешествие в Эфиопию. Но теперь его уже интересуют не неведомые земли, а подвиги во имя Христа. Он служит молебен у постели умирающего Менелика II, растирает тело негуса святой водой и елеем, прикладывает к больным местам императора чудотворные иконы. Одновременно Булатович ведет переговоры об открытии неподалеку от Аддис-Абебы русской православной духовной миссии.

Однако как путешественнику ему везло куда больше. Ни с чем он возвращается на родину, участвует в монашеском бунте на Афоне. В годы Первой мировой войны появляется на передовой в качестве священника, проявляя при этом, как рассказывают очевидцы, чудеса храбрости. Потом совсем глупая, непредвиденная развязка. В декабре 1919 года его — выходившего один на один со львом и не боявшегося без оружия вести переговоры с боевыми отрядами африканских племен, подозрительно настроенных к белым пришельцам, — убивают грабители. Убивают среди ночи в родовом имении под Харьковом.

— Но ведь после этого трагического случая прошли десятилетия. Можно было бы и вспомнить о Булатовиче?

— Думаю, о нем не вспоминали потому, что жизнь Булатовича, особенно в последние годы, не вписывалась в бытовавшую долгое время официальную схему «положительного героя». Царский офицер, любимец светских салонов, монах… Все это заслонило его подвиги в Африке. Лишь в пятидесятых — шестидесятых годах в отечественной литературе вновь заговорили о Булатовиче, впервые назвали его первопроходцем Каффы.

— Тогда вернемся к самому началу этой удивительной истории. Рассказывайте все по порядку, — попросил К. Арамбур. — Как этот загадочный гусар оказался в закрытой в его время для всех загадочной Каффе?

Не стану утомлять читателя пересказом всего того, о чем мы переговорили той ночью. Суть нашей беседы сводилась к следующему.

К концу XIX века заканчивался колониальный раздел Африки. Италия, одной из последних подоспевшая к этому дележу, метила захватить Эфиопию, еще сохранявшую свою независимость. Однако 1 марта 1896 года объединенные войска императора Менелика в битве при Адуа одержали блистательную победу над итальянцами, в пух и прах разбив их отборную колониальную армию. Поражение это не только вынудило Рим подписать мирный договор с Эфиопией, подтверждающий независимость древнейшего государства Африки. Торжество эфиопского оружия необычайно подняло авторитет Менелика, проводившего политику объединения всех некогда подвластных негусам земель в единое феодальное государство, и развязало ему руки для борьбы с более сильным и коварным противником — Англией.

Для эфиопского двора не было секретом, что Лондон лелеет мечту сомкнуть свои африканские колонии от Каира до Кейптауна. Звеном, разъединяющим их, были лишь тогда «ничейные» и никому не ведомые районы верховий суданского Нила и озера Рудольф. Отсюда англичанам открывался путь и в Каффу. Ореол таинственности, окружавший это загадочное государство, способствовал живучести легенды о сказочном богатстве его владык, несметных сокровищах его недр. Было известно, что к границам Каффы из уже подчиненной британской короне Уганды выступает отряд под командованием майора Макдональда. Он должен был утвердить «английские права» в устье Омо, верхнем течении Нила и бассейне реки Джубы, то есть в областях, непосредственно граничащих с Каффой.

Опередить англичан и вернуть Каффу в лоно эфиопского государства — таково было решение Менелика, продиктованное объективными историческими условиями. Правда, вассалы Менелика уже шесть раз пытались подчинить себе страну-затворницу, но безуспешно. Теперь же, после победы при Адуа, принесшей Менелику в качестве трофеев большое количество винтовок и патронов, артиллерию и весь обоз, исход похода был предрешен. У каффичо было всего лишь триста устаревших ружей, остальные воины имели лишь копья и луки.

В начале 1898 года эфиопская армия под командованием раса Уольде Гиоргиса выступила походом на Каффу, с тем чтобы восстановить древние рубежи своей страны. В ее передовом отряде по личному желанию Менелика находился русский офицер А. К. Булатович. Двумя годами раньше он в составе миссии русского Красного Креста приехал в Эфиопию и своей активной деятельностью в Аддис-Абебе, прекрасным знанием языка и любовью к местным жителям завоевал особое расположение и симпатии негуса.

Так, волею судеб наш соотечественник стал первым европейцем, пересекшим Каффу с севера на юг, единственным европейским свидетелем завоевания этой легендарной страны, остававшейся, по образному выражению А. К. Булатовича, «географической тайной» для всего мира.

В описаниях русского путешественника Каффа предстает как «могущественная южноэфиопская империя», «населенная сильным народом, проникнутым любовью к своему отечеству и предприимчивым, воинственным духом». Как и во всех древнеафриканских деспотиях, власть верховного правителя Каффы — тато — обожествлялась, а жречество пользовалось политическим влиянием. Вся страна, предстающая на страницах работ А. Булатовича сильным государственным образованием, была разделена на двенадцать областей. Каждая из них управлялась назначавшимся тато губернатором — цараба, отвечавшим за сбор налогов и организацию ополчения. Каффское общество знало классы. Оно состояло из «аристократов», к которым причисляли всех представителей старших линий всех родов свободных граждан, а также зависимых земледельцев и касты ремесленников. Собственно Каффа являлась ядром государства, окруженного вассальными княжествами, которые населяли различные народы.

Главной столицей последнего владыки Каффы — тато Тченито — был город Андрачи. Никому из европейцев до А. Булатовича не удавалось проникнуть в эту запретную для иностранцев цитадель, и никто после него уже не смог увидеть этот город: эфиопские войска сровняли его с землей. Размеры Андрачи и его архитектура произвели большое впечатление на русского путешественника. Главной достопримечательностью города был громадный дворец; каждый из столбов, поддерживавших это сооружение, был в несколько обхватов. Со всех сторон дворец окружали священные рощи исполинских сикоморов.

Перед тем как в середине января 1898 года выступить из Андрачи во главе своего шестнадцатитысячного войска на юг, Уольде Гиоргис вызвал к себе Ыскындыра, как он называл Александра Булатовича. Эфиопский военачальник хотел обсудить с ним план предстоящего похода. В дневнике русского путешественника потом появилась такая запись:

«Рас закидал меня вопросами. Как далеко до озера Рудольф? Сколько градусов? Как далеко расстояние до операционной линии? Где находится второй градус? Почему такие большие вышли два градуса? Откуда их считают? Пришлось прочитать лекцию о шаровидности Земли, дать понятие об экваторе, широте места, где мы находимся, и т. п.

— Почему там, куда мы поедем, нет (на карте. — С. К.) ни надписей, ни рек? — спросил меня рас.

Я отвечал, что местность эта до сих пор еще не исследована. Рас покачал головой и задумался. Действительно, предстояла нелегкая задача: было приказано покорить и присоединить к Абиссинии громадную территорию, расположенную между Каффой, озером Альберт и озером Рудольф до второго градуса северной широты, противодействуя при этом всякой другой державе, которая возымела бы подобное же намерение. Край, который рас должен был завоевать, был совершенно неизвестен абиссинцам. Все имевшиеся сведения относились только к самому близлежащему от Каффы району и к живущему там племени шуро. Оставалось совершенной загадкой, какое пространство занимает шуро, кто его соседи, есть ли вообще таковые, наконец, что представляет местность, находящаяся за границами этого племени».

Как впоследствии выяснилось, захваченные в плен местные жители не могли служить проводниками, что очень осложняло дело. Даже тогда, когда армия находилась в двух днях перехода от устья Омо, никто из них не мог сказать расу, где «ложится» река, то есть где ее текущие воды сливаются с неподвижной гладью озера Рудольф.

Без преувеличения можно сказать, что в этих условиях присутствие А. Булатовича в немалой степени способствовало успеху военной экспедиции раса, которая в Аддис-Абебе рассматривалась современниками как выдающийся подвиг. С помощью новейших по тем временам приборов, привезенных из Петербурга, русский офицер систематически определял местонахождение эфиопского войска, помогал Уольде Гиоргису ориентироваться на местности, выбирать по карте оптимальное для передвижения армии направление. В последние дни перехода, когда привыкшие к прохладным горным лесам Эфиопии солдаты попали в выжженные солнцем безводные пустыни и начали роптать, единственным человеком, на кого полагался рас в своих решениях, был Ыскындыр. По нескольку раз в день он просил его «винтить солнце», то есть производить астрономические наблюдения, уточняя направление перехода.

Однако А. Булатович не только был летописцем и «навигатором» в походе эфиопов к озеру Рудольф. Пытливый ум исследователя заставлял русского путешественника покидать отряд Уольде Гиоргиса и совершать самостоятельные рекогносцировочные походы, проводить подробную маршрутную съемку местности, составлять географические карты неведомых для европейцев районов. До озера Рудольф еще оставались долгие недели пути, когда, выйдя к долине Омо, А. Булатович на основании своих собственных съемок сделал вывод: высота реки над уровнем моря достигает 700 метров. При весьма малом падении и очень медленном течении Омо ей необходимо было бы пройти громадное расстояние, раньше чем соединиться с Нилом. А такого расстояния, судя по картам, быть не может. Значит, правы те, кто не связывает Омо с Нилом. Река эта может впадать только в озеро Рудольф… Выйдя затем к дельте Омо, А. Булатович подтвердил свою догадку. Так русским путешественником была решена одна из последних загадок бассейна Нила, подводившая черту под великим географическим спором.

Мне было очень любопытно узнать, что среди народов, обитавших в низовьях Омо, были в конце прошлого столетия и масаи — главный объект моих этнографических интересов в Восточной Африке. В поисках лучших земель или под воздействием политики колониальных властей недавнего прошлого этот гордый народ позднее переселился почти на тысячу километров к югу, к кенийско-танзанийской границе. Тогда же масаи, или, как их называет А. Булатович, машай, судя по его дневникам, не были редкостью в долине Омо. Они вели такой же, как и сегодня, образ жизни: их одежда и обычаи с тех пор почти не изменились.

Столь же точно характеризуется А. Булатовичем облик «воинственных степняков — кочевников таргана», или, как их ныне называют, туркана. «Мужчины высокого роста, с довольно правильными чертами лица, прямым носом, совсем не похожим на негритянский. Губы не особенно толстые, глаза умные, выражение лица открытое. Он обрезан, и бедра нататуированы мелкими крапинками. На плечи накинута черная шкура козленка, свешивавшаяся с плеч назад и составлявшая всю его одежду… Его спутница была молодая, очень стройная и сравнительно красивая женщина… На руках железные браслеты».

С проводником туркана русский путешественник ходил в один из своих рекогносцировочных походов по хребту Николая II. «Отсюда как на ладони виднелась вся северная часть озера с его тремя заливами: двумя узкими, длинными на востоке, в один из которых, Рус, впадает Няням, и широким заливом на западе — Лабур, окруженным, как амфитеатрами, горами, — читаем мы в дневнике путешественника. — Этот залив заканчивается на юге высоким скалистым мысом, на котором возвышаются три пика. Я не мог узнать его местного названия и поэтому в честь Васьки, которого нашел в тот день, назвал его Васькиным мысом…»

— Фантастично! — подытожил К. Арамбур, прослушав мой рассказ. — Мы обязательно должны побывать там вместе и возложить венок на этом мысу. Ваш гусар-схимник достоин пера Дюма! А пока не мешало бы подкрепиться.

Было без малого три часа ночи. Светила полная луна, на небе не было ни облачка. Вдалеке вели перекличку какие-то птицы. Когда же они замолкали, наступала неестественная тишина.

Отправившийся за мясом Питер вскоре возвратился назад, разочарованно прищелкивая языком. Его хитрость — он затащил остатки козьей туши на дерево — мало кого обманула. Судя по следам, оставшимся на песке, сначала к дереву подходил каракал. Но он, очевидно, вскоре ретировался, поскольку про мясо проведали муравьи. «Это зрелище стоит посмотреть», — закончил Питер.

Насекомые покрыли всю тушу сплошным панцирем крохотных тел, тускло поблескивавших при свете наших факелов. А по стволу дерева к туше поднимались все новые мириады муравьев.

— Это опасно, — с тревогой предупредил Питер. — Надо откочевать подальше.

Проехав с километр по старой колее, мы расположились на ночевку. Утром Арамбур, договорившись о новой встрече, улетел в лагерь, а мы, спасаясь от солнца, вернулись на старое место, в тень деревьев. На одном из них белел целехонький, будто препарированный, скелет, валялись обрывки серой шерсти. Это было все, что оставили муравьи от почти что не тронутой нами туши антилопы-топи.

 

Глава четвертая

Воины-мерилле приказывают взобраться на верблюда. — Локинач — селение охотников на бегемотов. — Женщины носят по десять килограммов украшений. — Пчелы переходят в наступление. — Еще один «русский след»: художник Е. Сенигов — «белый эфиоп», влюбленный в Каффу. — На пироге, вниз по Няням. — Мы вступаем на Васькин мыс. — Три скалы на берегу озера Рудольф

В поисках спасения от солнца, которое в этих широтах мучает больше не жарой, а яркостью света, ощутимо, физически наваливающегося на вас и как бы вдавливающего в землю, мы залегли в раскаленную машину. Однако вскоре двое красавцев мерилле на белых верблюдах въехали в наш лагерь и, не слезая с дромедаров, начали колотить хлыстами по крыше «Лендровера».

— Если вы торопили нас прийти к вам на помощь, то должны ждать нас, а не дрыхнуть, как ленивые бараны, — ошарашил один из них высунувшегося из машины для переговоров Питера.

— А если вы нас не ждете, мы уедем, поскольку спешим, — бросил другой.

Пришлось вмешаться в разговор мне. Усмирив гордых кочевников пачкой сигарет и рассыпав комплименты по поводу того, как быстро они приехали, я перешел к делу.

— Знаете ли вы дорогу на восток, где идет караванная тропа в Кению, и можете ли показать ее нам?

— Мы для того и здесь, чтобы показать эту дорогу, — ответил мерилле, выдававший себя за старшего. — Но наши жены распустили о вас слух по всей округе, и теперь вас хочет видеть полицейский старшина. Он запретил нам показывать дорогу до тех пор, пока не проверит ваши документы. Он прислал вот этого верблюда, чтобы кто-нибудь из вас приехал к нему. Мы же поедем на втором.

— Куда надо ехать?

— В Локинач. Это в трех часах перехода на верблюдах, — ответил мужчина. — Конечно, для тех, кто умеет ездить на верблюдах.

Не стану лгать: на верблюде я ездить почти не умел. Но во-первых, для простоты дела, поскольку с иностранцами местные власти решают дела гораздо быстрее, чем с африканцами, а во-вторых, чтобы не проводить лишний день в надоевшей «бутылке» и посмотреть новые места, я решил ехать сам.

Вряд ли стоит описывать эту поездку. Скажу лишь, что вопреки расчетам она заняла вдвое больше времени и окончательно подорвала мой авторитет в глазах кочевников. Суровый этикет пустыни не разрешал им отпускать в мой адрес шуточки, но их взгляды достаточно красноречиво говорили, каких слов я заслуживаю, хотя ехать без седла на верблюде по «тарелкам», а затем продираться сквозь заросли акаций-контыр, усеянных цепкими двадцатисантиметровыми колючками, так и норовившими стянуть вниз, было действительно трудно.

Локинач — крохотное селение, со всех сторон окруженное старицами и протоками Омо, прячущимися под сводами пальм. Еще задолго до того, как показались его островерхие хижины, навстречу нам выбежала нагая детвора, а на околице, где мужчины разделывали накануне вечером убитого бегемота, мы увидели и все взрослое население, включая сержанта.

Подозреваю, что никаких формальных дел сержант, учтивый молодой амхарец, прилично говоривший по-английски, ко мне не имел. Просто, зачахнув со скуки в этом богом забытом селении, среди людей, на языке которых он говорил не лучше, чем я, сержант решил воспользоваться нашим пребыванием по соседству, дабы себя показать и других посмотреть. К тому же вот уже больше месяца сержант сидел без курева. Во всяком случае, выслушав мой рассказ и получив в подарок предусмотрительно захваченный блок сигарет, он не стал проверять документов и перешел к светской беседе.

Локинач, по его словам, был административно-торговый пункт, куда охотники и кочующие в пустыне кочевники приходят сбыть, а вернее, поменять свои товары. Главная его забота — борьба с браконьерством, но успехами похвастаться нельзя. Ежегодно между Локиначем и устьем Няням убивают до двадцати тысяч крокодилов, пять тысяч бегемотов, несчетное количество водяных козлов, а в пустыне — десятки тысяч антилоп. В последнее время с юга сюда наведываются браконьеры, нередко европейцы. У них — моторные лодки, автомашины, лошади. Одному сержанту и двум помогающим ему аскари справиться с ними не под силу. Что же касается местных племен, то дикие животные для них — единственный источник существования. Прежде чем запретить охоту, надо дать им другое занятие, иначе люди погибнут от голода. А поскольку такого занятия пока нет, приходится мириться с нарушениями закона.

— Конечно, я бы мог арестовать всех тех, кто добыл бегемота, еще у въезда в селение. Но тогда их жены и дети придут ко мне требовать пищу. Поэтому всякий раз дело кончается тем, что я ем гиппопотамье мясо вместе с охотниками. А сегодня заставлю и вас присоединиться к нашей компании. Надеюсь, вы не откажетесь от доброго куска свежей вырезки, — улыбаясь, обратился ко мне сержант. — Я отлучусь на пару минут, отдам распоряжения.

Вслед за сержантом я вышел на свежий воздух. Прямо на пороге полицейского офиса сидел средних лет мужчина с огромной, словно зонтик, шевелюрой, завернувшийся в, белоснежное покрывало. Из-под него виднелась лишь одна нога, меж пальцев которой была вставлена большая медная гильза. Понаблюдав за ним, я понял, что это — писарь, а гильза служила ему чернильницей. К мужчине подходили почему-то все больше молодые женщины — не столько одетые, сколько украшенные. Они что-то рассказывали писарю, тот кивал головой и, макая всаженное в тонкую бамбуковую палочку перо в гильзу, быстро писал на листке ученической тетради. Деньги ему давали редко, чаще пакетики с солью или перцем. Прямо напротив, мирно беседуя, стояли пять нагих мужчин, «изображая своими руками виноградный листок», как выражался в подобных ситуациях А. Булатович. Время от времени до меня доносились звуки: «Ць-ць-ць» — так здесь выражают удивление — или протяжное «Ы-ы-ы» — «нет». Даже разговаривая, они не выпускали изо рта ветки дерева энтырь. Их слегка разжевывают, превращая тем самым в своеобразную зубную щетку. Чистящим же средством является вызывающий сильное слюноотделение сок дерева, выделяющийся из «щетки». Многие утверждают, что именно благодаря энтырю у большинства африканцев бывают такие белые зубы.

В наряде, состоящем из двух кожаных передников, надеваемых как спереди, так и сзади, важно прошествовала через площадь пожилая женщина с огромной охапкой хвороста на голове. Стайка мальчишек в набедренных повязках, с коробками из-под обуви вместо портфелей проследовала то ли на занятия, то ли с занятий. Потом на площадь, истошно вопя, вбежал старикашка. Он странно размахивал руками, словно отбиваясь от кого-то. Я пригляделся: над его головой вился огромный рой пчел.

Старикашка опрометью ринулся в противоположный конец площади и там плюхнулся в забетонированное углубление для воды, у которого толпились полторы дюжины ишаков. Истошный крик прекратился. Но вскоре один из ишаков, нещадно брыкаясь, понесся по направлению к хижинам. Как видно, обманутые стариком пчелы решили атаковать животное…

— Извлеките из этого урок на будущее, — посоветовал мне воротившийся сержант. — У нас на каждом дереве висит по нескольку ульев. Мед — один из основных продуктов местной «экономики», из него делают не только турчу — освежающий напиток, но и крепкое зелье. Поэтому пчел кругом очень много, некоторые их разновидности на редкость агрессивны. Не вздумайте среди дня есть на открытом воздухе или даже в доме с незакрытыми окнами что-либо сладкое, пить подслащенную воду. Да и вообще, пока пчелы не заснут, лучше ходить голодному: никогда нельзя предсказать, что именно им сегодня понравится. На моей памяти с десяток случаев, когда люди были искусаны ими до смерти. Есть какой-то зловредный рой, его пчелы так и норовят укусить вас в язык. После такого укуса человек начинает задыхаться, корчиться в судорогах.

— Так что бегемота мы будем есть сегодня ночью? — уточнил я.

— Конечно. Ведь его поливают соусом из меда с перцем.

Я хотел было спросить, не слишком ли это смелое сочетание, когда в небе раздался гул, а затем над пальмами показался полосатый вертолет.

— Питер сказал, что вы здесь, — еще на ходу объяснил мне К. Арамбур. Потом как со старым знакомым обменялся рукопожатиями с полицейским. — Надеюсь, сержант, вы не обижаете нашего гостя?

Тут же на площади профессор начал пересказывать сержанту подробности, услышанные от меня минувшей ночью. Сержант со все убыстряющейся частотой произносил «ць-ць-ць» и со все большим уважением смотрел в мою сторону. Затем они начали выяснять судьбу какого-то сарая, до недавних времен стоявшего неподалеку от Локинача на тропинке, ведущей к Омо. Потом полицейский извлек из карманчика на рукаве своей форменной рубахи свисток и использовал его по назначению. Один из пяти беседовавших неподалеку мужчин отделился от группы и, перестав прикрываться рукой, подошел к нам, а затем поочередно отдал всем честь.

Сержант что-то приказал ему на гортанном, изобилующем звуками «ч», «ц» и «щ» языке, мужчина вновь отдал честь и стремглав бросился бежать к одной из хижин. К. Арамбур принялся было что-то объяснять мне, когда мужчина вышел из хижины, держа в руках… связку книг. Он вручил их сержанту, отдал честь и вновь присоединился к своим собеседникам.

В связке оказалось несколько старых брошюр на амхарском языке, с виду напоминавших букварь, Библия на итальянском, английские журналы за 1903 год и… Я не поверил своим глазам. «Наши черные единоверцы, их страна, государственный строй и входящие в состав государства племена» — по-русски было написано на титуле книжицы. Она была отпечатана в 1900 году в Санкт-Петербурге у П. П. Сойкина. В левом верхнем углу сохранилась надпись побуревшими чернилами: «Е. Senigoff».

— Помните, когда я говорил вам о мадам Орбелиани, то упомянул о некоем «русском следе», на который напал, — поймав мой удивленный взгляд, сказал К. Арамбур. — Давно, еще до мировой войны, я обнаружил здесь сарай, в котором, к своему удивлению, нашел неплохую библиотеку на десятке европейских языков. Стены его были увешаны карандашными рисунками и акварелями — сочными, динамичными зарисовками батальных сцен, лирическими пейзажами и портретами представителей местных племен в национальных костюмах. Старики Локинача с благоговением говорили о хозяине сарая — внутри, кстати, выглядевшего вполне уютно, — называли его «белым эфиопом» и сетовали, что он не посещал их уже несколько десятилетий. Рассказывали, что в былые времена с наступлением холодов он каждый год приезжал в свой «сарай» и подолгу жил здесь, рисовал и лечил местных жителей. Зенигоф? Это ведь написанная на немецкий манер русская фамилия?..

— Евгений Сенигов — исторически известная личность, — сказал я. — Он попал в Эфиопию, кажется, в 1899 году в составе военной миссии, которую возглавлял другой выдающийся русский исследователь этой страны — Н. Леонтьев. Выходец из обеспеченной дворянской семьи, подпоручик царской армии, Сенигов еще в России попал под влияние народников, проникся идеей, что только крестьянская община может служить основой развития свободного, демократического государства. В России, где капитализм беспощадно крушил общинные устои, Сенигов не видел возможностей для реализации своих идеи. В Эфиопии же, особенно в ее южных районах, где феодализм и церковь не были столь уж сильны, он надеялся на успех. Плененный африканской природой, он решил навсегда поселиться в Эфиопии и задался целью создать на одном из островов озера Тана нечто вроде «демократической коммуны».

— И что же получилось из этого начинания? — живо поинтересовался профессор.

— Доискаться до истины ни в Аддис-Абебе, ни на островах мне не удалось. Менелик II очень благоволил к Сенигову, который выучил не только амаринья, но и несколько других местных языков, ходил в шамме и предпочитал эфиопских друзей европейскому кругу знакомых.

— Кто-то говорил мне, что неподалеку отсюда, в Лобуни, — вставил К. Арамбур, — у него была пассия-масайка и от нее — трое сыновей.

— Кто знает… Первые годы своей аддис-абебской жизни Сенигов активно занимался созданием коммуны, отдавая этой затее все деньги, которые он зарабатывал как художник. Отличный рисовальщик, к тому же долгое время не имевший никаких конкурентов в Аддис-Абебе, он пользовался большим успехом как среди придворной знати, так и среди европейцев, живших в эфиопской столице. Однако в островной коммуне что-то не ладилось, и вскоре Сенигов расстался со своей утопией. Он начал много ездить по стране, питая особое пристрастие к Каффе, ее древней культуре. Художник собирал легенды, записывал со слов стариков рассказы об обычаях и традициях каффичо и рисовал, рисовал, рисовал…

Одному из своих итальянских знакомых, Карло Монтани, которого в 1968 году я еще застал в Аддис-Абебе, он поведал: «Я хочу, чтобы Каффа осталась на географической карте Африки таким местом, о котором бы говорили: этот район был не только открыт, но и досконально изучен русскими». Тот же Монтани рассказал мне, что, собираясь издать свое детальное исследование о культуре и искусстве каффичо, Сенигов отослал весь свой материал не то в Рим, не то во Флоренцию, где он затерялся. А какова судьба тех акварелей, что вы видели в тридцать седьмом году? — обратился я к профессору Арамбуру.

— Три из примерно полусотни мне удалось купить у старика, приставленного сторожить сарай. Они и сейчас украшают мою парижскую квартиру: туркана, ловящие корзинами рыбу на озере Рудольф; группа копейщиков-нилотов… Пейзаж, выполненный пастелью… Кажется, то же озеро и черная пирамида из камней на берегу.

— А не слыхали ли вы что-нибудь о судьбе других рисунков? — поинтересовался я у сержанта.

— Мой предшественник передал мне только эти книги. Если бы рисунки у кого-нибудь здесь сохранились, я бы знал о них.

— А как вам кажется, сержант, есть ли в Лобуни сейчас мужчины, которые могли бы быть детьми русского художника?

— Ы-ы-ы, — было мне ответом. — Все жители там еще чернее, чем в Локиначе.

Похоже, что старая сойкинская книга была тем последним «русским следом», который хранил память о русских первопроходцах в долине Омо. Сержант и Арамбур уговорили меня увезти ее с собой. И теперь, когда я пишу эти строки, она лежит у меня на письменном столе. В окне — зимний пейзаж Подмосковья, и кажется странным и удивительным то путешествие, которое проделала эта книга во времени и пространстве. Петербургская книга с берегов Омо, откуда, быть может, ведет начало род человеческий…

Гулкие звуки тамтама, раздавшиеся сразу же после того, как солнце скрылось за хребтом, исследованным А. Булатовичем, оповестили нас о том, что наступила пора дегустации мяса бегемота. Для местных жителей — это не какое-то выдающееся событие, а проза жизни.

Асалафи — так в Эфиопии повсеместно называют человека, раздающего еду, — вручал каждому подходившему мужчине огромный кусок мяса. Затем обладатель куска отходил в сторону, садился на землю у заранее приготовленного им листа пальмы или банана, клал на него мясо, расчехлял копье и принимался орудовать им как ножом. Женщины тем временем стояли в длинной очереди к огромному глиняному кувшину, из которого как раз тот старикашка, что днем подвергнулся нападению пчел, разливал всем по консервным банкам едкий перечно-медовый соус.

Мне объяснили, что старик совмещает в Локиначе роль главного пасечника и «посредника в общении» с пчелами и что именно благодаря таким людям, как он, наследующим от своих предков из поколения в поколение «искусство понимать пчел», эти создания и дают мед человеку. Почему в таком случае старик не смог отговорить пчел кусать сегодня именно его, никто объяснить не мог. Но все уверяли, что, даже если бы этот «пчелиный человек» и не бултыхнулся в поилку для скота, нападение роя он перенес бы куда легче, чем любой другой, не умеющий «общаться с пчелами».

Когда женщины наполнили свои банки, произошло «воссоединение семей»: они дружно отошли от кувшина и направились к мужчинам. Только после этого к родителям, согласно местному этикету, смогли присоединиться дети, все это время наблюдавшие за происходившим из-за кустов. Поливая куски мяса соусом, все молча ели, а старик, ритмично ударяя бамбуковой палкой по опустошенному кувшину, воздавал хвалу щедрой реке Няням.

Няням кормит бегемотов, Няням поит пчел, Няням дает жизнь всем, И за это люди славят Няням, —

перевел мне сержант нехитрые слова, речитативом выкрикиваемые стариком.

Завершив трапезу, те, кто повзрослее, разошлись по хижинам, а молодежь начала собираться у костра. От высохших на солнце стеблей осоки в небо взметнулись высоченные языки пламени и осветили все вокруг; у костра закружил хоровод. Взявшись за руки, девушки в кожаных юбках-передниках и юноши в набедренных повязках бегали по кругу, продолжая славить Омо-Няням. Иногда где-то в темноте бухали тамтамы. Тогда хоровод замирал, и танцующие, не разнимая рук, начинали подпрыгивать. Затихал тамтам — вновь оживал хоровод.

— Так будет продолжаться всю ночь, — предупредил сержант. — Советую получше выспаться, с тем чтобы завтра пораньше, пока не наступит пекло, отправиться к озеру.

К. Арамбур настоятельно рекомендовал воспользоваться для этой поездки его вертолетом. Однако я предпочел более традиционный в этих местах вид транспорта — выдолбленную из цельного ствола дерева пирогу. Она была, правда, снабжена мотором и надписями «Полиция» по бортам. Тем не менее такой способ передвижения, как я полагал, позволит лучше проникнуться той атмосферой путешествия по реке Омо, какую ощущал Булатович.

С середины реки не было видно ни желтых пустынь, ни выжженных солнцем бурых холмов: их скрывали встающие прямо из воды леса. Растущие ближе всего к воде пальмы, изогнувшись чуть ли не под прямым углом, тянули свои стволы почти параллельно речной глади. С них в воду спускались пряди эпифитов, а навстречу им, из реки, поднимались вьюны, усыпанные крупными ярко-желтыми цветами. В затоках и заводях между островками цвели лиловые кувшинки. По их листьям деловито бегали длинноногие ибисы. Птиц было полно и в прибрежном лесу. Очевидно, находя все необходимое для жизни на границе воды и пальм, они не выходили за пределы леса. Ни в саванне, ни в пустыне я никаких птиц, кроме марабу, за эти дни не видал.

У сплетенной из тростника пристани, обозначенной надписью «Французская экспедиция Омо», в пирогу подсел К. Арамбур. Профессор, как всегда, был при бабочке, а в руках держал зеленый мягкий саквояж.

— Я хочу сказать вам, молодой человек, что в те годы, когда Булатович открывал устье Омо, политика Франции и России в отношении Эфиопии совпадала, — обтирая лицо платком фисташкового цвета, сообщил ученый. — В Париже считали, что своим соседом в Африке лучше иметь эфиопского, чем британского льва. Поэтому мы были заинтересованы в том, чтобы Менелик II восстановил древние границы своего государства и даже продвинул их к югу, вплоть до нашего Конго. Так что сегодня мы будем представлять здесь именно те державы, которые помогли негусу достичь южного предела нынешних границ Эфиопии…

Арамбур, видимо, не собирался заканчивать на этом, но наша лодка резко развернулась и наскочила на мель. Профессор вылетел на мелководье через левый борт, я — через правый. Когда же выбрались из воды, сержант смущенно объяснил:

— Я заслушался, что вы там говорите, и совсем не заметил огромного крокодила, плывшего прямо по ходу лодки. Пришлось резко изменить курс, иначе все мы барахтались бы в глубокой воде рядом с крокодилом…

Никто ничего себе не ушиб и не поломал. Поэтому, поблагодарив сержанта за спасение от крокодильих зубов, мы быстро стащили пирогу с мелководья и отправились дальше.

— Крок, гиппо, гиппо, крок! — показывая то в одну, то в другую сторону, кричал нам сержант.

И действительно, несмотря на хищническое истребление животных, редко где мне приходилось видеть так много бегемотов и крокодилов, как на этой реке. Ближе к устью, где Омо намыла длинные песчаные острова и косы, меж красно-желтых отмелей я насчитывал по три-четыре сотни гиппопотамов. Когда катер приближался к берегу, из зарослей в воду то и дело плюхались крокодилы, будто какой-то великан, затаившийся в лесу, сваливал наперерез нашей пироге бревна. Я засек время: за 15 минут в воду плюхнулось 84 огромных пресмыкающихся.

Не дойдя до озера пять-шесть километров, Омо дробится на множество рукавов, которые и доносят воды реки до нефритовой глади озера Рудольф. На западе дельта Омо, как и описывал А. Булатович, была ограничена черной, сложенной вулканическими туфами перемычкой, над которой возвышались три таких же черных зубца. Это и был Васькин мыс. Неподалеку на песчаной косе трепетал на ветру выжженный солнцем эфиопский флаг.

— Фантастично! — воскликнул К. Арамбур и опрометью бросился к пироге. Оттуда он извлек зеленый саквояж, а из него — венок, сплетенный из диких цветов саванны.

Венок он положил у горки камней, наваленных у основания флагштока. На его бумажной ленте было написано: «Русскому первооткрывателю реки Омо от французского пионера исследований древнего человека долины Омо». Я положил на венок значок с видом кремлевской башни. Сержант подбросил в основание горки несколько камней. Затем мы крепко обнялись.

— Мне представляется, что на одном из увезенных мною отсюда рисунков Сенигова изображена именно та «высокая куча» из камней, о которой упоминает Булатович. Нет! Просто фан-тас-тич-но! Я проработал здесь больше трех десятков лет и ничего не знал об удивительных «одиссеях» русских в этих местах. Вы, молодой человек, буквально спустили меня с небес на землю.

 

Глава пятая

В гости к Лики. — Вокруг — лишь лавовые тля, заваленные глыбами черного туфа. — «Трудно поверить, но обезьяна сделала палку своим орудием именно здесь», — говорит Луис. — В палаточном лагере ученых на мысе Кооби-Фора. — «Щелкунчик» и «Золушка» жили еще 1,7 миллиона лет назад. — Мемориальная доска посреди рифтовой долины Олдовай. — Эстафета семейной традиции: Ричард и Мив делают «находку века»

Наконец солнце и ветер сделали свое дело — высушили «тарелки». Можно отправляться в путь.

Прощаясь, К. Арамбур сказал, что, «согласно информации, полученной из достоверных источников кенийской части экспедиции», Луис Лики недавно прибыл в лагерь Ричарда. Лагерь находился на восточном побережье озера Рудольф, и не побывать в нем сейчас, когда отец и сын оказались там вместе, было бы непростительно.

Я вспомнил свои встречи со знаменитым археологом в Найроби и Олдовае, неоднократные приглашения посетить его в «раю Туркана» и решил ехать. Сержант дал надежного проводника, с помощью которого мы не без приключений, но все же выбрались из «бутылки», а затем разыскали караванную тропу, ведущую на юг.

Незаметно мы пересекли границу Кении, пропутешествовали еще два дня, положили с полсотни заплаток на камеры и наконец предстали перед изумленными кенийскими полицейскими в Илерете. По их словам получалось, что уцелели мы в этой поездке просто чудом, поскольку в районе очень неспокойно. Воинственные гелубба недавно вторглись на земли местных кочевников — мерилле, похитили женщин, угнали скот. Полиция здесь слишком малочисленна и даже не пытается вмешиваться в подобные столкновения. Мерилле уже оправились от нападения и готовятся к ответному рейду. В это время посторонним на их земле показываться не следует.

Южнее, куда мы собирались ехать, по сведениям полицейского, также сложилась напряженная обстановка: на «тропу войны» встали туркана и самбуру. Во время недавнего столкновения, происшедшего из-за огромного, более чем в тысячу голов стада скота, стрелами и копьями было убито с обеих сторон более восьмидесяти человек.

— Очень, очень опасно ехать, — неодобрительно качая головой, заключил полицейский.

Питер возразил, что, на наш взгляд, в этом районе «слишком спокойно», что мы и рады были бы кого-нибудь встретить, чтобы разузнать о дороге, но почти никого не видели. Потом он начал выяснять, как найти Лики. «Профессор Лики», «всемирно известный антрополог», «знаменитый ученый» — все эти слова не вызывали у местных стражей закона никаких ассоциаций. Тогда Питер решил перейти к языку жестов.

— А, это люди, роющие землю на берегу залива Аллиа, — радостно хлопнув себя по затылку, догадался полицейский. — Это не близко, и ехать придется по почти необитаемой безводной местности. Но я дам вам аскари из местных, который покажет дорогу. Он поедет на верблюде.

У аскари на голове поверх буйных волос была налеплена шапочка из глины, разрисованная красной и синей красками и увенчанная страусовым пером. Такую прическу носят месяцами, пока глина не растрескается. Важно восседая на верблюде, шагавшем впереди нашей машины, аскари выглядел очень живописно.

Мы ехали по настолько унылому и однообразному краю, что я даже не берусь его описывать. Это не пустыня, у которой есть свои краски, жизнь, свое очарование. Страна племени габбра совершенно лишена растительности; это — лавовые поля, заваленные глыбами черного туфа, скелетные почвы вдоль неглубоких сухих долин, россыпи камней. Мертвый ландшафт. Кое-где приходилось объезжать руины скал, сложенные красными сланцами, то ли еще не успевшими остыть после извержения, то ли уже с утра раскалившимися под лучами солнца. Иногда попадались груды снежно-белого кварца, ослепительно сверкавшего на солнце.

Сотни забывших, что такое вода, сухих русл, называемых здесь «гура», изрыли безрадостную землю. По ним кочевники-аскеты гоняют своих тощих, неизвестно чем живущих коз, склонных к самоубийству под колесами нашей автомашины. Ездить по гура можно довольно успешно. Самое тяжелое — выбираться из них или сползать по осыпям в новое русло. Верблюду эти упражнения удавались значительно легче, чем нашей машине.

Наш живописный аскари не знал ни единого слова ни на одном из понятных нам языков, что не мешало ему время от времени останавливаться, жестом вызывать меня или Питера из машины и с высоты верблюжьей спины что-то объяснять. Я тоже задавал вопросы. Меня особенно интересовало происхождение обтесанных каменных плоских глыб, кое-где испещренных непонятными значками. То явно были мегалиты — памятники, оставленные древними обитателями этих мест. Аскари что-то объяснял, водя пальцем по значкам. Но понять друг друга мы так и не сумели.

В отличие от вспоенной водами зеленой долины Омо представить себе этот неприветливый край прародиной человечества было очень трудно. Так же трудно, как поверить ученым, что в те далекие времена, когда обезьяна прочно встала на ноги и сделала палку своим орудием, здесь были не пышущие жаром пески и камни, а зеленые долины.

Впервые Африку прародиной человечества назвал Чарлз Дарвин. Великий основоположник эволюционного учения считал, что богатые флора и фауна Тропической Африки облегчали нашим примитивным предкам поиски пищи, а теплый климат не только избавлял их от необходимости сооружать жилища и заботиться об одежде, но и ускорял процесс исчезновения у них волосяного покрова. Но все это были плоды теоретических рассуждений, а не сделанные на основе раскопок и фактов аргументированные выводы. Антропология делала тогда первые шаги и не могла дать Ч. Дарвину никаких доказательств.

Когда же палеоантропология вышла из младенческого возраста, то начала опровергать Ч. Дарвина. В 1892 году на Яве французский врач Е. Дюбуа впервые обнаружил остатки «обезьяночеловека» — питекантропа. Все новые и новые сенсации приносили раскопки в пещерах под Пекином. Там нашли еще одну ископаемую форму доисторического человека — синантропа, а рядом с ним — множество каменных орудий. Обитатели пещер жили в начале четвертичного периода, то есть несколько сот тысяч лет назад.

Пока Африка не предоставляла доказательств, в Южной Азии, где также тепло и влажно, одно антропологическое открытие следовало за другим. В науке укрепилось твердое мнение, что родиной человека была Азия, где огромные области тропического климата начиная с мезозоя не знали ни морских трансгрессий, ни вулканических катаклизмов. Это хорошо согласовывалось с соседством древнейших цивилизаций и устраивало расистов от науки, которые не могли примириться с мыслью о появлении человека на Черном континенте.

И вдруг в 1924 году как гром среди ясного неба появилось сообщение южноафриканского анатома профессора Раймонда Дарта, тогда еще дилетанта в антропологии. Дарту удалось обнаружить возле Йоханнесбурга целую коллекцию ископаемых черепов. Среди находок обращал на себя внимание череп, слишком примитивный для человека, но необычайно прогрессивный для обезьяны. Обладатель другого черепа (трех-четырехлетний ребенок) имел большой мозг, каким не могла похвастаться ни одна из человекообразных обезьян, и зубы, похожие на человеческие. К тому же, судя по костям, он ходил гораздо прямее, чем шимпанзе. Дарт назвал обладателя черепа австралопитеком африканским и заявил, что считает его «промежуточным звеном» между обезьяной и человеком. Это был переворот в антропологии.

Двадцать лет спустя соотечественник Р. Дарта профессор Роберт Брум в пещерах под Йоханнесбургом находит другой череп, а затем кости скелета, доказывающие, что австралопитеки передвигались в выпрямленном состоянии. Теперь уже и речи быть не могло о том, что открытые Р. Дартом и Р. Брумом древние виды всего лишь доселе неизвестные науке вымершие человекообразные обезьяны. Это были существа, близкие к предкам человека, которые появились в плиоцене и жили вплоть до самого начала четвертичного периода. А это означало, что австралопитек старше и питекантропа, и синантропа и что лавры Азии вновь должны перекочевать в Африку. Кажется, Ч. Дарвин был прав!

Но великий англичанин уже давно умер, а двум профессорам из заштатного южноафриканского университета и кучке их сторонников из молодых ученых было не так-то легко переспорить маститых приверженцев азиатской теории. Этот спор, быть может, продолжался бы до сих пор, не появись в Кении новый патриот «африканской прародины» — Луис Лики.

И вот я сижу в его палаточном лагере, разбитом на длинной, глубоко вдающейся в озеро Рудольф песчаной косе Кооби-Фора. Смотрю в его загорелое моложавое лицо и не могу поверить, что этому человеку шестьдесят шесть лет, что эпитеты «великий ученый», «революционер в антропологии», равно как и высокие звания — профессор, доктор Кембриджского университета, директор Института палеонтологии Кении, президент Географического общества Кении, — относятся к нему. Простому, по-юношески увлеченному своим делом Лики.

— Не принимайте это, конечно, на свой счет, но я очень не люблю иметь дело с журналистами, — лукаво улыбаясь краешками глаз, говорит Лики. — Они обязательно прибавляют к возрасту моих находок три лишних нуля, перевирают все названия и ставят меня в дурацкое положение. Когда потом приезжаешь из экспедиции в Найроби, находишь ворох критических статей коллег по поводу «моих» заявлений, которые я никогда не произносил. Вместо того чтобы сделать важное научное сообщение о новом открытии, приходится оправдываться. Публика в таких случаях всегда недовольна: «Лики опять пошел на попятную. Писали, что он открыл человека, который жил 2400 миллионов лет назад. А оказывается, его находке «лишь» 2,4 миллиона лет».

— Тогда, профессор, разговаривайте со мной не как с журналистом, а как с географом. Тем более что ночную беседу посреди пустыни никак не назовешь интервью… Что натолкнуло вас на мысль искать древнего человека именно в Африке?

— Наверное, любовь к этому континенту. Я родился в Кении, рос и воспитывался среди кикуйю. Я говорю на их языке так же свободно, как по-английски, даже думаю на кикуйю. Играя с африканскими мальчишкам, мы находили в оврагах странные предметы, которые вымывала из глины дождевая вода: наконечники для стрел. Они были точь-в-точь такие же, как те, которыми пользовались наши друзья из леса — старики охотничьего племени ндоробо. Но сделаны эти наконечники были не из металла, как у них, а из камня. Я спрашивал о своих находках у ндоробо, а они, смеясь, отвечали: «Это — лезвия духов. Их ниспослали на землю духи грома!»

Вообще, «школа ндоробо» очень много значила для меня, — продолжал Луис. — Прирожденные следопыты, на протяжении тысячелетий постигавшие искусство выслеживать дичь в темном лесу, не промахиваясь стрелять сквозь трепещущую от ветра листву, они привили мне зоркость, научили видеть вокруг то, что не видят другие. В результате получалось, что древние рубила, лезвия и скребки буквально сами шли мне в руки. Создавалось впечатление, что не я их ищу, а они меня.

Потом родители — они хотя и были миссионерами, но мыслили весьма материалистически — объявили мне, что этими каменными орудиями пользовались древние люди. Я начал зачитываться Дарвином. Все это распаляло мое мальчишеское воображение. Вслед за Гекели мне казалось, что именно на этой земле, древней и немного загадочной, должно было свершиться великое таинство — появление человека. Я верил в это, что и помогло после двадцати восьми лет поисков обнаружить «наткрекера».

— Ты и мама называли его между собой «дорогушей», — напомнил, проходя мимо, Ричард. — «Наткрекер» был приманкой для меня, очередная попытка привить непутевому сыну настоящий интерес к родительскому делу.

— В чем была суть научного спора вокруг «щелкунчика», который разгорелся после его открытия? — спросил я.

— Солидный возраст, из-за которого многие не хотели признавать в зинджантропе предка человека. К тому же череп «наткрекера» напоминал череп гориллы, и поэтому никто не мог согласиться с моей идеей о том, что каменные орудия, найденные рядом с черепом, принадлежали моему «щелкунчику». Всех пугали 1,7 миллиона лет!

Мы верили в Олдовай, копали все глубже и наконец нашли то, о чем даже не могли мечтать, — продолжает Л. Лики. — Помимо новых зубов и черепа, которые были необычайно ценны для сравнения с останками «щелкунчика», мы обнаружили стопу и ключицу. Исследования стопы дали ошеломляющие результаты: она разительно отличалась от обезьяньей и очень мало — от человеческой. А это значило, что найденное нами существо — я назвал его «презинджантроп» — тоже ходило на задних ногах. И умело кое-что делать руками: об этом говорили особенности строения его пальцев и грубые орудия из камня, найденные рядом. Поэтому я решил перекрестить презинджантропа в Homo habilis — «человека умелого». Со временем в Олдовае были обнаружены фрагменты четырех черепов этих древнейших представителей рода Homo. Чтобы «наткрекеру» не было скучно, одну из находок мы прозвали Синдереллой — «золушкой». У нее был больший, чем у зинджантропа, мозг — шестьсот восемьдесят пять кубических сантиметров.

— Таким образом, найденный в более древних отложениях «человек умелый» имел куда больше прогрессивных черт, чем его логический «потомок» — «щелкунчик»? — удивился я.

— Именно так. И это говорит о том, что эволюция человека протекала не так просто, как до сих пор думали: от низшей ступени к высшей. У природы были «ошибки», были тупиковые формы, нежизнеспособные виды. Это доказывает и возраст моих находок. Когда был известен лишь питекантроп, процесс антропогенеза определяли в восемьсот тысяч лет. Появились африканские австралопитеки, и стало ясно, что антропогенез — дело не такое уж простое. На рождение человека «отвели» 1,7 миллиона лет. А находкам Камиля Арамбура, как вы уже знаете, 3,5 миллиона лет.

Но я сторонник еще более древнего возраста человека, — продолжает Лики. — Коллеги мне не верят, и поэтому я копаю и советую копать молодежи. На кенийском острове Русинга, посреди озера Виктория, в 1968 году были сделаны очень интересные находки. Мои юные помощники, Джуд Коверинг и Эрастус Ндере, отправились на остров провести кое-какие геологические исследования. Собирая остатки ископаемых раковин, они вдруг заметили на скальном обнажении часть окаменевшей челюсти и прекрасно сохранившиеся зубы примата, названного нами Kenyapithecus africanus. Мне даже страшно назвать его возраст, когда представляю, какой шум поднимут при этом некоторые мои оппоненты. Но находка была сделана в миоценовых отложениях, и ей, следовательно, не меньше двадцати миллионов лет. Kenyapithecus, конечно, еще не человек. Однако Кения может гордиться тем, что на ее территории найдены самые древние среди известных ныне останков существ, из которых развился Homo sapiens.

Новыми открытиями порадовал Олдовай, — продолжает Лики. — Отрадно то, что теперь раскопками интересуются африканцы, они своими руками переворачивают древние страницы истории. Один из моих африканских помощников, Петер Нзубе, нашел в Олдовае череп более древний, чем найденный мной.

— Доктор, а каковы итоги ваших работ в пустынях плато Туркана?

— Об этих пустынях скоро вспомнят, о них будут упоминать в школьных учебниках, — говорит Лики, исчезая в своей палатке.

Обратно он выходит, бережно неся серовато-белый ископаемый череп.

— Вот пока что главный результат наших раскопок у восточного побережья озера Рудольф. Прекрасно сохранившийся череп человеческого предка, который жил здесь два с половиной миллиона лет назад, а быть может, и раньше.

— Ричард, как вы его нашли? — спросил я молодого палеонтолога.

— Утром, пока еще было прохладно, мы вместе с Мив решили осмотреть останец — выступ осадочных пород, сильно разрушенный эрозией. Пошли вверх по сухому руслу ручья. И вдруг я замер: он лежал прямо на каменистом выступе, пяля на меня свои глазницы. Словно ждал меня.

«Мив! — заорал я, протирая глаза и не веря, что такое может быть. — Мив!»

«Тебя укусила змея? Змея!» — истошно завопила она и бросилась вверх по ручью.

Ничего не говоря, я указал на череп. Она вскрикнула и бросилась мне на шею. Мы целовались, обнимались, смотрели на череп и опять целовались. Тогда-то я и решил, что Мив станет моей женой.

Потом мы стали перед находкой на колени и принялись ее разглядывать. Было ясно, что это австралопитек: массивные надглазничные валики, костяной гребень на небольшой черепной коробке. Сохранность, надо сказать, была редкостная. Разрушенными оказались лишь нижняя челюсть и зубы…

Инициатива в разговоре вновь переходит к Луису.

— Мы нашли еще один череп, но о нем я рассказывать не буду, пока не закончу полного изучения. Кроме того, мы разыскали останки еще пяти древних людей, кости саблезубой кошки и самые древние на земле каменные орудия. Для одного сезона работ это более чем достаточно. Найденные окаменелости дают новый материал о сложном пути развития человека. И питекантроп, и синантроп были вполне развитыми существами. Между обезьяной и ими был огромный пробел — тысячелетия развития. Теперь этот пробел заполняется, многое становится на свои места.

Я верчу в руках огромный череп с внушающими уважение зубами и спрашиваю профессора, какими он представляет себе своих древних «питомцев».

— Они не имели атомной бомбы, — отшучивается Лики, — но во всем остальном австралопитеки были страшнее нас, не говоря уже о кротких гориллах. Они, правда, были менее громоздки, более деятельны, чем современные человекообразные обезьяны. Но эту подвижность они использовали как хищники: для преследования жертвы. Они были плотоядны, эти наши волосатые предки, о чем говорят их зубы. Палка, камень и кость со временем делались все более грозным орудием в их руках. Конечно, австралопитеки бывали добычей самых крупных хищников. Но то, что они выжили, расселились по континенту, эволюционировали в питекантропов и неандертальцев, говорит о том, что случалось это не так уж часто.

Когда через день, осмотрев места раскопок экспедиции, я уезжал из лагеря, Лики подошел к моей машине.

— Если будете что-нибудь писать, считайте нули и не увлекайтесь сенсациями. А вот что Восточная Африка — от Дар-эс-Салама до эфиопских плато — регион происхождения человека, наша общая прародина, отметьте. Можете даже взять эти мои слова в кавычки. И обязательно приезжайте к нам снова!..

 

Глава шестая

Плато Туркана сулит стать еще одним «палеоантропологическим раем». — Возраст «бедняги» под инвентарным номером 1470 равен 2,6 миллиона лет. — Ричард отвергает австралопитеков как наших прямых прародителей. — Мэри Лики напала на след прямоходящего гоминида, «засомневавшегося» 3,7 миллиона лет назад. — «Люси» — новое «чудо» со дна рифта. — Была ли «Люси» прапрапра… «щелкунчика»? — «Великий восточноафриканский разлом» в антропологии

Я откликнулся на это приглашение, но к тому времени доктора Л. Лики не стало: он скончался от сердечного приступа в одном из лондонских госпиталей. Руководство экспедицией, работавшей на берегу залива Аллиа, в Кооби-Фора, перешло в руки Ричарда.

— Конечно, боль утраты еще не прошла, но перенести ее помогает то, что догадки отца о возрасте его находок оказались верными и что отныне его имя навсегда связано с переворотом в науке о происхождении человека, — ответил на мои соболезнования молодой ученый. — Совсем недавно из Кембриджа прислали окончательные результаты лабораторных исследований находок, которые вам показывал отец. Они еще старше, чем он предполагал: 2,6 миллиона лет. Допускаются поправки плюс-минус 260 тысяч лет, но, даже если принять во внимание минимальный возраст, это еще один переворот в антропологии. В свое время коллеги отца, пугаясь солидного возраста 1,7 миллиона лет, не хотели соглашаться даже с тем, что олдовайский австралопитек — предок человека. А вы представляете, как расширила наши знания о периоде антропогенеза эта находка! Уже два с половиной миллиона лет назад здесь обитали наши праотцы, которые умели делать каменные орудия и обтесывать края базальтовых пластин. Мы уже набрали здесь около ста экспонатов, которые отодвигают время изготовления первых орудий производства в глубь веков примерно на 800–900 тысяч лет. И это тоже предвидел отец!

— Не вызывает ли и сейчас сомнение возраст этих находок? — поинтересовался я.

— Конечно, скептики есть. Но они идут против фактов. Нам очень повезло, поскольку орудия были найдены в вулканическом туфе. Вкрапленные в него минералы дают возможность с помощью радиоактивных методов исследования вполне достоверно определить возраст нашпигованного антропологическими ценностями пласта. Плюс-минус 260 тысяч лет, о которых я уже говорил, принципиально не меняют картины. Находки относятся к эпохе плиоцена.

И еще помогают олдовайские находки моих родителей. Их открытия позволяют проследить, как совершенствовалась техника обработки инструментов, мастерство и умение наших предков, — раскладывая передо мной резцы и пластины, говорил Ричард. — Каменные орудия из Олдовая были сделаны на достаточно высоком уровне.

Это наталкивало на мысль, что они — не первые образцы человеческого труда. И вот доказательства этого перед вами. Если ножам олдовайских зинджантропов 1,7 миллиона лет, то местные ножи, согласно данным кембриджской лаборатории, почти в полтора раза старше. Археологам никогда еще не удавалось сталкиваться со столь древними орудиями труда.

Когда Луис Лики, добившись организации международной экспедиции на Омо, понял, что не сможет уже работать там сам, пришлось позвать сына. Мэри, да и он были уверены, что «семейное образование» Ричарда, пятнадцать полевых сезонов в Олдовае значат куда больше, чем пять лет университетской скамьи.

И они оказались правы. Приехав на Омо, Ричард сразу же понял: отведенный кенийской группе участок долины беден ископаемыми и «неконкурентоспособен» по сравнению с теми, что достались французам или американцам. Он не бежал из «палеонтологического рая» Арамбура, а отправился искать собственный рай. Воспользовавшись тем же полосатым вертолетом, который я еще застал на Омо, он начал методично обследовать с воздуха восточное побережье озера Рудольф. Это был смелый замысел. Его внимание вскоре привлекла широкая полоса обнаженных пород, протянувшаяся по краю неприветливой пустынной местности. Он вспомнил слова отца о том, что там должны были бы преобладать плио-плейстоценовые отложения, сулящие много интересного. Когда Ричард выпрыгнул из вертолета, то оказался прямо в центре залежи окаменелостей.

— Тогда-то я и решил создать свой опорный лагерь на Кооби-Фора и серьезно заняться исследованием местных отложений, — рассказывал Ричард. — У них был очень «удобный» возраст — от четырех с половиной миллионов лет почти до миллиона. А это именно тот период, когда человекообезьяна в Африке начала превращаться в человека. Находки следовали одна за другой — и массивные австралопитеки, и гоминиды, необычайно сходные с грациозной «золушкой» и ей подобными Homo habilis. Это последнее обстоятельство внушало мне особый оптимизм, поскольку я верил в существование древнейшего Homo как самостоятельного вида.

— Насколько мне известно, ваш оптимизм оказался оправданным? — спросил я. — Та находка, о которой отец суеверно воздержался рассказывать мне, превзошла все ожидания.

— Ее уже назвали «находкой столетия», «палеоантропологической сенсацией двадцатого века», но почему-то ей не дали собственного имени. Приходится поэтому в разговоре довольствоваться инвентарным номером: 1470. Я же неофициально окрестил череп «беднягой», потому что он достался нам не целиком, а раскрошенным на уйму мелких осколков. Мив, уже тогда миссис Лики, проделала поистине ювелирную работу. Она собрала, склеила, воссоздала «беднягу» практически полностью. И знаете, что оказалось? Емкость черепа — 777 кубических сантиметров! Мы опять прыгали, обнимались и целовались… Понимаете почему? Потому что «бедняга» жил на один миллион лет раньше, чем «золушка» и все другие олдовайские Homo habilis, а емкость черепа у них была на двадцать процентов меньше. В этом-то и заключается главная сенсация: неожиданное сочетание человеческих признаков с возрастом почти три миллиона лет. Череп «бедняги» похож на череп современного человека больше, чем все известные нам черепа питекантропа или, тем более, австралопитека. Да и не только в черепе дело… Неподалеку от «бедняги» был найден обломок голени и две бедренные кости. Они разрешают нам утверждать, что «1470-й» расстался с прыгающей походкой обезьяны и избавился от ее сутулости.

— Иными словами, напрашивается вывод, что австралопитеки, которые почти на миллион лет моложе «бедняги» и в то же время примитивнее его, не могли быть предками человека? — подытожил я. — Значит, совершенно прав был ваш отец, не склонный видеть в австралопитеках наших прямых прародителей.

— Вот-вот… И одновременно повышаются шансы Homo habilis. Устанавливается взаимосвязь между олдовайскими находками родителей и «беднягой», период их эволюции растягивается еще на миллион лет. Я все больше и больше склоняюсь к мнению, что в Восточной Африке в одно и то же время жили рядом, сосуществовали два вида прямоходящих приматов: массивные растительноядные Australopithecus и более изящные всеядные Homo. Это, конечно, взрывает устои «классического антропогенеза», сторонники которого исходили из того, что на Земле никогда не было и не могло быть более одного вида прямоходящих гоминидов. Находки в Олдовае, в долине Омо, на плато Туркана в сопоставлении друг с другом не только не подтверждают, но даже опровергают «теорию одного вида». Эволюционное развитие человека шло совсем не по прямой и уж точно брало свое начало не от австралопитеков. Что же касается «1470-го», то я уверен: он был предчеловеком. Он быстро развивался, его экологическая ниша быстро расширялась по мере увеличения мозга. Всеядный Homo становился охотником, а став им, вытеснил с лица планеты подотставших от него в развитии австралопитеков.

После мучительно душной ночи в тростниковой хижине, гостеприимно предоставленной мне Ричардом, я рано утром отправился вместе с учеными на раскопки. Антропологи собирались обследовать отложения осадочных пород километрах в восьми к востоку от залива Аллиа.

До обнажения мы доехали на верблюдах, а затем пошли пешком вдоль красноватой гряды, вытянувшейся параллельно побережью озера Туркана. Часа через три Ричард, нагнувшись, извлек из-под колючего куста огромный окаменелый слоновий зуб, а после полудня — череп саблезубой кошки.

— Главное значение наших исследований в этом районе заключается в том, что они позволили наметить контуры еще одного грандиозного, не затронутого деятельностью современного человека района, скрывающего в своих недрах поистине бесценные для науки свидетельства о плиоценовой и плейстоценовой фауне, — бережно отделяя породу с очередной находкой, говорил Р. Лики. — Сама природа создавала в рифтовой зоне клад, спрятанный на площади в тысячи квадратных километров. Геологические пласты района — своеобразная книга древней истории Земли и человечества. Предстоящие еще более интересные открытия, возможно, произведут подлинную революцию в антропологии и палеонтологии.

Не знаю, быть может, именно в тот момент, когда Ричард произносил эти слова, его мать, Мэри Лики, уже сумела прочитать новую страницу в этой книге природы. Исполняя волю Луиса, она отправилась в танзанийский район Литоли, расположенный в сорока пяти километрах к югу от Олдовая.

Еще делая свои первые шаги в палеоантропологии, Л. Лики облюбовал там густые заросли растительности вокруг цепочки озер, разбросанных по долине. Деревья вокруг смыкаются там так густо, что антилопы и зебры не отваживаются проникать под их темный полог, и поэтому берега озер не подвергаются нашествию копытных. В своем воображении Л. Лики заселил эту долину древними охотниками, он всю жизнь рвался туда и твердил: «Литоли сулит находки, уходящие в середину плиоцена». Незадолго до своей кончины Луис направил в эти места Камая Кимау. Расчистив приозерные заросли, африканец, которого М. Иди характеризует «лучшим специалистом по розыску ископаемых в Восточной Африке», обнаружил в скрытых под зеленым дерном туфах останки гоминида. Их возраст приближался к… 3,7 миллиона лет!

Позже Мэри Лики рассказывала как-то в Найроби:

— Первые два года работы в Литоли не принесли особых результатов.

Это расхолаживало молодежь, отправившуюся в экспедицию. Поэтому вместо того, чтобы тратить время на поиски или обрабатывать уже найденное, они к концу сезона больше дурачились, чем занимались делом. В тот день все затеяли игру, получившую у нас название «элефантбол», — швырялись друг в друга сухими шарами слоновьего помета. Один из игроков побежал за шаром по высохшему руслу ручья. Там он наткнулся на следы, отпечатавшиеся в слое вулканического пепла.

— Еще один пример везучести Мэри, — заметил я.

— Да. А через год эфемерные следы превратились в одно из главных открытий палеоантропологии. В Литоли навестить меня заехал Филипп — еще один наш с Луисом сын. Он обычно не интересуется раскопками. Но тут, наигравшись в «элефантбол» и услышав, каким открытием эта игра завершилась в прошлом году, Филипп вдруг увлекся. На пару с одним из сотрудников экспедиции он отправился искать «свои» следы. И нашел… Огромные отпечатки слоновьих ног, а рядом цепочку следов человека. Мы потом ставили опыт: клали рядом две фотографии — этих следов и следов Филиппа на песке. Отличить их по строению было практически невозможно! А временная дистанция между ними — 3,7 миллиона лет…

Трудно, конечно, представить, как следам древнего гоминида удалось так хорошо, я бы сказала идеально, сохраниться, — продолжала М. Лики. — Мы реконструировали, воссоздали всю их историю. Неподалеку от Литоли возвышается вулкан Садиман. Чуть поодаль — еще более мощные вулканы — Оломоти, Эмбуибул, Ол Доиньо Ленгаи… Ныне они считаются потухшими, но примерно 3,5–4 миллиона лет назад были действующими. И совсем не обязательно, чтобы их извержения носили характер катаклизмов, когда все испепеляющая на своем пути лава покрывает землю броней черных базальтов. Вулканы просто «дышали», время от времени выбрасывая в воздух облака карбонатитового пепла. В безветренную погоду он легким покровом два-три сантиметра толщиной ложился на землю. Потом его смачивал дождь, и пепел превращался в подобие свежего асфальта. Кто бы ни прошел по нему — слон, человек или даже птица, — все оставляли свои следы. В течение дня солнце их высушивало, следы оказывались как бы «запечатленными в камне». Вулкан вновь засыпал их пеплом, но дождя сразу после извержения могло и не быть. Мягкий пепел заполнял след, на него ложился песок, пыль, осадочный слой все утолщался и уплотнялся, надежно предохраняя его от разрушений. И вот только теперь, благодаря эрозии, мы увидели эти древнейшие следы. Следы, уводящие нас в глубь тысячелетий…

Со временем в итоге скрупулезных раскопок в Литоли была обнаружена целая цепочка следов длиной 23 метра. По мокрому вулканическому пеплу прошествовали два гоминида — женщина ростом 120 сантиметров и мужчина на 20 сантиметров повыше. Мэри даже уверяла, что «прочитала» по их следам признаки «сомнения». Так она была склонна трактовать внезапный поворот следов в сторону, остановку, затем возобновление движения в прежнем направлении.

Это скорее всего лирическая фантазия. Но неопровержимо самое главное: уже 3,7 миллиона лет назад гоминиды из Литоли передвигались не шаркающей походкой обезьяны, а шагом человека.

Этот вывод был своевременен и важен тем более потому, что летом 1979 года в 3,75 миллиона лет был оценен возраст другой уникальной находки, известной в антропологии под именем «Люси». Так американец Д. Джохансон назвал гоминида, ископаемые останки которого были обнаружены им еще в 1974 году в так называемом афарском треугольнике — самом северном участке Великого африканского рифта, в долине реки Аваш, на стыке границ Эфиопии и Джибути, неподалеку от селения Хадар.

— Почему «Люси»? — поинтересовались во время одной из пресс-конференций журналисты.

— Потому что когда мы поняли, что за чудо нашли, то устроили в своем лагере праздник, — объяснял Д. Джохансон. — Врубили магнитофон и всю ночь танцевали под мелодию «битлов», которая называлась «Люси в бриллиантовом небе».

— А почему вы считаете «Люси» чудом? — было моим вопросом.

— На то есть три причины. Во-первых, она не похожа ни на что найденное ранее. «Люси» — очень примитивный и малорослый гоминид, не превышавший 105 сантиметров. Во-вторых, никому не удавалось найти столь цельного скелета столь древнего гоминида. Хадарская находка — это не фрагмент, по которому воссоздается или додумывается целое, а на сорок процентов сохранившийся скелет, в котором почти каждое недостающее звено компенсируется наличием симметричного звена. В-третьих, это самый древний из всех известных науке останков наших прямоходящих прапрапра…

Таким образом, и из Литоли, и из Хадара древние гоминиды одновременно передали нам из прошлого один и тот же сигнал: уже 3,7 миллиона лет назад они встали на две ноги. Приняв его, Д. Джохансон почувствовал настоятельную необходимость осмыслить все восточноафриканские находки, согласовать их друг с другом во времени, найти для каждой место в процессе эволюции человека.

Задавшись этой целью, американский ученый счел возможным выделить «Люси» и ей подобных хадарских гоминидов в новый вид, дав ему название Australopithecus afarensis — австралопитек афарский. Затем он построил свой вариант «родословного древа» человека, отведя этому новому роду центральную роль в эволюции гоминидов. При этом Д. Джохансон исходил из того, что от ствола наиболее ранних прямоходящих существ Литоли и Хадара, в которых ученый не признавал еще человека, в процессе эволюции выделились две ветви. Одна из них — это как раз и есть так называемые массивные австралопитеки долины Омо, Олдовая и Южной Африки. Другая — род Homo, к которому был отнесен умевший делать каменные орудия Н. habilis; в нем Джохансон и видит первопредка Н. sapiens. Он считает, что дивергенция — расхождение признаков и свойств, этих двух ветвей в процессе эволюции — началась примерно около 3 миллионов лет назад. А уже через миллион лет становление человека, окончательно вступившего в каменный век, было закончено. Два миллиона лет назад Homo и массивные австралопитеки были равноправными двуногими обитателями Великой рифтовой долины. Однако прошел еще миллион лет, и австралопитеки, не сумев доказать природе свою жизнеспособность, исчезли с лица земли.

Казалось бы, «древу» человека, составленному в строгом соответствии с возрастной «вулканической шкалой» Омо, основывающейся на новейших методах исследований, известных сегодняшней физике, химии и молекулярной биологии, уготована долгая жизнь в науке. Однако, как только «древо» было опубликовано, против него восстал «клан Лики». Мэри, верная идеям Луиса, отказалась допустить, что человек мог произойти пусть даже от очень древней, неизвестной ее мужу формы австралопитековых, каковым был джохансоновский A. afarensis. Ричард поддержал мать и выдвинул еще одно возражение: Джохансон слишком «омолаживает» человека, его возраст куда древнее, чем 2 миллиона лет.

Спор между Лики и Д. Джохансоном, отразивший основные направления дискуссии о происхождении человека в западной науке в целом, кенийские газетчики остроумно назвали «великим восточноафриканским разломом в антропологии». Кто из них прав? Ответить на этот вопрос пока что трудно. Однако последние находки в Африке работают на тех, кто склонен «удревнять» человека, исчислять процесс его эволюции многими миллионами лет.

Так, в 1984 году совместная англо-кенийская экспедиция, начавшая раскопки в районе рифтового озера Баринго в Кении, обнаружила нижнюю челюсть человекообразного существа, жившего 5 миллионов лет назад. «Новый рекорд!» — так оценила эту находку лондонская «Таймс».

Вновь напомнили о себе Kenjapithecus, роли которых в составлении картины происхождения человека такое большое значение придавал Л. Лики. Японцы, смело включившиеся в восточноафриканский археологический «марафон», в том же 1984 году раскопали на плато Самбуру, как раз на полпути между озерами Баринго и Рудольф, кости приматов, обитавших в этом районе 15 миллионов лет назад. Доктор Хидеми Исида из Осакского университета, показывая журналистам найденную им челюстную кость и зубы, сказал: «Это было обезьяноподобное существо, предшествовавшее появлению человека».

Почти одновременно американцы обнаружили в пересохшем русле реки на севере Кении остатки «волосатого существа, близкого к шимпанзе». Фрагмент нижней челюсти такого же существа раскопал и Р. Лики. Возраст находок — 17 миллионов лет. Комментируя их, антрополог из Гарвардского университета Д. Пилбим, слывущий главным знатоком ископаемых останков человека, заявил:

— Итак, возраст кениапитеков Лики оценивается в 20–30 миллионов лет, прямоходящие гоминиды появились 3–4 миллиона лет назад. В промежутке между этими двумя датами общее древо приматов разделилось на две ветви — крупных обезьян и гоминидов. Похоже, что наше «волосатое существо» относится как раз к периоду, непосредственно предшествовавшему разделению двух ветвей. Оно, возможно, является общим предком той ветви, от которой произошли, с одной стороны, теперешние орангутаны, с другой — человек и такие обезьяны, как шимпанзе и гориллы. Если обнаруженные в Кении кости действительно являются столь древними, как предполагается по результатам химического анализа, то «волосатое существо» может оказаться промежуточным звеном между человеком и развитыми крупными обезьянами Африки, с одной стороны, и орангутанами и его предками — с другой…

В 1986 году с плато Туркана вновь подал голос Р. Лики. Там был найден череп Australopithecus boisei, но на 800 тысяч лет старше того, что описал Луис. Среди всех древних гоминидов, останки которых когда-либо были обнаружены, он наделен самым маленьким мозгом. «Существо с обезьяньими возможностями мышления, — сделал вывод Ричард. — Это подтверждает лишь одно: австралопитеки вроде «Люси» не могли быть нашими прямыми прапрапра».

— Мы еще можем спорить о том, кто был первопредком человека в Африке. Но диспут о том, что человек появился именно в Африке, решается однозначно, — заявил Р. Лики, выступая в 1987 году в угандийском университете Макерере. — Первыми обитателями нашей планеты были чернокожие африканцы, расселившиеся затем по всей земле. Судя по ископаемым останкам, уже в конце плейстоцена в Африке начался процесс расообразования.

Нет никаких доказательств правоты тех, кто все еще делит континент на Северную Африку и Африку к югу от Сахары, силясь доказать, что между ними нет ничего общего, — продолжал археолог. — Для подобного противопоставления нет никаких оснований. И напротив, есть веские доказательства того, что начиная с четвертого тысячелетия и на протяжении всего додинастического периода в долине Нила происходило непрерывное развитие единой культуры явно африканского происхождения. Все говорит о ее генетическом родстве с неолитическими культурами Сахары.

Культура Египта отчетливо уходит своими корнями в традиции южной части континента, — подытожил Р. Лики. — В эпоху династического Египта усиливается влияние Месопотамии и Леванта. Но речь идет только о культурном влиянии. Нет доказательств в пользу гипотезы о вторжении некой «династической расы», послужившей толчком к развитию нильской цивилизации на африканской земле. Напротив, на протяжении всего династического периода физический тип египтян претерпел едва заметные изменения. Это подтверждают не только палеоантропологические и палеоархеологические новейшие исследования. Чем больше лингвисты изучают современные кушитские, берберские и чадские языки, тем больше общего они находят между ними и древнеегипетским языком. Да, очень многое говорит об автохтонном, местном, африканском происхождении цивилизации додинастического Египта. Вывод: прародина человека, Черный континент, является и колыбелью древнейших цивилизаций человечества…

 

По законам предков живущие

 

Глава седьмая

Калахари означает «мучимая жаждой». — Древнейшие обитатели Черного континента обладают… желтой кожей. — Люди, которые предпочитают хижинам жизнь в кустах. — Немного бушменологии. — Ученые открывают новое племя. — Язык, на котором говорят с закрытым ртом. — Удивительная приспособленность антропологического типа к географической среде. — О временах, когда бушменоиды были хозяевами доброй половины Африки. — Наскальная живопись помогает воссоздать прошлое

Вот уже несколько часов крохотный самолетик, принадлежащий местной компании «Ботсвана эйруэйз», летит из Серове на запад. Летит так низко, что хорошо видны перевеваемые ветром дюны, каменные россыпи, безводные русла рек и песчаные смерчи, поднимающиеся над выжженной землей. Такова пустыня Калахари. В самом ее центре, почти у границы с Намибией, расположен единственный город ботсванской части Калахари — Ганзи. Там мы пересаживаемся на «Лендровер» и уже без всяких дорог, прямо по Калахари, отправляемся искать бушменов — «народ-загадку», как называют их этнографы.

Два или три раза мимо нас бешеным галопом промчалось стадо жирафов. Затем в том же направлении проскакали антилопы-гну.

— Там омурамба — сухое русло, — объезжая очередную дюну, объясняет нам шофер Мутуни.

Озера и болота высохли начисто, в реках воды тоже вроде бы нет. Однако у многих водоемов Калахари существуют как бы «подземные запасы». Животные знают эти места и, разрывая копытами дно, добывают там солоноватую влагу. Слоны же пробивают растрескавшуюся корку ила хоботом, с помощью которого, словно насосом, выкачивают воду из подземного водоносного слоя.

Сорокаградусная жара, отсутствие воды, вечная засуха — вот что делает Калахари непригодной для жизни человека, вот что заставляет живущих по ее периферии банту всегда прибавлять к названию «Калахари» эпитет «кхо-фу» (страшная). А само название «Калахари» произошло от бечуанского «калли-карри» — мучимая жаждой. Калахари не имеет ни одного постоянного водотока. Раскаленный, пыльный, сухой воздух при почти постоянном ветре обжигает лицо. Монотонное однообразие выгоревшей равнины с редкими ксерофитными травами и песчаными дюнами тяжело действует на психику человека, вызывая у него ощущение одиночества и потерянности. И только бушмены — эти подлинные дети природы — чувствуют себя в «страшной Калахари» как дома.

Мы набрели на селение бушменов через три дня скитания между дюнами, после бесчисленных остановок и толкания увязшего в песке «Лендровера». Селением, правда, стоянку бушменов можно назвать с большой натяжкой, поскольку, кочуя по пустыне в поисках пищи и преследуя диких животных, бушмены не задерживаются на одном месте и не строят себе жилья.

Первое, что поразило меня при знакомстве с бушменами, — их язык. Увидев редкого в этих местах белого, бушмены сперва испугались и попрятались в свои песчаные укрытия. Но вскоре из-за кустов вылезли мальчишки, которые, как видно, обсуждая мой вид, обменивались необычными, не похожими ни на что щелкающими и свистящими звуками. Затем появились мужчины. Получив по пачке сигарет, они уверовали в нашу доброжелательность и степенно расселись вокруг машины. С помощью Мутуни завязалась беседа.

Ее можно слышать, но нельзя записать. Совершенно невозможно передать своеобразие звуков, издаваемых бушменами. Они цокают языком и свистят, прищелкивают и хрипят, причем зачастую такой разговор происходит с закрытым ртом. Многие звуки бушменского языка произносятся только горлом с участием мышц живота и груди. И пока идет эта загадочная для меня беседа, пока мужчины расспрашивают, зачем приехали к ним гости, а Мутуни терпеливо выясняет интересующие меня подробности бушменского быта, я разглядываю наших хозяев.

Бушмены — низкорослый народ, однако сложены они пропорционально. А вот какого цвета у них кожа, сразу определить трудно. В Калахари тратить воду на мытье — непозволительная роскошь, и поэтому «естественные наслоения» мешают выяснить этот вопрос. Ясно только то, что бушмены гораздо светлее пигмеев и своих соседей — банту и что они имеют кожу желтоватого оттенка, свойственную жителям Южной Азии. О них же напоминает и специфическое строение лица охотников Калахари: широкие скулы, обусловленный эпикантусом узкий разрез глаз и немного припухшие веки.

Облик молодых бушменок преисполнен обаяния. Известный датский этнограф Йене Бьерре в своей книге «Затерянный мир Калахари» пишет, что, повидав много африканских племен на всем континенте, он не встречал никого красивее девушек-бушменок. «У них отсутствуют крупные, как у негров, черты лица, а женственность подчеркивается стройностью ног и нежностью рук превосходной формы, — пишет И. Бьерре. — Красивую шею сплошь и рядом венчает очень привлекательная головка, напоминающая по форме сердце, и эта физическая привлекательность еще больше выигрывает от обычной для них милой проказливости».

Мне остается лишь присоединиться к словам датского этнографа. Но все это справедливо лишь для совсем молодых бушменок. А женщины? Я не писал о них до сих пор, потому что еще до нашего приезда все матери, подвязав детей кожаными ремнями к спине, ушли в пустыню: где-то неподалеку села стая саранчи (любимое лакомство бушменов), и женщины поспешили на промысел. Вернулись они лишь к обеду, радостные и возбужденные, наперебой рассказывая мужьям о своих приключениях и показывая им кожаные мешки, набитые насекомыми.

Как не похожи взрослые бушменки на своих очаровательных юных соплеменниц! У них чрезмерно развиты бедра и ягодицы — гораздо в большей степени, чем у женщин других африканских народов. В результате ненормального питания живот у бушменок постоянно раздут. Поэтому многие бушменские племена, стремясь выделить пользующихся у них особым уважением беременных женщин, обмазывают их золой или охрой. Быстро стареют и бушменские мужчины: к тридцати пяти годам их тела покрываются глубокими морщинами, кожа обвисает.

Кто эти люди, веками кочующие по неприветливой Калахари, испытавшие на себе влияние других народов, но ведущие в XX веке жизнь охотников и собирателей доземледельческой эпохи? Какова окутанная тайной история этих бродячих отшельников, разгадка которой может дать ключ к пониманию великих древних миграций народов Африки? Несмотря на то что в последние годы бушменология во всем мире развивается необычайно бурно, ответить на эти вопросы можно лишь в форме гипотез и предположений, основываясь на разрозненных фактах.

За две тысячи километров к северу от Калахари, по берегам расположенного в девственной саванне озера Эяси, я как-то несколько дней ездил по стойбищам двух небольших племен — хадзапи и сандаве. Вокруг них живут более развитые и сильные негроидные народы, говорящие на языках банту. А хадзапи и сандаве изъясняются с помощью щелкающих звуков и до сих пор существуют охотой. Не это ли доказательство того, что сотни, а может быть, и тысячи лет назад бушмены жили не только в Калахари, что они заселяли гораздо большую территорию?

В Танзании и Замбии археологи находят ископаемые черепа, имеющие бушменские черты. Причем чем дальше на юг, тем меньше возраст найденных черепов, тем ближе они по своему строению к черепам современных бушменов. Не говорит ли это о том, что центр возникновения бушменской расы находился в центре континента, поближе к рифтовой зоне, и что именно оттуда эти древние жители Африки, а может быть и ее тогдашние единственные хозяева, начали расселяться в другие районы?

В 1870 году торговец Теофил Хан случайно открыл на территории современной Намибии, на склонах у реки Хейчаб, наскальную живопись, выполненную желтой, белой и красной красками. Это было первое знакомство европейцев с древним искусством бушменов. Затем находки следовали одна за другой, и со временем стало ясно, что Калахари — подлинный музей бушменского искусства. Засушливый климат пустыни сохранил до наших дней бесценные шедевры, способные пролить свет на историю «народа-загадки». Французский археолог аббат Брейль, известный знаток первобытного искусства, определил возраст нескольких наскальных рисунков бушменов, причем не только в Калахари, но и на склонах Драконовых гор, примерно в три с половиной тысячи лет.

И тут интересна одна деталь. Если самые старые наскальные картины бушменских художников изображают животных, мирных людей, сцены охоты, то со временем тематика их меняется. Все большее внимание безвестные живописцы уделяют батальным сценам, на которых изображены эпизоды столкновений бушменов с воинами банту. Не позволяет ли сопоставление тематики этих рисунков и выводов, сделанных антропологами, изучавшими ископаемые бушменские черепа, выдвинуть еще одно предположение: мирные собиратели и охотники, населявшие ранее обширные пространства Центральной и Южной Африки, были затем оттеснены к югу более развитыми племенами банту. Спасаясь от них, бушмены ушли в Калахари, где засушливый климат был естественной преградой для скотоводческих и земледельческих народов банту. Там, в Калахари, в добровольной изоляции от других цивилизаций бушмены сохранили до наших дней чистоту своей расы, свой первобытный строй и удивительные обычаи.

Колонизация Южной Африки бурами и англичанами усилила изоляцию бушменов и привела к резкому сокращению численности этого народа. Спасаясь от цивилизованных варваров, бушмены бросали обжитые места и богатые охотничьи угодья и уходили в глубь ботсванской Калахари, где их не могли настигнуть ни ищейки, ни пули, ни законы расистов. Поэтому долгое время считали, что бушмены — вымирающий народ.

Но в начале 60-х годов, после обретения Ботсваной независимости, когда бушмены начали выходить из своих пустынных укрытий, а в Калахари одна за другой устремились этнографические экспедиции, стало ясно, что «народ-загадка» выжил. В вышедшей в Габероне фундаментальной работе «Обзор бушменов» их численность оценивается более чем в пятьдесят тысяч человек. Около тридцати пяти тысяч бушменов живут в Ботсване, остальные — в Намибии и Анголе.

 

Глава восьмая

Суровые законы Калахари. — Основа бушменской «экономики» — собирательство и охота. — Чтобы стать выносливым, надо есть порошок из костей слона. — Здесь знают 80 видов ядов. — Из страусового яйца можно сделать очень многое. — Там, где саранча, — радость. — Женщины знают пустыню как свой дом. — Стеатопегия — ответ организма на необходимость есть впрок. — Главное богатство рода — источник воды. — Моральные ценности первобытного коллективизма

Однако хватит истории и гипотез. Мутуни уже обо всем договорился со стариками, Цзинчхана — старейшина бушменов — встает и жестом приглашает меня в свое жилище-яму. «Так как гость привез мужчинам много табака, а женщинам дал соли, мои люди тоже хотят сделать подарки», — объясняет он.

По местным обычаям, жилище старейшины племени расположено на восточном краю стоянки, «ближе к солнцу». Насколько я понял из разговоров с Цзинчханой, бушменский вождь, или старейшина, не имеет каких-то особых прав и большой власти. Старейшина — это просто пользующийся авторитетом человек, опытный охотник, человек, способный справедливо разрешить нехитрые споры, возникающие иногда у соплеменников. Авторитет Цзинчханы подкреплялся, очевидно, и тем, что он был еще немного и колдуном. На скрюченных ветвях напоминающего наш саксаул дерева, под которым разместилось жилище старейшины, были развешаны самые непонятные вещи. А сидевший неподалеку сын вождя равномерными ударами небольшого отточенного камня — «кве», употребляемого бушменами вместо ножа, пытался разломать большую кость.

— Все эти вещи помогают нам быть настоящими охотниками, — уклончиво ответил старейшина на мой вопрос об их назначении.

— А как помогают, Цзинчхана? — упорствую я, протягивая ему новую пачку сигарет.

Соблазн был велик, и старейшина, оглянувшись по сторонам и удостоверившись, что большинство соплеменников заняты изучением зеркала «Лендровера», подвел меня к дереву.

— Это желудок черепахи, — протягивая мне черный сморщенный шарик, объясняет Цзинчхана. — Тот, кто съест его, может легко обходиться без воды и ходить по пустыне много дней. А чтобы мужчины быстро ходили, а не ползали как черепахи, я даю им вот эти сухожилия антилоп. Их не едят, а кладут вот сюда, — говорит старик, показывая большой шрам на своей ноге. — Если охотник плохо бегает, надо сделать вот такой надрез и втереть туда порошок, приготовленный из сухожилий.

— А что, когда Цзинчхана был молодой, он плохо бегал? — удивляюсь я.

— О, бегал я всегда хорошо. Но у нас есть такой обычай: когда юноши делаются мужчинами и получают право стрелять отравленными стрелами, им всем перед началом настоящей охоты втирают такой порошок. Жаль, что гость приехал так рано. Скоро, когда луна сделается совсем круглой, мы будем праздновать посвящение наших трех юношей в охотники. Я буду втирать им сухожилия антилопы, а потом они будут есть кашу с порошком из кости слона, которую толчет мой сын. После этого они станут сильными и выносливыми.

— А зачем эта змея, Цзинчхана? — спросил я, указывая на высушенную гадюку, также украшающую дерево.

— Из нее мы добывали яд для стрел, — ответил он, — А теперь она висит просто так.

Как получают бушмены свои другие яды, мне так и не удалось выведать у Цзинчханы: очевидно, то была настоящая племенная тайна. Уже в Габороне, просматривая в библиотеке литературу о бушменах, я прочитал, что им известно более восьмидесяти видов всяческой отравы. Ее делают из растений, грибов, личинок насекомых, скорпионов, пауков-землекопов. Многие исследователи утверждают, что в засушливый сезон, когда бушмены лишены обычных источников получения всяких ядов, они извлекают их из трупов животных.

Есть у бушменов и противоядия. Для этого используется множество насекомых и корней растений. Против укусов змей и скорпионов в сделанные лекарем на животе надрезы профилактически втирают сушеные травы. Я наблюдал, как женщины, отправляясь в пустыню, смазывали себе ноги змеиным жиром, что, по их мнению, предохраняет от укусов. Наслышанный о том, что, вырабатывая у себя иммунитет к укусам, бушмены принимают небольшие дозы змеиного яда, я спросил об этом Цзинчхану.

— Пусть гость сам попробует, — улыбнулся старик и протянул мне коробочку, сделанную из панциря черепахи. Но я воздержался от эксперимента.

В землянке Цзинчханы познакомился я и с предметами бушменского быта. Ничего не получая от современной цивилизации, его племя полностью обеспечивает свои потребности за счет окружающей среды. Страусовые яйца, стоявшие на полу землянки, заменяют людям сосуды для хранения жидкостей, в панцирях крупных черепах они держат сыпучие продукты, а панцири поменьше используют как ложки или табакерки. Одеждой служат шкуры диких животных, нитками — специальным образом обработанные сухожилия зебр, иглами — страусовые кости, в которых ушко просверлено каменным шилом. Даже металлическим стрелам, которые в обмен на шкуры, страусовые яйца и черепаховые панцири привозят сюда предприимчивые торговцы-тсвана, бушмены предпочитают наконечники собственного изготовления, выточенные из рогов антилопы. «Они лучше впитывают и сохраняют яд», — объяснил один из охотников.

Неподалеку от землянки вождя небольшая стайка девушек, весело переговариваясь, била о большой камень страусовые яйца. Нисколько не смутившись при моем приближении, одна из юных красавиц встала и, смеясь, надела мне на шею связку маленьких белых кружочков — бушменские бусы. Их делают из скорлупы яиц, тщательно отшлифовывая каждый ее кусочек и придавая ему круглую форму. Затем заостренной костью в центре диска просверливают дырочку и нанизывают на сухожилие. Таким же образом делают серьги, а также подвески и мониста, которые калахарские модницы укрепляют прямо на волосах, так что они порою закрывают весь лоб.

Наступило время еды, и девушки, закопав свои «драгоценности» в песок, побежали к взрослым. Туда же отправился и Цзинчхана, которого позвали делить саранчу, принесенную женщинами из пустыни.

На небольшой площадке в центре стоянки, где уже дымился костер, собралось все взрослое население — двадцать девять человек. Бушмены редко живут большими группами, поскольку в этих суровых местах много людей не могут ни прокормиться, ни найти себе воды.

Внимательно осмотрев кожаные мешки, Цзинчхана приказал ссыпать саранчу в большую кучу, а сам тем временем обратился с чем-то вроде благодарственной речи к женщинам, доставшим «так много еды, хорошей, вкусной еды». Затем, взяв большой черепаховый панцирь, служивший, как видно, меркой, он начал делить добычу. Первыми получили долю собравшие саранчу женщины, потом старики, затем уже охотники-мужчины, юноши и девушки. Все проходило тихо и мирно, никто не нарушал очередности. И, только получив свою порцию, кое-кто из молодежи начинал весело приплясывать и, не дожидаясь, пока все соберутся у очага, принимался поедать свое любимое лакомство. Оторванные у насекомых крылья и лапы бросались в сторону, а жирное, еще подергивающееся туловище — в рот.

В засушливый период, когда крупные животные уходят из Калахари и охотники не могут обеспечить селение мясом, добычей пищи начинают заниматься женщины. Калахари для них — огромный огород, где бушменки ведут себя как рачительные хозяйки. Они никогда не сорвут не до конца созревшую дикую дыню цаму и не выкопают из земли еще маленькие клубеньки пустынного лука уинтзйиэз. Они лишь воткнут рядом хворостинку и придут через неделю-другую, когда плоды подрастут.

Удивительны знание этими людьми природы, их способность по едва заметным приметам находить себе пищу, воду, умение брать от пустыни все необходимое. Исключительно острое зрение позволяет им видеть объекты, невидимые для европейца. Меткость движений и дар имитации позволяют им приблизиться к дичи на расстояние выстрела, благодаря быстроте и выносливости они могут мериться силами в беге с животными.

Если шествующая по песку стройная колонна муравьев вдруг исчезает под землей, это для бушменов означает, что здесь есть съедобные корни. Небольшая птичка кцузчи, порхающая над кустом, подсказывает им, что где-то рядом гнездо пчел с вкусным медом. Стая грифов, кружащая над песками, указывает на то, что в расставленные там охотниками ловушки попала дичь. Прошел дождь, мутные потоки размыли песок, изменили знакомый бушменам облик местности, унесли установленные женщинами хворостинки у дозревающих плодов. Кажется, что можно найти в эти часы в столь изменившейся пустыне? Тем не менее все население стоянки от мала до велика спешит за ближайшую дюну. Живущие там муравьи после дождя извлекают из-под земли сушиться сделанные ими огромные запасы семян. Бушмены собирают эти семена и варят из них кашу. С той же целью ищут они «бушменский рис» — яйца муравьев и термитов. В пищу идут улитки и гусеницы, съедобные коренья и листья, змеи и черепахи.

Однако подобная пища лишь поддерживает существование, но насытиться ею нельзя. Голод — постоянный спутник жителей Калахари. И поэтому, когда охотникам удается подстрелить крупную антилопу или зебру, ее съедают тут же, в один присест. Во время такого пиршества каждый бушмен поглощает по нескольку килограммов мяса: тем самым он утоляет вчерашний голод и страхуется от завтрашнего. В их суровой жизни на помощь пришла сама природа. У взрослых бушменов желудок имеет способность растягиваться, как гармошка, если пищи много. Даже дети в Калахари осознали суровую необходимость есть и пить впрок. Ни один народ не смог бы жить в тех пустынях, где живут бушмены.

— Где вы берете воду? — поинтересовался я. За время поисков бушменов мне пришлось убедиться, что в радиусе добрых ста километров здесь нет ни одного водотока.

— Наверное, никто из белых не ответил бы, где находится только ему известное месторождение золота или алмазов. Так и мы никому не говорим о воде. Но поскольку у гостя у самого есть много сладкой черной воды, — говорит уже успевший отведать кока-колы первый охотник и деревенский мудрец Дзадцно, — я покажу ему источник. Он рядом.

И действительно, в нескольких шагах от землянки Цзинчханы под засыпанными песком камнями и травяными циновками была вырыта ямка, в которую просачивалась мутная вода. Как только ямка наполнялась, женщины собирали драгоценную влагу в сосуды, сделанные из страусовых яиц, где вода отстаивалась. Когда же влага прекращает поступать наружу, ее выводят с помощью полых стеблей растений, а нередко прямо высасывают из подземных слоев.

— Каждый кунг с малых лет учится искать и находить влагу по различным приметам: растениям, цвету песка, солям на его поверхности, — вступает в разговор Цзинчхана. — Когда я был еще молод, то работал на рудниках в Цумебе. Предприятию нужна была вода, и белые начальники много дней рыли пустыню, но ничего не могли найти. Потом об этом узнал я и другие кунг, и мы показали им, где есть вода, много воды. Большой белый начальник дал нам тогда ящик пива и много табаку…

— Ну а если подземную воду все же не удается найти? — интересуюсь я.

— Тогда бывает плохо, очень плохо, — сокрушенно качая головой, отвечает Дзадцно. — Помню, когда у меня родился сын, стояла большая жара. Мой мальчик уже начал ходить, говорить и играть с другими детьми, а дождей все не было. Наши колодцы пересохли, а в песках исчезла даже дикая дыня цама, из которой в тяжелые дни мы выдавливаем влагу. И тогда Цзинчхана собрал всех людей и спросил: что делать? Мы оставили стариков, которые не могли идти, и ушли далеко, туда, где в больших болотах живут люди окаванго.

— И никто не погиб во время перехода?

— Только несколько пожилых людей, которых мы оставили в пустыне, — говорит охотник. — Но они бы все равно умерли.

Возможно, многие содрогнутся, прочитав эти строки. Для мыслящего категориями цивилизованного мира человека — это жестокость. Но в суровой Калахари — это мера, позволяющая выжить более сильным, более приспособленным, нечто вроде инстинкта сохранения рода.

Калахари ограничивает и число детей у ее обитателей. В отличие от окружающих африканцев-банту, которые имеют в среднем восемь-десять детей, у бушменов, как правило, встречаются семьи с двумя-тремя детьми. Женщин у бушменов примерно на десять-пятнадцать процентов меньше, чем мужчин, поэтому среди этого народа распространена моногамия. Только в том случае, если первая жена не может рожать, бушмен приводит в свой дом вторую.

Как никто другой в Африке, бушмены, находящиеся на одной из самых ранних стадий развития человеческого общества, связаны с природой. Связаны, но не подчинены.

Личные желания, эгоистическое «я», поступки, идущие вразрез с интересами остальных, практически отсутствуют у бушменов. Один человек, лишенный поддержки своего племени, не может выжить в Калахари. Он должен быть частью коллектива. И этот «первобытный коллективизм» — неписаный закон бушменов, продиктованный им самой жизнью, самой природой. Ребенка воспитывают всем племенем, его учат делить со своими сверстниками найденную цаму, отдавать последний глоток воды, вместе охотиться и жить с людьми и для людей.

— А что вы делаете, если в селении появляется молодой человек, который утаил добычу или не пошел со всеми собирать саранчу? — спрашиваю я Цзинчхану.

— Мы попросту не разговариваем с ним, — говорит старик. — Но я помню только один такой случай.

Этот своеобразный воспитательный бойкот — сильное наказание. Нет бушмена, который может перенести равнодушие и холодность со стороны своих соплеменников.

 

Глава девятая

Их учебники — древние сказки. — Бушменская версия сотворения мира. — Легенда о том, как Великий Дух превратил бабуинов в людей. — Быль о «превращении» людей в страусов. — Танцы под калахарской луной

На огромной территории, населенной бушменами, нет ни одной школы. Их университеты — сама жизнь, их учебники — древние поэтические сказки и легенды, рассказываемые стариками. По вечерам, когда мужчины возвращаются с охоты и сделаны все хозяйственные дела, у костра Цзинчханы собирается молодежь.

Даже наш приезд не нарушил этого обычая. Сначала старейшина расспросил о новостях, похвалил особо отличившихся, пожурил лентяев, а затем начал свой рассказ.

Бушменский фольклор — своеобразный свод знаний о «племенной этике», правилах охоты и поведения, истории народа и его обычаях. Вот один из этих мифов, рассказанных у костра Цзинчханой.

— В старину все люди были бабуинами. Они жили на деревьях, собирали еду на земле, ни о чем не думали и весело кричали, прыгая с ветки на ветку. Но однажды Великому Духу надоело слушать их крик. Он созвал всех бабуинов и велел им принести воды, чтобы полить землю. Одни бабуины тотчас же отправились исполнять его волю, а другие продолжали прыгать и веселиться. Они ни о чем не думали и забыли, что им надо делать.

Бабуинов, которые первыми начали поливать землю, Великий Дух превратил в людей. Он дал им землю, мотыгу, семена и сказал: «Вы будете обрабатывать землю, сажать растения и так добывать себе еду. Вы будете земледельцами».

Потом пришли другие бабуины с водой, и Великий Дух тоже превратил их в людей. Он подарил им буйволов и коз, дал пастбища и сказал: «Вы будете разводить животных, и они не дадут вам умереть с голоду. Вы будете скотоводами».

Но остались бабуины, которые не принесли воды и продолжали играть и кричать. Великий Дух созвал их всех и сказал: «Мне надоел ваш крик, и поэтому я тоже превращу вас в людей. Но вы не принесли воды, не полили сухую землю, не дали взойти на ней семенам, вырасти травам, которые кормят зверей. Поэтому вы всегда будете жить в пустыне и есть то, что найдете в ней».

Так появились племя кунг и другие народы Калахари. Великий Дух дал им коренья и насекомых, больших и маленьких зверей, страусов и черепах, мед и муравьев и много-много другого, что мы теперь едим. От Великого Духа мы также получили и яд. Великий Дух позвал змею, взял у нее изо рта маленькую капельку желтой жидкости и намазал ею стрелу. Потом он сделал лук и выстрелил в дерево. Стрела глубоко вонзилась в его ствол. «Так вы будете стрелять в животных, — сказал он мужчинам. — Если стрела попадет в них, зверь умрет, и вы получите мясо. Охота — дело мужчин». Вот как люди кунг получили лук и ядовитые стрелы. Вот как люди кунг сделались охотниками.

Потом Великий Дух сказал, чем надо заниматься женщинам. Он сделал так, что они могут рожать детей. Он научил их собирать семена и насекомых, варить из них кашу и искать воду.

И наконец, Великий Дух научил людей кунг жить вместе. «Если охотник убьет антилопу, он не должен есть ее сам, он обязан позвать других и поделить мясо поровну. Тогда, если охотник в следующий раз не найдет антилопы или будет болен, другие люди дадут ему часть мяса от своей антилопы, и он не умрет с голоду. И если женщина найдет в пустыне куст с ягодами, она не должна его утаить, а должна позвать есть ягоды всех. Потому что, когда один помогает другому, легче жить в пустыне, легче охотиться, легче выжить. Помните это, люди кунг, и не деритесь из-за еды, как это делают бабуины. И тогда вы будете настоящими людьми. И тогда вы будете счастливы». Так сказал Великий Дух и поднялся наверх.

Цзинчхана было собрался начать новую сказку, но я остановил его:

— Уже поздно, Цзинчхана, а путь предстоит дальний, нам пора уезжать.

— Да-да. Но может, гость чем-нибудь недоволен, может быть, он хочет еще что-нибудь посмотреть?

— Спасибо, я всем доволен, Цзинчхана. Жалко только, я не видел бушменских танцев, я много слышал о них.

— Если гость останется у нас еще немного, мы покажем ему свои танцы.

И, не дождавшись ответа, старик подозвал к себе мальчишек и что-то сказал им.

В костер подбросили хворосту, трое юношей поставили прямо у огня обтянутые шкурами барабаны, начав отбивать призывную дробь. Побросав домашние дела и посадив в кожаные заплечные мешки младенцев, пришли женщины. Запаздывали лишь мужчины, занятые, очевидно, подготовкой к танцу.

Вдруг барабаны смолкли, и над пустыней разнесся протяжный нежный звук. Это юноши заиграли на гауэингке — небольшом музыкальном инструменте, по форме напоминающем лук. Толпа расступилась, и на образовавшуюся перед костром площадку вышли три охотника. Медленно, пружинистыми движениями, почти не касаясь земли, они крались вокруг костра, держа перед собой натянутые луки. Зрители замерли, как бы боясь помешать охотникам выследить добычу, и только треск костра, бросавшего загадочные блики на людей, нарушал мертвую тишину пустыни. «Это танец охотников и страуса», — шепотом объяснил Дзадцно.

Потом к костру вышли еще трое бушменов, наряженные в шкуры и перья страуса. Их движения настолько точно имитировали повадки птиц, что на первых порах я невольно вздрогнул: уж не присутствую ли я при воплощении в жизнь передаваемых из уст в уста во всей Южной Африке легенд, в которых рассказывается, что бушмены, «знающие язык животных», могут якобы вызывать из болота гиппопотамов или разговаривать с бабуинами. И только шепот Дзадцно, называвшего имена танцующих, вывел меня из мистического настроения.

— Так мы иногда охотимся на страусов, — объяснил он. — Охотник натягивает на себя шкуру и перья и, поддерживая страусиную шею палкой, входит в птичье стадо, выбирает птицу покрупнее и в упор убивает ее из лука или палкой.

Ну уж если ошибаются даже страусы, то мне простительно…

Изгибая шею и прихорашиваясь, топорща перья и подпрыгивая, как это обычно делают самцы страусов в пору любовных игр, ряженные птицами продолжали разыгрывать пантомиму. «Охотники» же тем временем обошли их с другой стороны и, выбрав момент, когда «страусы» уж слишком увлеклись своим танцем, выпустили в них стрелу. В смертельной агонии, беспомощно хлопая крыльями, на землю упали две птицы, а третья, испустив истошный крик и перепрыгнув через костер, скрылась в темноте.

И тут зрители, хранившие до сих пор полное молчание, тоже сделались действующими лицами. К лежавшим в песке «жертвам» подбежали женщины и начали имитировать разделывание туши. Девушки с криками: «Мясо! Много мяса!» — бросились к охотникам, благодаря их за хорошую добычу. Затем последовала сценка приготовления пищи и пиршества. В сущности, здесь каждый играл сам себя: любое движение, каждая роль были известны из обыденной жизни.

Когда все «насытились», когда охотники «съели» страусовые глаза («Чтобы быть зоркими», — объяснил Дзадцно), начались настоящие танцы.

Я не стал прерывать общее веселье. Попрощался с предупредительным Дзадцно, обнял Цзинчхану, попросив его после танцев поблагодарить от моего имени всех своих соплеменников.

— Хорошо, я так и сделаю. И пусть гость на память о нас возьмет в свой далекий дом вот это, — сказал вождь, протягивая мне оплетенное тростником страусовое яйцо, в котором хранят воду.

Я сбегал в палатку, где лежал мой багаж, и достал захваченный еще из Москвы сувенир — модель спутника.

Даже того короткого времени, что я пробыл среди бушменов Калахари, было достаточно, чтобы проникнуться уважением к маленькому, но смелому и трудолюбивому народу — народу тяжелой судьбы, тысячелетиями борющемуся за свое существование и сумевшему выжить, сохранить свою самобытность в «страшной Калахари».

«Ты не человек, если не полюбил Калахари и если, побывав в ней хоть раз, не захочешь вернуться в нее снова», — гласит бушменская поговорка. Я полюбил Калахари и ее мужественных охотников. Я уезжал от них с тайной надеждой вновь встретиться с моими бушменскими друзьями, послушать мудрые сказки Цзинчханы, поохотиться с Дзадцно, посидеть у костра и посмотреть удивительные танцы под калахарской луной…

 

Глава десятая

Девять лет спустя. — Кунг переселяются в хижины. — Что происходит, когда бушмены сталкиваются с частной собственностью. — «В независимой Ботсване не должно быть вымирающих племен». — Сложная история простого колодца. — Старый Кейчхуама «видит» воду на глубине 58 метров

— Как же, как же, я помню тебя, баас, — протягивая мне свою морщинистую руку, проговорил Цзинчхана. — Ты рассказывал нам, что приехал оттуда, где люди научились летать к звездам. Тогда ты подарил мне маленький блестящий шарик и сказал: «В таких же, но только больших шариках мои соплеменники подолгу живут на небе». Этот твой подарок до сих пор хранится у меня. Ты помнишь об этом? Ведь с тех пор большая жара наступала два, еще раз по два, два и, пожалуй, еще один раз. Не правда ли, баас?

— Конечно помню, Цзинчхана, — обнимая старика, сказал я. — А дома у меня и сегодня хранится сосуд из страусового яйца, которое ты дал мне на прощанье…

Из первых же фраз, произнесенных старейшиной, я понял, что за девять истекших лет его представления о космических полетах совсем не продвинулись вперед, а в языке кунг так и не появилось слов для обозначения числительных, превышающих «два». Однако то, что я увидел вокруг, сразу же навело меня на мысль: кое-что изменилось и у бушменов Калахари. Цзинчхана приветствовал меня посреди песчаной площадки, вокруг которой расположилось десятка два хижин, сооруженных из сухих веток и шкур антилоп. Чуть поодаль, за небольшой дюной, виднелось сооружение из досок под крышей из рифленого железа. Над ней, развеваемый обжигающим калахарским ветром, реял голубой флаг Ботсваны.

— У тебя, Цзинчхана, как у старейшины, новый дом? — спросил я.

— Что ты, баас, — энергично качая головой, ответил он. — С меня на старости лет хватит и хижины. В этом же доме останавливаются большие начальники, вроде тех, которые прилетели с тобой.

«Большие начальники» — это руководитель созданного при министерстве кооперации Ботсваны специального департамента по делам бушменов мисс Лиз Уили, врач Ганс Гейнц и экономист Р. Секуньяне. Вместе с ними прилетел и южноафриканский публицист Лоренс ван дер Пост, который, как и я, интересуется успехами ботсванцев в решении «бушменского вопроса».

Что это за «вопрос»? В первую очередь он связан с проблемой решения психологической и, если так можно выразиться, экономической совместимости первобытной цивилизации бушменов с цивилизацией современной. Кунг, например, равно как и другие бушменские племена, до сих пор не имеют понятия о частной собственности. Но в то же время они считают: все то, что растет и пасется в пределах территории их обитания, принадлежит всем им на коллективных началах. Подобные экономические взгляды, весьма противоречащие принципам капиталистического общества, утверждающегося по периферии пустыни Калахари, в прошлом уже стоили жизни тысячам бушменов.

Лоренс ван дер Пост рассказывал, что после того, как в начале нынешнего века бушмены убили одну корову из стада его деда, тот приказал повесить более 30 мужчин из племени, к которому принадлежали охотники. Затем фермеры-буры организовали ряд карательных экспедиций, уничтожая бродячих бушменов, словно диких животных. На них устраивали облавы с собаками, сжигали заросли кустарника вместе со спрятавшимися в них людьми. «В барах Кейптауна и сегодня еще можно повстречать с виду вполне респектабельную даму, которая хвастается тем, что всего за один день собственными руками отравила 120 бушменов, подсыпав сильнодействующий яд в их водоем, — говорит Лоренс. — Я даже не скрываю: мой интерес к бушменам — это проявление своего рода «комплекса вины» за те зверства, которые чинили против обитателей Калахари мои белые соплеменники».

Но и в условиях независимой Ботсваны, конституция которой гарантирует бушменам все права наравне с другими племенами этой страны, проблемы их взаимоотношений с соседями не исчезли. Племена бечуанов, населяющие Ботсвану, — бамангвате, бангвакетсе, баквена, батавана и другие — прирожденные скотоводы. Когда бушмены начинают охотиться на их коров и коз, возникают серьезные неприятности.

Батавана за каждую убитую корову похищает молодую бушменку, делая ее бесправной «младшей женой», а на деле — полурабыней. Еще и сейчас в языке бечуанов есть слово, означающее одновременно и «дикий» и «бушмен».

— Мы долго думали, как найти выход из этого положения, как «вживить» бушменов в современность, по возможности сохранив их примитивную, но неповторимую культуру, — говорит Лиз Уили. — Многие предлагали нам пойти по уже проторенной дорожке: перенять опыт Австралии, создать в Калахари для бушменов нечто вроде резерваций аборигенов в Большой Каменной пустыне. Но, побывав там, представители нашего министерства пришли к выводу: резервации Ботсване не подходят. Во-первых, от них попахивает расизмом, стремлением белых австралийцев урвать себе побольше хороших земель, а аборигенов загнать в бесплодные районы. Во-вторых, оказавшись за оградой резервации, перейдя на оседлый образ жизни, потеряв возможность охотиться и заниматься другими привычными видами деятельности, аборигены очень быстро утрачивают самобытность и превращаются в своего рода «нахлебников» общества, живущих за счет случайных подачек благотворительных обществ. Любые попытки заставить аборигенов клеить конверты, сколачивать деревянные ящики или вязать шерстяные шапочки, то есть заниматься трудом, который обычно выполняют инвалиды-надомники, не вызывали энтузиазма у этих людей, привыкших к активной жизнедеятельности в условиях первобытной свободы.

Вот почему всю свою деятельность департамент по делам бушменов сейчас строит на принципе: приобщение жителей Калахари к современности должно проходить в привычной, естественной для них природной среде. И в основе этого приобщения должны лежать не чуждые им занятия, а трудовые навыки, существующие у бушменов веками и, следовательно, органически слившиеся с их традициями, с их культурой.

Как это достигается? Люди Цзинчханы стали первыми, кому предложили включиться в разработанную департаментом «Программу развития бушменов». Ботсванское государство на первых порах выделило им лишь материалы для строительства «сарая начальников», в котором сейчас разместились мы, но который обычно используется как своего рода «кабинет наглядной агитации». Именно здесь в 1974 году и состоялась первая кгатла — общеплеменное собрание людей племени кунг, на котором выступил министр кооперации Ботсваны.

— Мы знаем, что в прошлом — и в давние, и в совсем недавние времена — вам жилось совсем нелегко, — сказал он. — Именно поэтому вы, кунг, равно как и другие, близкие вам племена собирателей и охотников — хейкум и нарон, ауэн и йен, спрятались в Калахари, где вас не могли достать расисты. Долгое время вас называли вымирающим народом. Две трети всех сарва обитают сегодня в Ботсване. Вот почему на нашей молодой республике лежит наибольшая ответственность за судьбы кунг и их братьев. Мы не хотим, чтобы в Ботсване были вымирающие народы. Поэтому мы и предлагаем вам начать жить по-новому. Как и прежде, вы сможете охотиться на страусов, собирать в Калахари дикие арбузы и ловить саранчу повсюду, где вам вздумается. Как и прежде, вы будете иметь право вырыть себе ночлег под каждым кустом Калахари. Но кроме этого у вас будет еще одно, постоянное жилище, в которое вы все сможете прийти, когда наступит засуха.

Министр уехал, но кгатла перед одиноким сараем, над которым уже тогда развевался голубой флаг республики, продолжалась еще два дня и две ночи. Обычно говорящие между собой шепотом, чтобы не спугнуть дичь, охотники спорили и шумели на всю округу. Небольшая часть рода все же ушла в пустыню. Но большинство кунг, руководимых мудрым Цзинчханой, решили последовать совету министра.

— Переубедил всех Дзадцно, — рассказал мне Цзинчхана. — Два раза приходила большая жара с тех пор, как он умер. А тогда, словно предчувствуя это, он встал и сказал: «Знаю, что жить мне осталось недолго. Когда я совсем лишусь сил, то вы бросите меня посреди песков и пойдете дальше. Так уж заведено у кунг. Незачем таскать за собой по пустыне умирающего человека, а остановиться и ждать много лун подряд, пока он умрет или поправится, нет возможности. Если же мы построим вокруг «сарая начальников» себе хижины, а рядом с ними, как нам обещал министр, выроют колодец, в котором всегда будет вода, то часть наших людей останется в них. Прежде всего — женщины с детьми. Они могут ухаживать за мной, и поэтому я смогу пожить вместе с вами подольше».

Другие старики поддержали Дзадцно, и мы начали обживаться вокруг сарая. А когда построили колодец, то к нам присоединились и те кунг, что ушли от нас после кгатлы. Так что теперь мы опять все вместе, все живем вокруг колодца, — довольный, заключил Цзинчхана.

Вода — основа основ жизни в Калахари, и поэтому именно колодец, по верному замыслу сотрудников департамента по делам бушменов, должен был сыграть главную роль в переводе кунг на рельсы новой жизни. Сейчас он стоит в самом центре поселка, посреди площади — этакий неодолимый соблазн, зовущий и других бушменов задуматься над тем, не стоит ли последовать примеру кунг…

— Тяжело он нам дался, — рассказывает Р. Секуньяне. — В первом нашем колодце шестиметровой глубины вода исчезла на четвертый день. Углубили колодец до десяти метров — воды хватило недели на две.

Что делать? Старики сарва утверждали, что «большой воды» здесь нигде нет. Мы им не верили, хотя по характеру почв, цвету лишайников на камнях, поведению насекомых они всегда безошибочно указывали нам на присутствие подземных вод. Но все это — на небольшой глубине. А откуда старикам знать, что делается под мощным пластом песка? Однако бурение на глубину пятнадцать метров действительно не дало никаких результатов…

И тогда Дзадцно и еще один старик ушли в пустыню, вернувшись оттуда через восемь дней с еще более дряхлым старцем. Он тоже был сарва, из племени йен, а имя его, Кейчхуама, так и переводилось: «Тот, кто видит воду».

Кейчхуама бродил вокруг несколько дней, заставлял мужчин рыть небольшие лунки во многих местах. Потом он приказал выкопать глубокую яму и заставил женщин делать тчекх. Так сарва называют сложный способ добывания грунтовых вод, при котором с помощью очень быстро вращаемых руками тростниковых трубок в них создается нечто вроде вакуума, заставляющего влагу подняться на поверхность. Сменяя друг друга, падая от усталости и стирая себе руки в кровь, женщины делали тчекх от восхода до заката солнца, пока не появилась вода.

Но Кейчхуаму это ничуть не обрадовало. Еще четыре дня, но в разных местах старик заставлял людей делать то же самое. На пятый день он подозвал к себе Секуньяне и, указывая на большой камень, рядом с которым женщины только что закончили тчекх, удовлетворенно произнес:

— Вода, которая будет всегда, прячется здесь. Но очень-очень далеко.

— Откуда ты знаешь, Кейчхуама? — спросил тот.

Старик вылил на свою ладонь несколько капель воды из тростниковой трубки, рассмотрел ее, выплеснул и накапал еще.

— Вот, смотри, — сказал он, показывая ладонь Секуньяне.

— Ну, вода, — сказал тот удивленно.

— А что в воде?

— Ничего.

Тогда Кейчхуама колючкой акации указал Секуньяне на крохотные красные точки, взвешенные в воде.

— Там, где есть это, есть и вода, которая бывает всегда, — уверенно сказал старик.

— Почему ты так думаешь? — удивился Секуньяне.

— Я знаю, — гордо ответил старик и, сочтя не нужным вдаваться в подробности, удалился. Но на полпути все же обернулся и добавил: «Но вода прячется очень-очень далеко».

На первых порах Секуньяне подумал, что эти красные точечки — кусочки ржавчины. Их собрали в пробирку и вместе с водой отправили в Габороне, а оттуда — в Йоханнесбург. Ответ оттуда поразил всех: красные точечки оказались неизвестными до сих пор науке живыми организмами, приспособленными к существованию в переувлажненных слоях земли. Вода же в пробирке была ювенильного происхождения…

— Конечно, бурить на большую глубину, полагаясь исключительно на интуицию и опыт старого Кейчхуама, было делом очень рискованным, — рассказывал Секуньяне. — Но обращаться к геологам у нас не было средств. Бурим на двадцать, двадцать пять, тридцать метров — воды нет. Чтобы бурить глубже, надо выписывать новое оборудование, а на него у департамента тоже нет денег. Тогда мы предлагаем сарва попробовать переселиться в другое место, где заведомо есть пласт грунтовой воды. Но они, проведя новую кгатлу, отказываются. Таков уж «бушменский характер»: свои решения они отменяют лишь после того, как убедятся в полной нереальности их осуществления. Понять же, почему «машина белых не хочет рыть дальше», они не могли. Кроме того, было задето самолюбие Дзадцно и других стариков, решивших в свое время позвать Кейчхуама. Дождаться того момента, когда именно на том месте, что указал Кейчхуама, забьет вода, было для них делом чести, символом торжества опыта и знаний этих «хозяев пустыни» над теми, кто появился в Калахари совсем недавно.

Тогда собрались на свою кгатлу сотрудники департамента. Кажется, Лиз Уили сказала: «А давайте смотреть на создавшуюся ситуацию, исходя из принципа: «Нет худа без добра». Представьте себе, что вода забила бы на тридцать первом метре. Что бы мы делали тогда? С помощью каких стимулов можем мы побудить кунг после этого осуществлять следующие этапы нашей программы: выделывать шкуры для продажи, заниматься ремеслами, разводить скот? Скорее всего, получив колодец, они с утра будут уходить в пустыню собирать коренья и кузнечиков, с тем чтобы вечером съесть их у этого колодца, запив свежей водой. Если же колодца на первых порах не будет, мы сможем сказать: «Мастерить луки и стрелы на продажу, делать бусы из скорлупы страусовых яиц, разрисовывать кожи вам необходимо для того, чтобы была «большая вода». Так мы получим средства для продолжения бурения колодца, а бушменам дадим первый наглядный урок того, что сулит им приобщение к товарной экономике».

Бушмены приняли это предложение. Департамент влез в долг, подписал компании, которая вела бурение, гарантийное письмо, выписал новое оборудование. Вода забила на 58-м метре. С тех пор колодец не высыхает вот уже пятый год.

— Но как же старый Кейчхуама, даже не имевший представления о том, что такое пятьдесят восемь метров, смог связать наличие подземных вод на такой глубине с этими красными организмами? — вслух подумал я.

— А как вы объясните, например, то, что многие сарва способны слушать радиопередачи без приемника, сидя под столбом с проводом? — ответил вопросом на мой вопрос Секуньяне. — Мы проверяли это: сажали сарва, которые уверяли, что «понимают говорящие провода», у столба, а сами в километре от него слушали радио. Если передача велась на языке сисвана, который понимают кое-кто из бушменов, то они потом довольно внятно пересказывали нам содержание услышанного. Другие бойко отстукивают сигналы азбуки Морзе, которые тоже улавливают «из проводов»… Этого не понять даже ученым, которые уже приезжали сюда и беседовали со стариками.

Секуньяне помолчал, раскуривая сигарету, затем вновь вернулся к прерванной теме.

— Когда я был мальчишкой и жил неподалеку от Ганзи, то мы со сверстниками часто сталкивались в пустыне с бушменами. Мы кидали в этих низкорослых людей камнями, потому что наши родители отождествляли их «с дикой природой». Мы презирали их, наблюдая украдкой, как они поедают гусениц и змей, и содрогались от отвращения, слушая рассказы старших о том, что во время засухи сарва утоляют жажду выжимками из желудков убитых ими антилоп, а то и собственной мочой, профильтрованной через лишайники.

Но теперь, столкнувшись с сарва поближе, я понял: у этих людей есть много из того, что утратили мы, жители города, — продолжал Секуньяне. — У них необычайно развито чувство коллективизма и взаимопомощи. Здесь не знают, что такое воровство, жажда наживы, зависть.

 

Глава одиннадцатая

Люди Цзинчханы вспоминают старые ремесла. — Первобытные собиратели начинают работать на рынок. — Смогут ли кунг одомашнить диких антилоп? — «Большое собрание» среди болот Окаванго. — Бушмены узнают, что они… бушмены. — «Мы не будем делать вреда тем, кто ведет войну за свободу», — говорит вождь. — Женщина в Калахари может теперь иметь двух младенцев.

— Ну а чем же кончилась история с выплатой долга компании с помощью продажи изделий бушменов? — поинтересовался я.

— Они и здесь показали себя с наилучшей стороны, — вступает в разговор Лиз. — Как только мы объяснили людям Цзинчханы, что к чему, они сказали: «Колодец нужен нам самим, и поэтому все, что нужно для того, чтобы «большая вода» поднялась наверх, мы сделаем сами. Если «большой воде» надо много бус, ожерелий, луков и стрел, мы готовы приняться за работу».

Организацию дела взял на себя Дзадцно и его сын Цондзома, который в те годы, когда я сдружился с его отцом, был еще совсем мальчишкой. Главным было решить проблему сырья. Поскольку охотников с ружьями в Калахари последнее время появляется все больше, дичь становится пугливой, и бушменам, не признающим иного оружия, кроме лука, подкрасться к ней на расстояние полета стрелы делалось все труднее. Тут-то и помог опыт Дзадцно, знавшего все премудрости древних охотников Калахари.

Сначала ограничивались продажей просто выделанных шкур. Но потом старые женщины вспомнили, что в былые времена, когда дичи, воды, а следовательно, и времени было больше, кунг делали подстилки для сна, сшитые из различных шкур и украшенные орнаментом. Такие подстилки, которые в туристских магазинах называют «бушменскими аппликациями», дают теперь кунг самый большой доход.

— Больше четырех лет все наши кунг не покладая рук трудились ради того, чтобы расплатиться за свой колодец, — рассказывает Лиз Уили. — Общее дело как бы привязало их к одному месту, а нам дало возможность наглядно показать людям Цзинчханы те блага, которые они могут извлечь из занятия ремеслом в условиях нового для них, полуоседлого образа жизни. Теперь они очень гордятся тем, что колодец был создан при их непосредственном участии, и рассказывают всем проходящим мимо соплеменникам, что «большая вода» у них теперь есть именно потому, что ими было сделано много шкур, фляг и бус.

— Но я вижу, что большая часть людей Цзинчханы ремесленничает и сейчас, — говорю я. — Какие цели ставите вы перед ними теперь?

— Я думаю, не будет преувеличением сказать, что за последние годы мы смогли привить жителям этого стойбища нечто вроде вкуса к расширению их потребностей. Именно это заставляет их теперь мастерить все больше своих изделий в обмен на металлическую посуду, соль, спички, украшения и многое другое. Кроме этого, на деньги, вырученные от продажи изделий бушменов через магазины для туристов, мы купили им несколько голов крупного рогатого скота и начали знакомить кунг с основами скотоводства. Успех налицо: последние два года дети обеспечены молоком.

Однако, по мнению доктора Гейнца, приобщение бушменов к разведению крупного рогатого скота не имеет перспектив в Калахари.

— Давно известно, — говорит он, — что пастбищное скотоводство убивает природу Африки: там, где в скудной саванне, а тем более в пустыне побывала корова со своим аппетитом, растительность не восстанавливается, начинается бескормица. С другой стороны, местные дикие животные, напротив, оставляют после себя еще столько растительности, что через несколько лет пастбища без труда восстанавливаются. Не следует забывать также, что любое более или менее крупное стадо в условиях Калахари будет постоянно испытывать недостаток воды, в то время как дикие животные обеспечивают ею себя сами.

Именно это породило у доктора Гейнца и его коллег мысль о том, что в условиях «мучимой жаждой» пустыни перспективнее заниматься не разведением крупного рогатого скота, а плановым одомашниванием диких животных. Он утверждает, что до сих пор все попытки сделать это кончались неудачей, поскольку цивилизованные люди не ладили с пугливой дичью. Диких животных могут с успехом одомашнить только люди, стоящие на той же ступени развития, что и наши предки, приручавшие теперешних домашних животных.

— Именно на этой ступени находятся сейчас бушмены, — убежденно говорит он. — И знаете, что натолкнуло меня на эту мысль? Когда мы впервые привезли сюда коров и коз, то люди Цзинчханы долгое время отказывались их доить, предпочитая сосать молоко прямо из вымени. На наши недоуменные вопросы бушмены ответили: «В Калахари иногда бывают добрые антилопы, которые разрешают нам пить молоко вместе с их телятами». Мы не поверили. Но через несколько дней один из бушменов позвал в пустыню и, спрятав нас за дюной, отправился по направлению к небольшому табуну ориксов, маячивших на горизонте. В бинокль мы отлично видели, как он подошел к самке с детенышами, приласкал их, а затем начал сосать молоко.

— Почему же тогда ориксы не подпускают к себе близко охотников? — спросил потом у него Гейнц.

— Потому что ориксы знают, когда мы идем их убивать, а когда подходим к ним с мирными намерениями, — удивившись неосведомленности белого доктора, ответил бушмен.

Нереально? Но я лично не раз видел и фотографировал в Восточной Африке львиц, спокойно шествовавших мимо огромных стад газелей и антилоп и не вызывавших среди них ни малейшей паники. Инстинктивно, по повадкам и поведению хищника, его потенциальные жертвы чувствовали, что львицам — не до охоты, и поэтому практически не обращали на них никакого внимания. Так почему же тогда не может быть установлено «взаимопонимание» между ориксами и людьми, живущими одной жизнью с дикой природой Калахари?..

Мне показалось, что при всей значимости эксперимента, осуществляемого работниками департамента, масштабы его настолько локальны, что их просто еще рано распространять на все бушменские племена Ботсваны, продолжающие в условиях почти полной изоляции существовать в Калахари по законам каменного века.

Однако Цзинчхана дал мне понять, что эта изоляция в наш век не так уж абсолютна, как прежде, а Калахари не служит больше непреодолимым препятствием для проникновения новых веяний, даже политических идей, в бушменское общество.

Начался наш разговор потому, что мне хотелось выяснить отношение старика к его собственной роли в новой жизни кунг, возникшей вокруг колодца. Ведь раньше, в условиях постоянно полуголодного состояния в пустыне, бушмены практически не имели никаких социальных институтов, потому что не могли разрешить себе такую роскошь, как существование вождей, колдунов и знахарей, живущих за счет общества. Старейшины, подобно Цзинчхане, избирались из числа наиболее умных и авторитетных членов рода, но не пользовались никакими материальными преимуществами. Напротив, сам Цзинчхана в тот мой первый приезд, чтобы подать пример молодым, отказался от моих угощений в пользу кормящих женщин, а в пору засухи отдавал свои запасы воды детям. Теперь же старик получил от властей официальный титул «chif» — вождь и даже имеет по этому случаю какую-то зарплату.

— Наверное, Цзинчхана, ты стал первым вождем среди кунг? — спросил я.

— Среди кунг — первым, — гордо ответил он. — Но в других бушменских племенах теперь тоже есть вожди. И не только там, где бушмены живут под голубым флагом.

Последняя фраза означала, что вожди появились у бушменов не только в Ботсване, но и в соседних странах — Анголе и Намибии. Но откуда старик, который даже не знает названий этих государств, осведомлен о возникновении там институтов власти? И почему Цзинчхана произнес «бушмены», когда общеизвестно, что люди, которых так называют европейцы, сами не признают этого слова и не имеют никакого понятия об общности племен кунг, нарон, хейкум и ауэн, позволяющей ученым объединять их в единую этническую группу?

Сформулировав эти вопросы в доступной для Цзинчхана форме, я получил прелюбопытнейший ответ.

Оказывается, незадолго до моего приезда в «краю, где воды больше, чем земли», то есть скорее всего в районе огромных болот Окаванго, состоялась большая кгатла — собрание всех вождей и старейшин племен, населяющих Калахари. Уверен, что это была первая в многовековой истории этих аборигенов Африки встреча на «общебушменском высшем уровне».

Выступившие на ней представители властей рассказали вождям и старейшинам, что некогда предки их соплеменников населяли почти половину континента и что, в отличие от высокорослых, имеющих черный цвет кожи банту и белых европейцев, все племена охотников и собирателей Калахари низкорослы и имеют желтый цвет кожи. Поэтому их выделяют в самостоятельную расу.

«Сначала мы все обиделись, что нас не причисляют к остальным людям, — рассказывал Цзинчхана. — Но потом мы начали сравнивать друг друга с теми, кто не живет в Калахари, и увидели, что все мы действительно похожи друг на друга, хотя раньше и не встречались, но отличаемся от тех высоких и черных людей, которых знали давно. Мы обрадовались этому и наконец поняли, что мы все и есть те, кого белые называют бушменами. И согласились, что все мы — бушмены».

Уже один этот рассказ из первых уст, дающий представление о том, как в голове первобытного охотника возникает сознание этнического единства отдельных племен, ранее никогда не сталкивавшихся друг с другом, свидетельствовал о сдвигах в традиционном обществе бушменов. Однако то, что я услышал от Цзинчханы дальше, поразило меня еще больше.

Так, из его рассказа следовало, что после обсуждения на кгатле целого ряда вопросов чисто хозяйственного значения перед вождями и старейшинами «выступил человек в зеленой одежде, который живет в стране, где тоже есть бушмены и где идет война». Речь конечно же шла о Намибии. А «человек в зеленом», судя по тому, что он говорил, был представителем Народной организации Юго-Западной Африки (СВАПО), ведущей борьбу за освобождение Намибии от оккупации расистской ЮАР.

Если сопоставить рассказ Цзинчханы с теми данными, которые появлялись на страницах печати, то получалось следующее. В последнее время расистские власти Намибии начали довольно активно использовать бушменов-«смертников» в карательных операциях против патриотов СВАПО. Пользуясь их полной неосведомленностью в военных делах, расисты, например, давали бушменам сильнодействующее взрывное устройство, поручали ночью прийти в лагерь СВАПО, не вызывая никаких подозрений, посидеть у костра, а затем бросить устройство в огонь.

Уверяя бушменов в том, что целью СВАПО является якобы уничтожение всей крупной дичи в Калахари, расисты формировали отряды «бушменских снайперов» — не знающих промаха лучников, участвовавших в засадах против патриотов. Из бушменов делали соглядатаев и доносчиков, проводников и следопытов расистов — ведь никто лучше их не знает Калахари и не может помочь ориентироваться в пустыне. А поскольку бушмены не признают государственных границ и свободно переходят из одной страны в другую, то в преступления расистов вовлекались не только бушменские племена Намибии, но и обитатели пустынных районов Ботсваны и Анголы.

— Человек в зеленом рассказал нам тогда, что его люди борются сейчас против таких же белых, которые давным-давно отобрали у нас лучшие земли и охотились на наших матерей с собаками, загоняя нас в пески, — сокрушенно качая головой, продолжал Цзинчхана. — Он привел с собой двух бушменов, которые тоже были в зеленом. Они говорили на нашем языке и рассказали, что люди в зеленом сражаются за то, чтобы всем в той стране, где идет война, было хорошо. И тогда мы, старейшины и вожди бушменов, решили запретить своим людям причинять зло людям в зеленом. Ведь хотя кожа у нас, оказывается, желтого цвета, мы всегда жили рядом с черными людьми. А в последнее время черные люди все чаще помогают нам…

— А что, Цзинчхана, лучше стало жить с тех пор, как кунг поселились у колодца? — спросил я.

— Ты бы посмотрел на двери вон той хижины, что напротив моей, а потом спрашивал, — улыбнувшись, ответил старик. — Видишь, у входа в нее копошится ребенок, который не прожил еще и двух сезонов «большой жары». А мать его уже кормит другого сына… Разве возможно было такое в ту пору, когда мы с тобой познакомились? Женщины у нас поили ребенка своим молоком два и еще два сезона «большой жары». Потому что без материнского молока ребенок умер бы от грубой пищи, голода и жажды. Если же в это время у женщины появлялся другой ребенок, его не оставляли в живых. На двоих бы молока не хватило. А теперь хватает…

 

Глава двенадцатая

Ночь в экваториальном лесу. — Встреча с пигмеями, убившими буйвола. — «Дети леса» поют песню для леса. — Антропологический тип негриллей создан специфическими условиями жизни в гилее. — Средний рост — 141 сантиметр. — Старейшина Мвиру обеспокоен «поведением»… магнитофона. — Пигмеи «настоящие» и «туристские». — Психологические особенности первобытного общинника и современность. — Африканцы, для которых опасно солнце

В семь часов вечера, как и положено на экваторе, было уже совершенно темно. Мы пробирались на машине по заросшей папоротниками лесной дороге, все время опасаясь врезаться или в дерево, или в полусонных буйволов, которые почему-то предпочитают ночевать прямо у обочины. На ровных участках свет фар устремлялся далеко вперед, и тогда толстенные гладкие стволы, внизу совершенно лишенные листвы, казались гигантскими каменными колоннами, воздвигнутыми лесными циклопами. Мириады блестящих жуков вились перед нами, то и дело громко стукаясь о ветровое стекло.

— Скоро ли доберемся до деревни? — поинтересовался я у проводника Рубена Раундзаджара.

— Если на тропе, которая отходит от этой дороги к пигмейскому селению, нет завалов, то часа через два, — ответил он.

— По пути еще будут горные участки?

— Нет, тут все время только холмы. Будут болота, но они обычно сухие в это время года.

Мы ехали по предгорьям Вирунги, вулканической системы, расположенной на стыке границ Уганды и Руанды. В этом лесном сердце Африки я хотел поближе познакомиться с жизнью пигмеев и с их помощью добраться до мест, где обитают горные гориллы. Отправляться одному в такое путешествие и уповать на успех было слишком самонадеянно. Поэтому я обратился за помощью к Рубену — проводнику по горилльим местам Вирунги. Это он водил по лесистым склонам вулканов американца Д. Шаллера, автора широко известной книги «Год под знаком гориллы». Мне Рубен решил показать глухой уголок Руанды, зажатый между болотистым озером Мвулеру на востоке и вулканами Мухавура и Карисимби на западе. Где-то здесь находилась пигмейская деревня, с вождем которой Раундзаджара был в хороших отношениях. «Пигмеи знают этот огромный лес, как я — собственную хижину, и наверняка смогут провести вас к гориллам», — уверял он меня, когда мы обсуждали наш маршрут.

Километрах в десяти от того места, где должна была находиться деревня, Рубен попросил меня остановить машину, посоветовал оставаться на месте, а сам углубился в лес. Выключив фары и привыкнув к темноте, я заметил вдалеке, за толстенными стволами деревьев, пляшущую точку огня: очевидно, то был костер. Ждать пришлось довольно долго. Наконец минут через сорок я увидел возвращающегося Рубена и вместе с ним маленького коренастого человека с луком за плечом.

— Около того места, где горит костер, пигмеи недавно убили здоровенного буйвола, — рассказал Раундзаджара. — В такой поздний час даже пигмеи воздерживаются от прогулок по лесу, и поэтому охотники решили ночевать возле убитого животного. Но в деревне нет мяса, люди ложатся спать голодными. Для того чтобы расположить их к себе, было бы неплохо положить кусок туши и требуху в багажник, захватить с собой нескольких охотников и так прибыть в деревню.

Рубен был прав: привезти голодным пигмеям среди ночи мясо — значит сразу же доказать им свое дружелюбие, завоевать их доверие. Мы перетащили в машину большой кусок туши, пригласили с собой трех охотников и отправились дальше по едва заметной лесной тропе.

Пигмеи устроились на заднем сиденье. Они все время болтали, весело вскрикивая от удовольствия всякий раз, когда нас подбрасывало на ухабах.

Один из них, Аамили, немного говорил на суахили и, показывая мне дорогу, все время рассказывал разные истории, связанные с местами, где мы проезжали. В основном это были охотничьи происшествия.

Когда Аамили, перелезший поближе ко мне и Рубену на переднее сиденье, замолкал, сидевшие сзади моментально начинали петь. Это был своеобразный речитатив, быстрый, на высоких нотах. Пели они на непонятном мне языке, очевидно на уруньяруанда, но я без труда улавливал, что каждый из них тянул свою песню. Лишь время от времени, когда речитатив переходил не то во властный крик, не то в заклинание, слова певцов сливались воедино.

— О чем эта песня? — спросил я у Аамили.

— Это песня для леса. Вечерами мы всегда поем, чтобы лес не уснул и не забыл нас. Ведь он большой и добрый, но у него много дел, и иногда он может не позаботиться о нас, своих детях, и тогда случается несчастье. Посмотри, бвана, какой хороший лес кругом. Он высокий и стройный и прячет нас, своих детей, от всего плохого. Нам хорошо в лесу, потому что он любит нас. Но если бы мы не пели, лес потерял бы нас, и у нас случилось бы что-нибудь плохое. А когда мы поем, лес слышит нас и заботится о нас. Мы поем веселые песни, и вместе с нами весело и лесу.

Не знаю, была ли это импровизация, на которую Аамили воодушевила первая в его жизни поездка по ночному лесу на машине, или он просто пересказал ранее слышанное, но говорил он очень убежденно и поэтично.

«Дети леса» — так назвал свой народ Аамили. Когда обиженный малыш бежит к матери, чтобы прильнуть к ее добрым рукам, он зачастую не рассказывает ей о своих печалях, не жалуется и не просит наказать обидчика. Он просто обнимет ее, поплачет и успокоится, потому что с матерью ему хорошо, он знает, что с ней его не тронут. Для пигмеев такая добрая мать — лес. Они свято верят в его доброту. Для них лес не просто скопление деревьев. Лес — это их мир, нечто единое и понятное. И пигмей рассматривает себя как неотъемлемую часть этого доброго единого мира, дающего ему пищу и приют. Вера в лес — религия пигмеев.

— Но ведь бывают и охотничьи неудачи? — спросил я Аамили. — Ведь случается, что леопард утащит запутавшуюся в сетях хорошую добычу или полчища термитов нападут на деревню. Ведь не всегда же лес добр к вам?

Аамили хмыкнул и посмотрел на меня с недоумением:

— Лес всегда добр к своим детям. Если леопард съел добычу в наших сетях, значит, он был голоден и лес не мог ему дать другой пищи. Около деревни появились термиты? Так это мы, люди, не напомнили лесу о себе, не сказали ему, где мы живем. К нам лес всегда добрее, чем к другим.

Свою «оду лесу» Аамили оканчивал, когда мы уже въезжали в деревню. Из расположенных по кругу хижин выскочили мужчины, держа наготове луки. В тусклом свете тлевшего костра их крохотные обнаженные тела отливали бронзой.

Аамили бросил несколько фраз, и люди успокоились. Несколько мужчин стали выгружать из машины мясо, а Рубен подвел меня к испещренному морщинами пигмею-старейшине Мвиру. Я обратился к нему с приветствием и просьбой разрешить пожить несколько дней в деревне.

Мвиру пригласил к костру и начал расспрашивать о причинах моего появления и о последних новостях «там, за лесом». В свою очередь я выяснил у старейшины, что его охотники знают о местообитании горилл. Мвиру заверил меня, что даст проводника к «волосатым людям». По его словам, там недавно работали «те, кто умеет сохранять чужой голос и чужие движения», и он показывал им горилл.

Я догадался, что речь шла о японской киноэкспедиции, снимавшей незадолго до моего приезда фильм об обезьянах Центральной Африки.

Благодарные японцы записали голос Мвиру на пленку и подарили ее старейшине вместе с крохотным батарейным магнитофончиком «Сони». Сидя у костра, он то и дело нажимал на блестящие кнопки «Сони», извлекая оттуда свой голос и недоверчиво спрашивая: «Как же так? Я не хочу говорить, а говорю? Я хочу говорить другое, а говорю там одно и то же? А что будет, если я начну делать не то, что нужно?»

То ли возраст, то ли переживания, вызванные «непослушным голосом», долго не давали заснуть Мвиру. Мне же после утомительной дороги смертельно хотелось отдохнуть. Заверив старика в том, что магнитофон не принесет несчастья, и записав на пленку для пущей убедительности пару собственных фраз, я пожелал Мвиру спокойной ночи и отправился в машину.

Я давно собирался забраться куда-нибудь поглубже в лесные дебри и пожить там несколько дней рядом с пигмеями, получше узнать их. Но приехать белому человеку к пигмеям «просто так» — значит взбудоражить все население деревни, выбить его из привычного ритма жизни, а самому так толком ничего и не увидеть. Дети, глядя на незнакомое высокорослое и белокожее существо, будут испуганно реветь, женщины застенчиво выглядывать из хижин, а мужчины настороженным взглядом провожать каждое ваше движение, так и не зная: то ли ждать неприятностей от гостя, то ли поверить в его добрые намерения и, оставив женщин, идти на охоту. Появление же у пигмеев в сопровождении Рубена, да еще и с мясом в багажнике облегчило дело.

В пигмейских деревнях я не раз бывал и раньше. Но все это были «пигмейские островки» среди заселенных и возделанных банту земель, где маленькие «лесные люди» жили в непривычных для них условиях, смешиваясь с другими племенами, теряя свои обычаи.

Первобытный уклад жизни пигмеев, приспособленный к обитанию в условиях леса, тотчас разрушается, придя в соприкосновение с иной цивилизацией. А быстро воспринять новый уклад, вжиться в новые условия пигмей не может ни психологически, ни физически.

Психологически — потому, что пигмей, подобно бушмену, по природе своей коллективист, не имеющий понятия о частной собственности, привыкший делить со своими соплеменниками все, чем он обладает на сегодняшний день, и не думать о завтрашнем. Грек Кикирос, владелец местных вольфрамовых рудников, единственный европеец, живущий на склонах Вирунги, как-то решил использовать пигмеев на своих предприятиях. Но его затея окончилась бесславно. Нанятые им люди в один день проедали и пропивали всю недельную зарплату в надежде, что пировавшие с ними банту на следующий день отплатят им тем же. Однако вчерашние собутыльники оказались людьми некомпанейскими, и пигмеи начали голодать. Двое из них умерли, не проработав на руднике и месяца, остальных пришлось отпустить обратно в лес. Другой курьез произошел со стариком пигмеем, которого Кикирос нанял на кухню. В первый же день он раздал своим соплеменникам все хранившиеся в доме припасы и кое-что из посуды. Причем это было не воровство. Старик действовал открыто, не таясь. Ему и в голову не приходило, что один человек может прятать уйму съестного, в то время как другие люди ходят рядом голодные.

Физически же пигмеи не могут привыкнуть к новым условиям потому, что их организм приспособлен к жизни в условиях гилей. В девственных дебрях заирских лесов Итури, где пигмейские селения отделены от деревень банту сотнями километров, почти все исследователи отмечают обилие стариков. Нигде в других африканских деревнях нет столько долгожителей, потому что в лесу почти неизвестны болезни, которые подстерегают людей в любой африканской деревне на открытой местности. Выйдя же из леса, пигмей вынужден променять чистый родник на стоячую воду озера, зараженную бильгарцией. Пигмеев здесь подстерегают туберкулез, фрамбезия, малярия, десятки инфекционных заболеваний, против которых у них нет никакого иммунитета. Но, как ни странно, самым опасным для этих людей экваториальных широт оказывается солнце. Пигмеи не переносят длительного воздействия его прямых лучей, они получают тепловые удары, ожоги, страдают от заболеваний кожи.

К сожалению, именно с такими пигмеями и сталкиваются большинство туристов, у которых нет возможности углубиться в лесные районы и которые ограничиваются посещением селений, находящихся вблизи дорог и деревень банту. Судить по их жителям о пигмеях в целом — все равно что, на один день попав в Париж и проведя час в ночном клубе, с видом знатока говорить потом, что все француженки легкомысленны и фривольны. Потерявшие связь со своей средой и своим народом, забывшие охотничье искусство, но не научившиеся земледелию, больные и лишенные источников существования, такие пигмеи действительно производят гнетущее впечатление. Кое-кто из них отлично усвоил, что заезжим туристам, обвешанным кинокамерами, нравятся кривляния у объектива, ничего общего не имеющие с настоящими пигмейскими танцами, «пожирание» сигарет, свидетельствующее якобы о недостатке солей в организме пигмеев, трясущиеся руки, выпрашивающие монету после подобного «представления», и подобострастные лица.

Жующих сигареты стариков и трясущихся женщин в лохмотьях мне впервые пришлось видеть в Бурунди близ Гитега. Я вспоминал тогда появляющиеся время от времени в печати статьи о «вымирающем народце» и с горечью думал: неужели целый народ за пятьдесят колониальных лет мог быть доведен до такого состояния? Неужели нет больше искусных следопытов-охотников и мудрых стариков — хранителей непревзойденных пигмейских легенд и сказок?

Но, к сожалению, охотники и сказители не попадались. Несколько раз я видел пигмеев в Заире — крохотных, истощенных. Потом в Уганде, близ Форт-Портала, я набрел на две деревни, где пигмеи занимались земледелием: между полуразвалившимися хижинами торчало несколько стволов бананов. Глава семьи, облачившийся по случаю моего приезда в полуистлевший пиджак, просил дать лекарство его сынишке, слепнувшему от трахомы.

Из Форт-Портала я поехал дальше и за рекой Семлики, там, где кончаются дороги и где не знают туристов, вдруг столкнулся с совершенно другим народом — низкорослым, но крепким и сильным, веселым и деловым, разговаривавшим со мной как с равным, прекрасно знавшим лес, который они называли «наш дом».

Вот и теперь с помощью Рубена я вновь встретился с «настоящими» пигмеями, свободными и радостными, незнакомыми с соблазнами цивилизации, живущими своей полнокровной жизнью.

Бросив последний взгляд на деревню, освещенную бликами костра, на котором жарилось мясо, я заснул. Мне снились гориллы, записывавшие свой голос на пленку, и лес, немного напоминавший врубелевского «Пана», даривший пигмеям магнитофоны.

 

Глава тринадцатая

Будни под пологом сумеречного леса. — Одежду здесь заменяет пучок травы. — Украшения из жуков. — Пигмейские девушки пользуются популярностью. — Обмен — главная форма взаимоотношений с высокорослыми соседями. — Шашлык по-пигмейски. — Тапа — ткань из коры фигового дерева. — Строится дом из веток и листьев. — «Разве можно хорошо делать два дела сразу?»

Утром полумрак экваториального леса обманул меня. Солнце почти не проникало сквозь высокий плотный шатер, образованный огромными кронами деревьев. Тишину нарушали лишь монотонные звуки капель, падавших с деревьев на голую, без подлеска и даже травы, землю. Каждый раз, открывая глаза, я решал, что еще рано, что деревня еще не проснулась, и вновь впадал в полудрему.

Наконец я понял, что яркого освещения здесь не дождаться. Оказалась обманчивой и тишина. Люди уже бодрствовали. Между стволами деревьев я увидел своих вчерашних знакомцев: Мвиру, глубокомысленно державшего в руках магнитофон; разговорчивого Аамили, который с десятком других мужчин чинил лиановые сети; копошившихся у хижин женщин. Аамили щеголял в подаренном мною ярко-красном куске пластика, заменившем ему плащ. Все же остальные пигмеи работали в своей «национальной одежде», сведенной до минимума.

Женщины довольствуются лишь передниками, обильно украшенными зелеными и синими чешуйками крупных жуков, которые тучами слетаются на вечерние костры пигмеев. Наряд замужних пигмеек дополняли ожерелья из ракушек и браслеты из коры с выжженными на ней фигурками животных. Девушки же обходятся даже без передников и разгуливают по деревне в костюме Евы. В ушах у многих продернуты маленькие ветки или свернутые листья.

Когда я наконец вылез из машины и появился в деревне, меня встретили почти как своего. Мвиру осведомился, как я спал и нравится ли мне лес, а затем пригласил разделить с ним утреннюю трапезу. Жена Мвиру умерла несколько лет назад, и все хозяйские дела легли на плечи его младшей дочери, пятнадцатилетней Сейку.

— Ей уже пора замуж, да вот все жалеет оставить меня одного, — говорит старик, нежно глядя на дочку ростом с ребенка, но в остальном внешне совсем взрослую женщину.

— Жених-то есть? — поинтересовался я.

— Женихов хоть отбавляй, но она просится за Кайибу. Он не нашего племени, из хуту. Их женщины часто бесплодны, и парни-хуту охотно берут наших девушек. Выкуп дают неплохой — сорок металлических стрел и дюжину брусков соли. Надо делать свадьбу, — как бы уговаривая самого себя, заключил Мвиру.

Я поинтересовался взаимоотношениями между пигмеями и их высокорослыми соседями — банту. В западной, особенно французской, литературе в последнее время нередко пишут о том, что пигмеи все больше попадают в зависимое положение от банту и делаются чуть ли не их рабами.

— Очень давно в этих местах жили только мы, маленькие люди. Но потом сюда пришли племена хуту, которые сажают растения, а много спустя — скотоводы-тутси. Сначала мы воевали с ними, но потом увидели, что можем прожить и в мире, потому что они не заходили в наш лес, а нашим охотникам нечего было делать среди их полей и пастбищ. Пришельцы давали нам железные стрелы, с которыми лучше шла охота, давали просо и бананы, а мы им — слоновую кость и мед. Это был справедливый обмен. Но потом где-то далеко, за лесом, появились белые и начали собирать с тутси и хуту налоги. Нас они не трогали, потому что лес всегда любил и прятал своих детей. Но белые знали, что тутси и хуту известны наши селения, и стали удерживать налоги за нас с них. Поэтому тутси и хуту начали требовать, чтобы мы больше давали им слоновой кости и меда. Кое-где белые заставляли наших строить дороги и сопровождать сафари через лес. Но это было около городов и больших дорог. У нас же с хуту остались прежние отношения. Они носят на рынки нашу добычу и дают нам все, что мы просим. Когда мы встречаемся, то смеемся над ними, потому что они боятся леса и копаются на своих полях, словно черви. Но мы никогда не ссоримся по-настоящему, — рассказывал Мвиру.

Сейку тем временем накрыла «стол» и предложила нам приняться за еду. На земле были разложены заменяющие тарелки большие листья, а на них — нанизанное на палочки жареное мясо. Рядом, у костра, шипела новая порция пигмейского шашлыка. Каждый кусок мяса был переложен какими-то плодами, выделявшими специфический горько-терпкий сок. Палочки не укреплялись над огнем, а втыкались в землю вертикально вокруг костра. Я не могу сказать, чтобы мясо мне очень понравилось. Но во всяком случае, оно было вполне съедобным.

Наевшись, Мвиру улегся на бок и, тяжело дыша, почти моментально уснул. На добром старческом лице, испещренном морщинами, отражалось состояние блаженства и покоя. Сейку заботливо отодвинула отца подальше от костра, накрыла остатки еды листьями и присоединилась к подругам.

Те тоже покончили со своими кухонными делами и собрались поддеревом, где на двух больших колодах было установлено длинное, выдолбленное из целого ствола корыто. Еще утром, проходя мимо, я заинтересовался им. В корыто была налита вода, где плавали длинные полосы коры фигового дерева, из которого во всей Тропической Африке делают своеобразную растительную ткань — тапу. Это одно из немногих ремесел, знакомых пигмеям. На рынках Бужумбуры, Кигали и Форт-Портала выделанная ими тапа очень ценится, поскольку, как африканцы считают, пигмеи добросовестнее других изготовляют эту ткань.

Став по обе стороны от корыта, девушки взяли палки-колотушки и равномерными ударами принялись колотить по коре. Из корыта летели брызги, девушки весело смеялись, а я невольно поймал себя на том, что залюбовался ими. Лица пигмеек нельзя назвать красивыми, но сложены девушки ладно и пропорционально, и, когда рядом с ними не стоит высокорослый человек, они не кажутся очень маленькими. Упругие молодые тела блестели на солнце, капельки воды весело искрились на светло-шоколадной гладкой коже. Раз — и длинные колотушки подпрыгивают вверх. Раз — и они так же слаженно опускаются вниз, обдавая девушек новой порцией брызг. Работали они часа два, без передышки, и, казалось, это не утомило их.

К концу брызги почти исчезли, а стук колотушек сделался тише: они били уже по чему-то мягкому: от твердой коры отделилось тонкое шелковистое волокно — «сырье», из которого лесные люди делают свои ткани. Девушки извлекли его из корыта и начали раскладывать, вернее, размазывать на огромных листьях фриниума. Размазывали аккуратно, равномерно по всему листу так, чтобы не получилось утолщений или просветов. Иначе через несколько дней, когда волокнистая масса высохнет, на ней будут бугры или дыры.

И вот тут-то начинается самое главное, за что ценится пигмейская тапа. Другие африканские племена, как только ткань высохнет, пускают ее в употребление или несут на рынок. Пигмеи же слегка смачивают тапу мокрыми ладонями и заново бьют колотушками, снова мочат и снова бьют. Тапа, сделанная африканцами-банту, часто ломается, ее нельзя согнуть, а изготовленная пигмеями похожа на настоящую ткань, эластичная, мягкая, шелковистая.

Одно из главных занятий пигмейских женщин — строительство и ремонт жилищ. Хижины пигмеев довольно хлипкие и быстро приходят в негодность. Глины и кизяку способных скрепить постройки, в лесу нет, поэтому сильные дожди систематически разрушают строения. В какой бы пигмейской деревне мне ни приходилось бывать, я всегда видел женщин или строящих, или ремонтирующих свои жилища. Но именно женщин. Девушек же, еще не имеющих семьи и собственного дома, к этой работе не подпускают.

Вот и сейчас шесть женщин-соседок, стащив с крыши лиственную кровлю, укрепляют остов хижины.

Архитектура домов предельно проста. У пигмеев бамбути в Уганде и Конго я встречал хижины, остов которых крепится к центральному столбу. Живущие же в Руанде и Бурунди пигмеи батва строят сферические хижины. Мужчина, глава семьи, когда хочет построить дом, отправляется к старейшине и просит на то разрешение. Традиция эта чисто формальная, отказа никогда не следует. Но разговор ведется долгий, глава семьи рассказывает старейшине и без того известные ему подробности: сколько детей у него в семье, сколько им лет и кому из них надо дать отдельную хижину.

Окончив переговоры, мужчина выходит из дома старейшины, держа в руках ньюмбикари — длинную бамбуковую палку, к которой лианой привязан колышек. Это символический предмет, говорящий жителям о том, что согласие старейшины на строительство новой хижины получено. Есть у ньюмбикари и чисто утилитарное назначение. Это своеобразный пигмейский циркуль, которым глава семьи очерчивает границу будущего жилища. На этом участие мужчин в строительстве дома заканчивается.

Теперь наступает очередь женщин. По окружности, очерченной ньюмбикари, они втыкают в землю лозу, которую перекидывают на определенной высоте через центр будущего жилища и укрепляют в противоположной стороне. Так получается куполообразный остов, который затем переплетают лианами, а сверху покрывают листьями. У пигмеев, знакомых с земледелием, крыши делаются из банановых листьев. Здесь же кровлю чаще всего сооружают из листьев пальм. Первые слои листьев просто накладывают друг на друга, а верхние, которые может унести ветер, связывают лианами. Если за такой крышей постоянно ухаживать — убирать сгнившую листву и добавлять свежую, то она абсолютно водонепроницаема. Во всех трех хижинах, крыши которых на моих глазах были разобраны и обновлены женщинами, было сухо.

Женщины, по-моему, были не очень довольны моим присутствием, потому что подвязанные у них за спиной сыромятными ремнями крохотные курчавые ребятишки, поворачиваясь в мою сторону, всякий раз начинали реветь и колотить ручонками матерей по голове. Но оставить дом без кровли к приходу мужей с охоты женщины не решались и поэтому были вынуждены продолжать свое занятие.

Пола у хижин не было. На сухой траве, а чаще на песке лежали связанные лианами «стволы» бамбука, заменяющие кровати. Вместо подушек — ворох листьев. Прямо у входа, чтобы можно было взять, не заходя в хижину, сложены несколько луков, пучки стрел и копья. Посредине очаг. Напротив двери стоят глиняные, выменянные у банту горшки для воды. Никаких съестных припасов пигмеи не держат. Когда есть мясо, его съедают в тот же день, а если не испортится — на следующий.

В каждой хижине обязательно есть музыкальный инструмент: в одной — духовой, сделанный из рога антилопы, в другой — барабан; в третьей — украшенная выжженным орнаментом ликембе — встречающийся только у пигмеев инструмент, напоминающий длинное деревянное блюдо, по краям которого прикреплены струны из сухожилий животных. Под руками музыкантов ликембе издает негромкие, нежные звуки.

— Почему в каждом доме лишь по одному музыкальному инструменту? — спросил я у Мвиру.

— Играть надо хорошо. А играть хорошо можно только тогда, когда знаешь свою ликембе или рожок-зомари и их мелодию. Разве можно хорошо делать два дела сразу?

— Лес добр к пигмеям и часто дает вам возможность убить антилопу или кабана, — сказал я. — У них хорошая теплая шкура, а вы спите на голом бамбуке и дрожите по ночам от холода. Ведь из этих шкур можно сшить одежду, как это делают другие люди.

Мвиру удивленно посмотрел на меня, покачал головой и направился к своей хижине. Оттуда он вышел с полуметровой трубкой, на конце которой была прикреплена глиняная чашечка. Набив ее какими-то листьями, он раскурил трубку у костра и только тогда вернулся к разговору.

— Другие люди не живут в лесу, а мы — дети леса. Лес создал нас такими, какие мы есть, и он любит нас такими. А если мы наденем чужие шкуры, лес перепутает нас со зверями и не будет помогать нам…

 

Глава четырнадцатая

Мы взбираемся на Мухавуру. — Крестьяне наступают на заповедные склоны. — Огнедышащие кратеры вулканического братства Вирунги. — Пять часов в компании горилл. — Миролюбивый силач горных лесов. — Главное лакомство — бамбуковые побеги. — Воспитание у человекообразных. — Точка зрения Мвиру на «волосатых людей»

Только на четвертый день нашего пребывания у пигмеев мы наконец собрались в лес, где обитают гориллы. Сопровождавшему нас пигмею Мвиру велел идти туда, где снимали свой фильм японцы. По дороге, естественно, разговор зашел о гориллах. Я спросил у Рубена, не меньше ли стало обезьян за последнее время в этом районе.

— Меньше — не то слово. Скоро их вообще не будет, — с горечью ответил он. — Сорок лет назад, когда покрывающий склоны Мухавуры лес Нканда был объявлен резерватом горилл, в этих местах жило около четырех тысяч обезьян. Но, когда в Конго началась гражданская война, вызванная сепаратистскими действиями Чомбе, и в предгорья Вирунги устремились тысячи беженцев-скотоводов, здесь уже почти не оставалось нераспаханных земель. Поэтому скот начал ходить в горы. В результате границу заповедника отодвинули на тысячу футов выше. Гориллы не хотят жить в тех местах, где так часто бывают люди, они забираются все дальше, к вершинам. Но там им неуютно, нет растений, которые они любят. К тому же наверху холоднее, и поэтому обезьяны, как и люди, простужаются, заболевают и умирают. Я думаю, что сейчас на Мухавуре не более восьмисот горилл.

Прямо напротив нас чернели леса младшей сестры Мухавуры — горы Гахинга. Округлые холмы мягко и плавно уходили за горизонт. Мозаика террасных полей, пастбищ и лесов, чередование света и теней создавали удивительную гамму оттенков зеленого цвета. Во впадинах между холмами блестели озерки, кое-где поросшие папирусом. Солнечные лучи проникали через его метелки, отражались в воде и подсвечивали их изнутри золотистым фосфоресцирующим светом. За папирусами начиналась открытая вода — вариации синего и голубого.

К озерам тянулись цепочки журавлей. А от земли к ним поднимались струйки дыма от деревенских костров. Где-то на западе крестьяне подожгли лес, и целый холм загорелся дымным пламенем. Пока мы взбирались на Мухавуру, небо все больше покрывалось тучами и становилось все темнее, а огонь — все ярче. Он осветил горы кроваво-красным пламенем, и казалось, что Вирунга проснулась, языки смертоносной лавы зальют сейчас окрестные поля, а подземный грохот нарушит идиллическую тишину сказочного края.

Когда-то здесь, на месте горной страны, плескались воды древнего водоема, занимавшего западную часть Великих африканских разломов. Современные озера Эдуард и Джордж — лишь небольшие, оставшиеся от него участки. Гигантский водоем был неспокоен, его дно то и дело сотрясали подземные толчки, которые рождали гигантские волны-цунами. Они обрушивались на берег, смывали леса и бродивших там животных, а сами уходили под землю, в провалы, которые пересекали местность при каждом землетрясении. Дно водоема и его берега с запада на восток избороздили глубокие трещины. Поднимавшаяся по ним вязкая густая лава не растекалась по поверхности, а тут же застывала. А на нее из разверзнувшихся земных недр стихия выбрасывала все новые и новые порции лавы, наращивая конусы вулканов и холмов. Так возникла современная горная цепь Вирунга — удивительный ландшафт Руанды.

Из вулканической восьмерки Вирунги лишь два — Ньира-Гонга и Ньямла-Гира — оказались «долгожителями», они действуют до сих пор. Конус Ньира-Гонги все время маячит перед нами на горизонте. Над его вершиной клубилось белое облако, и мне почему-то казалось, что оно вырвалось из пышущего жаром жерла. Наконец мы добрались до покинутого японцами лагеря. Да, пигмеи указали им для съемок место, лучше которого вряд ли мог найти опытный оператор.

По лианам мы с Рубеном залезли на дерево и стали ждать горилл, которые, как говорили пигмеи, обычно появляются, «когда солнце доходит до середины неба». Устроившись поудобнее на настиле, сооруженном японцами, мы замерли в ожидании.

Прошло больше двух часов, прежде чем Рубен тронул меня за плечо и указал в сторону кустов. Взглянув в протянутый им бинокль, я невольно вздрогнул. Среди кустов появился огромный, ростом определенно больше полутора метров самец с серебристым мехом. Шел он вразвалку, как бы сознавая собственную силу, уверенно ступая по земле ногами и едва касаясь ее длинными пальцами рук.

Эти руки, пожалуй, больше всего поразили меня в горилле. Густая шерсть скрывала его шею, и поэтому казалось, что руки начинаются прямо из головы, могучие, подвижные, почти одной толщины от плеча до кисти. Когда самец останавливался и опирался на руки, они превращались в единую дугу, создавалось впечатление, будто это не часть обезьяньего тела, а что-то инородное, на что животное просто положило голову. Самец либо не видел нашу группу, либо просто был настолько уверен в себе, что решил не обращать на нас никакого внимания.

Наблюдая горилл, невольно меняешь свое представление об обезьянах как о существах непременно суетливых, подвижных, проворных. Вот самец неторопливо вышел на небольшую открытую площадку между кустами, постоял, потом сел и в такой позе, не то задумавшись, не то задремав, оставался минут двадцать. Потом он встал, лениво почесал макушку, увенчанную мохнатой холкой, поднялся на мощные ноги и провел руками по груди, как бы расчесывая ее. Вынув застрявшие в шерсти ветки, самец обнюхал их, выбросил и вразвалку, лишь на одних ногах прошел несколько метров к зарослям бамбука. Вблизи ничего съедобного он не нашел и поэтому полез вглубь, сильными руками раздвигая упругие зеленые стебли. Там он провозился минут пять и вернулся на поляну, держа во рту молодой белый бамбуковый побег. Поддерживая его рукой, самец на ходу вытащил зубами мягкую сердцевину, выплюнул кожуру и принялся за еду.

Жуя побег, самец дошел до поваленного дерева, но не пожелал перелезать его, а отправился в обход и скрылся в кустах. Минут через двадцать он появился в окружении трех самок и двух молодых, довольно резвых существ непонятного пола. Самки важно расселись на почтительное расстоянии друг от друга и, протягивая руки то к одному, то к другому кусту, принялись срывать с них оранжевые плоды, молодые побеги и съедобные ветки. Прежде чем отправить пищу в рот, обезьяны внимательно осматривали ее и иногда томным жестом, как бы отмахиваясь, отбрасывали прочь. При этом они каждый раз корчили недовольную гримасу и издавали звуки, напоминающие чихание.

Когда все съедобное вокруг было уничтожено, одна из самок встала и заковыляла на новое место. Только тогда я увидел, что на ее обвислом животе, растопырив розовые лапки, висел крохотный детеныш. Мать села, и он исчез в густой шерсти.

А наш старый знакомец самец опять отправился в заросли. О его присутствии напоминали лишь звуки ломающихся стеблей. Что же касается юнцов, то они походили на плохо воспитанных детей, которые не могут найти себе занятия в то время, когда старшие поглощены делом. Сначала они бесцельно слонялись между кустов, изредка отправляя себе что-нибудь в рот. Потом уселись на старый муравейник и начали исследовать собственную шерсть, скрупулезно перебирая каждый волосок. Мартышки и павианы обычно освобождаются от насекомых с помощью друг друга. Гориллы же действовали в одиночку, ловко доставая длинными руками до любого участка тела.

Когда это занятие им наскучило, они отправились к отцу в бамбуковые заросли. Густая растительность скрыла от нас педагогическую сцену, которая там разыгралась. Скорее всего, отец счел, что молодежь проявила непочтительность к его особе, без спроса нарушив трапезу в одиночестве, и задал перцу юным нахалам. Молодежь пошла было «жаловаться» к самкам, но те не удостоили их вниманием.

Мы просидели на помосте уже более пяти часов. Почти все время гориллы вяло передвигались по очень небольшому клочку земли, затратив на это минимум движений и не сделав ничего такого, что обычно ждут от обезьян. Наверное, наблюдать любое другое столь же неподвижное животное на протяжении долгого времени было бы мучительно скучно. Но сознание того, что перед тобой «предки», видеть которых на воле удавалось лишь очень немногим, делало зрелище интересным и придавало значимость малейшему движению обезьян.

Начало смеркаться. Самец вышел из бамбуковых зарослей, подошел к самке-матери, которая грудью кормила младенца, поощрительно-ласковым жестом провел лапой по ее спине и пошел дальше. За ним, словно по команде, отправилась и вся группа, скоро исчезнувшая в дальних кустах…

Вечером, когда мы уже вернулись в деревню, старый мудрец Мвиру поведал мне «точку зрения» своего народа на поведение горилл. По его словам, их нежелание перелезать через поваленные деревья, медлительность и осторожность имеют вполне определенные причины.

— Раньше, как и подобает обезьянам, — говорил мне Мвиру, — гориллы жили на деревьях. Были они такие тяжелые, что ломали все сучья, а ели так много, что уничтожали все плоды. Лес начал чахнуть, пищи не осталось не только для горилл, но и для других животных. Нам, лесным людям, не на кого стало охотиться. И тогда наш великий вождь Мту пошел к Хозяину леса. Хозяин леса любит нас, своих детей, и поэтому он сказал гориллам, чтобы они жили на земле. Так они и сделали. Но ходят гориллы по ней медленно, чтобы ничего лишнего не помять, обходят деревья, чтобы не рассердить Хозяина леса. Гориллы боятся, что Хозяин запретит им жить даже на земле.

Возможно, конечно, что пигмеи, видя внешнее сходство между людьми и гориллами, распространяют это сходство и дальше, наделяя животных привычками, свойственными им самим. Мвиру утверждал, что гориллы имеют в лесу собственные «зоны влияния» и никогда не заходят на участки, принадлежащие семьям других горилл. Если какое-нибудь крупное животное поселится в их лесных угодьях, они сообща изгоняют незваного гостя. Бывает это редко, поскольку даже слоны и буйволы избегают встреч с гориллами. Насколько я понял, эти обезьяны никогда не нападают первыми на других животных, но уж если противник вынуждает их применить силу, то они умеют за себя постоять.

— Мы тоже не любим есть горилл, потому что, когда с них сдерешь шкуру, они становятся похожими на человека, — объяснил Мвиру. — До тех пор, пока здесь не появились вазунгу, мы не охотились на обезьян. Но белые начали давать нам за обезьяньи шкуры и черепа деньги, на которые можно купить хорошие стрелы. Поэтому теперь мы иногда убиваем горилл.

Из дальнейшего рассказа Мвиру получалось, что, если не считать человека, единственный враг горилл — леопард. Иногда он нападает на спящих обезьян. Но бывает это очень редко, когда в лесу пропадает дичь и хищник не может найти себе ничего другого.

Однако отнюдь не всегда кровожадная кошка выходит победителем из схватки с обезьянами. И пигмеи, и их соседи-баньяруанда рассказывают, что не раз видели, как взрослым гориллам удавалось задушить леопарда, а затем ударами о ствол дерева размозжить ему голову.

После такой схватки, однако, обезьяны покидают места, где они одержали победу. Их поведение Мвиру объяснял тем, что «волосатые люди» остерегаются мести других леопардов…

 

Глава пятнадцатая

Тамтамы приносят важную новость. — Почему в лесных чащобах Африки много покинутых пигмейских селений? — Лесные кочевники знают, что такое голод. — Дождь на экваторе начинается по часам. — «Белый на охоте испортит все дело: он громко дышит». — Я прибегаю к хитрости. — Священнодействие перед охотой. — Немного антропологических наблюдений. — Пигмеи — носители доисторической традиции, древнейшей африканской культуры

На другой день в полдень мы сидели с Мвиру у костра. Было промозгло. Старик облачился в старую шинель и, зябко ежась, то перебирал струны ликембе, то, отложив инструмент, принимался развивать свою философию о лесе.

Вдруг он замер и напряженно прислушался. Потом крикнул что-то женщинам, которые сразу же прекратили работать и разговаривать. Я попытался тоже уловить хоть какие-нибудь звуки, но не услышал ничего, кроме шума падающих капель.

— Барабан говорит, что охота была неудачной, — нарушил наконец тишину Мвиру. — Почти весь день охотники преследовали большого буйвола, но он ушел в непроходимое болото. Завтра всем мужчинам опять придется идти на охоту.

Пигмеи — лесные кочевники. Они живут на одном месте полгода, год, пока вокруг стойбища есть дичь. Потом с легким сердцем оставляют свои нехитрые постройки и переходят на другое место, нередко за сотню километров, где еще есть непуганые животные.

Но в лесных чащобах Африки не оставалось бы столько покинутых пигмейских селений, не будь еще одной причины. «Если кто-нибудь умер, значит, лес не хотел, чтобы человек жил в этом месте. Значит, всем пигмеям надо уходить», — слышал как-то я в Итури. В справедливости этого тезиса твердо уверены батва и бамбути. Поэтому, когда деревню навещает смерть, покойника закапывают под крышей его же хижины, а все селение, проведя ночь за поминальными плясками, на следующее утро снимается с насиженных мест и уходит поглубже в лес строить новые жилища.

Мвиру, очевидно, расстроило известие о неудачной охоте. Он уселся у входа в свою хижину, крикнул Сейку, чтобы та принесла ему другую трубку, и начал курить, надрывно кашляя после каждой затяжки. В одну из трубок старик набил крупно истолченные листья, заменяющие здесь табак, а в другую насыпал темно-красного порошка мтупаега, поверх которого положил тлеющий уголек. Мтупаега — древесный гриб, встречающийся в лесах между озерами Киву и Эдуард. Его курят в растертом виде не только пигмеи. Но основными поставщиками этого наркотического зелья на рынок считаются батва.

Разговаривать теперь Мвиру явно не хотел. На мои вопросы он отвечал нехотя, полузакрыв глаза.

Неожиданный порыв ветра, зашумев в вершинах деревьев, напомнил о том, что экваториальная природа — педант, что и сегодняшний день не пройдет без дождя. Ветер налетал, кренил гигантские стволы, поднимал хороводы сухих листьев и мчался куда-то дальше. А лес и все вокруг снова замирало, безмолвно и обреченно ждало.

Сверкнула молния, и дождь, даже не предупредив о себе первыми каплями, сплошным потоком поглотил лес.

Я укрылся в машине, но подумал, что под лиственной кровлей в хижинах пигмеев, наверное, куда уютнее. Водяной поток с такой силой барабанил по металлической крыше, что, даже зажав уши, я не смог избавиться от шума. Деревни, которая находилась от меня всего в полусотне метров, не было видно. Я заметил время: дождь начался в 13.50 и кончился в 14.20. Кончился так же внезапно, как и начался, как будто бы над нами была не иссякавшая туча, а гигантский резервуар воды, который мгновенно захлопнули. Сразу стало тихо и светло. За деревьями вновь виднелась деревня — хижины среди воды, как островки в половодье. Но через каких-нибудь полчаса вода спала, образовав два мутных потока вокруг селения, которое, оказывается, пигмеи построили на небольшом бугорке. Машина же моя оказалась на самом пути новорожденной реки. Среди веток и листьев, которые поток проносил мимо, я заметил распластавшего алые крылья турако.

У пигмеев не обошлось без происшествий. С некоторых хижин унесло крыши, и женщины вновь принялись их настилать. Но больше всех был огорчен Мвиру. Впопыхах он забыл на земле одну из своих трубок, и вода, конечно, унесла ее. Трубка, оказывается, была не простая, а вроде родовой реликвии: ее передавали от одного старейшины к другому.

Но я еще не знал об этом и совсем не вовремя обратился к расстроенному старику с просьбой разрешить мне пойти завтра с мужчинами на охоту.

— Можно испортить все дело. Вазунгу не умеют ходить по лесу: громко дышат и шумят. Если охотники и сегодня ничего не поймают, то деревня опять будет без мяса, — проворчал он, на четвереньках ползая вокруг хижины в поисках ценной пропажи. Вскоре ему стали помогать и женщины: они обшарили уже обнажившееся дно потока, но тщетно.

Сочувствуя горю Мвиру, женщины ползали по земле тихо, не переговариваясь. Вдруг в полной тишине, воцарившейся в отдыхавшем после дождя лесу, я услыхал барабанную дробь, глухо отдававшуюся во влажном воздухе.

— Охотники решили ночевать в лесу, потому что напали на новый след, — перевел «морзянку» тамтамов Мвиру. — Говорят, что это большой кабан, просят принести новую крепкую сеть. Домой не вернутся, потому что ушли далеко, за большой холм.

Лицо старика преобразилось, в глазах появился живой огонек. Видимо, в нем заговорил врожденный охотничий азарт. Он мысленно был с теми, кто сейчас шел по охотничьей тропе, выслеживая добычу. И он должен был помочь им.

Старик отдал какие-то распоряжения женщинам и почти бегом направился к навесу, под которым стоял большой тамтам. «Та-тра-тррам-трата!» — с силой, которой я даже не ожидал от этого маленького старичка, выбивал растопыренными ладонями Мвиру. «Трам-тра-та-та!» Как объяснил мне Аамили, он вызывал мужчин, находившихся в другой деревне. «Нам с Мвиру с сетями не справиться, а женщинам к ним прикасаться нельзя», — добавил он.

Надо было обязательно задобрить Мвиру, чтобы он разрешил мне участвовать в завтрашней охоте. Но теперь я начал издалека.

— Ведь деревня, где сейчас находятся наши мужчины, примерно на полпути оттого места, где я видел горилл? — прикидываясь простаком, спросил я. — Ведь это далеко отсюда?

— Луна будет вот над теми деревьями, когда они вернутся к нам, — ответил старик.

Где будет луна, я не имел ни малейшего понятия, но, вспомнив вчерашнюю поездку, прикинул, что мужчинам придется идти часа четыре.

— Пока они придут, пока приготовят сети, будет совсем поздно, и им придется идти к охотникам ночью.

— Придется идти. Большой кабан — много мяса. А луна светит хорошо.

— Но пешком идти долго. А вот на машине вчера мы доехали совсем быстро, — как будто невзначай кинул я и пошел прочь. Сразу предлагать свои услуги было нельзя: использование автомобиля явно не предусматривалось охотничьими канонами пигмеев. Надо было посеять в душе Мвиру сомнение и дать ему возможность самому понять, как было бы выгодно сэкономить сейчас пару часов.

Я посидел немного на бревне у деревенского костра, побродил среди хижин и опять вернулся к Мвиру. Он сосал свою трубку и задумчиво смотрел на небо.

— Когда ты приехал вчера от горилл, луна была около той ветки? — спросил он.

Я совсем не был уверен в этом, но счел нужным согласиться с ним.

— Тогда если бы они сегодня ехали с тобой, то были бы здесь еще засветло. Жаль, что бвана решил смотреть горилл вчера, а не сегодня.

— Я хочу съездить к гориллам и сегодня, а по дороге мне нетрудно подвезти людей, — сказал я, не желая, чтобы Мвиру принял это как одолжение.

— Аамили покажет тебе дорогу, — заключил Мвиру.

Доехали быстро. Пигмеи, вызванные тамтамом, успели пройти километра полтора и были в восторге, что им «подали» машину. Семеро пигмеев уместились сзади, четверо — спереди, но особой тесноты мы не испытывали. Все говорили хором, смеялись и удовлетворенно чмокали языками. Как перевел мне Аамили, некоторые из них не прочь были бы доехать на машине до стоянки охотников, другие возражали. Одна из спорящих сторон доказывала, что это невозможно, поскольку лес не допустит такой вольности и охота будет неудачной. Другие склонялись к тому, что можно проехать хоть полпути, «как будто не на охоту», тем самым усыпив бдительность своего благодетеля. Никому из них и в голову не приходило, что по непроходимому лесу к месту охоты машина просто не смогла бы проехать.

Когда мы вернулись в деревню, луны на небе еще и в помине не было. Мвиру был доволен и сразу же приступил к делу. Он обнюхал вытащенную из какой-то хижины сеть и отдал несколько распоряжений мужчинам. Двое из них подтащили к сети два глиняных горшка с водой, остальные принесли из леса ворох сочных стеблей, перемешали их с водой и стали месить руками. Один из старых охотников, бормоча что-то скороговоркой, начал сыпать в горшки какую-то коричневатую массу. Иногда он останавливался и испускал странный звук, напоминающий хрюканье.

— Он сыплет в воду кабаний помет, — объяснил мне Мвиру. — Когда идешь на охоту, лучше всего намазать сети пометом того животного, какое хочешь убить. Но нельзя говорить об этом животном. Надо только думать о нем и говорить его голосом.

— А почему же ты тогда говоришь о кабане? — удивился я.

— Но ведь я же не пойду на охоту. Я останусь здесь и буду просить лес послать нам удачу.

Я подумал, что, в сущности, пигмеи занялись разумным делом. Сеть пропахла человеческим жильем, и это, естественно, могло помешать успешной охоте. Но, начав с полезного дела, пигмеи, по-моему, вскоре о нем забыли и превратили промывку сетей в какое-то таинство. Старик продолжал что-то приговаривать, а Мвиру достал из костра пару красных угольков и положил на них кусочек кабаньего клыка. Как только появился резкий запах горелой кости, Мвиру сложил угольки и клык на небольшой черепок и начал поочередно обносить им каждого из мужчин, которые смачно плевали в его шипящее содержимое. Потом черепок с угольками был завернут в листья и передан старшему мужчине. Угольки понесут на ночную стоянку, где ими разожгут костер.

Большинство пигмеев умеют добывать огонь с помощью трута или двух камней. Но прибегают они к этому способу очень редко. Костер посреди их деревни горит днем и ночью, и, когда кто-нибудь из пигмеев отправляется в путь, он непременно берет с собой уголек из деревенского очага. Пигмеи верят, что у каждого племени, у каждой семьи есть «свой очаг», отличный от очага других соплеменников, и что костер, зажженный принесенным из деревни угольком, как-то связывает их с домом, родным лесом и оберегает от опасности…

Когда окуривание сети было закончено, мужчины вылили на нее содержимое горшков, размазали ногами и опять сплюнули. Девять мужчин взвалили себе на плечи еще мокрую, извергающую потоки мутной зеленоватой жижи сеть, взяли в правые руки копья, в левые — луки и, выстроившись цепочкой, пошли в лес. Они были похожи на сказочных воинственных гномиков.

— Братья Фежи и Лугупа вместе с Аамили поведут завтра с утра женщин, которые будут загонять кабана. Можешь идти с ними, — хитро прищурившись, обратился ко мне Мвиру, когда фигурка последнего охотника исчезла за деревьями…

Фежи и Лугупа могли бы быть прекрасным объектом для изучения антрополога. Мать их — всеми почитаемая мудрая Хеми, обычно весь день сидящая у костра и дающая неоценимые советы женщинам, — была чистокровная пигмейка. В молодости она вышла замуж за хуту, но тот вдруг умер, и Хеми вернулась в родную деревню, где вскоре появился на свет Лугупа. Через два года ее взял в жены сын старейшины соседнего пигмейского племени, от которого у нее и родился Фежи. Но второй супруг Хеми тоже прожил не долго: вскоре он погиб от когтей леопарда. И тогда она вновь переехала в родное селение. Больше в жены Хеми никто не брал, что, правда, не помешало ей вырастить еще шестерых детей.

Сейчас Фежи двадцать восемь лет, Лугупе — тридцать один. Я заметил место на своей рубашке, до которого, стоя рядом со мной, Фежи достает макушкой, и таким образом выяснил его рост: 134 сантиметра. Лугупа, единственный во всей деревне мужчина с примесью чужой крови, выглядел великаном, хотя он вряд ли перерос 155 сантиметров. Кожа у него была гораздо темнее, чем у остальных пигмеев, а тело почти лишено растительности, всю же грудь его брата покрывали рыжеватые курчавые волосы. Но главное, что бросалось в глаза, когда они стояли рядом, — форма рта. У Лугупы рот был обычных размеров, но с широкими, как у всех банту, губами, немного вывернутыми наружу. У Фежи губы тонкие, а рот очень длинный. Такая форма рта типична для всех негриллей.

Я много читал о необычайно вздутых, так называемых барабанных животах пигмеев. Но, по-моему, это справедливо лишь для тех из них, которые живут по периферии леса или в «туристских» деревнях и не могут прокормиться охотой, а употребляют непривычную пищу, причем нерегулярно.

Ни Лугупа, ни Фежи не давали никаких поводов для беспокойства, что у них «лопнет живот». Как и у всех пигмеев в щедром «добром лесу», у них были широкие, несколько непропорциональные грудные клетки, длинные мускулистые руки и немного тяжеловатые торсы. Только у Лугупы этот торс был посажен на обычные, а у Фежи — на короткие ноги. Именно из-за коротких ног главным образом и сокращается рост пигмеев. Это ноги следопытов, крепкие и выносливые. На следующий день, во время охоты, я наблюдал за обоими братьями: Лугупа, подкрадываясь к добыче, шел «на полусогнутых», испытывая явное неудобство. Фежи двигался прямо, шел на зверя как бы своей нормальной походкой.

В Лугупе было что-то от угловатого крестьянина, он казался немного нелюдимым, этаким увальнем. А в Фежи чувствовался человек вековой свободы — непосредственный, веселый, подверженный капризам собственных эмоций. В глазах у него постоянно светился озорной огонек. Прослышав, что завтра мы вместе идем на охоту, он тотчас же взял меня под свою опеку.

 

Глава шестнадцатая

Фараон Неферкар воздает должное мастерству низкорослых танцоров. — Пантомима под аккомпанемент ликембе. — Фежи отвергает рок, но воздает должное Генделю. — Бедность — отнюдь не главная «экзотика бытия» кочевников леса. — У истоков знаменитой школы живописи «Пото-Пото» стоит искусство пигмеев. — Каждый здесь — артист и художник

С какой бы просьбой я ни обращался к Фежи, что бы я у него ни спрашивал, он всегда мне отвечал на суахили: «Мзури» (хорошо). На первых порах это у меня не вызывало никаких сомнений. Но потом я заметил, что все мои просьбы остаются неудовлетворенными, и начал задавать ему прямые вопросы. Тут уж «мзури» было ни к чему. Оказалось, что Фежи знал на суахили одно-единственное слово. Пришлось перейти на язык жестов.

Я хотел послушать, как пигмеи играют на своих музыкальных инструментах, а заодно надеялся, что звуки музыки привлекут женщин и заставят их сплясать что-нибудь у костра. Пигмеи известны как прекрасные танцоры еще с древнейших времен. Сохранилось, например, письмо фараона VI династии Неферкара (около 2000 лет до н. э.), в котором упоминается о пленном пигмее, мастере танца.

Фежи тотчас же понял мои жесты, принес ликембе и заиграл. Время от времени под ее дребезжащие звуки он скороговоркой что-то напевал или молча вставал и крадучись проходил вокруг костра, очевидно движением подтверждая то, о чем рассказывали слова и звуки ликембе.

Для меня понятнее всего было лицо Фежи. Не знаю, «играл» ли он специально для меня или такой богатой мимикой всегда сопровождается исполнение песен у пигмеев. Ожидание и радость, испуг и смех, муки и удивление, как в калейдоскопе, сменялись на лице Фежи, отлично согласовываясь с аккомпанементом ликембе. Когда в будущем пигмеи начнут посылать своих представителей на международные конкурсы мимов, то лавры первенства на соревнованиях, бесспорно, будут принадлежать им.

Играл Фежи долго, но женщины не появлялись. Деревня ложилась спать полуголодной, и, очевидно, людям было не до танцев.

Внезапно Фежи провел пальцами по всем восьми струнам ликембе и резко оборвал песню. Потом, довольный, рассмеялся и протянул инструмент мне. Надо было как-то выйти из затруднительного положения, и я дал понять, что предпочитаю «сыграть» на своем инструменте. Жестом пригласил Фежи в машину, усадил на переднее сиденье и… включил транзистор.

Длинные волны были заполнены разговорами на непонятных языках. На средних я тотчас же поймал развлекательную африканскую программу — рассчитанные на местный вкус песенки, которые без устали транслируют ближние радиостанции. В Восточной Африке такая музыка получила название «конгос» — намек на внутриполитическую неразбериху в Конго (Заире) начала 60-х годов. В ней много криков, назойливого перезвона гитар и завываний саксофонов.

Фежи слушал минут пять, потом начал ерзать на сиденье и, взявшись за ликембе, принялся наигрывать собственную мелодию. Я настроил приемник на английские блюзы, потом на французского шансонье. Но всякий раз Фежи принимался заглушать их собственным музицированием.

Мне стало интересно. Я устроил транзистор на коленях у Фежи, переключил на короткие волны и, положив его палец на колесико настройки, показал, как надо обращаться с приемником.

Сначала ему доставляло удовольствие бесцельно вертеть колесико, извлекая из транзистора какофонию рыков и писка. Потом Фежи замедлил темп и, настраивая приемник на музыкальную передачу, стал слушать более внимательно. Современные симфонисты, хабанера Бизе в джазовой обработке, исполненная по-французски песенка из «Человека-амфибии» и «Венгерские танцы» Брамса не привлекли внимания лесного музыканта. А вот псалмы он слушал довольно долго. Когда же они кончились, Фежи вновь принялся за настройку. Остановился он, лишь когда из приемника донеслись звуки хора — стройного, многоголосого. Передавали какую-то ораторию. Она исполнялась минут двадцать, и все это время Фежи сидел не шелохнувшись, широко открыв глаза и крепко прижав к груди сложенные крест-накрест руки. Он не очнулся даже тогда, когда музыка кончилась и заговорил диктор. Передача шла на языке африкаанс. Я понял, что радио Йоханнесбурга транслирует оратории Генделя. Оказывается, мы слушали «Мессию». За ней последовали аккорды из «Иуды Маккавея». Фежи посмотрел на меня, радостно улыбнулся и вновь погрузился в мир звуков.

Что привлекло этого маленького лесного музыканта в ораториях великого немца? Покорила ли его монументальность музыки или, может быть, в генделевском хоре он нашел что-то общее с хорами пигмеев, которые сопровождает разыгрываемые у костра мифы и легенды? Или такова сила подлинного искусства, искусства поистине общечеловеческого?

Когда приезжаешь в деревню к пигмеям на полчаса, чтобы сделать пару мимолетных фотографий, или даже когда незваным гостем проводишь среди них несколько дней, трудно заметить признаки «пигмейской культуры». В глаза бросается бедность, в которой многие, к сожалению, видят «экзотику» бытия этих самых низкорослых людей нашей планеты. Но серьезные исследователи, проведшие в обществе пигмеев не один год, пишут об их неповторимых по своей поэтичности мифах и легендах, о врожденном чувстве ритма и тонком юморе этих лесных жителей. Чем больше этнографических экспедиций посещает последние заповедные уголки пигмейского мира, тем очевиднее становится: в каждом пигмее «живет артист и художник».

И вот теперь уже второй час не шелохнувшись пигмей сидит у меня в машине и слушает Генделя. Причем слушает не потому, что приемник был просто настроен на эту волну, а собственноручно отыскав звуки классической оратории в какофонии звуков в эфире, явно отдав ей предпочтение перед всем прочим…

 

Глава семнадцатая

Опасности звериной тропы. — Силки и ловушки подстерегают повсюду. — Банту остерегаются углубляться в пигмейские районы совсем не зря. — Первая добыча. — Методы охоты на слона. — В замаскированную яму для крупной дичи может угодить и джип. — Женщины начинают загонять кабанов в сеть. — Узинга получает право угостить соплеменников сердцем своей добычи. — Вот они — хозяева леса!

Из деревни мы вышли, растянувшись длинной цепочкой: впереди Аамили, за ним я, Фежи и женщины. Я пытался отказаться от оружия, которое вручил мне Фежи, ссылаясь на то, что мои руки и плечи и без того увешаны фото- и кинокамерами. Но пигмеи запротестовали. Наверное, мое появление на охотничьей тропе без оружия подрывало не только мой, но и их мужской авторитет в глазах женщин. Фежи вызвался нести часть аппаратов, а мне дал лук, колчан и тяжелое копье, которое почему-то беспрерывно норовило попасть мне между ног.

Женщины — их было больше двадцати — шли на почтительном расстоянии. В охоте разрешается участвовать лишь взрослым женщинам, прошедшим обряд дефлорации и украсившим по этому случаю свое тело татуировкой. Обычно это просто бесцветные полосы на лбу и кресты на щеках и груди. Сегодня же, по случаю охоты, в надрезы была втерта синяя краска. У каждой на плече висела плетеная сумка, в которую по пути женщины собирали ягоды, коренья, насекомых. У двух к спине были привязаны четырех-пятилетние мальчишки. Хоть со спины матери, но они уже приобщаются к великому искусству охоты.

Шли по звериной тропе — об этом говорили и следы, и множество навозных куч. Но вместо того чтобы обойти их стороной, Аамили первым, а за ним и все остальные принялись месить помет. Таков один из способов замести собственные следы, не оставить на тропе своего, человеческого запаха. Зато казавшиеся мне ничем не примечательными места Аамили старательно обходил, сворачивая в лес, а за ним с тропы сходили и все остальные. Вначале я решил, что это случайность, и уверенно пошел прямо, но сильные руки идущего сзади мгновенно оттащили меня в сторону. Фежи недовольно покачал головой и молча указал вверх. На толстой ветви, нависшей метрах в тридцати над тропинкой, было подвешено бревно с копьем. От него вниз спускалась тонкая лиана, ничем не отличавшаяся от других таких же лиан. Она пересекала дорогу и была привязана к дереву, росшему на другой стороне тропы. Стоит задеть за такую лиану, чтобы копье вместе с бревном потеряло равновесие и обрушилось на жертву.

Не всякий раз, когда Аамили сходил с тропы, я мог обнаружить силки и ловушки. Однако по тому, как часто он это делал, можно судить о том, что ходить здесь без провожатого равносильно самоубийству. «Насыщенность» леса смертоносными сооружениями необычайно велика, и в этом, кстати, одна из причин того, что банту боятся леса и редко отваживаются углубляться в пигмейские районы.

Тропа начала спускаться вниз, в долину. Лес сделался светлее, появился подлесок, и вскоре обвешанные мхами исполинские деревья сменились густыми зарослями злаков пеннисетума и андропогона. Иногда из-под ног Аамили вырывались стайки рябых цесарок. Мужчины мгновенно натягивали лук, но всякий раз птицы, беспорядочно хлопая крыльями и кудахча, успевали скрыться в высокой траве. Только однажды стрела настигла жертву. Охотники прошли мимо трепещущей птицы, даже не взглянув на нее. Их дело было сделано. Женщины должны подобрать дичь, на ходу ощипать ее и выпотрошить.

Мы прошли еще с километр, когда Аамили остановился и издал радостный возглас. В яму-ловушку, вырытую прямо на тропе, провалился дикобраз. Несчастное животное насквозь проткнули торчавшие на дне остро заточенные бамбуковые колья. Когда Лугупа спрыгнул в яму, чтобы высвободить тушу, оттуда с недовольным жужжанием вырвался целый рой насекомых. Женщины тут же принялись разделывать добычу, а мужчины, закрыв яму листьями и слегка припорошив их землей, уселись неподалеку и вытащили из колчанов свои длинные трубки. Настоящая охота еще не началась, а мясо уже было. Это хорошее предзнаменование подбодрило пигмеев.

— Ловите ли вы в такие ямы крупных животных — слонов и буйволов? — поинтересовался я у Аамили.

— Когда-то ловили. Но сейчас слоны совсем ушли из этого леса, а буйволы попадаются очень редко. Поэтому, если мы хотим убить большого зверя, мы не ждем, пока он сам провалится в яму, а выслеживаем его в лесу и дожидаемся, когда он уснет. Один из охотников подкрадывается к зверю и всаживает ему в живот копье. Чем глубже ушло копье, тем лучше. Потом охотник убегает, а зверь начинает кричать от боли. Мы больше не трогаем его. Если копье застряло глубоко, животное все равно скоро погибнет и будет найдено по следам крови. А если неглубоко, то к большому зверю подходить нельзя: он может растоптать всю деревню.

Аамили еще несколько раз сходил с тропы, обходя ловушки. Оставалось только дивиться тому, как вчерашняя группа охотников прошла по этому пути ночью и ни разу не задела коварной лианы или не провалилась в яму. Пигмеи довольно добросовестно соблюдают границы своих охотничьих владений. Они не только не заходят на территории, где промышляют соседние племена, но и избегают охотиться в «цивилизованной» полосе — вблизи дорог и селений банту.

На нарушение этого принципа пигмеев иногда провоцируют… те же слоны. Непонятно почему, но эти гиганты, для которых в природе нет никаких препятствий, нагулявшись в чащобах, очень любят выйти на дорогу и, растянувшись цепочкой, всем семейством шествовать вдоль насыпи. Пигмеи отлично знают пристрастие слонов к прогулкам по шоссе и иногда не удерживаются соорудить огромную, искусно замаскированную яму поперек дороги. В колониальные времена в такую слоновую ловушку вблизи Рухенгери угодил вместе с джипом бельгийский офицер. Отделался он ушибами: ехавшие сзади на транспортерах солдаты без особого труда вытащили разгневанного командира. Но на следующий день на «место происшествия» прибыли войска. Не выходя из бронированных машин, они проехались по пигмейским хижинам, потом расстреляли тех, кого не успели раздавить. Так было уничтожено шесть деревень, расположенных вблизи дороги. Сейчас такие происшествия улаживают мирным путем, но полиции вокруг пигмейских районов еще нередко приходится сталкиваться с подобными «специфическими проблемами».

Мы прошли еще часа четыре, миновали болотистый луг и снова углубились в лес. Вдруг Аамили остановился и, сложив руки рупором, издал резкий, напоминающий птичий крик звук. Тотчас же слева, издалека, кто-то отозвался ему точно таким же условным криком. Аамили бросил женщинам несколько отрывистых фраз, и те, сойдя с тропы, свернули вправо. Шли они теперь не цепочкой, а растянувшись по лесу, все дальше отдаляясь одна от другой. Мы же двинулись влево, откуда раздался крик.

Большая часть охотников, проведших ночь в лесу, скрывалась за небольшими кустами, обрамлявшими узкий ручей. Здесь же были два пигмея из тех, которых я подвозил вечером на машине. Остальные, очевидно, дожидались женщин и должны были руководить загоном животных.

Перебросившись с вновь прибывшими парой фраз, охотники сразу же приступили к делу. По обе стороны от ручейка, между стволами, протянули сеть, маскируя ее свисавшими с них лианами. Чтобы не вспугнуть бегущее к ней животное, каждый из пигмеев скрылся за дерево. Старший охотник, пожилой пигмей с длинной узкой бороденкой, вдруг издал гортанный звук, и оттуда, куда ушли женщины, сразу же послышался шум: это они начали загонять животных. Женщины шли на нас, выстроившись дугой так, чтобы охватить как можно больший участок леса и в то же время направить вспугнутых животных прямо в сети.

Я посмотрел на притаившихся за соседними деревьями пигмеев: Фежи и двух молодых парней. Зрачки их были сужены, рот сжат от напряжения, маленькие крепкие руки держали наготове копья. Они стояли неподвижно, как изваяния. Но сколько динамики было в этих наэлектризованных, напружинивших мышцы охотниках, в любой момент готовых броситься на запутавшуюся в сетях жертву — будь то дрожащая от страха безобидная антилопа или страшный в своей смертельной агонии леопард! И как были не похожи эти смелые, деятельные «хозяева леса» на «туристских» пигмеев — жалких, беспомощных, потерявших самих себя людей!

Вдруг затрещали трещотки, и пигмейки закричали: «Юу-юу-юу!» Это было предупреждение о том, что кабан вышел из своего укрытия. Довольный Фежи показал мне два растопыренных пальца. Понял я значение этого жеста лишь тогда, когда увидел пару несшихся прямо на нас бородавочников. Они бежали один за другим — самка за самцом, пригнув и одновременно вытянув морды.

Когда рядом со взрослым бородавочником есть поросята, они бегают забавно подняв свои хвосты: африканцы уверяют, что в густой траве такой торчащий перпендикулярно хвост помогает животным находить друг друга. Но сейчас они бежали с вытянутыми, как бы продолжающими тело хвостами и издали были похожи на игрушечную ракету, пущенную вдоль земли. По мере того как кабаны приближались, я все более отчетливо различал их омерзительные морды с наростами-бородавками и устрашающими, закрученными, словно усы, клыками. Злые глазки излучали бесстрашие и ненависть. Наверное, отвага и этот устрашающий облик и позволяют бородавочникам иногда обращать в бегство своих извечных врагов — леопардов.

Но сейчас судьба животных была предрешена. В последний момент самец, правда, заметил западню и попытался свернуть. Сила инерции, однако, была такова, что он не смог сделать этого и прочно запутался в сети. Самка стукнулась о него мордой и отскочила в сторону. В тот же момент пущенное чьей-то меткой рукой копье пригвоздило ее к земле. Животные были еще в агонии, когда радостные крики мужчин, прыгавших и приплясывающих вокруг залитой кровью земли, известили остальных, что охота окончена.

Особенно радовался молодой Узинга. Он совсем недавно получил право участвовать в «большой охоте», и вот сегодня, да еще на глазах белого гостя, в отрезок сети, который караулил Узинга, попали сразу два кабана. Хотя заслуга его в общей удаче была не больше, чем остальных, все считали, что именно Узинга «поймал двух кабанов». Ему принадлежало право вскрыть жертвы и извлечь теплые, еще подергивающиеся на ладони сердца. Вечером, у костра, их поделят между односельчанами. И все будут считать, что Узинга поделился с ними не только добытым мясом, но и своими мужеством и отвагой.

Пигмеи весело приплясывали, стараясь перекричать один другого, наперебой рассказывали происшествия сегодняшнего дня, спорили и смеялись. Женщины тут же под присмотром Аамили и главного охотника разделали туши и уселись отдохнуть. Кто-то притащил тлевшую головешку и принялся разводить костер. Но на лес вдруг быстро, как и вчера, опустилась предгрозовая темнота; стало ясно, что костру не бывать. Полил ливень, и теперь уже было безразлично: стоять ли под деревом, идти ли в деревню. Воды было полно повсюду.

Пигмеи не спеша покончили со своими делами, взвалили на плечи сеть и мясо и отправились в путь. У деревни дождь неожиданно возобновился с новой силой.

Когда я наконец залез в машину, то понял, насколько наряд пигмеев лучше моего приспособлен к местным условиям. Они быстро обсохли у костра, а я все еще переодевался и снова промокал в лужах, которые образовали на дне машины потоки с моей одежды. Понятие «вымок» здесь не подходит. Я просто пробыл в воде четыре часа.

В деревне было темно, дождь загнал людей в хижины, и я понял, что потерял возможность посмотреть всех ее обитателей в сборе, увидеть танцы, которыми всегда кончается день удачной охоты, и еще раз услышать песни. Деревня притихла, и лишь изредка среди деревьев мелькали маленькие красные огоньки. Это кто-то из пигмеев нес из костра головешку в свою хижину.

Утром надо было уезжать. Пигмеи бежали за мной еще километров пять и, наверное, намеревались сопровождать меня дальше. Но, убедившись, что тропа не угрожает неприятностями, я решил распрощаться. Каждый из пигмеев долго тряс мне руку и, улыбаясь, говорил какие-то бесконечные напутствия.

Дольше всех прощался Фежи. Потом, смущенно улыбаясь, он подошел к машине и постучал по багажнику. Я открыл его, и Фежи указал мне на старую покрышку. Он потрогал покрышку рукой, а затем постучал себя по груди.

Фежи явно хотелось получить ее в подарок. Скорее всего, в деревне банту он видел, как из таких покрышек африканцы вырезают «обувь», и теперь решил пощеголять в ней перед соплеменниками.

Я выполнил просьбу, и Фежи, радостно свистнув, покатил покрышку по тропе. За ним, приплясывая, побежали и другие охотники…

 

Глава восемнадцатая

Не являются ли бушмены и пигмеи «исключением» из общего правила? — Найроби обескураживает отсутствием африканского начала. — Все ли «большие народы» растеряли свои традиции? — Масаи: первобытность бытия и гордость духа. — Есть и такая «болезнь» — нилотомания. — Средний рост «людей Нила» — 180 сантиметров. — Тяжелая судьба нанди и кипсигис. — «Именно благодаря своим обычаям мы — масаи». — Колониализм создает «закрытые районы». — Даже этнографы не знали, что институт возрастных классов еще жив…

Признаюсь, что когда я поселился в Найроби, то на первых порах был немного обескуражен. Космополитическая и чопорная кенийская столица, в которой было меньше всего африканского, удивила меня. Найробийский центр походил на курорт американского Юга, а его ухоженные европейские пригороды заставляли вспомнить о викторианской Англии.

Я начал искать «настоящую Африку» за пределами столицы. Но первые вылазки в места, не слишком удаленные от асфальтированных шоссе, не удовлетворяли мое любопытство.

Шоссе эти проходили по развитым земледельческим районам, населенным народами банту, по территории так называемых Белых нагорий, недавно бывших центром английской колонизации Кении. Европейцы по достоинству оценили плодородие вулканической земли, издревле обрабатываемой банту, и отобрали ее у местных крестьян, заставив их батрачить за гроши на своих фермах. Все это привело к разрушению традиционных родоплеменных институтов наиболее развитых в социально-экономическом отношении народов банту — кикуйю и миджикенде, камба и меру, балухья и эмбу. Я был удивлен, узнав, что ритуальную маску в Центральной Кении можно увидеть лишь в магазине, где торгуют сувенирами, а танцора в национальном наряде — скорее всего у гостиницы, где «ряженые» развлекают туристов.

Единственно, кто на первых порах удовлетворял мой интерес к образу жизни африканцев, их древней культуре, были масаи. И тут дело совсем не в том, что внешне масаи больше, чем кто-нибудь другой в Восточной Африке, соответствуют стереотипному представлению о «настоящем» африканце. Конечно, экзотический облик масаи — у мужчин перекинутая через плечо красная тога и копье в руке, а у женщин фантастическое количество бисерных ожерелий на шее и металлических браслетов на руках и ногах — делает свое дело. Но главное, что привлекало меня в масаи, — гармонично слитые воедино первобытность их бытия и гордость духа. На память приходили слова, написанные о масаи в конце XIX века А. Булатовичем: «Народ этот поражал первых, открывших его европейцев как своей внешностью, так и достоинством, с которым он себя держал».

Конечно, в тяжелый засушливый год масаи может остановить вашу машину и попросить есть. Но, будь это даже мальчишка, сделает он это так гордо — опершись на копье и презрительно прищурив глаза, что вы забудете, протягивая ему хлеб, кто в ком нуждается. И не вздумайте в оплату за свое деяние попросить у масаи разрешения сфотографировать его. Несмотря на голод, он кинет вам хлеб в лицо и, щегольски сплюнув сквозь зубы, удалится в буш. Иногда, скрываясь в кустах, скажет: «Это собака служит перед человеком, протягивающим ей кусок. Мы же люди, сами имеющие собак».

Один из путешественников как-то писал, что любой иностранец, посетивший Восточную Африку, не может устоять против чар масаи и начинает страдать «масаитом» — влюбленностью в масаев. Я тоже не уберегся от этой «болезни». Однако привлекательные черты, которые так подкупают европейцев в масаи, свойственны отнюдь не только им одним: они присущи целой группе народов, называемых учеными нилотами.

Многие из нилотов живут в засушливых долинах, по берегам безвестных озер или в лесах, растущих по склонам Великих африканских разломов: это туркана, самбуру, итесо, нджемпс, а также племена, объединяемые в группу календжин, — нанди, кипсигис, баринго, покот, черангани, сабаот, туген. Для меня, проведшего значительную часть из шести лет кенийской жизни в засушливых районах, заселенных нилотами, «масаит» стал лишь одним из симптомов куда более серьезной «болезни» — нилотомании. Но я нисколько не жалею, а скорее рад, что заболел ею.

Само название «нилоты» говорит о происхождении этих народов.

Они — «люди Нила». Одни предания гласят, что предки нилотских племен жили некогда в районе нынешней суданской провинции Бахр-эль-Газаль, другие утверждают, что они обитали в стране Миср, то есть в Египте. Во всяком случае, на древних египетских памятниках нередко изображены люди явно нилотского типа.

Ученые считают нилотов представителями негроидной расы. Однако они оговариваются, что среди многочисленных антропологических типов этой расы нилотский тип — самый обособленный и своеобразный. Нилоты — одни из наиболее высоких людей на земле. В Кении, где граница зеленых влажных плато и бесплодных пустынь служит также границей расселения земледельцев-банту и скотоводов-нилотов, индивидуальность нилотского типа бросается в глаза даже непосвященному. Слегка склонные к полноте земледельцы редко бывают выше 165 сантиметров, средний же рост поджарых статных скотоводов — 180 сантиметров.

История любого лишенного письменности народа обычно загадочна, а история нилотов, большинство которых отрезано от более цивилизованных народов труднодоступными пустынями, — загадка вдвойне. Лишь основываясь на богатом фольклоре нилотов, на сказаниях и легендах соседних банту, можно нарисовать схематическую картину их прошлого. Покинув в средние века свою нильскую цитадель, нилоты начали продвигаться с севера на юг, завоевывая территории, ранее заселенные земледельцами-банту. В XVIII–XIX веках огромный ущерб нилотам, их племенному устройству и культуре нанесла работорговля. Красавцы нилоты особенно ценились на рынке «живого товара». В результате численность отдельных племен сократилась в прошлом веке в 3–4 раза. Но были и нилотские народы, которые не только успешно сопротивлялись работорговцам, но и сумели преградить им путь с побережья Индийского океана на запад, избавив от опустошительных набегов торговцев «живым товаром» жителей побережья озера Виктория. Это в первую очередь относится к масаи, нанди и кипсигис. Имея сильную армию копейщиков, они еще до начала эпохи работорговли сделались хозяевами лучших в Африке пастбищ.

Неудивительно поэтому, что позже, во время английской колонизации, среди нилотов эти народы пострадали больше всего. У нанди и кипсигис англичане отобрали огромные площади плодородных земель, конфисковали у них почти весь скот, одновременно ликвидировав институт верховного ритуального лидера — оркайота. Разрушив таким образом традиционную организацию этих племен, лишив их средств к существованию, англичане поставили африканцев перед выбором: или умереть с голоду, или идти работать за гроши на фермы белых. Нечеловечески тяжелые условия жизни в эпоху колониализма сделали свое дело: у нанди и кипсигис, как и у многих банту, растерялись, ушли в прошлое их древние традиции.

Судьба масаи сложилась несколько по-иному, хотя в результате эпидемий холеры и оспы у них уже не было той военной мощи, которой они располагали в начале XIX века. Но они были еще достаточно сильны, чтобы оказать сопротивление экспансии англичан. В период правления лайбона (вождя) Мбатиана отряды масайских воинов неоднократно совершали набеги на фактории и фермы первых поселенцев. Однако после смерти Мбатиана англичане затеяли нечестную игру с его преемником Ленаной, спровоцировав его воинов на конфликт с войсками настроенного против колонизаторов лайбона Легалишу. Ослабив обе стороны, колонизаторы навязали Ленане «договор», в соответствии с которым масаи в обмен на тучные пастбища Центральных плато получили засушливые земли рифтовых долин. Обосновавшись там, масаи внешне остались верны своему образу жизни, своим традициям, которыми они законно гордятся. «Именно благодаря своим обычаям мы — масаи», — говорят они.

Но время делает свое дело. Уже в независимой Кении на моих глазах через земли масаи были проложены лучшие в этой стране дороги. В Масаиленде возникли многочисленные заповедники, привлекающие десятки тысяч туристов, вдоль его границ появились заводы, фабрики, фермы. Все это плюс близость Найроби не могло не оказать влияние на традиционное общество масаи. Они начали очень быстро приобщаться к товарно-денежным отношениям, что породило цепную реакцию: развитие частной собственности — разложение родоплеменных отношений — распад традиционных институтов. В 1967 году, впервые попав в Масаиленд, я еще сталкивался со скотоводами, живущими общиной и ведущими коллективное хозяйство. Но в середине 70-х годов моими собеседниками там все чаще оказывались мелкие собственники. Поездки по Масаиленду давали мне огромный и интересный материал о механизме разложения общины, проникновении в нее капиталистических отношений. Но саму скотоводческую общину в ее первозданном, не затронутом чужеродными влияниями виде в Масаиленде изучать становилось все труднее. Для этого надо было уезжать подальше, и не на юг от Найроби, а на север, в пустыни.

Эти бесплодные районы не интересовали англичан. Там почти не проводили земельных экспроприаций, практически не вербовали батраков на европейские фермы, потому что нилоты кенийского севера, подобно масаи, отказывались быть рабами. В итоге племенная организация этих народов не была разрушена колонизаторами. В какой-то степени англичане даже побаивались этих динамичных и смелых воинов, сохранивших до нашего времени традиции отваги древней Африки.

Вот почему колониальные власти искусственно изолировали нилотов севера от остальной части Кении, отгородили их от современных «опасных» идей и влияний, а заодно наложили вето и на экономическое развитие севера. Свободный въезд на эту территорию, получившую официальное название «закрытых районов», был запрещен.

Единственно, с кем сталкивались нилоты, так это со сборщиками налогов, обдиралами-купцами, колониальными чиновниками и солдатами, отнимавшими у них скот. Это породило у нилотов враждебность ко всем пришельцам, стремление изолироваться в труднодоступных пустынях от чуждого мира, строго сохранять традиционные, давно ставшие архаичными обычаи и порядки, которые долгое время не подвергались здесь влиянию извне.

В Центральной Кении и Масаиленде разрушались традиционные институты нилотов, уходили в прошлое окружавшие их ритуалы и церемонии. И ученые, наблюдая эти сложные и мучительные для африканского обществе процессы, сделали вывод, что такова судьба всех нилотских народов. В работе «Народы Африки», изданной Академией наук СССР еще в 1956 году, я прочитал: «Древний институт возрастных классов еще не так давно существовал и среди нилотов. Над юношей в возрасте 13–16 лет совершалась особая церемония, знаменующая переход подростка в группу мужчин…»

Но, попав в район бассейна озера Рудольф, я убедился, что древний институт возрастных классов среди многих нилотских народов жив и сегодня и что применительно к племенам кенийского севера эту цитату можно привести в настоящем времени. Практически вся социальная и экономическая жизнь нилотов кенийских пустынь до сих пор зиждется на системе возрастных классов. Но сколь сильной должна быть изолированность этих народов, оторванность их от всего мира, если даже этнографы не знают деталей их быта!

 

Глава девятнадцатая

Снова на труднодоступном озере Рудольф. — Гигантский водоем ждет своих исследователей. — Сирата сабук дует со скоростью 150 километров в час. — Соленая пустыня Чалби. — Без скота жизнь людей здесь невозможна. — История самбуру и туркана — это бесконечные битвы за стада, пастбища и водопои. — Племенное устройство, подчиненное нуждам военного кочевого быта. — Мораны — рядовые армии копейщиков. — Тщетные попытки властей поставить под контроль военную организацию нилотов

За заливом Аллиа нагромождения туфов и изъеденные вековой эрозией холмы оттеснили тропу, идущую на юг, далеко от озера, в глубь вулканических полей. Ни селений, ни кочевников здесь нет, зато невесть чем питающееся зверье, особенно жирафов и пугливых ориксов, мы встречали очень часто. По утрам из-за гор на запад, в направлении озера, тропу перебегали десятки страусов. Завидев нашу машину, пугливые птицы бросались наутек, однако, выбирая наиболее удобный путь для бегства, они предпочитали именно дорогу. Птицы подолгу бежали перед машиной, не желая свернуть с тропы, а мы волей-неволей превращались в их преследователей.

Когда тропа поднималась на вершины холмов, с высоты всякий раз открывалось сказочное зрелище. Справа, за хаотическими нагромождениями туфов, темно-фиолетовых в лучах полуденного солнца, ослепительными бликами искрилось огромное озеро. При малейшем дуновении ветерка его беспредельную гладь покрывала мелкая рябь, и тогда каждая волна, каждая рябинка на воде, поймав солнечный луч, пускала веселые зайчики на черные скалы, нависшие над озером. Если по голубому небу бежали тучи, отбрасывая тень на воду, то ее окраска менялась, переливалась всеми оттенками — от бирюзово-синего до желто-зеленого. Но когда наступал штиль, а небо очищалось, озеро успокаивалось, и его гладь, сливающаяся на горизонте с голубым небом, принимала цвет нефрита. Гигантская полированная пластина нефрита в оправе черных лав. Нефритовое море…

Никто до сих пор толком не может объяснить причины удивительного цвета воды в озере Рудольф, потому что еще никто никогда серьезно не исследовал этот гигантский труднодоступный водоем, занимающий площадь 8500 квадратных километров и вытянувшийся с севера на юг на 220 километров. Ученые лишь предполагают, что его нефритовая окраска связана с высокой концентрацией солей уникального химического состава. Из-за них вода озера уже непригодна для орошения, да и для питья ее можно употреблять лишь за неимением здесь ничего лучшего.

Но местных жителей не удивляет дивный цвет нефрита, которым переливается обласканный солнцем водоем среди пустыни. Они называют озеро Бассо-Нарок — «черная вода», потому что под вечер, когда солнце уходит за цепи лиловых вулканов, воды озера, отражая их, делаются черными. Потом сумерки сгущаются, черная вода сливается с черными берегами. И если смотреть на озеро сверху, с вершин гор, на которых самбуру и туркана пасут свои стада, то Бассо-Нарок кажется огромным черным провалом посреди земли. Светится лишь центр этой дыры, гористый островок Напет: вершины его скал перехватывают последние лучи уже скрывшегося светила. Этот островок у туркана считается священным. На нем живет один из подручных их верховного божества Нк-хайи, которого называют Акудж — «Сила». По утрам, просыпаясь, Акудж начинает дышать. Так поднимается ветер — сирата сабук, который прогоняет ночь и вновь делает озеро светлым и теплым.

Этот ветер действительно с поразительной пунктуальностью почти каждое утро десять месяцев в году поднимает вой в горах, сгоняет ночевавшие на них облака и расчищает небо. Просвистев в лощинах, он обрушивается на озеро, вызывает страшные шквалы и, как мне всегда казалось, пытается разрушить горы, стиснувшие озеро. Люди здесь никогда не отправляются с утра в плавание. Наученные горьким опытом крокодилы еще с ночи уплывают подальше от берега куда-то на острова и возвращаются обратно для приема солнечных ванн лишь тогда, когда ветер совсем стихает. Скорость сирата сабук может достигать полутораста километров в час!

Только к концу третьего дня нашего путешествия, когда за горизонтом исчезло озеро, пропали горы, поредели и помельчали глыбы туфов и машина понеслась по гладкой соленой корке пустыни Чалби, вновь появились признаки присутствия людей. Начали попадаться покрытые шкурами шатры, несколько раз полуобнаженные мужчины с копьями наперевес, подойдя к обочине дороги, жестом просили остановиться. Когда мы притормаживали, они смущенно улыбались и бормотали лишь одно слово: «Маджи, маджи, маджи» (вода, вода, вода).

Всю свою историю люди ведут здесь битвы с соседями за скот, без которого невозможна жизнь в этих суровых пустынях, за лучшие пастбища и водопои. В соответствии с требованиями военного кочевого быта практика подсказала нилотам их племенное устройство. Устройство четкое, стройное, слаженно работающее.

Вся мужская часть племени делится на четыре возрастные группы. В семь-восемь лет, когда наши дети отправляются в школу, нилотские мальчишки тоже занимают свое определенное место в обществе. Они делаются олайони — пастухами и целый день от зари до зари присматривают за скотом, гоняя его по кишащим зверьем пастбищам. Уже в семь лет им выдают лук со стрелами, а у некоторых племен — и копье.

Лет в пятнадцать — шестнадцать пастухи проходят церемонию инициации, завершающуюся обрезанием. С этих пор они пользуются статусом, который обычно обозначается масайским словом «моран», синонимы которого со всех нилотских и кушитских языков переводятся как «воин». Именно мораны ведут войны с соседями, отбивают у них стада и захватывают еще невытоптанные пастбища. Отряды вооруженных копьями моранов — это армия кочевников, а сами мораны — олицетворение их вольности и удали. Все свободное время в перерывах между редкими теперь вооруженными стычками бродят мораны группами от селения к селению, делая что им заблагорассудится. И никто не может отказать им в калабаше холодного молока, крыше над головой. У некоторых племен бывают мораны младшие (от пятнадцати до двадцати пяти лет) и старшие (от двадцати пяти до тридцати, реже до сорока лет). Среди них существует четкая субординация, которой соответствуют специальные знаки отличия, украшения, головные уборы.

Только «пройдя службу», обычно годам к тридцати, мораны могут сделаться «младшими старейшинами», имеющими возможность обзавестись домом, женой, детьми. Все младшие старейшины являются членами «родового парламента» — ол-Киамаа, который вырабатывает политику в отношении использования пастбищ и водопоев, вершит суд при распределении наследства, разводах, обсуждает проступки членов племени. Однако в вопросах «внешней политики» — взаимоотношений с соседними племенами — ол-Киамаа подчиняется совету «старших старейшин» (мужчины от сорока до пятидесяти пяти лет), которые выполняют функции своеобразных контролеров «парламента» и приводят его решения в соответствие с племенными традициями и нормами. Из числа лидеров возрастной группы старших старейшин обычно выходят ритуальные и военные вожди нилотов. Именно они планируют военные операции моранов. Наконец, мужчины после 65 лет считаются старцами — «старейшинами в отставке». Поскольку всем ясно, что дни их сочтены, на этих людей возлагается самая нелегкая задача: «отвечать перед богом» за всех своих соплеменников. «Они уже одной ногой стоят на том свете и поэтому ближе всего находятся к верховному божеству Энк-Аи», — говорят самбуру.

Приспособить динамичную военную организацию кочевников к оседлому образу жизни трудно. Против этого в первую очередь выступают пользующиеся огромным авторитетом военные и ритуальные лидеры, которые не видят своего места в обществе мирных поселенцев. Не хотят расставаться со своей вольницей, полной романтики, приключений, и мораны. Правительство еще не может активно вмешиваться в дела племен недоступного озера Рудольф. Но у живущих вблизи столицы масаев власти еще в 1973 году запретили институт моранов, надеясь тем самым прекратить их вооруженные рейды за скотом соседей и заставить молодых воинов заниматься производительным трудом. Этому решению предшествовала шумная кампания. Члены кенийского правительства, парламентарии и видные общественные деятели ездили по Масаиленду, организовывали собрания моранов: уговаривали их отказаться от прошлого.

Вместе с парламентариями ездил тогда и я. Сидя на траве, раскрашенные юноши снисходительно слушали столичных гостей, поигрывая своими копьями. Но когда, закончив речь, обливающийся потом оратор спрашивал моранов о главном: «Будете жить оседло, мирно, не делая набегов на соседей?» — мораны дружно кричали: «Нет, нет, нет!» — «Будете обрабатывать землю и строить дороги?» — взывал парламентарий. «Ни за что!» — с хохотом отвечали красные юноши. «Что же вы будете делать?» — вопрошал в микрофон оратор. «Оставаться моранами!!!» — дружно скандировали они и поднимали в воздух свои копья, делая вид, будто сейчас запустят их в говорящего.

Когда собрание кончилось, отряды моранов направились в соседнюю деревню земледельцев и отбили у них три сотни коров…

 

Глава двадцатая

Знахарь Лангичоре становится нашим проводником. — Загадочные рисунки на склонах Кулал — «месте встречи старейшин». — Разве можно ослушаться моранов? — Их пища — молоко, смешанное пополам со свежей кровью. — Маньятта — военный лагерь искателей приключений. — Дабы доказать свою храбрость, надо один на один победить льва. — Свободная любовь, освященная племенными законами. — Я прознал: церемония посвящения состоится в священных горах Олдоиньо-Ленкийо

Когда я попросил порекомендовать мне хорошего проводника по землям самбуру, мне назвали имя Лангичоре. Это был подвижный старец, поджарый и морщинистый. Вскоре я проникся к нему большим уважением, поскольку убедился, что Лангичоре знает в округе каждый камень. Старик принадлежал к племени ндороба, живущему несколько южнее. Но это не мешало ему пользоваться среди самбуру необыкновенным авторитетом.

Питер, мой шофер, наслушавшись, о чем говорит Лангичоре со встречавшимися нам в пути самбуру, объяснил мне тому причину. Старец был влиятельным в этих местах мганга — знахарем, вызывателем дождя и «посредником» при общении с духами. Когда я как-то спросил старика о его «профессии», он и сам не отрицал, что занимается врачеванием и «потусторонними» делами.

Почти каждое утро, как только стихал ветер сирата сабук, мы покидали Лоиенгалани и принимались колесить по вулканическим полям.

Вблизи гор Кулал, единственного лесного оазиса этих мест, часто попадались одиночные скалы. Лангичоре посоветовал мне залезть на одну из них. Оказавшись наверху, я был поражен увиденным. Вершина скалы и крупные камни, рассыпанные вокруг, были покрыты какими-то непонятными значками: рядами кружков, стрелками, расходящимися в разные стороны линиями. Я залез на другую скалу: там были такие же геометрические рисунки, а рядом — что-то вроде изображений людей и животных. Рядом валялась галька розового кварца. Она явно была занесена сюда древними художниками, поскольку нигде больше вокруг такой гальки не было.

За два дня я облазил четырнадцать скал и на восьми из них обнаружил непонятные значки. Такие же рисунки украшали скалу Порр, возвышающуюся среди вод Бассо-Нарок. Полная изоляция этой скалы от внешнего мира и великолепная панорама, открывающаяся с вершины, по-видимому, послужили поводом для ее обожествления.

Но рисунки? Принадлежат ли они местным племенам или были нанесены еще до того, как те здесь поселились, и относятся к тому времени, когда мимо озера Рудольф катились волны номадов? Может быть, они ключ к пониманию ранней истории Африки? Почти все значки на обследованных мной скалах были нанесены так, что рисовавший их художник обязательно должен был смотреть на север, туда, откуда пришла большая часть заселивших Кению нилотских племен.

Мегалиты на северном берегу озера Рудольф, камни со значками — на южном… Свидетельства далекого прошлого бросаются здесь в глаза даже непрофессионалу. Но ни одна археологическая экспедиция еще не побывала в этом районе. А ученым надо спешить. То, что сохранялось тысячелетиями в условиях первобытного мира, в нашу эпоху исчезнет за несколько лет с появлением дорог, строителей и туристов.

Даже всезнающий Лангичоре не мог объяснить происхождение таинственных знаков. Видя мое изумление, он лишь довольно улыбался и без устали повторял: «Замани сана, замани сана» (очень старые). Единственное, что я мог выведать у него, — так это происхождение названия гор Кулал. С языка маа название этого вулкана переводится как «место встречи старейшин». Именно здесь в былые времена «заседали» лидеры нилотов, принимая решения о войнах и переселениях. Быть может, разрисованные скалы — это места, где собирались старейшины. А может быть, значки и галька имели какое-нибудь символическое значение, «помогали» лидерам принимать решения?

Ныне единственные обитатели гор Кулал — скотоводы-самбуру. Их наименее затронутые современной цивилизацией кланы облюбовали себе горные долины, склоны которых поросли густыми мшистыми лесами. Венчающие гряды гор острые голые скалы нависают над извилистыми тропами, по которым самбуру гоняют свои стада с жарких равнин к вершинам. Присматривающие за стадами мальчишки-олайони в горах предпочитают ходить нагишом и лишь зябким утром набрасывают на себя черную накидку.

Иногда навстречу нашей машине попадались группы юношей в ярких красных тогах с копьями наперевес. Это и были мораны. Нисколько не опасаясь попасть под колеса, они преграждали нам дорогу и властным жестом приказывали остановиться. При первой такой встрече Питер, возмущенный подобным отношением к уважаемому повсюду в Африке автомобилю, попытался не подчиниться их воле. Воины презрительно сплюнули в нашу сторону, пропустив машину. Но, как только мы проехали мимо, копья полетели в наши покрышки.

— Ай-ай, — зачмокал Лангичоре. — Разве можно ослушаться моранов? Они только и норовят впутаться в какую-нибудь драку. Ай-ай… Кто же рвется в драку с моранами?

Старик высунулся из машины, прокричав несколько отрывистых фраз. Очевидно, парни узнали Лангичоре и начали сконфуженно объясняться с ним.

— Можете выходить из машины, — бросил Лангичоре, — со мной они вас не тронут. Но впредь, завидев парней в красных тогах и с сотней косичек на головах, останавливайтесь и старайтесь не ссориться с ними. С моранами шутки плохи.

— Что они могут сделать, если мы в машине? — запальчиво возразил Питер. — У них всего лишь четыре копья, которые даже не смогли проколоть нашу резину.

— Но когда бы мы поехали обратно, мораны собрали бы пару сотен своих сверстников где-нибудь в узком месте среди гор и забросали нас камнями и копьями. Одно из двухсот копий обязательно повредит колесо, а один из двухсот камней разобьет стекло. И тогда уже мораны будут хозяевами положения.

Бродя вдоль троп, мораны искали приключений, чтобы доказать старшим свою воинственность, а девушкам — мужество. Поскольку юноши, не имеющие определенного постоянного занятия, проводят большую часть времени в подобных скитаниях и потому повсюду попадаются на глаза, нередко создается впечатление, что у самбуру только и есть, что воины в красных одеждах. Занимающихся же хозяйством женщин или проводящих все время за разговорами старейшин самбуру не так-то легко увидеть.

Моранам нельзя заниматься физической работой, не связанной с военными упражнениями, или, тем более, помогать по дому женщинам. Даже пища у них особая — молоко, смешанное пополам с кровью домашних животных, или слегка поджаренное мясо. Брать в рот растительную пищу или хмельные напитки им запрещено.

Мораны не живут в родовых стойбищах, а строят себе отдельные коллективные жилища, своеобразные военные лагеря — маньятты. Этот термин произошел от масайского названия одной из разновидностей акации — маньяры, из колючих веток которой мораны делают изгородь вокруг своих лагерей. В отличие от маньятт традиционные поселения нилотов, где в кизяковых эллипсоидной формы хижинах живут старейшины, женщины и дети, называются «енканга».

Посторонних в своих маньяттах мораны не жалуют. Это их цитадель, где они могут делать все, что им вздумается. Лишь по ночам в эти затерявшиеся среди гор или буша военные лагеря к моранам приходят их возлюбленные. Моран не может жениться, но свободная любовь освящена у нилотов племенными законами. Ритуальные лидеры самбуру — старцы ойибуны и их жены йиэйэ-ойибуны — иногда тоже добираются до маньятт, чтобы рассказать молодежи о законах, по которым живет их племя.

Определенные стадии полового и духовного воспитания моранов окружены магией, связаны с ритуальными плясками и заклинаниями. Мерилом храбрости морана, доказывающим его способность стать в будущем настоящим мужчиной, сумеющим защитить стадо, женщин и детей, является поединок со львом, когда вооруженный лишь копьем и легким щитом юноша один на один вступает в схватку со зверем и побеждает его.

Обычай этот родился давно, в наши дни он соблюдается все реже и реже. Сейчас львов осталось слишком мало, чтобы удовлетворить честолюбие моранов; к тому же правительство Кении запретило убивать львов. Но здесь, в недоступных горах Кулал, где нет полиции и еще сохранились львы, такие поединки до сих пор не редкость. Когти львов, надетые в виде ожерелья на выкрашенные красной краской шеи красавцев юношей, и сегодня должны говорить о храбрости самбуру. Те, кому не удается заполучить льва, украшают себя ожерельями из покупного бисера и перламутровых пуговиц.

Когда наступает засуха и пастбища по склонам Кулал выгорают, самбуру покидают горы и, повесив на шеи своих коров звонкие колокольчики, гонят скот вниз, к озеру. Колокольчики вытачивают из лосиоло — только здесь растущей разновидности мимозы. Если когда-нибудь о ней узнают музыкальных дел мастера, из лосиоло начнут резать скрипки. Дерево поет на разные голоса, оглашая и мрачный лес, и темные долины чистым, певучим перезвоном.

Спустившись к озеру, пастухи снимают с коров колокольчики. Огромный резервуар воды, спасающий в этих краях все живое от смерти, считается у самбуру священным, и поэтому грешно ходить по его берегам, оглашая девственную тишину природы посторонними звуками. Днем самбуру пасут свои стада прямо в воде, где коровы выискивают осоку и ряску. Но к вечеру, перед закатом солнца, они гонят скот подальше от берега, на черные вулканические равнины. «Озеро должно отдохнуть», — объяснил мне Лангичоре.

Днем за скотом присматривают мальчишки-олайони, но по вечерам откуда-то из-за нагромождений туфов, где прячется маньятта, появляются мораны и берут охрану коров, верблюдов и коз на себя. Рейды за скотом совершаются обычно по ночам, и поэтому с наступлением темноты животные находятся под защитой копья.

Лангичоре ввел меня в общество моранов, и вскоре они привыкли к тому, что с восходом луны я появлялся у костра и вместе с ними проводил бессонную ночь.

В ночи, когда полная луна выходит из-за священных скал Кулал, мораны устраивают у костров танцы-состязания. Войдя в транс, они часами, пока солнце не прогонит луну, подпрыгивают на одном месте у костра, соревнуясь в выносливости и, как объясняют ойибуны, «вытряхивая из себя дух детства». Аккомпанементом к этим пляскам служит отрывистое уханье, издаваемое самими юношами. В узких ущельях многоголосое эхо подхватывает эти звуки, и самбуру верят, что это их боги подбадривают молодежь, призывая моранов быть смелыми и выносливыми.

Подозреваю, что терпели они меня на первых порах лишь потому, что я, не скупясь, снабжал их куревом, а еще за то, что в машине у меня был радиоприемник. Парни были в восторге, что могут прыгать не под монотонное пение своих подруг, а под аккомпанемент джаза. Нередко ко мне присоединялся Лангичоре, и его рассказы у костра пробуждали во мне все больший и больший интерес к моранам, их нравам и обычаям.

Как-то среди ночи из темноты появились два величественных старца в желтых одеяниях. Они властным голосом приказали моранам прекратить прыгать, а затем, усевшись у огня, начали что-то обсуждать с Лангичоре. По тому, как прислушивались к беседе мораны, можно было понять, что речь идет о чем-то важном, а пришедшие старцы — персоны незаурядные.

— Что это за люди? — спросил я у Питера.

— Это ойибуны, религиозные лидеры самбуру, — ответил он. — Они договариваются о проведении важного праздника — церемонии эмурата татенье — посвящения мальчиков в мораны. Они просят Лангичоре принять в ней участие и условливаются о дате.

— А где будет проводиться эмурата татенье? — насторожился я.

— Они называют какое-то место со странным названием: Олдоиньо-Ленкийо.

И тут я подпрыгнул как ужаленный. На языке маа это название означает «горы ребенка». Они находятся к юго-востоку от озера Туркана и слывут священными среди масаи, самбуру, ндоробо и рендилле. Именно здесь, как гласят масайские легенды, верховный бог Энкаи (Нгаи) впервые явился мальчику-пастуху и поведал, «как быть мужчиной». Именно здесь, в «Горах ребенка», этот безвестный пастушок, первопредок всех масаи и самбуру, оставил свой «детский дух», был обрезан самим Энкаи и стал первым мораном.

Раз в восемь — десять лет со всех концов жарких солнечных равнин собираются в прохладные сумрачные горные ущелья кандидаты в мораны, чтобы принять посвящение. Знатоки говорят, что нигде церемония посвящения в воины не проходит так пышно и торжественно, нигде старейшины так скрупулезно не следуют традиции, как в Олдоиньо-Ленкийо.

Примерно два года шли разговоры о том, что церемония вот-вот состоится, и все два года я старался не упустить этого дня. «Слежка» была трудным делом, потому что власти в Найроби обычно стараются не вмешиваться в ритуальную жизнь нилотских племен и имеют весьма слабое представление о такого рода событиях в их жизни. Что же касается старейшин и религиозных лидеров самбуру, то они очень неохотно открывают свои тайны и еще неохотнее разрешают присутствовать на своих церемониях белым людям. К тому же старейшины и сами не всегда точно знают, когда начнется церемония, проведение которой зависит от положения луны на небе, количества безоблачных ночей, предшествовавших новой фазе луны, и от степени созревания семян какой-то травы, необходимых для приготовления кровоостанавливающего раствора. Четыре раза я окольными путями узнавал, что церемония состоится, и четыре раза то облака, то семена вынуждали старейшин отложить ее. А тут вдруг по чистой случайности переговоры о проведении эмурата татенье проходят на моих глазах, и не кто-нибудь, а мой знакомец Лангичоре играет в ней не последнюю роль.

Я знал, что по старой традиции именно знахари-ндоробо, а не старейшины масаев и самбуру проводят саму операцию обрезания. Этот обычай «приглашения хирурга» из чужого племени, очевидно, связан с тем, что в антисанитарных условиях, в которых делается операция, среди подвергнувшихся ей юношей нередки смертельные случаи. Поэтому ойибуны и старейшины, чтобы не подрывать свой собственный авторитет среди соплеменников и не иметь неприятностей, избегают брать ножи в руки и предпочитают поручать операцию мганге из чужого племени, а заодно и перевалить на него все возможные последствия. Аборигены этих мест, ндоробо, сразу же после появления нилотов в Кении сделались их «наемными хирургами», Лангичоре был одним из них.

Когда ойибуны ушли, я стал расспрашивать старика о том, когда будет проводиться эмурата татенье, но он утверждал, что ничего не знает об этом событии. Однако, поняв, что мы с Питером уже многое разузнали сами, он сдался. Тем не менее вести меня на церемонию посвящения в мораны Лангичоре категорически отказался. Разумом я сознавал, что старик прав: будучи ндоробо, он не мог приглашать посторонних на ритуальную церемонию самбуру. Ему не хотелось обострять отношения с моранами — вспыльчивыми, гордыми, кичащимися своей независимостью и зачастую во многих вопросах не подчиняющимися даже своим ойибунам.

И тем не менее я твердо решил во что бы то ни стало посмотреть церемонию, которая бывает всего лишь раз в восемь — десять лет. Было хорошо известно, что в Найроби уже давно подумывают о том, как бы вообще положить конец лихорадящим все нилотские районы рейдам моранов за скотом и приобщить тысячи этих воинственных, но в, сущности, праздно живущих красавцев к производительному труду. «Быть может, предстоящая эмурата татенье в горах Олдоиньо-Ленкийо — последняя в истории церемония посвящения в мораны», — подумал я.

 

Глава двадцать первая

Как же попасть на эмурата татенье? — Мне на помощь приходят даманы. — Старый Лангичоре впервые смотрит в бинокль. — Величайшая редкость — белая жирафа. — Старейшины проникаются уважением к «зорким трубам». — Альтернатива отказу вамзее: «Если меня не допустят на церемонию посвящения, я увижу все с помощью «зорких труб»

Однажды я попросил Лангичоре пойти со мной к скалам, где я надеялся сфотографировать горных даманов. Это очень своеобразные, величиной с кролика животные, однако зоологи считают, что по своему анатомическому строению даманы ближе всего стоят к… слонам. По вечерам и в лунные ночи, выходя на кормежку, даманы забирались на самые вершины скал или на торчащие из расщелин деревья и устраивали там фантастические концерты. Сила голоса у дамана отнюдь не пропорциональна его небольшим размерам. Их резкий протяжный крик, напоминающий воронье карканье, вдруг резко переходит в фальцет и заканчивается визгливым хохотом. Эхо в узких ущельях подхватывало голоса этих зверьков, и казалось, что сами горы, скалы, каждый их камень поют на разные лады.

Днем же даманы дремлют, греясь на солнце. Однако они совсем не такая уж легкая добыча для фотографа, обвешанного телеобъективами. Мы шли медленно, тихо, часто останавливались, и тем не менее даманы всякий раз обнаруживали нас и не желали подпускать ближе чем на сто метров. Стоило кому-нибудь из зверьков приоткрыть глаза и заметить людей, как раздавался пронзительный визг и вся колония разбегалась кто куда. Природа снабдила подошвы даманов особыми железами, выделяющими клейкий секрет. Это липкое вещество позволяет даманам бегать по вертикальным склонам скал и стволам деревьев. Испуганный даман не задумываясь бежит в любом, самом неожиданном направлении, повсюду находя себе укрытие.

Вскоре мы распугали всех даманов вокруг скал, не сделав ни одного толкового снимка.

— Где еще живут даманы? — спросил я Лангичоре.

— Вон под тем утесом, — показал мне старик. — Но попасть туда можно лишь перебравшись через теснину.

Чтобы не ходить зря, я достал сильный бинокль и осмотрел утес. Но ничего живого там не было видно.

— Нет там даманов, — сказал я Лангичоре.

— Кто знает, есть или нет, — спокойно ответил он. — Мои глаза еще никогда не подводили, но даже они не могут разглядеть маленьких зверьков на таком расстоянии. Я хоть и не много понимаю во всех твоих трубах, но знаю: нет трубы зорче, чем глаза хорошего охотника.

Я снова посмотрел в бинокль и снова убедился, что ни на утесе, ни под ним никого нет.

— Нет там даманов, — уверенно повторил я.

— Кто знает, — обиженно ответил старик. — А если нет, зачем же ты снимаешь голые камни?

Старик, оказывается, не понимал, в чем разница между биноклем и фотоаппаратом.

Я вновь посмотрел в бинокль на утес, потом скользнул взглядом вниз, на равнину. Далеко-далеко среди зонтиков зеленых акаций грациозно шествовало стадо жирафов, и среди них я заметил величайшую редкость — жирафу-альбиноса!

— Видел ли ты когда-нибудь белую жирафу, мзее Лангичоре?

— Видел два раза.

— А хочешь посмотреть третий?

— А почему не посмотреть? Но где найдешь ее?

— Я уже нашел белую жирафу. Она пасется сейчас у источника Галлан.

— Ты знаешь, какая дичь пасется сейчас вокруг источника Галлан? — иронически промолвил старик.

— Конечно знаю, — сказал я и навел бинокль на вытоптанную животными площадку у источника. — Шесть ориксов, с десяток зебр стоят неподалеку от водопоя. Здесь же бегают друг за другом восемь страусов. А вот к воде направляется грациозная карликовая антилопа с тремя детенышами…

— С тремя детенышами, — передразнил меня Лангичоре. — А сколько клещей впилось в спину каждого из них? — издевательским тоном спросил он.

— Клещей могут заметить лишь зоркие глаза охотника. Моя труба видит лишь трех маленьких дик-диков. И ты, если хочешь, можешь посмотреть на них.

Не меньше получаса ушло у меня на то, чтобы отфокусировать сильнейший бинокль по глазам не умеющего смотреть в него старика и затем поймать в него кусочек оазиса. Сначала в поле зрения Лангичоре попали зонтики акаций и жирафы. Затем антилопа дик-дик с детенышами и страусы. Старик щелкал языком, восхищенно вскрикивал и даже приплясывал. После каждого па, однако, он терял из виду оазис и злился. Потом Лангичоре начал осматривать окрестные равнины, считать зебр и прикидывать, как далеко, «ох, ох, как далеко-далеко» они от нас находились. Долго не хотел старик расставаться с биноклем. Потом как-то сразу сник, расстроился и заторопился домой. Очевидно, он вспомнил наш разговор и понял, что, споря со мной о возможностях моей «трубы» и своих глаз, выглядел не совсем хорошо.

Ближе к вечеру к Лангичоре вновь пожаловали в гости два величественных старца в желтых тогах. Они начали обсуждать какие-то дела, очевидно связанные с предстоящей церемонией. Потом Лангичоре пришел ко мне и попросил показать бинокль старейшинам. Никаких далеких перспектив с плоского берега озера не было видно, и поэтому я решил поразить высокопоставленных самбуру созерцанием в бинокль… мух. Я навел бинокль на связку рыбы, сушившейся у самой дальней хижины, отрегулировал фокус и дал «трубу» в руки одному из старейшин. Тот сидел как зачарованный, потом начал хохотать и рассказывать, что делают облепившие рыбу мухи, которых без трубы «совсем-совсем не видно». Потом хохотал и чмокал языком другой старейшина.

И тут мне в голову пришла блестящая идея.

— Мзее Лангичоре, ты говорил уважаемым старейшинам, что я прошу разрешения присутствовать на церемонии в Олдоиньо-Ленкийо?

— Да, говорил, но старики и слышать об этом не хотят.

— А почему же?

— Они говорят, что никто из посторонних не должен видеть, как дети самбуру становятся моранами, и тем более брать себе их изображения.

— Но ведь вамзее могли уже убедиться в том, что у меня есть трубы, которые и без того позволят видеть мне все, что происходит в Олдоиньо-Ленкийо, и «забрать с собой» изображения моранов. Ведь моран не муха. К тому же у меня есть еще более сильные трубы, — и я кивнул в сторону огромного телеобъектива, — которые помогут мне увидеть эмурата татенье.

Пока Лангичоре, путаясь от волнения, переводил мои слова, а старейшины по мере перевода что-то оживленно обсуждали, я судорожно разрабатывал дальнейшую стратегию.

— Я прошу вашего разрешения присутствовать в Олдоиньо-Ленкийо не потому, что боюсь не увидеть, что там будет происходить. Я все равно все увижу, — перебил я наконец стариков. — Дело в том, что мне просто удобнее сидеть рядом с вами и смотреть на вас своими глазами, чем, пристроившись, подобно даману на скале, наблюдать за вами в эти трубы. К тому же я хотел подарить отцам новых моранов два ящика пива. Но если они не оказывают мне гостеприимства, разве могу я делать им подарки? — спокойно произнес я и скрылся в бунгало.

Больше часа говорили старики. По тону их разговора я чувствовал, что Лангичоре определенно занимает мою сторону: он отлично понимал, что я хорошо отблагодарю его за помощь. Старейшины, которые по традиции должны были угощать отцов новоиспеченных моранов пивом из своих собственных запасов, также были заинтересованы в моем подарке. Однако опасение, что мораны будут недовольны моим появлением на церемонии, явно останавливало их сказать «да».

Наконец спор стих, и величественная фигура в желтой тоге выросла у входа в мое бунгало.

— Мы решили, что глупо запрещать идти к нам человеку, имеющему такие зоркие трубы. Все равно ты сможешь увидеть, что делается в Олдоиньо-Ленкийо, и без нашего разрешения. Поэтому мы не против, чтобы ты был среди нас в день праздника. Но наше решение — это еще не голос моранов. Если они скажут «нет», тебе придется уйти.

— Но можете ли вы заверить меня, что если мораны не захотят видеть меня, то они сначала скажут «нет», а потом уже поднимут копья? — спросил я.

— Мораны сначала скажут «нет», — уверенно ответил старец. — Только тогда уж не задерживайся.

Старики скрылись в темноте, и почти тут же даманы начали свой ночной концерт. И тогда мне вдруг пришла в голову мысль, что, не будь даманов, мне, быть может, и не удалось бы посмотреть, как нилотские парни делаются моранами.

 

Глава двадцать вторая

На ослах к вершине Олдоиньо-Ленкийо. — Мораны сказали «да». — Мзее Лангидо посвящает меня в таинства организации моранов. — Энгибата — сезон вербовки. — Эмболосет — праздник начала периода посвящения. — Мораны «подлинные» и «фиктивные». — Эндунгорре — день проклятия ножа. — Почему женщины радуются поражению своих возлюбленных? — Эното: младшие мораны делаются старшими моранами, а старшие мораны — младшими старейшинами. — «Так что не так-то все просто у самбуру»

Через несколько дней, навьючив багаж на ослов, мы отправились с Лангичоре по едва заметной тропе к плоской вершине Олдоиньо-Ленкийо. К концу следующего дня мы были уже там.

Полторы сотни моранов, уже успевших разрисовать свои тела, встретили нас громкими криками, в которых, правда, я не различил ни вражды, ни дружелюбия. От старейшин, очевидно, они уже знали, что мне разрешено подняться на священные горы из-за «зорких труб», и тотчас же начали изучать бинокль. Я терпеливо объяснял, как им пользоваться, с удовлетворением отмечая, что мораны проникаются все большим уважением к оптике. Они пришли в особый восторг, когда увидели километрах в восьми на равнине группу из пяти своих сверстников, спешивших, очевидно, на церемонию в горы. «Труба видит не только зверей, но и людей», — говорили парни, передавая бинокль друг другу.

Когда все насмотрелись в бинокль, предводитель моранов — юноша в огромном венке из страусовых перьев — подал всем сигнал замолчать и обратился ко мне:

— А если мы скажем тебе «нет», что будет тогда?

— Тогда я заберусь на какое-нибудь дерево или скалу, где ваши глаза не найдут меня, но откуда мои трубы отлично будут видеть вас, и стану наблюдать за всем происходящим оттуда, — без обиняков признался я.

Нилоты любят правду, особенно тогда, когда в интересах говорящего ее лучше было бы утаить. По толпе прокатился гул одобрения тому, что я не скрыл своих намерений.

— Покажи нам хоть одно место, где бы ты мог спрятаться и наблюдать за нами, — властно потребовал юноша в венке.

Я указал на плоский, поросший кустами останец, возвышавшийся километрах в трех от нас. Конечно, в бинокль я бы мог кое-что разглядеть оттуда, но о том, чтобы на таком расстоянии сделать приличные снимки, и думать было нечего.

— Если твои трубы увидят с этого утеса нас, значит, отсюда ты так же хорошо можешь рассмотреть и что делается на утесе, — посовещавшись с товарищами, произнес юноша.

— Конечно, — ответил я и навел бинокль на утес. — Там среди кустов на двух больших камнях сидят два дамана размером чуть меньше своих товарищей, — улыбаясь, сказал я и протянул ему бинокль.

— Верно, там сидят два дамана, — подтвердил он и передал бинокль по кругу.

Не меньше часа разглядывали юноши даманов, о чем-то оживленно спорили, кричали и смеялись. А я сидел рядом с ослами и слушал, как стучит мое сердце: да — нет, да — нет, да — нет…

Потом юноша в страусовом венке пошел в хижину одного из старейшин — мзее Лангидо. Вскоре тот появился в дверях своего жилища и направился ко мне.

— Мораны сказали «да», — улыбнулся Лангидо и протянул мне руку.

Потом все мораны тоже подходили ко мне, приветливо улыбались, хлопали по плечу и пожимали мою руку.

Когда процедура приветствия закончилась и я начал сгружать с ослов багаж, Лангидо вновь подошел ко мне.

— Тебе повезло, мхашимиува, — проговорил он. — Еще сегодня утром, когда я предупредил моранов о твоем приезде, большинство из них не хотели принять тебя. Но ты был прям и честен с ними. «Этот человек ведет себя как моран, и поэтому он может быть с нами и узнать, как появляются новые мораны», — решили они, поговорив с тобой.

— А что, мзее, воины, которые разрешили мне остаться, после церемонии посвящения мальчиков на следующий же день перестанут быть моранами и сделаются старейшинами?

— Нет, мхашимиува, так, как ты говоришь, быть не может, — усмехнулся он. — Когда я был молод, я служил в колониальных войсках и понял, что армия у англичан устроена так же, как наше войско. Разве могут в один день из армии уволить всех опытных солдат и заменить их новобранцами? Кто же будет их учить? Кто же возьмется за копья, если надо будет защищать стада и женщин? Те мораны, что разговаривали с тобой, будут оставаться моранами еще три-четыре года.

— Разве вскоре за церемонией посвящения мальчиков в мораны у самбуру не следует церемония посвящения воинов в старейшины? — удивился я.

— Следует. Но ведь моран морану рознь. Одни делаются старейшинами, другие остаются воинами.

— Я не знал об этом, — сознался я. — Расскажи подробнее, мзее.

Лангидо раскурил протянутую мной сигарету, пару раз затянулся и принялся просвещать меня в делах моранов.

— Все начинается с энгибаты. Это не праздник и не церемония. Энгибата — это несколько лет, во время которых выявляют мальчиков, достойных сделаться моранами. Мальчишки ждут не дождутся того дня, когда они смогут скинуть с себя детские одежды и надеть тоги воинов. Я вспоминаю свое детство. Как только у меня появились волосы в тех местах, где раньше никогда не росли, я начал молить своего отца помочь мне сделаться мораном. Мои сверстники добивались того же. И тогда мой отец и их отцы пошли к старейшинам в отставке и сказали, что подрастают новые мораны. Старейшины согласились объявить энгибату — сезон вербовки кандидатов в мораны. Вместе со своими двумя сверстниками, которые тоже почувствовали, что их руки достаточно сильны, чтобы бросать настоящее копье, я начал ходить от енканги к енканге, выясняя, кто среди соседей может стать мораном. Мы ходили долго, около года, посещая каждую енкангу по три-четыре раза.

Тем же самым занимались и мальчишки, которые завтра должны сделаться моранами. Кроме этого они собирали подарки от своих друзей и родственников, которые затем вручили влиятельным старейшинам, могущим ускорить начало церемонии посвящения. В мое время старейшины не требовали подарка, нашей главной задачей было собрать как можно больше мальчиков, стремящихся стать воинами.

— Сколько же человек должно быть в такой группе?

— Обычно бывает 150–200 мальчиков. Когда их наберут, совет старейшин объявляет о проведении эмболосета — праздника, возвещающего начало периода посвящения. Это в основном праздник для родителей посвящаемых, радующихся тому, что у них подросли сильные и здоровые дети, которые со дня на день должны сделаться взрослыми. Несколько недель длится эмболосет, и каждую ночь мы танцуем и пьем пиво, радуясь за своих детей.

— Сами мальчишки, наверное, тоже с радостью отмечают это событие?

— Нет, мальчишкам в эти дни бывает не до веселья. В тот самый день, когда объявляется о начале эмболосета, из числа старейшин, а иногда и старших моранов, ол-Киамаа назначает наставников, воспитателей посвящаемых. Этих наставников называют «ил-пирони».

Те, кто завтра сделаются моранами, еще три месяца назад ушли со своими наставниками в буш, — продолжал старик. — Там ил-пирони рассказывали им, чем мальчик отличается от взрослого мужчины. Под руководством ил-пирони мальчишки соревновались в стрельбе из лука и метании копья, боролись друг с другом, совершали долгие переходы через пустыню в дневной зной и ночную тьму. Затем они поднялись в горы Олдоиньо-Ленкийо, чтобы оставить там «дух детства» и стать взрослыми.

— А как им удается оставить «дух детства»? — ухватился я за фразу Лангидо.

— Если ты решил стать мораном, мы научим тебя. А непосвященным это знать ни к чему. Но те мальчишки, которые поднялись в горы, уже узнали все, что им нужно. Они получили также новое имя. После этого ил-пирони сообщили нам, что пора делать их моранами. Вот почему завтра мы и проводим джандо.

— А как называется эта церемония?

— Не спеши, мхашимиува. Чем задавать вопросы, лучше дай мне доброго табаку и слушай. То, что будет завтра, это тоже событие не одного дня. Завтра начинается эмурата татенье — посвящение в подлинные мораны. Я же тебе сказал, что энгибата длится несколько лет. Сегодня группа кандидатов в мораны подобралась в одном месте на землях самбуру, через месяц она появится в другом, через полгода — в третьем. Ведь не все юноши самбуру посвящаются в «Горах ребенка» и не все в один день. Поэтому эмурата татенье — это целый период, три-четыре года, во время которого повсюду на землях самбуру может совершаться джандо. Завтра — лишь первая церемония этого сезона, обрезание первой группы юношей, набранных в текущей энгибате.

— Теперь я понял все, кроме одного: почему воины, которые пройдут посвящение завтра, называются «под-лин-ны-ми моранами»? Разве бывают еще и «ненастоящие мораны»?

— Не понял потому, что спешишь со своими вопросами, мхашимиува. В течение ближайших четырех лет, начиная с завтрашнего дня, юноши будут посвящаться в воины. Все они считаются воинами одного поколения. Но через четыре года истечет срок начинающегося завтра эмурата татенье. Все юноши, сделавшиеся воинами за эти четыре года, соберутся на праздник закрытия сезона эмурата татенье. Праздник называется эндунгорре — «день проклятия ножа». В этот день мораны предают проклятию нож, символизирующий инструмент, которым было совершено обрезание всем «подлинным моранам» одного поколения. Каждый моран приносит на праздник пойманную в кустах птицу турача и на виду у собравшихся ломает ей ноги и выкалывает глаза. Это предостережение. Любого, кто в следующие четыре года сделает кому-нибудь из мальчиков самбуру операцию обрезания, ждет та же участь, что и турача. Поэтому новых моранов в ближайшие четыре года не появляется. А юноши, уже посвященные в мораны, уходят в буш и поселяются в маньяттах. Ты, наверное, знаешь, мхашимиува, чем занимаются молодые мораны, живущие в маньяттах.

— Знаю, мзее.

— Ты думаешь, мораны только и делают, что таскают за хвост львов, отбивают скот у соседей и соревнуются со своими сверстниками в прыжках в высоту? Это само собой. Но главное — это то, что молодые мораны всеми силами стараются выжить из маньятт старших моранов, представителей предыдущего поколения, и сделаться хозяевами лагерей. Сначала им это не удается. Но по мере того, как молодые мораны мужают, набираются сил и опыта, они в соревнованиях, а иногда и совсем в недружеских схватках берут верх над старшими.

Когда молодые женщины только и говорят о том, что молодые мораны все чаще выходят победителями над засидевшимися в маньяттах «стариками», ол-Киамаа принимает решение о проведении новой церемонии — эното. На ней «подлинные» младшие мораны делаются старшими моранами, а старшие мораны предыдущей марика переходят в группу младших старейшин.

Однако по мере того, как старшие мораны делаются старейшинами, число воинов, особенно младших моранов, все уменьшается, потому что проклятие, произнесенное во время эндунгорре, продолжает действовать. И тогда года через два после того, как прошло эното, ол-Киамаа принимает решение о наступлении нового посвящения в мораны. Но запомни: период посвящения в мораны новый, а энгибата — старый.

— Не понимаю, мзее.

— Сейчас поймешь. И завтра, и примерно через десять лет, когда наступит новый период посвящения в мораны, будет оставаться в силе один и тот же цикл энгибаты. Поэтому и завтрашние мораны, и те, кто сделаются воинами через десять лет, будут считаться моранами одного поколения, одной возрастной группы. Ты помнишь, я говорил, что завтра начинается эмурата татенье и воины, прошедшие ее, будут называться «подлинными моранами»? А вот через десять лет будет проводиться эмурата кенианье. Это второй цикл одного и того же периода энгибаты. После этой церемонии у нас появятся «фиктивные мораны».

— Какая между ними разница? — поинтересовался я.

— Разница та, что срок службы «фиктивных моранов» в два-три раза короче, чем «подлинных моранов». И подлинные мораны, которые появятся завтра, и фиктивные мораны, которые будут посвящены через десять лет, хотя и разного возраста, но принадлежат к одной возрастной группе, к одному циклу энгибаты, к одному поколению. Когда через два года после начала эмурата кенианье будет объявлено новое эното, младшие фиктивные мораны быстро сделаются старшими моранами, а подлинные мораны, хоть и сделавшиеся воинами на три-четыре года раньше, будут продолжать оставаться таковыми еще пару лет. Затем, решив жениться, они будут покидать маньятты, а ряды воинов станут пополнять обрезанные за период эмурата кенианье новые фиктивные мораны. Поэтому у самбуру всегда есть достаточное число и опытных старших моранов, и рвущихся в бой новичков, мечтающих показать свою удаль и отвагу. На всей земле самбуру, в самых далеких маньяттах и енкангах, все мужчины сплочены в единую организацию и знают в ней свое место. То там, то здесь проходят церемонии и праздники, то там, то здесь мальчики делаются воинами, а воины — старейшинами. Но никогда не бывает так, чтобы все мораны одновременно сделались старейшинами. Так что, мхашимиува, не все так просто у самбуру.

— Да, совсем не просто, — согласился я.

Старик потянулся за новой сигаретой, выкурил ее и только потом заключил свой рассказ поучительным тоном:

— Моран — главная фигура у самбуру. Вся жизнь племени связана с ним, все церемонии посвящены ему. Все хотят быть моранами, потому что они в центре жизни и внимания всего племени. Вот почему завтра — большой день. И тебе повезло, что ты попал на эмурата татенье, да еще и в «Горах ребенка».

 

Глава двадцать третья

Наставники ил-пирони трубят в рог. — Посвящаемые возвращаются из лесных лагерей. — Клятва оружию. — Олайони — мальчишки без детства. — Так уж ли отличается эмурата татенье от инициации древних латинян? — Жертвенный вол истекает кровью. — Лангичоре берется за нож. — «Пересдавать» испытание на право стать мужчиной нельзя. — О-сиполиоли начинают метать любовные стрелы. — И вновь встает вопрос: «Кому же принадлежала первая корова?»

Утро началось торжественно и тихо. Эта тишина, столь необычная для шумных селений самбуру, особенно подчеркивала значимость наступающего дня. Как только взошло солнце, старшие мораны в красных тогах вышли на середину лужайки на дне долины и, став в два ряда друг против друга, скрестили над головами копья. Усевшиеся на почтительном расстоянии взрослые мужчины и женщины молча наблюдали за происходящим.

Как раз в тот момент, когда красный круг солнца целиком выкатился из-за горизонта, со стороны темных, еще неосвещенных ущелий послышались резкие звуки. Это трубили в рога ил-пирони, возвещая всех присутствующих о том, что мальчики могут стать мужчинами. Они трубили долго, и мрачные ущелья, подхватывая надрывные звуки, эхом разносили их по «Горам ребенка». Звуки сгоняли с гор «дух детства», оставленный там прошлой ночью мальчишками, но еще «скрывающийся в лесу» и способный поэтому «вновь вселиться» в своих бывших хозяев.

Потом надрывные звуки оборвались, и из леса появились ил-пирони. Они шли высоко подняв головы, преисполненные чувства той высокой ответственности, которая на них возложена. За ними, выстроившись в три ряда, шли посвящаемые. Мальчишки остались на опушке, а ил-пирони с гордым видом прошли сквозь строй моранов под скрещенными над их головами копьями. Это была «клятва оружию моранов», подтверждающая, что посвящаемые прошли весь положенный курс наук и могут сделаться достойными воинами.

Я подошел поближе к мальчишкам, сгрудившимся на опушке. Всем им было лет по четырнадцать — пятнадцать. Сегодня ночью у них были острижены волосы, которые вместе с «душой ребенка» остались в лесу. Теперь на их бритых головах были намалеваны белые полосы. Это знаки посвящения. Белый цвет символизирует чистоту и указывает на то, что юноша достоин стать мораном. Мальчишеские тела были слегка смазаны жиром и ярко блестели на солнце. Единственное, что на них было надето, — это крошечная набедренная повязка. Она была сделана из кожи жертвенного быка, которого закололи три месяца назад, когда взрослые, празднуя эмболосет, отправили своих сыновей в лес вместе с ил-пирони.

Тесно прижавшись друг к другу, мальчики стояли на опушке, наблюдая за происходящим. В их глазах выражались и страх и радость. Конечно, они побаивались предстоящей таинственной церемонии, сопровождающей мучительную операцию. Но в то же время радовались тому, что с сегодняшнего дня они делаются полноправными членами общества, мужчинами, моранами, которым будут завидовать и мальчишки помоложе, и мужчины постарше.

За исключением собственных родных, они боятся взрослых, потому что неписаные законы нилотской этики обязывают олайони исполнять любое приказание старших. А приказание это может быть каким угодно. Не раз мои взрослые спутники-нилоты отправляли совершенно незнакомых им мальчишек куда-нибудь за десять километров в енкангу среди буша отнести туда подарок своему родственнику или приказывали притащить воды из родника, бьющего где-либо на склоне горы. И олайони безропотно исполняли это распоряжение, потому что присущие обществу многих африканских племен формы эксплуатации детей взрослыми закреплены традицией нилотов. Такая эксплуатация — логическое следствие деления общества на возрастные группы, и не маленьким беззащитным олайони замахиваться на давнюю традицию. Именно поэтому каждый нилотский мальчишка с нетерпением ожидает конца своего детства.

Еще одно испытание, и им больше не надо будет безропотно исполнять причуды и приказы взрослых. Наоборот, во многом старейшины будут прислушиваться к ним — воинам, сжимающим в твердых молодых руках копье и оберегающим род от врага. Отныне они будут чувствовать себя в безопасности в компании своих сильных вооруженных сверстников и даже смогут наводить страх на других. Теперь они наверстают упущенное и познают то, чего не знали в детстве, — свободу, игры и развлечения. Наверное, тяжелое детство и объясняет то озорство, бесшабашность, которые на первый взгляд уже не по возрасту моранам.

Хотя в церемонии превращения мальчика в мужчину у нилотов есть своя специфика, в основе своей она очень мало отличается от того, что еще древние латиняне называли «initiatio» — инициация, посвящение. Как древние римские юноши, мечтавшие скинуть toga pretexta, были готовы на любое испытание, так и нилотские олайони согласны на все, чтобы сбросить мальчишеский наряд. Переход из мира детства в сложный мир взрослых сопровождается торжественными и таинственными церемониями не только у людей древности или первобытных племен современности. Разве приобщение юноши к таинству мессы на первом причастии в любой ультрасовременной католической стране — не завуалированный религиозной обрядностью отголосок той же первобытной церемонии, что разыгрывалась на моих глазах в горах Олдоиньо-Ленкийо?

Вновь затрубил рог, и на уже залитом солнцем склоне долины показалась процессия, состоящая из старейшин и младших моранов в красных накидках. Они гнали перед собой вола, на лбу которого, как и у посвящаемых, была намалевана белая полоса. Такими же полосами был исчерчен его круп. Это было жертвенное животное посвящаемых.

Только вола приносят в жертву духам посвящаемых, оставленным этой ночью в горах. «Поскольку вол никогда не крыл корову, он сродни олайони, не знающим женщин», — объясняют самбуру.

Вола привели на дно долины. Младшие старейшины и младшие мораны окружили его, а предводитель старших моранов, издав громкий клич, вонзил меч в горло животного. Волу не дали упасть на землю. Сгрудившиеся вокруг мужчины поддерживали его, и, когда по могучему телу пробежала последняя конвульсия, предводитель старших моранов поднес к ране, из которой хлестала кровь, церемониальный рог.

Как только красная пена полилась через край, он отпил из рога глоток и передал его предводителю старших старейшин. Вновь откуда-то из горных ущелий послышались трубные звуки. Тогда ил-пирони, окунув в рог свои указательные пальцы, разрисовали себе лбы кровью, а затем направились в сторону опушки, где сгрудились олайони. Минут десять они что-то объясняли мальчишкам. Затем те выстроились в три шеренги и под водительством своих наставников вышли на площадку, где был заколот вол. Предводитель старейшин подошел к ним и, обмакнув в рог указательный и средний пальцы, начал замазывать кровью белые полосы на лбу у посвящаемых. Это была церемония, преисполненная для присутствующих глубокого смысла. Кровь домашнего скота у нилотов — символ жизни, она вселяет в воинов силу и доблесть. Белый цвет детства, замазывавшийся старейшиной, уходил в прошлое. Символом будущих моранов становился красный цвет мужества. Кровь вола, принесенного в жертву «духу детства», отныне будет связывать всех посвященных друг с другом и с их мифическим покровителем.

Замазав белую полосу на лбу у последнего олайони, предводитель старейшин обратился с заключительным напутствием к посвящаемым. Старик говорил о том, какая это честь быть мужчиной, и о том, каким нужно быть отважным и сильным, чтобы оправдать доверие соплеменников.

Когда старший старейшина произнес последнюю фразу и над долиной воцарилось гробовое молчание, из-за туши поверженного вола появилась фигура Лангичоре. На нем была ярко-желтая тога, выделявшая его среди других мужчин в красных одеяниях. Это внезапное картинное появление произвело впечатление даже на меня. Медленным, размеренным шагом он подошел к старейшине, взял у него из рук рог и выпил оставшуюся в нем кровь. Потом молча кивнул в сторону ил-пирони, только и дожидавшихся его сигнала. Один из наставников посвящаемых, стоявших в первом ряду, взял за руку первого олайони и ввел его в центр площадки, которую мораны устлали коровьими шкурами.

Усевшись на одну из шкур, ил-пирони снял с посвящаемого набедренную повязку и, уложив мальчишку на шкуры, обвил его ноги своими ногами. Голову посвящаемого наставник сунул себе под мышку, а второй рукой сжал обе ладони олайони. Вытащив из складок своего одеяния отточенный до блеска кусок ножа, Лангичоре приступил к делу.

Старик действовал нарочито медленно, чтобы и страшная боль, и вид крови, и воцарившаяся вокруг гнетущая тишина навсегда остались в памяти посвящаемого, усилили значимость происходящего. Иногда он останавливался и, наклонившись к олайони, что-то говорил ему, широко раскрыв глаза и жестикулируя окровавленными руками.

Три старших морана стояли рядом, наблюдая за выражением лица оперируемого. Не то что крика — малейшей гримасы от боли было бы достаточно для того, чтобы прослыть недостойным стать воином и быть с позором унесенным с «операционного стола». Но посвящаемые вели себя стойко. Однако, по-моему, осознанно контролировали себя олайони лишь в начале операции. Затем, когда наступала ее самая мучительная часть, юноши попросту теряли сознание. Во всяком случае, после окончания процедуры никто из посвященных не покинул «операционную» самостоятельно. Два-три морана поднимали юношей со шкур и относили в тень.

Весь день до заката солнца не покладая рук орудовал Лангичоре, лишь один раз с уст оперируемого мальчишки сорвался вопль. Стоявшие на страже мораны тут же отобрали несчастного юношу у пытавшегося возразить что-то ил-пирони и отнесли его в хижину. Мальчишку ждала незавидная участь: всю жизнь он будет ходить теперь в одежде олайони, не сможет носить оружие взрослых, иметь семью или право голоса в ол-Киамаа. Экзамен на право быть воином и мужчиной у нилотов сдают лишь один раз. «Пересдача» здесь не допускается.

Зато родители посвящаемых вели себя не столь сдержанно. Матери при виде крови иногда закрывали руками глаза и вскрикивали, отцы разрешали себе давать советы Лангичоре.

Вечером, когда был обрезан последний юноша и в енканге начались торжества по поводу появления молодых моранов, сердобольные родители сделались главным объектом добродушных насмешек и шуток всех собравшихся. Выходя по очереди к костру, соплеменники изображали отцов и матерей со слабыми нервами и требовали, чтобы они сами при всех повторили то, что делали или говорили, наблюдая днем за действиями Лангичоре. Матери олайони обычно отказывались исполнять желание собравшихся, а подвыпившие отцы с удовольствием играли самих себя. Отцы были в добродушном настроении, потому что, в сущности, это был и их праздник. Пока их сыновья были всего лишь олайони, отцы в ол-Киамаа пользовались очень небольшим влиянием. Теперь же, сделавшись отцами моранов, они за один день приобрели немалый авторитет.

Недаром пиршество, устраиваемое после окончания церемонии инициации, называется Ол Гор Огор эл Айон Эмерата — «вечер прыжков через препятствия». Развеселившиеся отцы действительно прыгали через камни и бревна, причем эти препятствия символизировали их сыновей, «мешавших» им до сих пор занять должное место в совете старейшин.

Одни только посвященные не участвовали этим вечером в веселом пиршестве. Придя в себя после операции, они скрылись на несколько дней в материнских хижинах, разукрашенных в честь новоиспеченных моранов зелеными ветвями ююбы. Дней десять юноши, пока совсем не поправятся, будут лежать дома, и никто, кроме матерей, приносящих им парное молоко, не может их видеть.

Затем, окончательно окрепнув, юноши распишут свои лица пеплом и сплетут огромные венки-короны из перьев страусов и турачей. Моранов в таких нарядах называют о-сиполиоли — «недавно посвященные». В первую ночь полнолуния о-сиполиоли соберутся на площадке, где сделались моранами, и услышат от своих ил-пирони последние наставления, необходимые взрослому мужчине. Они узнают, что, поскольку они принадлежат к одной возрастной группе и считаются друг другу «братьями», они не могут жениться на сестре своего друга. Браки между их детьми также противоестественны, так как для детей своих сверстников — все они «отцы». О-сиполиоли узнают так же, как можно любить девушку, не имея от нее детей, и получат от наставников «любовные» лук и стрелы, а также черную тогу «морана, ищущего подругу».

Когда все о-сиполиоли обзаведутся подругами, они вновь собираются в месте своего посвящения, сбривают с головы волосы, успевшие вырасти после инициации, и начинают именоваться илбартони — «бритоголовыми». Это и есть младшие мораны. Отныне они имеют право носить красную тогу — одежду мужественных, щит и длинное копье. Только древко у их копья коричневого цвета, а у старших моранов — черного. Через несколько месяцев их волосы отрастут настолько, что их уже можно будет заплетать в длинные тонкие косички и делать из них замысловатые прически. Такие прически свидетельствуют о том, что младший моран уже имеет определенный стаж и что ему пора доказать свое мужество.

Теперь воины сами ищут случая проявить удаль и отвагу, доказав своей подруге, что она не ошиблась в избраннике, а старшим моранам — что они способны достойно заменить их. Раньше, во времена торговли живым товаром, лучшим способом доказать свою смелость было «смочить» копье кровью работорговца. Потом мораны у самбуру начали довольствоваться поединком со львом. Сейчас для того, чтобы прослыть настоящим мораном, можно никого не убивать, но принять участие в десятке успешных рейдов за скотом. И чтобы прослыть мужчинами, мораны устремляются на земли соседних племен и порой без всякой надобности угоняют у них коров…

Доказать нилотам, что это противозаконно, никто не может. «Когда мы пришли на эти каменистые равнины с севера, у местного населения не было ни коров, ни коз, ни верблюдов. Весь домашний скот в округе произошел от пригнанного нами скота и поэтому принадлежит нам», — заявляют самбуру.

Но ближайшие соседи самбуру — скотоводы-туркана, живущие там, где кончаются зеленые горы Кулал и вновь начинаются черные вулканические пески и туфы, не желают уступать им приоритет в обладании первой коровой. Они тоже пришли с севера, пригнав из своего нильского очага тысячные стада. Как гласят легенды туркана, до их появления немногочисленные аборигены занимались по берегам Бассо-Нарок лишь охотой и собирательством. Поэтому туркана уверены, что коровьи и верблюжьи стада на севере Кении ведут свою родословную именно от скота, принадлежавшего в те далекие времена им.

Так возникают бесконечные конфликты, племенные стычки, во время которых огромные, в тысячи голов стада переходят от одного племени к другому. Неразрешимый ныне вопрос: «Кому принадлежала первая корова на берегу озера Рудольф?», уходящий своими корнями в племенную историю, стал сегодня чуть ли не главным фоном внутриполитического положения на севере Кении и Уганды, на юге Судана. Почти ежемесячно газеты сообщают о «рейдах» нилотов вдоль побережья нефритового озера…

 

Ремесленники или кудесники?

 

Глава двадцать четвертая

Тщетные попытки найти современные следы древней культуры железа. — «Саранчовый край» между озерами Мверу-Вантипа и Руква. — Д. Ливингстон свидетельствует: «Страна эта, изобилующая болотными рудами, чрезвычайно богата железом превосходного качества». — Чимпекве — мифический пожиратель бегемотов замбийских топей. — Первая встреча с африканским металлом. — «Кузнецы, делавшие эти мотыги и топоры, живут среди болот Бангвеулу»

Несколько лет я пытался найти нить, которая привела бы меня к современным следам древней железной культуры в Африке. В Мероэ, который нередко называют «Бирмингемом древней Африки», я видел лишь очень старые, десяти метровой высоты груды шлака — свидетельства некогда могучей цивилизации, существовавшей на территории современного Судана в VI–IV веках до н. э. На суахилийском побережье — в деревнях вокруг Момбасы, Малинди, Багамойо, в тех местах, откуда, по словам средневековых географов, поставляли черный металл в Аравию и Индию, сегодня бородатые старцы в чалмах качают головами и сетуют, что заводское железо заставило местных кузнецов забыть свое искусство.

Длиннющие копья, которые в Уганде сбывают доверчивым туристам как «древнее оружие», на самом деле изготовлены в городах из рессор выброшенных на свалку автомобилей. В Заире я набрел на целую лесную деревню, чье население некогда принадлежало к привилегированной «гильдии кузнецов». Теперь же в деревне живут только женщины да дети, все мужчины подались на заработки на медные шахты. Кое-где еще сохранились ямы, где некогда плавили металл. Но человека, который мог бы показать весь процесс древней плавки, так и не нашлось.

Не увенчались успехом поездки к готтентотам Ботсваны, к малавийским ангони, плавание на пироге по Замбези через землю баротсе. Все те, кто раньше жил ремеслом металлургов и кузнецов, теперь считали за счастье найти на дороге гнутый гвоздь.

Я начал склоняться к мысли, что древняя африканская металлургия — лишь достояние истории, что в наши дни уже нельзя увидеть это овеянное легендами и мистикой таинство, в результате которого полуобожествленный «хозяин железа» превращает рыхлую болотную руду в блестящий твердый металл…

Но вот на замбийском берегу озера Танганьика, в Касаба-Бей, где расположено управление недоступного для туристов Национального парка Сумбу, я познакомился с Пэтом — ученым-биологом, который, наверное, полжизни провел летая на своем вертолете над здешними болотами. Он вел наблюдения за саранчой на территории, зажатой между двумя озерами — замбийским Мверу-Вантипа и танзанийским Руква. Прибрежные плавни этих водоемов слывут одним из главных рассадников красной саранчи. В тревожные для Центральной и Южной Африки 1985–1987 годы, когда на смену засухе пришли сильные дожди, прожорливые акриды там настолько размножились, что угрожали уничтожить около половины урожая всего южноафриканского региона.

Поэтому за саранчой здесь постоянно ведется неусыпная слежка. Стоял март. Для Пэта это была самая страдная пора: он следил за местами, где саранча формирует свои грозные войска, подвозил туда ядохимикаты, опрыскивал ими районы главных скоплений насекомых.

Я обрадовался возможности полетать вместе с ним над этим огромным и недоступным большую часть года краем, изолированным от всей Замбии болотами, да еще и на такой высоте, с которой можно разглядеть даже саранчу. Это было тем более интересно потому, что незадолго до своей кончины в этих местах побывал Д. Ливингстон. Во времена великого шотландского путешественника район этот был густо заселен, на протекавшей неподалеку многоводной и бурной реке Луфубе существовали мосты, на пути попадалось множество деревень. Но что самое интересное — во всех окрестных селениях плавили металл. Богатый болотными рудами край — от южного берега Танганьики до топей озера Бангвеулу — еще в середине прошлого века славился своими кузнецами.

Интересно, осталось ли что-нибудь от этой древней культуры до наших дней? — подумал я, с нетерпением дожидаясь, когда Пэт закончит возиться с вертолетом. Он собирался сделать очередной облет озера Мверу-Вантипа, а затем лететь в Мансу, центр провинции Луапула, согласовывать с местным начальством меры по борьбе с саранчой. Все путешествие должно было занять дней пять.

Летели мы низко, но ничего интересного не видели. Между заповедниками Сумбу и Мверу простирается красная однообразная пустошь. Границы «болотного парка» отмечены самой природой: краснозем неожиданно сменяется черным месивом болотных почв, редкие кустарники — зеленью осок и блюдцами темной стоячей воды. Кое-где торчат однобокие корявые деревья, почти лишенные листвы, но сплошь увешанные фестонами лишайников, которые окутывают стволы серо-белым одеялом и свисают с ветвей в виде длинных лохмотьев, развевающихся на ветру. Очень много деревьев повалено. Но животных, если не считать нескольких буйволов, не попадалось.

Я спрашиваю Пэта, что охраняется в этом безжизненном болоте.

— Скорее всего, миф. Когда смотришь на этот хаос воды и осоки, кажется, что здесь самое подходящее место для бегемотов. Кругом их всюду много — и в Танганьике, и в Мверу. Но в Вантипе, где вокруг нет ни людей, ни хищников, так же как и в Бангвеулу, окруженном гигантским поясом болот, бегемоты почему-то не живут. Спросите у любого из местных африканцев, что тому причиной, и они с уверенностью ответят: чимпекве. Это какое-то легендарное существо, которое, как уверяют местные жители, обитает в болотах и поедает бегемотов.

— Но неужели, четыре года летая над этими болотами, вы ни разу не напали на следы такого крупного животного, которое может одолеть бегемота? — спросил я.

— Я не могу утверждать, что видел его, хотя несколько раз у восточного берега Бангвеулу с воздуха преследовал какое-то не вполне понятное существо. Батва, которые живут в топях Бангвеулу, вырезают из дерева примитивные изображения чимпекве, которому поклоняются. Они уверяют, что животное это напоминает молодого носорога, но волосатое, с длинной шеей.

— Всегда ли так безжизненно выглядит этот «болотный заповедник»?

— Нет. В сухой сезон, когда кругом пересыхают реки, здесь собираются огромные стада слонов. Пожалуй, нигде в Замбии их не бывает так много. Увеличиваются и стада буйволов. И буйволы и слоны без страха ходят по топям Вантипы, откармливают здесь свой молодняк. А вот бегемоты не приживаются. Заинтересовавшись слухами о чимпекве, я вскоре после своего приезда на борьбу с саранчой подговорил двух друзей, и мы провернули одно Дело: перевезли из соседнего заповедника Лусенга в Вантипу четырех молодых гиппопотамов. Тогда я как раз все время летал над озером. Бегемоты преспокойно паслись восемь дней вблизи того места, где мы их выпустили. Но на девятый день один из них пропал, а в течение следующей недели я потерял из виду и остальных. Это были два самца и две самки. Так что если они выжили, то должны бы уже начать размножаться.

К вечеру мы долетели до Кавамбвы, одного из районных центров провинции Луапула, а точнее, перекрестка шести дорог-троп, которые сходятся сюда со всех концов этой огромной, только начинающей пробуждаться от первобытного сна провинции Замбии. Попасть сюда из столицы по суше невозможно из-за бездорожья. Города «медного пояса» вроде бы и близко отсюда, но между ними и Луапулой в замбийскую территорию глубоко вдаются земли Заира. Чтобы проехать тут из одного района Замбии в другой, надо иметь заирскую визу. А получить ее опять-таки можно лишь в недосягаемой столице.

Помню, я как-то попал в Лусаку, когда в Замбии проходили выборы. Вся страна три дня ждала итогов голосования в двух избирательных округах Луапулы. Из-за этого на три дня задерживалось подведение итогов выборов во всей республике и формирование правительства. Оказалось, что где-то пирогу, на которой везли в центр урны с бюллетенями, перевернул крокодил. Где-то полицейский джип с документами увяз в трясине, и его не могли найти на протяжении целых суток. Именно Луапулу имели в виду на одной из конференций правящей партии ЮНИП, где говорили, что есть еще в стране отдельные деревни, жители которых «до сих пор не знают, что Замбия добилась ликвидации колониализма».

Но в Кавамбве сходятся шесть троп, и это делает ее не только районным, но и торговым центром. Сюда на рынок стекаются товары со всех окрестных деревень.

Потратив на рынке не так уж много времени, я наконец нашел то, что искал. Степенные старики разложили под деревом мотыги, топоры, копья. Подобные нехитрые орудия земледельцев и охотников не редкость на деревенском базаре. Но то, что мне везде попадалось до сих пор, было либо заводского изготовления, либо сделанное на месте, но из привозного металла. Такое «старое оружие» всегда предательски блестит и качество металла почему-то мало отличается от шведских марок стали.

Но здесь у копий и мотыг цвет был тускло-черный, металл не обработан, весь в кавернах, с изломами.

Я попросил полицейского быть переводчиком. Старики рассказали, что льют металл из руды, которую достают со дна речушек, текущих где-то к югу от Бангвеулу. Руду эту они обозначали словом «мотапо», что сразу же заставило вспомнить о происхождении названия государства Мономотапа. Еще старики рассказывали, что раньше их ремеслом жило много деревень, но сейчас молодежь не хочет учиться такому сложному делу. Да и прибыли оно дает мало. Крестьяне предпочитают покупать мотыги в лавках, там они дороже, но прочнее. На копья тоже спрос мал, потому что охота на крупного зверя почти кругом запрещена, а воевать перестали. Поэтому кузнечным делом по старинке занимаются лишь одиночки, которые время от времени через посредников присылают им, старикам, свои изделия.

Значит, «железный промысел», о котором писал Ливингстон, еще не совсем забыт. Я попросил полицейского спросить, как добраться до деревень, где плавят мотапо. Но старики толком ничего не объяснили. Они говорили, что кузнецы живут среди болот Бангвеулу, где-то между деревнями Калиманкунде и Бвалья-Мпондо.

Уже в самолете, направляясь к озеру Мофве, которое решил по пути исследовать Пэт, я нашел на его картах эти деревни. Они находились в самом центре огромного пятна, заштрихованного голубыми черточками болот. Но я подумал, что, раз оттуда на далекий рынок Кавамбвы попадают копья и мотыги, значит, туда все-таки можно добраться.

Пэт толкает меня и пальцем показывает вниз. Между нами и землей (а вернее, водой) летит гигантское полчище саранчи. Пятно впереди, которое поначалу показалось мне облачком, вскоре тоже оказалось стаей.

— Это пришельцы, — объясняет Пэт. — Красная саранча, что живет на Руква и Вантипа, еще не созрела для больших перелетов. А это так называемая кочующая саранча. Она, очевидно, появилась здесь из Заира. Так что придется менять журналиста на яд: надо заняться этой гостьей. Есть два варианта. Либо ты возвращаешься в Кавамбву, либо остаешься на два дня в Касембе, куда я сейчас полечу за химикатами. По-моему, Касембе — преколоритнейшее место. Там, правда, только одна лавка, но у ее владельца, Хамида, есть машина. Если он никуда не уехал, то с радостью подзаработает, сдав ее напрокат.

 

Глава двадцать пятая

Касембе — традиционная столица лунда. — Возвышение и закат царства Луба-Лунда. Первыми кузнецами здесь были банту. — Моиз Чомбе в роли тестя Мвато-Ямбо XXIV. — 1867 год: человеческие черепа, украшающие ворота. — Осколки суахилийского мира в центре Африки. — Не за железом ли пробирались сюда купцы с побережья? — Мрачные памятники времен работорговли

Касембе — традиционная столица лунда, народа общительного и красивого. Мелкие черты лица придают их женщинам особую миловидность, а со многих мужчин скульпторы когда-нибудь будут лепить черных Аполлонов.

Но данную природой красоту портят традиции. Женщины, особенно постарше, часто подпиливают себе верхние зубы треугольником, отчего они выглядят как пила. У нескольких стариков, сидевших у колодца, я заметил отрубленные уши. Так еще в начале века местные правители расправлялись с казнокрадами и другими нарушителями закона.

В своих прежних огромных размерах царство Луба-Лунда до наших дней, конечно, не сохранилось. Но его осколок — Катанга (ныне Шаба), расположенная на землях заирских лунда, все еще признающих власть мвато-ямбо, существует и сегодня. Правивший в Катанге в начале 60-х годов Мвато-Ямбо XXIV выдал свою дочь замуж за Моиза Чомбе, небезызвестного катангского сепаратиста, тоже лунда. Именно поддержкой Мвато-Ямбо пользовался Чомбе, когда добивался создания «независимой Катанги». После смерти тестя Чомбе даже пытался унаследовать престол и провозгласить себя «императором лунда». Но вожди и старейшины, слишком хорошо знавшие своего продажного соплеменника, побоялись, что Моиз предаст их, и избрали на трон молодого царька Мушиди.

Тот умер при загадочных обстоятельствах в 1968 году, и клан Чомбе взял реванш. Императором лунда — Мвато-Ямбо XXVI — был провозглашен Давид Чомбе, брат катангского премьера. Недавний выпускник миссионерской школы и преуспевающий бизнесмен, Давид получил из рук старейшин символ власти — медный браслет и занял положение божества. Даже самые близкие из приближенных должны входить в его резиденцию в Мусонго на коленях. Ни жены Мвато-Ямбо XXVI, ни вожди не имеют права сидеть в его присутствии. Так марионеточный император стремится укрепить свою никем не поддерживаемую власть…

Это действительность. А вот легенда. Давно, очень давно мвато-ямбо делались тиранами. Один из них, правивший примерно в 1600 году, желал быть владыкой луны и солнца. Для этого он приказал своим подданным строить в поднебесье башню. Тысячи людей, согнанных со всей страны, пытались создать ее. Но как только башня начинала возвышаться над лесами, она рушилась, погребая под собой строителей. И чтобы спастись от гибели, люди начали покидать Мвато-Ямбо.

Так объясняет легенда причину великого переселения балуба и балунда. Во главе групп беглецов стали казембе, которые не хотели подчиняться самодурству верховного вождя. Одни казембе повели своих людей туда, где «не было земли, и трава и деревья росли прямо из воды». Другие пошли дальше на юг, где «сухая земля и мало воды».

В легенде немало правды. Очень многие замбийские племена родственны заирским, и даже сегодня они называют своей прародиной Конго (Заир). Люди, осевшие там, где «трава и деревья росли прямо из воды», — это племена, населяющие болота Бангвеулу: лунга, батва, мукулу, нгумбо, ауши, кабенде. Все они говорят на диалектах чилуба, языка, который употребляли правители Мвато-Ямбо. И у всех у них один тотем — «Бена-Нгома» — большой барабан, как и у самих балуба.

А люди, ушедшие на юг, в сухие земли, — это бемба, ведущие свою историю от «страны Кола», и сами замбийские лунда. Их привел казембе, провозгласивший себя затем вождем замбийских лунда.

Все вожди этих племен, взойдя на престол, присваивали титул и имя Казембе. В отличие от нумеровавших себя мвато-ямбо все казембе хотели быть только первыми, называться, скажем, Казембе XIII считалось оскорбительным. Поэтому разобраться в хронологии царствующего дома замбийских лунда, по-моему, совершенно невозможно.

Пребывание в Касембе неожиданно облегчилось тем, что и в самом городе, и в округе оказалось много людей, говоривших на суахили. Хамид, предоставивший мне свою машину, рассказывал, что прадед его прибыл в эти места с Занзибара в караване работорговцев. Пришли с побережья и многие другие люди, принесшие сюда язык суахили. Большинство из них брали себе в жены женщин местных племен, поэтому здесь создалась община полукровок, известная в Замбии под названием «бангвана».

Эмигранты из Европы, осваивая Североамериканский континент, давали новым поселениям названия родных городов. Так в прериях появились Эдинбурги, Одессы, Парижи… То же самое было и в Африке. Суахилийские купцы и работорговцы, пробираясь сквозь никем не исследованные районы, создавали в дебрях фактории и крепости, которые нарекали именами тех мест, откуда начинались их экспедиции. Так вдали от побережья, в лесах Итури, возникли географические тезки Момбасы и Дар-эс-Салама, куда я, к собственному удивлению, попал, путешествуя по Заиру. Сюда же, до Луапулы, добирались купцы из Килвы. И на озере Мверу, неподалеку от Касембе, они создали точный, хотя и миниатюрный аналог своего могущественного города: на небольшом острове Килва посреди озера — склады товаров под охраной крепости, а на материке (ныне заирская территория) — город Килва, откуда совершали набеги на окрестные селения.

Работорговцы из Килвы были самыми жестокими, самыми неразборчивыми в средствах среди продавцов «живого товара». Ливингстон путешествовал здесь уже на закате работорговли, но, перелистывая его дневники, то и дело наталкиваешься на упоминания о разрушенных деревнях и дорогах, усеянных трупами в кандалах. Особенно кровопролитными были стычки между племенами, чьи вожди были подкуплены работорговцами и ловили собственных собратьев в кабалу, и теми, кто хотел быть свободным.

В конце прошлого века воины народа ваньямвези, нанятые знаменитым «собирателем сокровищ» Типу-Тибом, разграбили столицу лунда, а голову убитого Казембе накололи на шест. Когда в 1899 году Британская Южно-Африканская компания решила прибрать к рукам земли лунда и послала против Казембе карательную экспедицию, то сражаться, по сути дела, ей было уже не с кем. Государство лунда было разрушено, хозяйство разорено, мужское население истреблено, измельчавшие царьки враждовали между собой. Так работорговля создала прекрасную почву для последующей колонизации внутренних районов Африки империалистическими державами: сопротивляться колонизаторам порою было некому.

В отрогах плато Лусенга, где открыт заповедник, Хамид показывал мне целые пещерные деревни, в которых лунда прятались от работорговцев. Такие же пещеры можно увидеть и среди гор к северу от Мверу. Некоторые из них сегодня даже используются. Но прячутся в них теперь от наводнений, когда в годы сильных дождей воды Луапулы и Мверу поднимаются особенно высоко. Да многочисленные в этих местах леопарды залезают в жаркий день в их подземную прохладу. Поэтому, прежде чем войти в пещеру, местные жители загоняют туда козла.

С Хамидом мы доехали до Кафулве — селения, расположенного почти посреди восточного берега Мверу. Селение прячется в зарослях папирусов, треугольными стеблями которого вымощены болотные тропинки, ведущие от хижин к воде, к лодкам. Неподалеку от Кафулве издавна существует очень интересный промысел. Здесь в горячих соляных источниках, во многих местах выбивающихся на поверхность, варят рыбу. Вареная, вяленая и сушеная рыба — главный предмет экспорта этого края. Ее вывозят в города «медного пояса» соседнего Заира.

Обратно Хамид повез меня другой дорогой, вокруг заповедника Лусенга. В заповеднике обитают одни слоны. Южная, возвышенная часть Лусенги покрыта красивой парковой саванной с масличными пальмами, цветущими акациями. Несколько раз мы останавливались на деревенских базарчиках. Но хотя у Ливингстона в дневниках написано: «В стране Казембе изготовляют много мотыг», никаких следов местной металлургии я не нашел. Хамид сказал мне, что никогда не видел здесь кузнецов.

 

Глава двадцать шестая

Затопленный мир Луапулы. — Под нами — истоки великой реки Конго. — В комиссариате провинции подтверждают: «Да, в самых труднодоступных уголках Замбии еще не разучились плавить черный металл». — Вертолет летит в сторону озера Бангвеулу. — Рыбаки убегают от тени. — Миссия Санта-Мария, потерявшаяся среди болот Тупембе. — Немного о тотемизме и фетишах. — Мнение археолога Э. Тордаи: «Открытием основы основ современной цивилизации — плавки железа — мы обязаны африканцам»

Вскоре после того как мы вернулись в Касембе, появился и Пэт. Теперь летим на юг, на Мансу. Уже поздно, моросит дождь, и сквозь низкие облака почти ничего не видно. Да и когда видно, смотреть не на что. Пэт ведет вертолет прямо вдоль реки Луапулы. Кругом вода, вода, вода. Невозможно даже определить, где граница между руслом, болотами (называемыми здесь «дэмбо»), старицами и озерами. Если бы не было карты, я был бы уверен, что под нами огромное озеро вроде Виктории, с берегами, потерявшимися где-то за горизонтом. Море воды…

Залитые водой равнины исчезают из виду лишь тогда, когда вертолет поворачивает на Мансу. Город небольшой, имеющий административные функции. Все каменные здания здесь заняты провинциальными учреждениями.

Пока Пэт обсуждал у местного начальства саранчовые проблемы, я вновь занялся поисками хоть каких-то следов изделий кустарей-металлургов. На рынке я не обнаружил ничего, у крестьян тоже. В полиции, где, как я надеялся, могли знать о местных промыслах, меня сначала не поняли и на вопрос, где можно достать местные мотыги, задали встречный: есть ли у меня, приезжего иностранца, разрешение от властей на обработку земли?

Но в штаб-квартире комиссара Луапулы отнеслись ко мне с пониманием, даже с интересом.

— Мы считаем, что с приходом современной цивилизации совсем не обязательно должно исчезать то самобытное, оригинальное, что испокон веков отличало бемба от баротсе, лунда от тонга, — заметил принимавший меня чиновник. — Транзисторы везде одинаковые, а вот такие копья делают только у нас, в Луапуле. — И он положил на стол черный, слегка потрескавшийся наконечник, точно такой, какой я видел в Кавамбве.

Я пересказал чиновнику свой разговор с тамошними стариками на базаре.

— Калиманкунде и Бвалья-Мпондо? — сморщив лоб, вспоминает он. — Да, есть такие деревни. Это в самом центре топей гигантского дэмбо Тупембе, с юга вплотную примыкающих к Бангвеулу. Есть там и другие деревни — Касама, Мутвамина, где еще можно найти кузнецов. Это самый отдаленный, труднодоступный уголок Луапулы, да и всей Замбии.

Когда я поинтересовался, как туда добраться, чиновник полуиронически, полупонимающе посмотрел на меня.

— Бангвеулу открыл Ливингстон, который дошел до него пешком. Ехать туда автомобилем даже в голову еще никому не приходило. Думаю, что имя того, кто проникнет в эти деревни на машине, будет стоять рядом с именем Ливингстона. Но сейчас есть и другая трудность. В обычную пору до Бангвеулу можно доехать по дороге, вплотную подходящей к болотам Тупембе. Ныне и эта дорога безнадежно размыта. Были даже несчастные случаи. Поскольку на въезд в этот район нужно разрешение от штаб-квартиры комиссара, то у вас даже не будет возможности рисковать: я разрешения не дам.

— А если я попробую добраться туда на вертолете?

— Ну если у вас есть вертолет, то другое дело. Я напишу вам рекомендательное письмо к знакомому пастору. На берегу Бангвеулу, в поселке Санта-Мария, есть миссия. Она ближе всего расположена к интересующим вас деревням, а ее служители наверняка знают кое-что о местных кузнецах. Желаю удачи…

Но вертолета у меня не было. Теперь «успех экспедиции» зависел от того, собирается ли Пэт лететь на Бангвеулу, и если да, то согласится ли он высадить меня в Санта-Марии. Судя по карте, служители миссии жили отшельниками. Даже пунктиры тропок проходили на расстоянии двадцати — тридцати километров от их обители.

— Как дела, Пэт? — как ни в чем не бывало спросил я у возвратившегося от начальства борца с саранчой.

— Все о’кей. После обеда полетим.

— А куда?

— Назад, на Мверу.

— А как насчет Бангвеулу?

— Покончу с Мверу, полечу туда. Работы на Бангвеулу много, там придется проторчать дней десять.

Значит, мои дела были не так уж плохи. В принципе Пэту надо было лететь на Бангвеулу. Теперь главное заключалось в том, чтобы уговорить его, прежде чем кончать работу на Мверу, совершить хотя бы рекогносцировочный полет над болотами Бангвеулу. Выслушав меня, Пэт иронически изрек:

— Уж не думаешь ли ты отнять у меня лавры первенства и открыть чимпекве? За все четыре года ни разу не видел человека, который бы по собственной инициативе хотел ехать в эти адские места.

— Чимпекве я оставлю тебе. А мне надо добраться до деревни, где африканцы плавят железо и где стоят домны, которые были построены гораздо раньше, чем возник твой Бирмингем.

Пэт был из тех парней, кто мог понять меня, любил Африку, видел в ней не просто место, где можно делать деньги. Его мечтой был чимпекве, моей — железо. Когда я сказал, что хотел бы попасть в Санта-Марию, Пэт окончательно оживился.

— Тамошние святые отцы делают отличное жаркое из водяного козла, — объяснил он. — Но за бензин будешь платить ты.

Вертолет — неоценимая штука в условиях африканского бездорожья, несудоходных рек и редких аэродромов. В будущем, наверное, вертолет станет таким же обычным предметом нашего быта, как и автомобиль. Вот тогда и начнется новая эпоха великих открытий в Африке.

Дороги на Бангвеулу вряд ли скоро появятся, потому что понять, где здесь кончается вода и начинается суша, невозможно. Мы летим очень низко — от поднимаемого винтом ветра колышутся тростники и папирусы, скрывающие воду. Заслышав нас, рыбаки в утлых лодках-долбленках начинают судорожно работать шестами и прячутся в их заросли.

— Они бегут от тени, — прямо в ухо кричит мне Пэт. — У местных жителей есть поверье: если тень плохого человека или животного упадет на них, случится несчастье. А поскольку наша грохочущая, непонятная им машина вполне может сойти за «плохую птицу» или «вредного духа», то его боятся пуще всего.

Рыбаки действительно направлялись всегда в ту сторону, где не могла промелькнуть «плохая тень».

Чем ближе к восточному берегу, тем больше лодок. Много людей бродят по пояс в воде, копаются в тине. Это батва, аборигены Бангвеулу. Они лишь случайные этнографические «тезки» низкорослых обитателей лесов Рувензори, хотя по укладу жизни батва Бангвеулу можно назвать «бортниками болот». Они не знают ни земледелия, ни скотоводства, живут рыбной ловлей, охотой, сбором кореньев, водяных лилий и слизняков, которые употребляют в пищу.

На берегу залива показываются каменные здания и множество разбросанных вокруг камышовых хижин.

— Вот и Санта-Мария, — говорит Пэт, уверенно снижая вертолет прямо над миссионерским двором.

Вкусы Пэта здесь, очевидно, хорошо известны, потому что, еще не успев с ним поздороваться, один из пасторов подозвал к себе повара и отдал распоряжение готовить жаркое. Меня Пэт представил как «русского коммуниста, интересующегося производством оружия», что вызвало некоторое замешательство. Но когда Пэт объяснил, что речь идет о старых копьях, все успокоились. Настоятель миссии, патер Филипс, пригласил меня к себе в кабинет.

Речь, конечно, сначала заходит о миссионерских делах. Патер Филипс говорит, что при миссии открыты школа, госпиталь, работают кружки, где взрослое население округи может знакомиться с современными методами обработки земли, элементами санитарии, ведением домашнего хозяйства. И в школе, и в кружках обязательно религиозное воспитание. Однако, как честно признает мой собеседник, успехи здесь не велики.

— Африканцы все еще далеки от сути христианского учения, — говорит он. — Они регулярно ходят в церковь, но мы этим не обольщаемся, так как видим, что зачастую их там привлекают чисто внешние атрибуты: торжественность службы, хоровое пение и т. д. Взрослые идут на воскресную службу, поскольку ходят другие, потому что в церкви можно встретиться со знакомыми и показать им свой новый наряд или узнать новости. Многие посылают детей в нашу школу потому, что только там могут дать им образование. Но по своему образу мыслей африканцы вне нашей церкви. Иногда сразу после обедни они поклоняются фетишам, а к заутрене на одну нитку с крестом надевают амулеты. Но это все больше старики. Молодежь вообще не интересуется религией и появляется у нас лишь для того, чтобы узнать что-то новое.

Филипс представляет мне вошедших в кабинет миссионеров: патер Сэмпсон, патер Грэйс, патер Мутенда. Последний — замбиец, из бемба.

Я интересуюсь традиционными религиями местных племен, и Филипс отвечает, что в районе Бангвеулу, как, впрочем, и во всей Замбии, наиболее распространен тотемизм. Шила, чишинга, лунгу и батва верят в какое-то, по его словам, «сверхъестественное кровное родство» между их племенами, с одной стороны, и определенными растениями, животными, явлениями природы — с другой. Так, например, люди одного из кланов племени батва, обитающего в болотах Луканго, считают, что они были слеплены муравьями и появились на свет из муравейника. Поэтому они сделали муравейники и их обитателей своим тотемом, почитают их и ежедневно, перед восходом солнца, приносят в дар муравьям самую большую рыбу, выловленную накануне.

С муравьиным тотемом связаны и почти все табу, окружающие жизнь этого клана. Людям запрещено разрушать муравейники, ходить по тропам, пересекающим пути этих насекомых, вступать в брак с представителями племен, имеющих тот же тотем. В пору посвящения в мужчины юноши организуют целые охотничьи экспедиции против животных, наносящих вред муравьям. У десяти других кланов батва тотемом считается лев, у двух — пчелы. «Батва-пчелы» живут по самой периферии болот, на границе лесной зоны. В их жизни очень большое значение имеет мед — и как пища, и как своеобразный денежный эквивалент, в обмен на который они получают у соседних племен все необходимое.

Беседа оборвалась на самом интересном месте, поскольку поспело долгожданное жаркое. За ужином инициативой завладел Пэт. Он выясняет у патеров тоже довольно интересный вопрос: почему Бог, любя людей, создал саранчу, которая пожирает поля, а его, Пэта, заставляет шляться по болотам?

Потом начинается обсуждение моего путешествия. Филипс говорит, что в миссии найдется несколько учеников из тех мест, где еще не забыли секрет древней плавки железа. Завтра с утра двое из них на лодке повезут меня в Бвалья-Мпондо.

После ужина кто-то из патеров прислал мне из миссионерской библиотеки несколько книг и статей, посвященных древней металлургии в Замбии. Самыми интересными среди них оказались работы видного английского археолога Пола Шинни. Из них замбийская территория рисовалась своего рода «мостом», по которому бантуязычные носители культуры железа из Конго мигрировали через реку Луапула на восток и юг. Одной из самых интересных и богатых находками стала стоянка Каламбо, расположенная совсем неподалеку от миссии, у южного берега озера Танганьика. Радиоактивный анализ дал этим находкам датировку между 345 г. плюс-минус 40 лет и по крайней мере концом первого тысячелетия. При раскопках там обнаружили кучи железного шлака, сосуды с прорезным орнаментом, а также остатки жилищ из жердей и глины. Фрагменты «культуры Каламбо» широко распространены по всей Северной Замбии.

Не менее интересные поселения были обнаружены и изучены в центральной части этой страны. Возраст найденного там шлака определяется VIII–X веками. Обобщая сведения, которыми располагает сегодня наука, П. Шинни делает вывод: «В целом на территории Замбии мы имеем непрерывную последовательность культур раннего железного века, характеризующуюся первым появлением черной металлургии и керамики, которые датируются минимум IV или V веком».

Потом на глаза попалась статья венгра Эмиля Тордаи, работавшего в Южной Африке. Он выводил историю металлургии из кушитского Мероэ, воздавал должное кузнецам бассейна Конго, древней Ганы, нигерийской культуре Нок, а затем заключал: «Именно африканцы первыми изобрели плавку железа».

Читал я до полуночи, а в шесть часов утра ко мне уже постучали.

 

Глава двадцать седьмая

В лабиринте бесчисленных рек. — Интенсивная экономика в «болотном аду». — Плодородие почв порождает частную собственность. — Ил — главный груз, перевозимый пирогами. — Центр товарного рыболовства. — Легенда о складе бивней «убивает» слонов. — Пешком через болотные «губки» тинга-тинга. — Лучула — река в охристых берегах. — Каждая дернинка травы — лаборатория, где природа создает болотные руды. — Почему Замбия — «страна меди» — из века каменного вступила прямо в век железа?

Едут со мной двое учащихся миссии: Маиз, из бемба, и Бургхардт — батва. Имя это он, конечно, получил в миссии, настоящее имя у него длинное, я его не записал и теперь забыл.

Мы поплыли вверх по течению реки, которую Маиз называет Лусумба, а Бургхардт — Луто. Но похоже на то, что последнее не собственное название, а просто слово, обозначающее понятие «текущая вода», так как почти во всех языках банту Центральной и Восточной Африки корень «то» фигурирует в словах, связанных с реками, ручьями, протоками. «Лу», скорее всего, префикс, которым обозначают грамматический класс, включающий понятие «река». С него начинаются названия бесчисленных рек замбийского севера, в том числе и впадающих в Бангвеулу: Лукуту, Лулингила, Лубалеши, Луитикила, Лукула. Подобное деление всех существительных на именные грамматические классы — людей, деревьев, животных, вещей — одна из характерных черт языков семьи банту. Названия большинства африканских народов начинаются с префикса «ва» или «ба», обозначающего класс людей: вабемба, васуахили, барунди. Языки же, на которых говорят эти народы, обозначает приставка «ки» или «чи»: чибемба, кисвахили, кирунди.

Ближе к озеру Бангвеулу, там, где плавает много рыбачьих лодок, посреди реки есть фарватер с чистой водой, так что можно идти на моторе. Но потом растения почти закрывают реку, и длинные стебли кувшинок, наматываясь на винт, делают его почти бесполезным. Лодка идет очень медленно, через каждые несколько минут приходится выключать мотор, останавливаться и очищать лопасти от путаницы стеблей-веревок. Маиз предлагает отказаться от услуг техники и пользоваться более старым и надежным в этих местах способом — шестом.

Моросит дождь, пасмурно и в то же время довольно жарко. Воздух оранжерейный — вязкий, осязаемый. Растения лезут отовсюду, где есть хоть малейший клочок земли, селятся друг на друге. На берегу поваленные стволы гниющих деревьев лишь угадываются под махровыми подушками эпифитов. На редких живых деревьях, которые здесь называют «мазигиси», кое-где мелькают яркие орхидеи, прячущиеся среди бородатых лишайников.

Чем дальше мы плывем, тем больше становится обработанных земель. Подсечно-огневая система в этом царстве воды и сочной зелени неприменима, да и не к чему, поскольку илистая, удобряемая ежегодными разливами земля очень плодородна. Земледелие носит здесь постоянный характер, каждый участок закреплен за определенным членом племени. Получить новый надел, как рассказывает Маиз, почти невозможно, потому что на щедрые земли болот и богатые рыбой реки тянется много народу, а сухих мест мало. Землю распределяют старейшины. Каждый год, как только сойдет вода, намывающая новые и размывающая старые острова, старейшины соседних селений садятся в лодку и объезжают реки и болота — определяют границы влияния. В последнее время соседи все чаще выходят на совместные работы — главным образом роют осушительные каналы, что позволяет отобрать у болот новые площади. Человек, хотя бы год обрабатывающий участок, не может быть с него согнан.

В местах, где мы пробираемся, много островов, но распознать их очень трудно, поскольку они низкие, поросшие тем же тростником и папирусом, что и вода.

Только вокруг самого большого острова — Неумбу — видна расчищенная протока, по которой плавают пироги.

Многие лодки нагружены тиной. Ее «добывают» со дна реки и перевозят на поля, равномерно распределяя по поверхности в качестве удобрения. У большинства крестьян участки раздроблены, лоскуты полей, разделенные водой, находятся на большом расстоянии друг от друга. Поэтому движение по рекам здесь очень оживленное, а утром и вечером кое-где бывают даже часы пик.

Иногда проплываем мимо глиняных валов, сооруженных вдоль берегов островков. Это плотины, которые предохраняют поля, сдерживая воду в дождливый сезон. Их строят и ремонтируют жители Неумбу. Странно видеть обилие людей в этом «болотном аду» — одном из самых нездоровых, неподатливых для освоения районов Африки, зная, что почти вся остальная огромная территория Замбии безлюдна. Там сказывается недостаток воды, обилие мухи цеце и бедность почв. Бангвеулу — один из немногих районов интенсивного традиционного африканского земледелия.

Недостатки растительной пищи в этом болотном краю восполняет людям рыба. Рыболовство здесь давно приобрело товарный характер, уже сейчас озеро дает более четверти улова рыбы в Замбии. В городах «медного пояса» и даже в самой Лусаке мне попадались торговцы с Бангвеулу, привозившие на рынок груды сушеной, вяленой и жареной рыбы. В болотных селениях они, как правило, самые влиятельные и денежные люди, держащие в своих руках всех местных жителей. Приезжая в город, они занимаются оптовой продажей. В их «штате» — десятки мальчишек, которые продают рыбу у входа в африканские бары, харчевни, гостиницы, у остановок автобусов. В «медном поясе» им дали прозвище «пумбе» — по имени самой распространенной рыбы, привозимой с Бангвеулу.

Рыбы кругом полно. Стоит нашей лодке хоть ненадолго остановиться, как около нее появляются стайки мальков, а за ними важно всплывают жирные крупные рыбины. Обилие пищи, выносимой реками из болот, позволяет рыбе здесь очень быстро прибавлять в весе. Поэтому замбийцы считают Бангвеулу одним из наиболее перспективных районов развития рыболовства.

Маиз свернул на другую реку, очевидно тоже глубокую, потому что зелень на ней почти отсутствует. Через каждые несколько минут новый поворот, новый приток.

Миновав довольно крупную излучину, начинаем плавание по речушке, сплошь заросшей кувшинками. Маиз и Бургхардт о чем-то долго спорят и, наконец выработав общую точку зрения, излагают ее мне.

Впереди эта речушка становится очень мелкой, на протяжении двадцати километров она поросла лилиями, и лодку придется перетаскивать волоком. Они боятся, что до темноты мы не доберемся до Бвалья-Мпондо. Но если протащить лодку километра два на запад, то можно выйти к другой глубокой реке, в верховьях которой и стоит эта деревня.

«Волоком» продвигаться не пришлось: мешали заросли, бесконечные кочки и рытвины. Мы взвалили лодку на плечи и просто несли ее. Идущий впереди Бургхардт часто проваливался в ямы, лодка устремлялась вперед и норовила придавить его. То и дело ноги до середины голени уходили в холодную черную жижу, и вытащить их оттуда нам, придавленным лодкой и грузом, было не так-то легко. Вместе с жижей на теле оставались голодные пиявки. Если ноги не проваливались, а ступали на более или менее твердую почву, то рядом били фонтанчики черной воды.

Мы осторожно идем по тинга-тинга — болотным «губкам» Бангвеулу. Черная пористая почва «губок» покоится на слое белого промытого песка. Эта «подкладка», препятствующая просачиванию влаги вглубь, и определяет специфику гидрорежима всего этого удивительного болотного мира. В дождливый сезон «губки» впитывают в себя фантастическое количество влаги. Но когда дожди кончаются и наступает жара, «губки» всплывают со своего водопроницаемого основания и сквозь расширенные поры начинают источать воду, накопленную ими ранее. Не получая влаги с неба, болота питаются ею из-под земли, а реки разливаются через месяц-другой по окончании дождей.

Несмотря на то что мы двигаемся по водоразделу между двумя реками, никаких признаков его не видно. Местность совсем ровная, без намека на малейшую приподнятость. Мои спутники говорят, что месяца через два, когда тинга-тинга начнут источать воду, реки сольются и превратятся в единый широкий поток. В этих местах нет ни одного селения.

Мы шли еще около часа. Наконец спустили лодку на узкий, но глубокий ручей, который вскоре влился в большую реку Лучула, куда мы и направлялись. Справа, на запад, местность немного повышалась, там тянулись сплошные заросли высокой жесткой серебристо-серой травы. Кое-где были даже незалитые участки. Сперва вода в реке была чистой. Но чем дальше мы продвигались на юг, тем чаще на ее поверхности, особенно у берега, появлялась красноватая охристая пленка. Вокруг кочек медленно извивались струйки вязкой кирпично-оранжевой жидкости. Они впадали в реку и, долго не смешиваясь с водой, текли по течению.

Эти красные ручейки — одна из разгадок тайн африканской металлургии. И охристая пленка на реке, и вязкие струйки между кочками — окись железа. Каждая дернинка жесткой травы — своеобразная лаборатория, где сама природа создает болотные и дерновые руды на корнях растений.

«Страной меди» Замбия сделалась лишь в наши дни. Самородной меди здесь практически нет, а тугоплавкие руды «медного пояса» — Коппербелта, требующие высоких температур и сложной технологии восстановления, были недоступны африканцам. Кроме того, железные руды лежат здесь прямо на поверхности земли или на дне реки, медные же нужно выкапывать. А это — табу для многих племен, населяющих междуречье Конго (Заир) — Замбези. Под землей, по их представлениям, живут духи умерших, которых нельзя тревожить. Парадоксально, но жители одного из самых богатых медью районов земного шара — Замбии — вступили из века каменного прямо в век железа. Как и большинство народов Африки, они «перешагнули» энеолит — медно-каменный век — и бронзу. Первобытная металлургия Африканского континента начиналась прямо с железа.

 

Глава двадцать восьмая

Белого человека старики видят в третий раз. — В деревне ауши, родственников балуба. — О первопредке Муве, увидавшем железный метеорит Макумба. — Кузнецы-часана — это «дети Макумба». — Прежде чем «взять металл у камня», надо умилостивить кабана. — Цель достигнута: часана плавит железо!

Наше появление всполошило всю деревню. Бургхардт еще раньше говорил мне, что за свои пятнадцать лет не помнит, чтобы в этих местах появлялся белый человек. А здешние старики видели белых всего два раза. «Это были очень важные люди, расшитые золотом», — перевел их слова Бургхардт. Очевидно, речь шла об английских офицерах.

Ночевали мы в одной из хижин, принадлежавшей сыну старейшины, а сам владелец временно переселился к братьям.

Живут в деревне люди племени ауши. Английские этнографы считают, что это шестидесятитысячное племя — ветвь заирских балуба, причем в Заире, вдоль западного берега Луапулы, тоже есть селения ауши. Через Бургхардта я спросил об этом у старейшины. Оказывается, в прошлом ауши Бангвеулу были в вассальном подчинении у обитателей берегов Луапулы, так как вождь замбийских ауши Миламбо считался рангом ниже верховного вождя Чиньяма из Заира.

Старейшина был крепкий мужчина лет пятидесяти в шортах цвета хаки. На ногах у него красовались железные обручи. Как говорит Бургхардт, носить их может только человек, авторитет которого признается всеми жителями. Держался вождь просто, без пафоса. От него я узнал много интересного. Первые ауши пересекли Луапулу в середине XVII века, когда лунда и бемба начали заселять Замбию. Основателем поселений ауши на Бангвеулу считается Муве, который «впервые увидел под большим деревом бога племени, великого Макумбу».

Бургхардт, переводя эти слова, от себя добавил:

— Макумба — это длинный черный метеорит, который на глазах у Муве упал с неба. С тех пор старейшины надевают(?) этот камень в традиционные наряды ауши и почитают как покровителя, спасшего народ от рабства и завоевателей-лунда. И еще одно, — переходя на шепот, говорит он, — когда будем ужинать, обязательно отлепите со своей консервной банки этикетку с изображением свиньи. У старейшин ауши помимо племенного есть свой личный тотем — «нгулубе», болотный кабан. Если кто-нибудь увидит, что вы употребляете в пищу мясо похожего на него животного, вас в лучшем случае выгонят из деревни.

Что же, не знаю, как насчет христианских идей, но критическое отношение к язычеству пасторы Бургхардту привили.

На вопрос о том, как местные племена научились плавить железо, старейшина что-то очень долго отвечал, а Бургхардт путался в переводе. Как я понял, старик говорил о какой-то существующей в представлении ауши связи между Макумбой, «который тоже железный», и часана — его детьми-кузнецами, а главное, о том, что вблизи Бвалья-Мпондо и сейчас еще есть люди, которые умеют плавить металл, и что он, старейшина, не против, чтобы я посмотрел, как работают часана.

— Мне сказали, зачем вы пришли в мою деревню, — говорит он, кивая на Бургхардта. — Мужчины уже пошли на реку собирать камни, в которых прячется железо.

Это еще одна удача в нынешнем путешествии, потому что у большинства народов Центральной Африки работа кузнецов окружена ореолом таинственности. В одной из моих прошлых поездок по Замбии в деревнях лунда со мной никто даже не захотел разговаривать о железе и кузнецах, которые объединены там в нечто вроде тайного общества.

На следующее утро я проснулся очень рано и поспешил выйти из хижины. Легкий туман стелился над дэмбо. Селение раскинулось среди болот, тропинки-улицы между тростниковыми хижинами выложены бревнами. Такие улицы я видел в Игарке, где распространена вечная мерзлота. А здесь — «вечные болота». На другом берегу реки, на невысокой длинной гряде, темнел лес. Деревня уже проснулась и приступила к обыденным делам. Мужчины волокли к воде корзины — ловушки для рыбы. Положив на голову мотыги, плыли к своим огородам женщины. Кое-кто нес с реки воду. Но местное ведро на голову не поставишь: оно мягкое, сделанное из кожи. Тыквы на Бангвеулу не растут, поэтому здесь не делают калабашей; гончарное ремесло неизвестно из-за отсутствия глины, а до изготовления железных сосудов местная металлургия еще не доросла.

На краю деревни я увидел камышовый навес, а чуть поодаль — догорающий костер. Там всю ночь заготавливали древесный уголь для плавки. Под навесом мелькают фигуры старейшины и еще нескольких мужчин. Но без приглашения идти туда я воздерживаюсь. Как-никак кузнец — дитя самого Макумбы, и неизвестно, может ли посторонний присутствовать при ритуалах, совершаемых перед началом таинства получения металла.

Бургхардт появился лишь через час.

— Все готово, часана ожидает вас. Он только просил оставить в хижине все металлические вещи, потому что неизвестно, в каких отношениях покровитель сделавшего их мастера с Макумбой, — смущенно передает он. Так мне пришлось расстаться с фотоаппаратурой.

Часана — сухонький тщедушный старик, руководящий всей процедурой. Зато два его подмастерья, как и положено настоящим кузнецам, мускулистые, кряжистые, уверенные в себе. Старик подозрительно осматривает меня и через Бургхардта говорит, что за всю свою жизнь еще никогда не «брал из камня» металл в присутствии чужих. Он согласился сделать это лишь по просьбе старейшины, но, прежде чем приступить к делу, хочет знать причины моего интереса к его ремеслу.

Ответить на такой вопрос подобной аудитории довольно трудно. Я путано объясняю, что почти везде железо плавят много людей в очень больших печах и что кое-кто не верит, что ауши могут в одиночку добывать металл из камня. Поэтому я пришел сюда просить у часана показать мне, как дети Макумбы умеют расплавлять мотапо и делать из него хорошие металлические вещи.

— Гость слышал о Макумбе? — удивляется он.

— Да, я слышал о Макумбе и знаю, что он похож на изделия, которые делают часана. Теперь я хочу собственными глазами убедиться, что это правда.

Кузнец-старик о чем-то с удивлением спрашивает у старейшины, тот отрицательно качает головой. Потом такой же вопрос задает Бургхардту. Тот тоже отнекивается.

— Если гость знает главную тайну нашего покровителя, то он должен знать и тайны моего искусства, — говорит он и бросает несколько отрывочных фраз подмастерьям. Те приступают к делу.

Близ Дар-эс-Салама, по дороге в Багамойо, есть музей, в котором я видел поразительное глиняное сооружение, прообраз домны, в которой танзанийские племена раньше плавили металл. Здесь из-за отсутствия глины все обстоит гораздо проще. В яму полуметровой глубины, обмазанную илом (это удерживает тепло и мешает загрязнению металла), бросают древесный уголь. Потом с помощью примитивных мехов — кожаного мешка, к которому приделаны две палки, — раздувают огонь и кидают в него несколько клочьев леопардовой шкуры.

Леопард — главный враг кабана нгулубе, тотема старейшины. Раньше старейшины всегда были кузнецами, и поэтому, чтобы умилостивить болотного кабана, перед началом плавки ему в жертву всегда приносили целого леопарда. Теперь старейшина не всегда бывает кузнецом, и плавка металла не такое важное и доходное дело, чтобы сжигать ставшего редкостью леопарда. За одну его шкуру можно получить куда больше, чем за все мотыги, которые здесь делают. Часана говорил, что уже три года не разжигал свою печь.

Пока старики что-то бормотали над потрескивавшей в огне шерстью, подмастерья притащили тростниковые корзины, доверху наполненные черной, тускло поблескивающей в бликах костра породой. Ее побросали в раскаленную яму и начали раздувать огонь мехами.

То была болотная руда, богатая закисью железа. При местной, первобытной сыродутной технологии она, пожалуй, самое подходящее сырье. Содержание металла в такой руде приближается к шестидесяти процентам, железо начинает восстанавливаться при очень низких температурах, а затем превращается в мягкую, легко поддающуюся обработке крицу.

До полудня работали подмастерья, а старый часана ходил вокруг печи, время от времени испуская какие-то гортанные звуки. Потом, подняв валявшийся в луже кол, он подцепил из ямы пылающий жаром розово-огненный осколок, постучал по нему камнем и приказал подмастерьям оттащить меха в сторону. Втроем с помощью палок они извлекли спекшуюся крицу наружу и, когда она вновь потемнела, большим угловатым камнем разбили на несколько частей. Это были комья из восстановленного железа, застывшего шлака и прилипшего к ним угля. Положив кусок крицы на плоский камень, старик несколько раз ударил по ней другим камнем. Но недовольно закачал головой, сплюнул и приказал вновь побросать все в яму.

— В железе осталось слишком много шлака и угля, — переговорив со стариком, объяснил Бургхардт. — Такое железо нельзя ковать. Надо опять прокаливать и удалять шлак.

Вновь загудели мехи и забубнил заклинания часана. Жар был уже не таким сильным, и поэтому, наклонившись над ямой, можно было заглянуть в тайны первобытных мастеров, увидеть в зародыше процесс, в результате развития которого могли появиться автомобиль и искусственный спутник Земли.

Когда крицу вновь извлекли на поверхность, ее уже не оставили на земле, а на кольях сразу же оттащили под навес. Там на большом отполированном камне-наковальне подмастерья завершили таинство превращения куска болотной руды в металлическое орудие. Молот им заменял прямоугольный каменный брусок, перевитый буйволовыми сухожилиями-держаками. Взявшись за них обеими руками, кузнецы ковали тестообразную крицу. При каждом ударе каменного молота шлак из нее выдавливался, а кристаллы железа спрессовывались, сваривались. В древности на Руси, где тоже знали этот способ плавки, такое железо именовали сварочным.

То, что было потом, уже ничем не отличалось от обычной картины, которую можно увидеть в любой африканской кузнице. Подмастерья попеременно ударяли своими молотами по куску металла, потом вновь нагревали его и снова ударяли. Поздно вечером, уже при свете костров, усталый, но довольный часана протянул мне черный наконечник стрелы.

Я поблагодарил старика и сказал:

— Теперь я могу рассказать всем, что мастера-ауши умеют добывать железо из камней.

— Нет, железо дает нам великий Макумба, — убежденно сказал он.

 

Глава двадцать девятая

Мои друзья маконде. — Мнение ученых: самый малоисследованный бантуязычный народ Восточной Африки. — Плато Муэда — естественная крепость. — Татуировка и губной диск пелеле, спасавшие от работорговцев. — Уроки арифметики. — Матриархат под пологом миамбо. — Деревянная скульптура и истоки рода человеческого. — Взаимоотношение реального и потустороннего. — «Духов можно перехитрить!»

— Я так и знал, что ты вернешься, Сержио, — приветствовал меня Ликаунда, сидевший под раскидистым деревом и с видом философа рассматривавший сучковатый кусок ствола черного дерева мпинго. — Еще недели три назад я вырезал смешного шитани и с тех пор все просил его поведать тебе о том, что надо приехать ко мне. Я спрятал шитани в лесу: среди родных деревьев ему будет лучше. Но теперь, пожалуй, я схожу за ним.

— А, это ты, со Сержио! — протягивая мне для приветствия руки, воскликнул деревенский учитель Мпагуа. — Сколько же это тебя не было видно у нас? Пожалуй, с самого начала чуки. Непременно заходи сегодня вечером ко мне.

Когда же меня завидел 82-летний Нангонга — местный мудрец и заводила всех мальчишеских игр, то издалека помахал мне рукой, словно мы виделись лишь вчера, шикнул на прыгавшую вокруг него ребятню и закричал:

— Вот уже третье полнолуние, как у меня бессонница. Это все потому, что ночью не с кем стало поговорить. Ты опять остановишься у меня в хижине? Тогда я пойду подтяну ремни на иголи. Я очень рад, что вновь вижу тебя.

Был и я рад вернуться к своим друзьям маконде. Всякий раз, когда я оказывался на мозамбикском севере, моя душа и сердце рвались к этим людям, с которыми я познакомился еще тогда, когда Мозамбик был португальским, а их земля уже гордо именовалась «освобожденной зоной». С тех пор я бывал в их деревеньке раз семь или восемь. Иногда гостил в ней неделями и каждый раз уезжал с ощущением, что расстаюсь с прекрасными людьми — простыми, гордыми и честными. Общение с ними всегда обогащало меня, порождая чувство прикосновения к чему-то большому, общечеловеческому.

Лесная деревня «моих» маконде затерялась на полпути между обозначенными на карте селениями Намава и Шиньонго. Они расположены в самом центре плато, носящего название Муэда, — естественной «крепости» маконде.

Плато это не столь труднодоступно, сколь ничем не привлекательно для всякого рода грабителей, захватчиков и колонизаторов. Муэда лишено воды и покрыто скудными, местами каменистыми почвами. В ландшафте плато преобладают труднопроходимые кустарники, у которых колючки порою изогнуты в виде крючка. Нелегко выбраться из этих зарослей, так как колючки не отпускают проникшего в буш путника.

Ограниченное с севера рекой Рувумой, а с юга — Месало, это плато на протяжении нескольких веков вплоть до начала освободительной борьбы ФРЕЛИМО было для мозамбикских маконде своего рода микромиром, за который они не выходили, но и в пределы которого никого не впускали. Подобная «географическая ограниченность» нашла свое отражение даже в языке мозамбикских маконде, для которых Рувума и Месало стали своего рода «началом и концом света», полярными точками мироздания. Так, понятие «север» передается на киконде выражением «кулухума» (там, где Рувума), а юг — «кумвало» (там, где Месало).

К северу от Рувумы, по которой проходит современная мозамбикско-танзанийская граница, лежит столь же неприветливое в природном отношении плато Маконде, на котором живут примерно три четверти этого некогда единого народа, общая численность которого приближается в обеих республиках к миллиону человек. Однако танзанийские маконде в связи с большей активностью английского колониализма и с тем, что Танзания добилась независимости почти на пятнадцать лет раньше, чем Мозамбик, уже вышли за пределы своего плато. Они не чураются тяжелой работы и поэтому слывут лучшими рубщиками на плантациях сизаля. Многочисленные деревни-кооперативы маконде — резчиков по дереву я встречал за сотни километров от их этнотерритории — под Дар-эс-Саламом, Багамойо и даже вблизи кенийской Момбасы.

Что же касается мозамбикских маконде, то они, по единодушному мнению исследователей, до сих пор остаются наиболее изолированным и малоисследованным бантуязычным народом Восточной Африки.

Если труднодоступное плато Муэда было первой естественной «линией обороны» маконде, то их деревни можно было назвать «второй линией», созданной уже руками человека. Английский путешественник О’Нейлли в 1882 году сумел проникнуть в населенную маконде деревню Мауиа, расположенную на самой периферии плато. Он писал: «Селение это окружено стеной из растительности шириной 60–80 футов. Колючие деревья и кустарники посажены настолько густо, что нет никакой возможности проникнуть сквозь них ни человеку, ни даже животному». Португальский этнограф Д. Диаш уже в 30-х годах нашего столетия свидетельствовал, что деревни маконде круглые сутки охраняются вооруженными ружьями мужчинами, а на ночь вдоль тропинок, ведущих к селению, устанавливаются самострелы, обычно используемые при охоте на крупную дичь.

Проходя теперь по деревне маконде, узнавая знакомых и вглядываясь в лица новых для меня людей, я думаю о том, что могло способствовать ложному, но столь распространенному даже сейчас мнению о маконде как о людях с «грозной репутацией». Наверное, их суровые, как и природа каменистого плато, лица, отражающие твердость характера. Во-вторых, «непохожесть» всего облика маконде на соседей.

Лица их юношей, а у мужчин постарше и спина пересечены широкими рубцами — результат сложной и болезненной операции, которой раньше подвергались юные маконде, чтобы иметь право сказать: «Я — мужчина». У каждого второго-третьего мужчины передние зубы заточены так, что создается иллюзия: у них во рту по собственной пиле. У женщин такие подпиленные резцы встречаются еще чаще. Женщины средних лет, а тем более старухи обезображивают свои лица ношением пелеле.

Пелеле, или жажа, — это диск или кольцо, вставляемые в разрезанную нижнюю губу. У жен бедняков он оловянный или деревянный, в семьях побогаче — из слоновой кости. Этот диск играл раньше ту же роль, которую играет у других народов обручальное кольцо. Пелеле изготавливал для своей невесты сам жених, перед свадьбой он собственноручно вдевал его в предварительно прооперированную местным нганга губу своей будущей супруги. На протяжении совместной жизни, по мере того как черты лица стареющей женщины изменялись, а губа отвисала, диск несколько раз заменялся на новый, больший по размеру. В результате диаметр жажи у некоторых женщин достопочтенного возраста мог достигать восьми — десяти сантиметров. Когда обладательница подобного украшения интенсивно артикулирует (а язык киконде требует этого почти всегда) или тем более смеется, губа ее приподнимается, скрывая оба глаза, а в отверстие пелеле просовывается нос, под которым обнаруживаются подпиленные, но никогда не знавшие дантиста зубы.

Многие маконде протыкают себе ноздри, вставляя в них индона — 5—7-сантиметровые узкие палочки из олова, торчащие в обе стороны.

— Нангонга, а не были бы ваши женщины красивее, если бы они украшали себя так, как это делают соседние племена? — спросил я как-то у старика.

— А тебе, как и всем мафуташ, не нравятся наши женщины? — захохотал он. — Вот и хорошо: нам, мужчинам, спокойнее. А ты знаешь, что именно пелеле спасли народ маконде?

— Это еще почему? — удивился я.

— Да потому, что, когда на берега Рувумы вторглись завоеватели-нгуни, порастерявшие по пути с юга всех своих женщин, наших они не брали именно из-за пелеле. А когда наши соседи яо снюхались с арабами и мазунгуш и началась торговля рабами, старейшины и вожди маконде, вспомнив прошлое, решили: надо вдевать пелеле не только женам, но и девушкам, тогда за ними не будут охотиться. Так мы и сделали, и пелеле опять уберегли наш народ.

— Не хочешь ли ты сказать, Нангонга, что рубцы на твоем теле и зубы вроде пилы уберегли маконде от проникновения на плато колонизаторов? — подзадорил я старика.

— Хе-хе, со, — довольно усмехнулся он. — Спасли, конечно, не только они, но это тоже сыграло свою роль. Глядя на нас, арабы, а затем мафуташ испытывали страх. Ведь те, кто хотели поработить нас, тоже люди, у них есть свои духи и свои боги, свои предрассудки. Все это помешало им на первых порах сунуться к нам, а нам дало время для того, чтобы поосмотреться и понять: каучук, копал и слоновую кость, которыми мы торговали с арабами, а потом и с англичанами, надо менять не на тряпки, как мы это делали раньше, а на ружья. Так мы и начали делать. И поэтому, когда позже мазунгуш перестали бояться нашей внешности и сунулись к нам, мы встретили их хоть и старыми, но ружьями. Я-то отлично помню те времена! Мы, маконде, единственные в этих местах, кто стрелял в португальцев не из лука, а из ружья. Вот так-то!

Нангонга затянулся сигарой-самокруткой, потом добрая улыбка озарила его морщинистое лицо.

— А теперь партийные комиссары правильно говорят: не нужны больше ни пелеле, ни острые зубы. Под сенью миамбо стало так хорошо и спокойно. Вокруг нас нет врагов, и поэтому посмотри, какие красивые девушки выросли у маконде с тех пор, как мы стали жить в «освобожденной зоне». А какие у нас прекрасные дети! — сказал старик, кивая в сторону большой хижины-школы.

Там вокруг Мпагуа собралась детвора, чтобы заняться устным счетом. И отнюдь не на «дополнительные занятия», а просто так, из любви к работе мысли.

Это старый обычай, распространенный среди маконде и макуа. Он описан португальскими этнографами еще в начале века. Ближе к закату солнца местные старики по очереди выходили на деревенскую площадь и с помощью камешков или пальцев учили совсем маленьких счету. А затем приходили дети повзрослее, и начинался урок арифметических действий.

У нас с Мпагуа уже стало традицией: когда я появляюсь в деревне, то тоже участвую в игре. Своим ученикам он объяснил это так: «Мафуташ как ребенок. Он плохо говорит и оттого медленно соображает. Поэтому он считает еще хуже, чем вы».

Языковых трудностей я, однако, в этой игре не испытывал, поскольку числительные на киконде мало чем отличаются от суахилийских. Проблема для меня состояла в другом, о чем даже и не догадывался сельский учитель Мпагуа.

Дело в том, что математический счет у маконде основывается на сочетании десятичной и пятеричной систем. Выглядит это так: 1 — «иму», 2 — «мбили», 3 — «инату», 4 — «нчече», 5 — «мвану» — все ясно и понятно. Но 6 обозначается как «мвану на иму», то есть 5 + 1; 7 — как «мвану на мбили», и так до 10, переводящегося словом «куми». Образование числительных, кратных 10, идет по тому же принципу: 20 — «макуми мавили», то есть 10 дважды, 30 — «макуми матату» — 10 трижды, но 60 уже «макуми мвану на лимо», что примерно равнозначно: 10 пятерок и единица с нулем, 70 — «макуми мвану на мавили» — 10 пятерок и двойка с нулем, и так далее до 100 — «макуми куми» — 10 десяток. Понятно, что для юных маконде, не знающих десятичной системы, словосочетание «макуми мвану на лимо» было готовой лингвоматематической идиомой, автоматически воспринимаемой ими как 60. У меня же этого автоматизма на языке киконде быть не могло: сама идиома была для меня арифметической задачей: (10x5) + 10.

Когда я оказывался в «отстающих», то есть не решал задачу на сложение или вычитание первым, никто на меня не реагировал.

Но когда я вылезал вперед всех с неправильным ответом, всеобщему восторгу не было границ. Мне казалось, что даже самому Мпагуа импонировало это превосходство его подопечных над заезжим мафуташ, обвешанным фотоаппаратами. Что же касается самих детей, то вскоре их главной целью стало не дать правильный ответ, а получить удовольствие от моей ошибки. Мое присутствие начинало представлять собой угрозу для самого педагогического мероприятия.

Как-то после моей очередной ошибки Мпагуа, дружелюбно подмигнув мне, произнес, слегка ударяя себя ладонью по лбу:

— Мути, мути. Тебе лучше, со, пойти проспаться. Утром голова, равно как и воздух, всегда чище.

Посрамленный, я иду отдохнуть к хижине Нангонги. Но его на месте нет: конечно же непоседливый старик ушел на собрание, где сегодня, как мне поведал Мпагуа, обсуждается «незаезженная», по местным понятиям, тема: «эмансипация женщины». Но про меня добрый старик не забыл: раму кровати перетянул свежим упругим лыком, заменяющим здесь пружины. А рядом, на дощечке, поставил невесть где добытое им, старым холостяком, угощение, явно приготовленное женскими руками: в железной миске большой шарик теста из маниоковой муки, а рядом вырезанная из дерева кружка с подливкой из истолченного в растительном масле арахиса. От большого шарика — кои — руками надо отщипывать кусочки, макать их в подливу — мчовела — и класть в рот. Таков у маконде каждодневный ужин. Обычно он более плотный, чем обед.

Закончив трапезу, я с наслаждением вытягиваюсь на пахнущей свежестью иголи. Сколько интересных легенд и мудрых житейских историй услышал я от Нангонги в его хижине, лежа на этой кровати! Правы те, кто говорят: «Когда в Африке умирает старик, это значит, что погибла целая библиотека никем не прочитанных книг».

С чего начал Нангонга тогда, в нашу первую встречу, когда дождь загнал меня под эту крышу на целых две недели, сделав все вокруг непроезжим и непреодолимым? Ну конечно же я спросил Нангонгу, кто такие маконде, откуда пошел его родной народ. И старик в такт дождю затянул монотонным голосом, как того требует традиция, древнюю легенду.

— Сначала в мире было «кучанья» — небо, «лидува» — солнце, «мведи» — луна и «кундонде» — земля. Между ними, где хотел, жил Мвене Ндунгу — большой дух, или, как говорят мафуташ, бог. Чаще всего он бывал на земле, потому что по ней ходили всякие звери и росли всякие деревья и цветы. А между ними слонялось одно-единственное существо, не имевшее себе подобного. Это потому, что Мвене Ндунгу не создавал его. Существо это было грязным и волосатым, спало в пещерах и среди скал. Оно вставало вместе с солнцем, охотилось и ловило рыбу, ело плоды, ни в чем не чувствуя недостатка. По ночам существо являлось к зверям и птицам: ему было одиноко одному на земле и хотелось помочь хоть кому-нибудь.

— Так, может быть, это был самый-самый первый шитани? — шутливо спросил я.

— Ты тоже так думаешь? — оживился Нангонга. — И мне все время кажется, что то единственное существо, которое творило ночью добро, не кто иной, как первый шитани. Потому-то он и не был сделан Мвене Ндунгу, что был дух, сам себе хозяин. Я как-то даже вырезал этого первого шитани из дерева. Это была большая голова, из которой рос хвост. Скульптура была очень смешная, я ее потом отдал партизанам. — Как будто переносясь в другой мир, старик проговорил это своим иронически-бодрым тоном, а затем вновь забубнил легенду: — А потом дух решил помочь сам себе. Утомленный одиночеством, он взял большой кусок дерева и любовно вырезал из него фигуру прекрасной женщины. Он изваял ее сидящей, поставил у своей холодной пещеры и лег спать, не зажигая костра.

Но ночью дух проснулся оттого, что неожиданно ему стало тепло: это рядом с ним легла женщина, которая ожила из скульптуры. В благодарность за то, что дух создал ее, женщина подарила странному существу любовь, наделила его способностью мыслить и говорить, то есть сделала настоящим мужчиной. Так на земле возникла первая супружеская пара.

Они соединились в любви у реки, но первый ребенок, который у них родился, умер. «Это плохое предзнаменование, — сказала женщина, — Давай перейдем в те места, где растут сухие травы, подальше от реки». Так они и сделали, но их второй ребенок тоже умер.

Тогда женщина опять сказала: «Надо уйти в более высокие и сухие места, где растут густые кусты». Так первые люди появились на плато. Там у них в третий раз родился ребенок. Он выжил. Это был первый маконде. Так начался род человеческий.

Расчищая под поля все новые и новые участки каменистой земли, маконде умудрялись собирать неплохие урожаи кукурузы, сорго, кассавы, тыквенных и бобовых, сезама и арахиса. Зачастую орошались их поля лишь утренней росой. И тем не менее это была сельскохозяйственная страна, производившая даже излишки продовольствия для торговли с соседями. Трудностей было много, но маконде предпочитали мирную и свободную жизнь на своем плато тем притеснениям колонизаторов, которым неизбежно подверглись бы, спустись они в плодородные низины.

Так, хозяйкам нередко приходится вставать в 4–5 часов и отправляться вниз, к реке, преодолевая в оба конца не менее двадцати километров. Однако, подчиняясь матери-прародительнице, повелевшей жить на плато, женщины не поднимают бунт и не требуют строить селения у реки.

В остальном женщина у маконде пользуется куда большими «льготами», чем у соседних народов. Достаточно сказать, что, поскольку, согласно все той же легенде, именно «женщина сделала мужчину разумным человеком», она имеет право выбора. Маконде отвергают идею покупки жен, в отличие от традиций соседей-мусульман либо народов, придерживающихся аналогичного обычая, навязанного зулусами-нгони. Традиционное право маконде не дает родителям девушки юридических оснований выдать ее замуж лишь по их воле. Неверность со стороны мужа наказывается у маконде так же жестоко, как во всей Африке карается только измена жены. Нарушившего брачный союз изгоняют из дома и лишают не только материальных, но зачастую и родительских прав. Родство здесь считается только по материнской линии, а муж после свадьбы поселяется в семье своей жены или в крайнем случае в ее деревне. Все это напоминает матриархат.

И вот сегодня, когда Нангонга вернулся с затянувшегося на пять часов и кончившегося за полночь собрания об «эмансипации», вся его мужская натура кипела от негодования.

— «Воинственный народ»! «Кровожадные маконде»! — ворвавшись в собственную хижину, обрушил он на меня возмущение оскорбленного мужчины. — Сержио, ты только скажи мне, где ты видел воинов, которыми командуют женщины? Если бы хоть один из мафуташ продрался сквозь колючки на плато и, не испугавшись наших зубов и пелеле, повнимательнее пригляделся, что к чему, то он бы понял: мы — самые кроткие люди на земле, потому что нами руководят женщины.

Из дальнейшего сбивчивого рассказа Нангонги я узнал, что произошло на собрании. Приехавший откуда-то с юга молодой парень прочитал подготовленную в «общенациональном масштабе» лекцию, из которой Нангонга и все его односельчане узнали: у многих племен женщина находится в подчиненном положении, ее эксплуатируют, не выдвигают на руководящие посты, оскорбляют многоженством и так далее. Обо всем этом мужчины в деревне и не подозревали, им оставалось лишь пожалеть о своих «упущенных возможностях». Что же касается обычаев маконде, то лектор их даже похвалил, дав повод кое-кому выступить с чем-то вроде «самокритики».

— Ну а как же вы дошли до жизни такой? — подзадорил я Нангонгу.

— Эх, со! Я же тебе еще в ту первую ночь, когда мы познакомились, сказал: нами управляет легенда. И-их, забыл! Я же нашел тебе женщину из той легенды…

— ??? — Я широко открыл глаза.

Нангонга, кряхтя, встал со своей кровати и в чем мать родила вышел из хижины. Вернулся он минут через сорок — явно ходил куда-то далеко в лес.

При свете включенного им электрического фонарика я увидел, что старик стоит передо мною, держа в объятиях довольно большую, выше метра, женскую фигуру, вырезанную из светлого дерева. Я взял ее в руки — меня удивила легкость скульптуры по сравнению с теми неподъемными вещами из мпинго, которые обычно выходят из-под резца маконде. Да и сработана она была грубо и примитивно, в отличие от современных замысловатых шедевров.

— Вот, — сказал он победоносным тоном. — Помнишь, в один из твоих прошлых приездов я говорил тебе о том, как каждый мужчина-маконде уважает свою мать и что после кончины она им обожествляется?

— Помню, — сказал я.

— Но тогда я не сказал тебе, что в прежние времена каждый сын после смерти своей матери шел к прорицателю-ому и просил у него разрешения срубить в лесу священное дерево нжала. Из его ствола он вырезал фигуру своей матери, которая всегда стояла в его хижине. А если сын отправлялся в дальний путь или на охоту, то должен был привязать подобную фигуру к спине, чтобы глаз духа матери видел его и оберегал от порчи.

— А где ты взял эту скульптуру? — спрашиваю я у Нангонги.

— Она всегда живет в лесу, — отвечает он. — Это мать вождя рода, который создал нашу деревню. Такая мать покровительствует всем, кто живет в деревне.

— Интересно, как молодежь относится к таким скульптурам?

— Молодежь, прежде всего те, кто воевал в освободительных отрядах и учился в школе, понимает мир по-своему… — задумчиво отвечает старик.

А как понимают его он и его сверстники? Такой вопрос, конечно, в лоб не задашь. Но из того, что я усвоил из наших предыдущих ночных бесед, следовало: большинство маконде думают, что «жизнь есть везде», что каждое существо и каждый предмет живут по своим законам. Маконде считают, что человек своим поведением, поступками, мыслями может самым существенным образом влиять на окружающую его среду, направляя развитие событий в нужном ему русле. Не в последнюю очередь это относится и к взаимоотношениям с потусторонними силами, и в первую очередь с душами предков, которые, как утверждает Нангонга, «остаются в племени» и «активно вмешиваются в дела живых». Как правило, своим родственникам и близким души усопших являются во сне. Снам придается первостепенное значение: их нередко обсуждают в самом широком кругу соплеменников, с тем чтобы, приняв решение, отвечающее интересам живущих, «повлиять» на души ушедших из жизни.

Подобная вера в единство реального и потустороннего и вытекающее из этой веры стремление «отрегулировать взаимоотношения» между «двумя мирами» очень важны для понимания мироощущения маконде, особенно если учесть, что последнее слово в этом диалоге они оставляют за живущими. «Духов можно задобрить, убедить, переспорить, подкупить и даже перехитрить, — поведал мне как-то Нангонга. — Ведь они как люди».

Признание это очень интересное, потому что если традиционно мыслящие малагасийцы, недоказанные «родственники» маконде, нередко идут на поводу у духов своих предков, соизмеряя свое поведение с трактовкой сна или советом-приказом предсказителя, то маконде постоянно борются с выдуманными ими духами, чтобы в конечном счете навязать им свою волю, В этих же целях маконде считают необходимым всеми доступными способами укреплять свои связи с духами и поддерживать их. Опять процитирую Нангонгу: «Дух как человек. Когда он здоров — у него хорошее настроение и он делает окружающим добро. Когда же его одолевают хворь и неприятности, он думает только о себе и огрызается на других. Поэтому мы должны любить ушедшие от нас души и заботиться о них». Чему же тогда удивляться, что маконде не боятся смерти. Она для них лишь переход в состояние, гарантирующее идеальные отношения со всеми соплеменниками.

Мои размышления прерывает мощный взрыв, раздающийся где-то неподалеку.

— Такого я не слышал с тех пор, как мы избавились от португальцев, — говорит старик. — Похоже на мину. Однако что же это на самом деле?

Пока он одевается, высказывая предположения о случившемся, просыпается вся деревня. Шума, по-моему, гораздо больше, чем от взрыва. Но постепенно голоса затихают: все бегут в сторону происшествия. В наступившей тишине, нарушаемой лишь трескотней цикад, я засыпаю.

 

Глава тридцатая

Слониха подрывается на мине. — Экология и мифология. — Африканские резные фигуры в роли наглядных пособий. — Учитель Мпагуа о наследии «лесных школ». — В поисках «сосуществования» между традиционным племенным мышлением и современной идеологией. — Истоки «абстракционизма» в скульптуре маконде. — Праздник по поводу мясного изобилия. — Номбе — напиток сильных людей. — Маски мпико выходят из гаража

Однако незадолго до рассвета меня будит нарастающий гул человеческих голосов. Через открытую дверь хижины я вижу, как из тумана, окутавшего миамбо, «проявляется» толпа людей. Идут они почему-то довольно медленно. Но что это за странное существо ростом по пояс человеку движется впереди? От зверюги таких размеров впору бы убежать! Неожиданно по обе стороны от узкой головы «зверюги» возникают два гигантских уха… Слоненок!

Я вскакиваю с кровати и бегу навстречу людям. Вот он, крохотный, еще не совсем уверенно держащийся на ногах будущий великан африканского буша. Женщины гонят его к деревне. Мпагуа объясняет мне:

— Слониха подорвалась на мине. Когда-то мы хотели поставить на том месте деревню. Португальцы пронюхали об этом и зарыли вокруг несколько мин. Две из них давно уже взорвались, и с тех пор туда никто не ходит. А вот слониха напоролась, погибла… Слоненку месяца два, не больше.

На тотчас же состоявшемся собрании началось длительное обсуждение случившегося. Из дебатов я узнал, что слоны на плато поднимаются очень редко, что тридцати-сорокалетние жители деревни их вообще никогда не видели. Было постановлено: бивни слонихи отослать властям в Муэду, а тушу разделать на мясо и сообщить о случившемся во все соседние деревни, пусть их жители приобщатся к неожиданному пиршеству. Слоненку решили дать имя Нембо. Десятка полтора мужчин отправились заготавливать лес, чтобы сделать загон для Нембо. Остальные, вооружившись топорами, пилами и ножами-мачете, пошли разделывать тушу слонихи. В деревне остался лишь Мпагуа со своей ребятней, устроившейся постигать азы знаний в тени деревьев.

Я подошел поближе, стараясь оставаться незамеченным. Явно стремясь не отрывать обучение от жизни, учитель использовал ночное происшествие для того, чтобы поговорить о взаимоотношениях человека с природой, о том, как маконде должны любить лес, защитивший их от завоевателей. Живо и наглядно, используя племенную мифологию и не делая тайны из того, каких верований и ритуалов придерживались их предки еще в недавнем прошлом, Мпагуа призывал любить лес и его обитателей, жить в строгом соответствии с законами природы.

Нет, не подумайте, что учитель призывал фетишизировать деревья или поклоняться лесным духам! Его урок был очень интересной попыткой найти какую-то разумную форму сосуществования, модус вивенди между традиционным образом мышления маконде, обожествлявших миамбо, и современной идеологией. Речь шла не о признании превосходства леса и подчинении ему. Эту традиционную идею Мпагуа отвергал и объяснял своим ученикам причины ее несостоятельности.

Время от времени то один, то другой из учеников подходил к учительскому столу, брал разложенные на нем деревянные резные фигурки, объяснял, что они означают. Наклоняясь к земле, они поднимали резные монолиты из мпинго, что-то показывали и рассказывали по ним. Но говорили ребята тихо, разобрать содержание ответов мне не удавалось.

— Я сразу же заметил, когда вы «подкрадывались» к нам, — протягивая мне руку, сказал Мпагуа, лишь закончился урок и я подошел к нему. — Знаете, многие не согласны с тем, что я привлекаю к занятиям в качестве наглядных пособий эти резные фигурки и скульптуры. Кое-кто даже писал на меня в Мапуту, обвиняя в том, что я «тяну современную школу в прошлое», приучаю ребят верить в шитани и чуть ли не поклоняться идолам. Чушь! Ничего подобного я, конечно, не делаю. Скульптуры эти — элементы нашей культуры, за ними скрываются не только язычество и архаические ритуалы, но и морально-этические ценности, на протяжении веков накапливавшиеся нашим народом. И я не считаю себя вправе лишать их нашу молодежь.

— А чем же тогда закончились ваши отношения с Мапуту? — поинтересовался я.

— Ну съездил туда. С работы хотели выгнать, кое-кто даже в «лагерь по перевоспитанию» предлагал послать. А я, когда отсюда уезжал, перед разговором с начальством почти наизусть выучил то, что говорил о традиционном обучении в Африке товарищ Эдуарде Мондлане. И в самой высшей инстанции, где решалась моя судьба, процитировал эти мысли товарища Мондлане. Меня поддержали, а те, кто кашу заварили, кто говорили, что я «реакционер», — втык получили.

— Какая же цитата из Мондлане спасла вас?

— Есть у основоположника ФРЕЛИМО мысль о том, что в доколониальные времена у многих мозамбикских народов существовала система традиционного образования, которая в условиях сельской общины вполне оправдывала себя, формируя полноценных членов общества, давая им возможность получить знания и приобрести опыт, необходимый для самостоятельной жизни. Товарищ Мондлане писал также, что у некоторых племен такое обучение подрастающего поколения было поставлено очень хорошо. Подростков учили беспрекословно подчиняться общепринятым нормам и законам племени. Молодых готовили к суровым испытаниям жизни: им приходилось недосыпать, выполнять тяжелую работу, совершать длительные переходы, жить без всяких удобств. Цель такого обучения — дать моральную закалку и привить трудовые навыки. У некоторых племен подростки, объединенные в специально созданные «общества для посвященных», изучали также основы традиционного права. Для лучшего усвоения знаний старики инсценировали перед ними судебные разбирательства. Молодежь, объединенную в эти общества, знакомили также с художественными промыслами, ремеслами, сельскохозяйственными навыками, приемами охоты. Товарищ Эдуарде Мондлане, конечно, не идеализировал всю систему подобного традиционного обучения. Но, раздумывая о том, какой должна быть новая, современная школа в революционном Мозамбике, он писал, что при ее создании никак нельзя игнорировать ценностей нашей собственной культуры.

Мпагуа ответил на какие-то вопросы подошедших к нему учеников, отдал им толстую пачку тетрадей, а потом вернулся к прерванному разговору:

— Вот обо всем этом не раз говорил и писал Мондлане. Я спросил тогда в Мапуту: «Разве трудовое и нравственное воспитание молодежи не нужно современному Мозамбику? Разве приобщение наших мальчишек и девчонок к культурным традициям противоречит революции?» Мне ответили, чтобы я возвращался к своим школьникам и спокойно продолжал работу.

— А играла ли какую-нибудь роль скульптура при обучении в традиционных «лесных школах»? — поинтересовался я. — Или ваши попытки использовать ее на уроке — новаторство?

— Да нет, ничего нового я не открыл, — отвечает Мпагуа. — Ведь в нашем обществе, лишенном письменности, такие фигурки из дерева, а иногда и из глины наряду с устным народным творчеством были чуть ли не единственным средством передачи информации, касающейся нашей истории, традиций, культуры. Кроме того, они действительно были наглядными пособиями. Ведь вы знаете, что почти каждое произведение традиционного африканского искусства — это прежде всего символ, за которым порой стоят очень сложные моральные, этические, религиозные или социальные явления. Изобразить их в дереве совсем не просто, и именно поэтому многие скульптуры маконде удивляют своей сложностью, абстрагированностью от реалий. С другой стороны, существуют и такие проявления человеческого бытия, скульптурные изображения которых проще и нагляднее всего выразить в реалистической, а то и в натуралистической манере. Отсюда и два направления в современной скульптуре маконде: обычно уподобляемый на Западе абстракционизму стиль шитани, выражающий духовный мир человека, и сугубо реалистическое течение, отражающее жизнь, практическую деятельность людей.

Неожиданно смирно сидевшие во время всего нашего разговора мальчишки шумно загалдели, возвещая о прибытии «людей от слонихи». Сгибаясь под тяжестью огромных кусков мяса, мужчины победоносно прошествовали на деревенскую площадь, свалили там «общественные куски», а остальное понесли к своим хижинам.

Женщины тотчас же принялись резать мясо на узкие и длинные полосы и развешивать в тех местах, где полог из крон деревьев пробивает солнце. А мужчины, помывшись, принялись готовить на площади большое пиршество. Очень жесткое и постное, мясо слона не располагает к тому, чтобы его поглощать в больших количествах. Однако не избалованные телятиной местные жители поедали его с подлинным упоением, а обильное количество местного пива «номбе» еще больше разжигало их аппетит.

— Ты посмотри, как нас, оказывается, любят женщины, — обнимая меня, проговорил Нафаси, один из лучших резчиков по дереву в деревне. — Ведь по нашим законам все «номбе» в деревне принадлежит женам. А они поставили нам «номбе» еще больше, чем мы принесли им мяса.

«Да, веселая будет ночка», — подумал я, едва успев отскочить от огромной, выдолбленной прямо из цельного ствола бочки с пивом, которую катили к костру две молодухи, уже успевшие приложиться к веселящему напитку. «Номбе» именуется пивом только потому, что миссионер, составлявший в начале этого века киконде-португальский словарь, наверное, никогда «номбе» не пробовал. В действительности этот напиток — с ног сшибающая брага из проса с добавлением дикорастущих плодов и трав, не лишенных наркотического эффекта. «Номбе» — напиток для сильных.

К моему удивлению, не было еще и полуночи, а мясо на площади уже исчезло. Наиболее компанейские мужчины пошли отрезать добавки от «семейных» кусков. Едоков, правда, было гораздо больше, чем жителей деревни, поскольку время от времени из лесу появлялись гости. Женщины начали требовать танцев. Наступление нового дня в миамбо приветствовали десятка полтора тамтамов и редкостная по своей многочисленности толпа пляшущих мужчин в масках-мпико. Весело позвякивая колокольчиками, привязанными к щиколоткам ног, они пританцовывали среди костров, а все присутствующие, чьи руки не были заняты кусками мяса, прихлопывали им в такт. Глядя на этот пестрый хоровод, я невольно вспомнил, каких трудов стоило мне впервые увидеть танцы маконде в их масках-шлемах. Было это в 1975 году, когда жители севера еще помнили и зверства колонизаторов, и гонения миссионеров на их «дьявольские намордники».

Приехав тогда в город Муэда, я обращался к десяткам людей с просьбой показать мне мпико. Одни смотрели на меня с подозрением, вторые — с непониманием, третьи — с открытым осуждением, как на провокатора. Никто не хотел помочь мне. Пришлось обращаться в местное отделение ФРЕЛИМО, где комиссар Муэды внял моим просьбам. Оказалось, что маски свои горожане-маконде прятали совсем не в лесу, а, как и подобает хорошим конспираторам, прямо в логове врага — в гараже португальского гарнизона. Вечером мпико вышли на улицу и впервые за долгие годы пустились в пляс. Их возвращение восторженно приветствовали жители Муэды, большинство которых за всю свою жизнь ни разу не видели удивительного карнавала масок, родившихся под пологом миамбо.

Помимо «светских», танцевальных, у маконде до недавнего времени существовали и так называемые судейские маски. Их надевали во время традиционного решения конфликтов. И тогда маска исполняла ту же функцию, что средневековые парики и мантии в современных английских судах. Эти атрибуты как бы заслоняют судью как индивидуума, поскольку ни один индивидуум не может быть полностью объективен, и выдвигают на первый план символы общества или власти, от имени которых выносится приговор. Точно так же и во время «светских» танцев скрытый под мпико и перьями танцор мог подвергать резкой критике старейшин и отправителей культов. Его слова звучали тогда не как личное, а как общественное мнение. Власть имущие не должны были иметь никаких личных претензий к своему обличителю. И вот теперь я вижу мпико второй раз.

— Вам повезло. — подойдя ко мне, сказал Мпагуа. — Столько мпико редко собирается в одном месте. И то, что это происходит, — явное свидетельство того, что маска потеряла у нас свое сакральное назначение, превратилась в атрибут веселого праздника ряженых.

 

Глава тридцать первая

Ликаунда дарит мне неподъемное «древо жизни». — Мпинго — дерево, которое тонет в воде и не поддается железу. — Философия жизни лесного мастера. — Что скрывается за фразой: «Теперь я поговорю с деревом»? — Традиционные истоки удивительного искусства. — Добрые шайтаны и злые джинны. — Так рождаются шедевры. — Маконде революционизируют африканскую скульптуру

На следующее утро деревня проснулась поздно, и ее обитатели целый день пребывали в состоянии оцепенения. Даже дети, привыкшие к постоянному вниманию и заботе взрослых, как-то притихли и не играли в шумные подвижные игры. Девчонки вытащили куклы — ванамбеча — и принялись укачивать их, напевая нечто вроде заунывной колыбельной. А мальчишки вставляли свои куклы в натянутую между колышками двойную веревку, закручивали ее и безмолвно наблюдали, как, раскручиваясь, веревка вращает игрушку. Ванамбеча представляет собой два длинных деревянных цилиндра, скрепленные снизу и сверху кожаным пояском. Головы у куклы нет, но свидетельства ее половой принадлежности исполнены мастерски, поэтому мужскую куклу обычно запеленают с ног до пояса в тряпицу.

Лишь ближе к вечеру, когда солнце начало золотить макушки деревьев, в самом дальнем конце деревни послышался стук: заработали резчики.

— Ты что-то совсем забыл обо мне, Сержио, — с напускным недовольством встретил меня Ликаунда. — Или ты уже перестал интересоваться нашими шитани?

Он встал, не заходя в хижину, вытащил лежащую у двери скульптуру и протянул мне. И по ее размерам, и по тому, как напрягся мощный бицепс на руке Ликаунды, я определил, что она весит килограммов сорок, не меньше.

Раньше по неопытности я брал протягиваемую силачами резчиками скульптуру тоже одной рукой, но удержать ее никогда не мог. В зависимости от обстановки я либо ронял тяжеленный резной кусок мпинго, либо, если он был слишком ажурным и хрупким, клал ради его спасения рядом. Неспособность заезжих посетителей соразмерить размер и вес скульптуры с собственными силами всегда приводит маконде в неописуемый восторг. Они с нарочитой небрежностью и легкостью манипулируют своими трехпудовыми творениями, всякий раз надеясь ввести гостей в заблуждение.

Но сегодня подобной радости ни Ликаунде, ни его коллегам, наблюдающим из соседних хижин, я не доставлю. Широко раздвигаю ноги, беру у мастера скульптуру обеими руками и тотчас же ставлю на землю. Так надежнее. Затем сажусь рядом и начинаю рассматривать длинный кусок ствола мпинго, весь украшенный барельефами затейливо сплетенных меж собой человеческих тел. Кверху ствол сужается, изображенные на нем тела тянут руки к небу, и над ними, словно стараясь отделиться от деревянного монолита и подняться, улететь, возвышается забавное лупоглазое существо. Это — шитани. Обилие сюжетов и образов, изображенных на его подставке-пьедестале, как бы подчеркивает значимость всей скульптуры, а он — добрый дух — само изящество и легкомыслие…

— Это я вырезал для тебя, Сержио, — обращается ко мне Ликаунда.

— Спасибо, — говорю я, обнимая его. — Такой прекрасной скульптуры у меня никогда еще не было. И тебе не жалко с ней расставаться?

— Каждая скульптура — это мое дитя, — говорит он. — А каждое дитя мы производим на свет, чтобы с ним расстаться. Я рад, что оно попадет в хорошие руки.

Денег за свои шедевры Ликаунда у меня никогда не берет. Помню, в мой первый приезд, после того как я провел у его хижины целую неделю, фотографируя мастера за работой и вникая во все ее тонкости, он подарил мне одну из резных фигур на память. Мне неловко было брать такой подарок, и я попытался расплатиться с ним. Посмотрев на протянутые бумажки, Ликаунда презрительно сплюнул через плечо и, не сказав ни слова, скрылся у себя в хижине. Два следующих дня он со мной даже не здоровался. Но потом как ни в чем не бывало подозвал к себе, показал начатую без меня работу и сказал: «Вот что я думаю, Сержио. Деньги убивают настоящую скульптуру. Ради денег я вырезаю то, что их достойно. Это тьфу, а не работа! А для себя и для друзей я оживляю дерево. Конечно, за один такой хороший кусок мне могут заплатить большие деньги. Но тогда у меня появится соблазн делать только такие куски. А это значит смерть для работы, смерть для моей головы. Я не смогу больше оживить мпинго; оно живет один раз — в неповторенной, не похожей ни на что работе. Теперь ты понял?»

На этот раз, направляясь в деревню и зная, что Ликаунда вновь одарит меня, я захватил с собой то, в чем жители миамбо всегда испытывают недостаток и от чего никогда не отказываются: коробку батареек для транзистора и карманный фонарик. Кроме того, я привез дюжину стамесок для работы и какие-то полоски из твердой-твердой стали, которые местные жители сами умудряются превратить в резцы и рашпили нужной им формы.

— Вот это хорошо, со! — принимая от меня «городские дары», проговорил довольный Ликаунда. — Вот это прекрасно! Вот теперь мы заживем.

Он уселся вырезать какую-то новую, явно предназначенную для рынка фигуру. Удар — и блестящая, словно кусочек антрацита, стружка отлетает в сторону. Удар — штрих! Удар! Удар! Вскоре вся площадка вокруг Ликаунды покрывается черными, куда тверже, чем уголь, «осколками» мпинго. Но режет он без вдохновения. Не уходит с головой в работу, не отрешается, как обычно, от мира, а смотрит по сторонам, переговаривается с соседями, так и норовя найти повод, чтобы улизнуть от докучающей ему деревяшки. Наконец он бросает инструмент, сплевывает и обращается ко мне:

— Вот я сидел и думал, со: что есть счастье? В городах говорят, что деньги, женщины… А по мне — счастье в добрых отношениях между людьми, в общении друг с другом. Вот эти добрые отношения и способны дать нам и безопасность, и благополучие, и мысли для работы. Я вчера мало съел и еще меньше выпил. А полон я другим: впечатлениями, воспоминаниями о встречах этой ночью с людьми. Одних я давно не видел, а других и вообще раньше не знал. Вот это и интересно!

Он помолчал, пересыпая из одной руки в другую антрацитовую стружку мпинго. Подозвал карапуза-сына, попросив принести ему попить. Потом вновь поиграл стружкой.

— Знаешь, Сержио, что бы я сделал, если бы был большим начальником, как бы я жизнь людям устроил? Деньги по мне — тьфу! Что в городах, в магазинах, продается — не знаю и не хочу знать, как все это называется — мне неинтересно тоже. Мы вот живем в лесу — что имеем? — а счастливее любого горожанина. Я бы все это отменил: и деньги, и что за них покупают, а в освободившееся время резал бы настоящие скульптуры. Без этого нам нельзя. Резчик был ведь до всего, из его-то творений и возник Человек. Значит, и надо работать так, чтобы из-под твоего резца новое чудо вроде Человека родилось. Хочу — месяц, хочу — год, надо непонравившийся кусок бросить — бросил, новый начал. Но чтобы по-настоящему, ни на что не похожее получилось. Как у того нашего предка, что в пещере жил и женщину изваял. И еще знаешь, на что бы я время тратил? Людей узнавал! К соседям ходил бы, в близкие и далекие деревни, разговаривал бы.

Слушая этот неожиданный взрыв откровений Ликаунды, я подумал о том, что живущие в Восточной и Южной Африке европейцы всегда смотрят на маконде как на некий феномен, «ни на кого не похожий народ» потому, что в этой безлесной части континента всегда сравнивают обитателей миамбо с их соседями — обитателями саванн и полупустынь. Однако если посчитать миамбо за лес, а маконде соответственно за лесных жителей, то и по традициям, и по культуре обитатели мозамбикского севера окажутся не феноменом, а своего рода «типичными представителями» лесной зоны. И их жизненная философия, и культ поклонения предкам, и матримониальные традиции, и распыленный характер расселения, затруднивший возникновение традиционной верховной власти, и изолированность от соседей, и многое другое, что так отличает маконде от окружающих их народов саванн, в то же время отлично вписывается в «цивилизацию леса».

В Восточной Африке маска практически вообще неизвестна, а деревянная скульптура возникла лишь в последнее время как порождение коммерции. В Южной Африке резьба по дереву тоже не играет заметной роли в традиционной духовной жизни ее жителей. Но на стыке этих районов появился народ, своим искусством маски и резьбы по дереву бросающий вызов таким центрам деревянной скульптуры, как бассейн Конго и Западная Африка. Как такое могло случиться? Вопрос этот задают не только неискушенные туристы, попадающие в Мапуту или Дар-эс-Салам, но и некоторые литераторы и даже ученые, пишущие о маконде или изучающие их культуру в отрыве от общеафриканских реалий. А между тем если взглянуть на маконде именно как на жителей леса, то все становится на свои места.

Утро в миамбо. По земле еще стелется туман, воздух чист и прохладен, ничто не предвещает жары, которая через несколько часов проникнет и сюда, под полог деревьев. На плоских вершинах брахистегий, которые уже нежатся в лучах восходящего, пока еще ласкового солнца, собираются стайки молодых горлиц, гортанными криками приветствующих зарождающийся день. А под пологом леса еще темно и тихо: женщины уже давно ушли за водой, а остальные обитатели деревни, словно соизмеряя свое поведение с природой, стараются не мешать ее пробуждению.

Но стоило первому снопу солнечного света упасть на землю, заискрить капельки росы, словно лучом прожектора высветить зеленые лужайки, как из хижин тотчас же появились люди и деревня наполнилась звуками их голосов и труда.

«Тук! Тук! Тук!» — доносится стук резца какого-то начавшего работать резчика. «Тук! Тук!» — отвечают ему в другой стороне. И вскоре вся деревня наполняется звуками, подсказывающими: сегодня под пологом миамбо родится не один шедевр.

Я иду к хижине Ликаунды и, как всегда, сажусь в тени куста, что разросся как раз напротив того места, где работает мастер. Сегодня он, отложив в сторону не доделанную на продажу скульптуру, придирчиво разбирает наваленные за его хижиной чурбаки, явно намереваясь приняться за что-то новое.

— Ликаунда, а почему маконде начали резать свои скульптуры из мпинго лишь пятьдесят — шестьдесят лет назад, а раньше отдавали предпочтение мягкому нжале? — спрашиваю я.

Ворочая чурбаки, Ликаунда долго молчит. Потом высвобождает руки и делает характерный для маконде жест: стучит кулаками себе по лбу.

— Мути, мути! — иронически произносит он. — А чем бы мы резали мпинго? Ты знаешь, что это дерево крепче, чем многие из камней? И ведомо ли тебе, что железо, которое давным-давно умели делать макуа и яо или которое продавали нам арабы, даже не оставляет царапины на мпинго.

Ликаунда подходит к своей хижине, берет прислоненное к ней копье и с силой всаживает в белую кору мпинго: наконечник уходит в нее на два-три сантиметра. Затем он вытаскивает копье и с еще большим усилием пытается воткнуть его в черную сердцевину ствола — наконечник мгновенно ломается пополам, а на дереве действительно не остается ни малейшего следа.

— Вот, — говорит он. — Понял? Такое железо, как было у нас раньше, не может осилить это дерево, потому что дерево пересиливает его. Мы взялись за мпинго только тогда, когда мафуташ завезли сюда чума чапуа. Но и нжале мы не забыли, это очень хорошее дерево для масок. А чтобы ты понял, что такое маска из мпинго, я готов для тебя ее вырезать, и попробуй потанцуй в ней всю ночь.

— Это будет редкая маска, Ликаунда. Пожалуй, ради нее мне стоит потренировать свою голову и шею в ношении тяжестей.

— Голова дана мужчине, чтобы думать. Этим-то я и займусь сейчас. А пока не мешай мне, со, — серьезно проговорил он, вытаскивая из груды бревен приглянувшийся ему чурбак. — Теперь я поговорю с деревом, а не с тобой.

Сколько я ни пытался выяснить, в каком смысле — прямом или переносном — употребляется всеми резчиками-маконде фраза «поговорить с деревом», сделать мне это так и не удалось. То ли смысл ее основывается на реальной почве и содержит бесспорное признание того, что форма ствола мпинго, изгибы его ветвей и расположение сучков, удивительное сочетание мягкой белой коры и твердокаменной черной сердцевины, наконец, ее текстура подсказывают настоящему художнику и выбор темы, и отдельные элементы ее решения? То ли фраза эта является отражением миропонимания обитателей миамбо, убежденных в том, что «жизнь есть везде» и что прикосновением своего резца они лишь «будят дерево», которое затем само водит их рукой?.. Или, что скорее всего, материалистический и «потусторонний» подход причудливо уживаются в головах этих лесных философов, которые, веруя в легендарные истоки своего виртуозного владения искусством резьбы, в то же время говорят, что для них работа по дереву так же естественна, как появление растений из семени в хорошо удобренной почве…

Ликаунда долго и придирчиво осматривает свой чурбак, подвергая его подлинному исследованию. Даже дети, глядя на углубившегося в дело отца, притихли и на всякий случай отошли подальше от хижины: побеспокоить Ликаунду в пору творческих исканий — значит заведомо навлечь на себя его гнев. Лицо мастера сосредоточенно, глаза прищурены, на лбу даже появились капельки пота. Именно в этот период «знакомства резчика и дерева» и возникает окончательное решение трактовки задуманного сюжета.

Удар! Ликаунда начал работать. Пока что это еще чисто механический процесс — удаление коры. Но, значит, замысел уже созрел. Уверенно ударяя молотком по широкой стамеске, резчик обнажает благородную матово-черную древесину. Вокруг распространяется приятный, чуть терпкий аромат, исходящий от свежего мпинго. Удар! Удар! Удар!

Некоторые этнографы утверждают, что удивительное искусство маконде возникло «на пустом месте», что по времени его возникновение совпало с зарождением авангардистских течений в искусстве Запада, и на этом зыбком основании делают вывод: «абстракционизм органически присущ» XX веку. А между тем искусство маконде на протяжении веков имело глубокие корни и традиции, а «революцию» в нем, причем прежде всего техническую, произвела стамеска из сверхпрочной стали. Она проникла на плато Муэда вслед за проведенной португальцами шоссейной дорогой. Именно тогда сначала в лавках португальцев в Бейре и Лоренсу-Маркише (ныне Мапуту), затем в антикварных магазинах индийцев Дар-эс-Салама появились первые шитани из черного дерева. Их рождение было подготовлено многовековой традицией создания скульптур праматери, масок-мпико, ритуальных изображений, «учебных» фигурок, резьбой на домашней утвари и, наконец, своеобразием этнопсихологии маконде, которые верят, что «резчик был до всего».

Отоспавшийся Нангонга подходит к нам, отпускает несколько иронических замечаний в адрес Ликаунды, по его словам «уже успевшего испортить такой чудесный кусок мпинго», и усаживается рядом. Шепотом, чтобы не помешать работе, он сетует, что уже не может быть мастером-резчиком: руки дрожат и нет сил бить по дереву-камню.

— А что, Нангонга, неужели каждый мужчина-маконде может быть скульптором? — спрашиваю я.

— Конечно, — уверенно кивает он. — Совсем бесталанных людей у нас нет. Мы рождаемся, чтобы вдохнуть в дерево новую жизнь. Но чтобы стать таким хорошим скульптором, как Ликаунда, надо встретить очень доброго шитани и дружить с ним всю жизнь. Тогда шитани во сне будет подсказывать, что и как делать. Мне же, особенно когда я был молодым, все чаще снились джинни. Они наслали на меня порчу. Поэтому я больше говорю, чем работаю.

Маконде переделали в шитани шайтана из мифологии арабов. Шайтан — это иблис, черт, дьявол, библейский сатана, в общем, персонаж явно отрицательный. Под пологом же миамбо его почему-то превратили в добряка, в этакого ангела, унаследовавшего от шайтана одну-единственную черту — являться во сне к поэтам, с тем чтобы они днем повторили слова, внушенные им ночью. Злые шитани у маконде фигурируют очень редко и в конечном счете всегда оказываются побежденными.

Что же касается джинни, ведущих свое начало от арабских джиннов, иногда, как известно, способных делать добро, то маконде считают их исключительно носителями зла.

У танзанийских маконде излюбленной темой творчества стало изображение добрых деяний шитани и, главное, их любовных проказ, при которых они ведут себя совсем как люди. На плато Муэда к шитани относятся сдержаннее, а их сексуальными приключениями не интересуются вовсе. Здесь они чаще изображаются в виде лесных духов, нередко принимающих обличье зверей, а то и вообще бестелесных существ. В последнем случае резчик характеризует шитани с помощью всего лишь двух-трех произвольно соединенных частей человеческого тела, имеющих, по его мнению, наиболее важную роль для смыслового выражения сюжета. Как-то, например, один из местных резчиков, Мванжема, принес мне изображение шитани-женщины. Оно представляло собой два огромных глаза, вписанные в контур человеческой головы, причем вместо зрачков резчик изобразил две налитые женские груди, из которых капали слезы. «Что это значит?» — спросил я. «Это добрая шитани Андаука, которая смотрит на пораженные засухой поля и печалится, что не у всех детей будет что поесть в этом году», — объяснил он тоном, не допускающим возражений.

Если фигура изображается целиком, то пропорции человеческого тела могут изменяться совершенно произвольно. Игнорируя реалии и на первый взгляд мало заботясь об эстетической стороне дела, резчик выпячивает на первый план главное, подчиняя ему все остальное. Так, «мудрые шитани» обязательно обладают огромными головами, а шитани, покровительствующие воинам, — мощными руками, символизирующими их физическую силу. «Тело — это всего лишь оболочка, которой всегда заправляет либо ум, либо похоть, либо сила, — поведал мне как-то среди ночи Нангонга. — Зачем же мастеру тратить время на изображение того, что все равно ничего не значит?..»

— Нангонга, а ты знаешь, что будет вырезать Ликаунда? — спрашиваю я.

— Из такого длинного бревна можно вырезать только одно — «древо жизни», — уверенно говорит старик. — Примерно такое, как он подарил тебе вчера. Ликаунда, как и я, наверное, съел той ночью много мяса и поэтому был неразговорчив. Он ведь не рассказал тебе об этом «древе».

— Ликаунда, напротив, был очень разговорчив, — возражаю я. — Но о «древе» он действительно не рассказал.

— Значит, я, как всегда, прав, — удовлетворенно заключает старик. Он жестом подзывает проходящего мимо мальчишку и велит принести из его хижины подаренную мне скульптуру.

— Ты, когда начнешь рассказывать, говори громче, — вдруг подает голос Ликаунда. — А то вдруг что перепутаешь.

— Это я-то! — притворно обиженным голосом восклицает старик. — Я даже могу, не подходя к тебе, рассказать, что ты вырезаешь сейчас.

— Уж это все могут, — отмахивается Ликаунда.

— Кроме меня, — вношу я поправку.

— Он вырезает сейчас фигурку матери, — уверенно говорит старик.

— Откуда ты знаешь?

— Так ведь даже Ликаунда признал, что это всем известно. Потому что резчик начинает свою работу над «древом жизни» с изображения матери-прародительницы маконде, которое он помещает в центр всех фигур. Таков закон. А потом уже можно вырезать что в голову придет.

Вернулся мальчишка со скульптурой.

— Видишь, и здесь в самом центре помещено изображение матери, — разглядывая резную колонну, показал мне старик. — Книзу от нее Ликаунда поместил тех, кто жил до него. Смотри: лица всех людей татуированы, у всех женщин во рту пелеле. Кроме людей в нижней части скульптуры много злых джинни — раньше в лесу, говорят, их было больше, чем сейчас. Люди борются с ними для то-го, чтобы выжить. Видишь, как сплетены, соединены друг с другом людские тела. Из одного человека как бы вырастает другой, одно поколение дает начало другому, продолжая род маконде. Вот почему такой резной столб называется «древо жизни». Правильно я говорю, Ликаунда?

— Очень правильно. Ты давай продолжай.

— Вот. А над матерью изображены люди, которые окружают нас сейчас. Видишь, лица у них чистые, в руках у многих мотыги и книги. Они не такие сердитые, как были раньше, перестали воевать, но стали больше думать. От прошлого среди них остался один вот этот татуированный старикашка. Видишь, какой он противный? А главное его занятие — это пустые разговоры. Недаром же Ликаунда приделал ему такой длинный язык. Я думаю, это джинни, который по ночам не дает ему спать своими россказнями. Старый злодей!

— Это ты, Нангонга, — как бы невзначай бросил Ликаунда.

Я посмотрел на старика, потом на физиономию на барельефе и хмыкнул: сходство было разительным.

— Не может быть, — расстроенно пробормотал Нангонга.

— Ты просто давно не видел себя в зеркале, — подзадоривал его резчик. — У меня в хижине где-то валяется осколок, иди посмотри.

— Не пойду, — решительно отверг это предложение старик и вновь принялся рассматривать скульптуру. Потом его лицо озарилось улыбкой. — А эта фигура со злой и каверзной рожицей, что замахивается на всех резцом, наверное, ты, Ликаунда? — спросил он.

— Конечно, Нангонга.

— Ну тогда я не буду на тебя обижаться. Ты — справедливый человек и великий резчик. Я разглядел на этой скульптуре твою жену, старосту Атенси, учителя Мпагуа, твоего главного конкурента Мванжему, но самая неприятная физиономия все равно у тебя. Правильно, так оно и есть!

Оба собеседника весело расхохотались. А я, разглядывая «древо жизни» после этого разговора как бы новыми глазами, с совершенно иных позиций, понял, что за кажущимися многим «фантастическими абстракциями» маконде скрывается сама жизнь, из которой они и черпают бесконечные темы для своих удивляющих разнообразием произведений. Как и любое подлинное искусство, резьба маконде не статична. В новых условиях она приобрела выразительный динамизм форм, столь разительно отличающий современные произведения резчиков миамбо от традиционной африканской скульптуры в целом.

Преемники великих традиций, ведущие начало от легендарных времен, маконде уже сделали один переворот в африканском искусстве: за последние 40–50 лет жителями миамбо создана новая пластика, не имеющая себе равных у других народов. Это мнение не мое, а общепризнанное, разделяемое мировыми авторитетами и знатоками культуры и традиций народов Африки. Исходя из посылки своей мифологии, что «резчик — творец» и поэтому «может все», что его долг и святая обязанность — «создавать такое, что еще никогда не было», подлинные мастера резьбы у маконде никогда не связывали себя рамками канона, столь сковывающего всегда традиционное искусство у других африканских народов.

Что было и остается наиболее характерным для этого канонического искусства? Лобовой, фронтальный взгляд художника на собственные творения. Отсюда любая африканская маска, подавляющее большинство скульптур — это изображение анфас. Маконде смело начали смотреть на своих героев под любым углом, из любой точки и вырезать их в любом ракурсе. Традиционная скульптура всегда была символом, она и создавалась для того, чтобы подчеркнуть наиболее типичное, устоявшееся, незыблемое. В полном соответствии с подобным содержанием образа маска должна была быть статичной. Маконде же внесли элемент сюжета, сиюминутности в содержание своих композиций, что требовало выразительности и динамизма.

Сюжетность привнесла и еще одно новшество. Почти повсеместно африканская скульптура (не говоря уже про маску) — это персонификация индивида, в крайнем случае канонизированное изображение мужчины и женщины.

Маконде же проявили себя как подлинные мастера «массовых сцен» в деревянной скульптуре, где все герои находятся во взаимосвязи друг с другом. На смену традиционной монолитности, зачастую тяжеловесности классических образцов африканского искусства, своей массивностью как бы подчеркивавших собственную значимость, из лесов-миамбо в африканское искусство вместе со стилем шитани неожиданно пришла ажурность и легкость конструкций.

Сегодня, на мой взгляд, на плато Муэда назревает еще один переворот в африканском искусстве. На сей раз он коснется не его формы, а содержания. «Расканонизировав» изображения своих духов, дав возможность каждому резчику изображать шитани на пределе его индивидуальной творческой фантазии, маконде сделали первый шаг в этом направлении. Потом они «осовременили» свое «древо жизни» появлением на некогда ритуальном столбе, традиционно изображавшем обитателей «потустороннего мира», не только реально существующих людей, но и таких атрибутов современности, как книга, винтовка, машина. Теперь, смело вкладывая новый смысл в старые темы и формы, маконде революционизируют свое искусство, зачастую наполняя его абсолютно иным, лишенным мистики содержанием.

Изгнанные из-под куста Ликаундой, полностью ушедшим в работу, мы с Нангонгой идем мимо хижин, в которых работают другие деревенские резчики. Главный вывод, который напрашивался после знакомства с их произведениями, — новая жизнь ввела в национальное искусство и нового героя. О нем, о его испытаниях и страданиях, о его борьбе за свободу и независимость рассказывает большинство создаваемых работ. Этот герой — собирательный образ новой, возрождающейся Африки.

Маститый Мванжема резал огромную деревянную колонну «Прошлое страны моей», своего рода эпос в дереве. На ней снизу вверх, по исторической спирали, сменяли друг друга короли Мономотапы и Васко да Гама, португальские конкистадоры и арабские работорговцы, колонизаторы и предатели-коллаборационисты. «Всех их ждет суд народный, который я изображу на самом верху ствола», — объяснил мне Мванжема. Я посмотрел в центр скульптуры. На месте женской фигуры там был вырезан контур матери-родины — Мозамбика.

В хижине Мпунгу мы долго рассматривали приготовленные для отправки в Мапуту деревянные фигурки женщин-партизанок, на голове у которых вместо традиционного кувшина с водой были снаряды, стариков с ружьями, девушек с книгами, солдат с мотыгами. Его сосед — Мтинду осваивал новый для местных мастеров вид резьбы — барельеф на слегка выпуклой доске, с огромным трудом выпиленной из ствола мпинго. На доске крупным планом были изображены счастливые, улыбающиеся люди — представители народов Мозамбика — в своих национальных одеждах. Пульс жизни, ритмы танца угадывались за этими изображениями.

…Быстро пролетело время, настал день отъезда из деревни. До Муэды вместе со мной попросился доехать Мпагуа: у учителя были какие-то дела в райцентре. Несколько раз останавливаясь по пути в селениях, мы в каждом из них видели поглощенных работой резчиков, дивились обилию скульптур, рождающихся под пологом миамбо.

— Я не думаю, что преувеличу, если скажу: за последние годы искусство скульпторов стало главным и самым ярким проявлением духовной жизни моего народа, — как бы размышляя вслух, сказал Мпагуа. — Да и сам резчик по дереву стал одной из центральных фигур деревни, человеком наиболее уважаемым. И это вовсе не оттого, что его труд приносит общине немалый доход. Главное в том, что его глазами, его руками соплеменники получают возможность выразить свое видение мира, рассказать об этом другим. Социальный авторитет настоящих, творчески работающих мастеров сейчас у маконде необычайно высок. Люди начинают понимать, что именно по их искусству судят о маконде во всем мире.

Мне было интересно выяснить мнение Мпагуа, в чем он, как представитель нарождающейся национальной интеллигенции маконде, видит причины тех очевидных и с каждым годом все усиливающихся различий, которые отличают искусство танзанийских и мозамбикских маконде. Откуда этот взрыв «любовной тематики» резчиков в предместьях Дар-эс-Салама? И почему западные исследователи искусства маконде порою не без внешнего основания находят в их творчестве то «реминисценции Босха», то отголоски влияния современного экспрессионизма и натурализма.

— Знаете, для меня ответ на этот вопрос однозначен, — говорит учитель. — Я уверен, что резчики, которые работают в глубинке танзанийского плато Маконде, режут примерно то же и так же, как на плато Муэда. Здесь, в родной атмосфере, на земле праматери, никто не отваживается создавать те эротические композиции, которые за бешеные деньги продаются в восточноафриканских столицах. Вдали же от родных мест некоторые резчики, освободившись от духовного контроля соплеменников, могут соблазниться заработать на создании скабрезных изображений шитани. Однако ничего общего с традицией маконде, кроме формы, эти скульптуры не имеют. Многие их создатели говорили мне, что «любовная тематика» была подсказана им оптовиками, владельцами крупных магазинов, наживающимися на дискредитации нашего народного искусства. Зачастую резчику подсовывают эскиз, сделанный в Копенгагене или Риме, а его воплощение в мпинго выдают за нечто оригинальное…