Время… оно неумолимо, словно волна, раскалывающая скорлупку-корабль о равнодушный гранит; оно безжалостно, точно взмах клинка, обрывающий жизнь; оно бесстрастно, как глаза, забывшие, что такое любовь. Ему нет дела до желаний, забот или мечтаний, что уподобляются птицам, парящим в вышине, — столь же далёкие сколь и прекрасные! Время безмерно — ибо не создано того инструмента, что способно вместить его в себя. Время бесплотно — ибо плоть проходящая, а оно вечно! Время… единственная грань Бездны, доступная пытливому взору. Непонятная, безрадостная, пугающая… И все же, хватаясь за неё, как за последний выступ скалы, всё ещё соприкасающийся с ладонью висящего над пропастью и стремящегося отсрочить падение, мы ищем его, мы следим за ним, мы наблюдаем. Нам кажется — его так много… Время идет — неспешно, неторопливо; время бежит — стремительно, яростно; время летит… И когда оглянешься и посмотришь на минувшее — поймешь: оно безвозвратно! Ибо нельзя вернуть того, чего нет. Нельзя ухватиться за пустоту и удержать воду в ладонях! Всё, что осталось — сделать шаг. Всего один шаг вперед, ведь это единственная возможность, единственное, что отличает живого от мертвого.
Всего лишь шаг! Всего лишь…
Шаг. Облачко сероватой, почти незаметной пыли поднимается над землёй, покрывает плотную кожу сапог и вслед за этим медленно оседает наземь. Шаг. Тяжёлая прорезиненная подошва опускается вниз, тихий хруст — под ногой осыпается прахом кость, бывшая когда-то частью живого существа, судя по форме — человека, как и он сам. Это было давно. А может, и нет. Неважно, путник отучился задумываться над подобным. Шаг. Взгляд бледно-голубых, подернутых льдом глаз из-под низко опущенного капюшона лениво скользит вдоль дороги, перебегает на окружающий пейзаж: равнины с буйным разнотравьем да редкие холмики с ещё более редкими деревьями, взор возвращается обратно к дороге, сквозь плотно подогнанные плиты которой пробиваются сорняки… Заброшенность. Горький вкус запустенья. Одно и то же. Пятый день пути одно и то же, и ничего не меняется — тоска.
Вечернее небо, такое же бездонное и холодное, как и его глаза, медленно наполняется темнотой, скоро наступит ночь — время охоты, ликующих криков и леденящих воплей; ночь — время игры, игры жестокой и чарующей, игры жизни и смерти; ночь — время кошмара дневных существ и людей, конечно людей, ведь именно их страхи и отчаянье дают силу стражам тьмы. Извечным спутникам ночи… Какая ирония. Тонкие, бледные губы человека искривляет лёгкая полуулыбка, осунувшееся, несколько вытянутое к острому подбородку лицо в редкой сети ранних морщин на мгновение утрачивает невозмутимость, сбрасывает каменное и бесстрастное выражение, под которым, надежно укрытое от самого себя, прячется другое лицо — пусть забытое, погребенное под грузом лет и тягот испытанного, но всё ещё существующее — лицо молодого человека, не утратившего веры в счастье. Ах, как давно это было… И верно! Ирония судьбы — иначе и не скажешь! Ведь кому, как не ему, знать, что весь ужас ночи, весь бесконечный кошмар темноты не что иное, как бледная тень истинного безумия мрака, что распахивает свои сумрачные объятья, лишь когда тьма отступает. Да, самое страшное в этом мире происходит при свете дня — это он знает на собственном опыте; да, это он ощущает собственной шкурой, каждым шрамом, оставленным светом на его теле, каждой морщинкой обветренного и худого лица, каждой капелькой крови, пролитой в битвах при свете и во имя его. Да. Он знает. Он знает, что свет это — лишь маскировка, призрачный покров, скрывающий истинную тьму. Тьму что скрывается там, куда нет и не будет доступа свету… Он знает… Да!
Человек вновь усмехается — в этот раз над собой. Что-то чересчур мрачные мысли посещают его сегодня, наверное, так действует местность или, возможно, он попросту устал? Впрочем, путник замедляет шаг, останавливается и на минуту задумывается: а когда в последний раз его настроение было по-настоящему приподнятым, радостным? И… не может вспомнить. Нет, он помнит, помнит, просто не может поверить, признаться самому себе, что это было так давно: он помнит искреннюю радость дней своего послушания; помнит слепящие всполохи счастья дня рукоположения; помнит пьянящий полёт духа первых схваток; помнит чувство гордости и достоинства, собственной правоты; помнит дружеские объятья и ни с чем не сравнимое чувство единения, братства со всем живым и светлым, что есть во вселенной и… и всё. Неужели ему больше не о чем вспомнить, ничего доброго, радостного, счастливого не происходило в его жизни с тех самых пор? С того самого проклятого дня? Видимо, так. Память — обычно услужливо открывавшая хозяину свои бескрайние глубины — равнодушно молчит. Наверное, ей действительно нечего открывать…
Как холодно… Путник ещё плотнее закутался в полы тяжёлого, долгополого кожаного плаща и, обхватив себя руками в попытке удержать хоть немного живительного тепла, медленно продолжил путь. Очень холодно, а разум, жестокий и бессердечный разум, нашёптывает: «Это твоя душа». Не телу холодно — нет… Он встряхнул головой.
Всё ж таки прошло почти пятнадцать лет — срок немалый! Так почему же он никак не может забыть, успокоиться, зажить простой человеческой жизнью — жизнью, не связанной клятвами и обетами?.. Ведь, в конце-то концов, не он первый — не он последний, и до него были отступники и после были, и некоторым даже удавалось вполне неплохо устроиться — стать генералами или магистрами других орденов! Так почему же именно ему выпало «счастье» нести на себе крест всех отверженных, терзаться и мучиться от чувства вины за совершенную многие годы назад ошибку — и ещё больше страдать оттого, что никакого раскаяния за эту ошибку он не чувствует? Путник знал: представься ему сейчас шанс исправить её — он так ничего и не сделал бы. Никакого раскаяния! И это-то больше всего и тревожит: ведь если он оказался тогда прав, значит… Нет! Нет никакого «если». В этом мужчина был уверен как ни в чём и никогда — ни до, ни после. Он был прав! А всё остальное, все, что случилось потом… что ж: «Не делай добра — не узнаешь и зла» — так, кажется, звучит старое присловье.
Вновь лёгкая полуулыбка, но горечи в ней куда больше, чем в стоне, что так и не сорвется с губ.
Всполох ярко-красного пламени в глубине его разума, тишина — грохотом тысячи труб и барабанов Последнего Суда, что предшествует долгому посмертию — оглушает мятущееся сознание. Спокойствие. Человек заставил себя перестать думать о прошедшем, слишком поздно размышлять о том, чего не исправить. Да и какой смысл? Говорят, время лечит. Только чем глубже рана — тем больше должно пройти его, прежде чем шрам затянется. Что ж, время у него есть, и он искренне надеялся — его хватит. Ведь надежда — это всё, что осталось у него в память о минувшем…
Надежда — последнее прибежище дурака.
Незаметно для путника, погруженного в дебри безрадостных мыслей, ночь вступила в свои права, один за другим на небе вспыхивали игривые огоньки далёких светил, наполняя глубокую, мрачную синеву ореолом изысканности и загадочности. Изменились и звуки: на смену многоголосию дня пришли иные голоса, исполненные гордости, одиночества и силы. Стих ветер, столь обычный в предгорных равнинах, истончился, истаял до невесомого дуновения.
Воцарилась ночь.
Но не только время сменило свои призрачные одеяния. Новые очертания вторглись и в уже ставший привычным пейзаж. Тут и там, вдоль дороги, стали появляться изгороди, за которыми виднелись то паровые поля, то засеянные; могучие, дикие исполины — дубы и вязы — уступили место яблоням, усыпанным крошечными зеленовато-сизыми плодами — свидетельством грядущего урожая, и вишням, с уже налившимися ранним багрянцем ягодами, раскидистым грушам и черешням, с тяжелыми, клонящимися к земле ветками. И хотя нигде не было видно ни домов, ни хозяйственных построек, стало очевидно: дикие места кончились.
А значит, нужно быть предельно осторожным!
Поздно!
— Давай, у-ублюдок, шевелись, вытряхивай карманы и не вздумай рыпаться!
Путник резко остановился и принялся безмолвно разглядывал окружившую его троицу, выросшую словно из-под земли, хотя, скорее всего, они попросту прятались в какой-нибудь укромной ухоронке, возле обочины старой дороги, — благо таковых в округе было предостаточно — и поджидали припозднившегося гуляку. Хотя нет, человек с шумом втянул в себя воздух, пропитанный смрадом застарелого пота и дешевого алкоголя. Нет. Эти люди точно не были «профессионалами». Скорее уж…
— Кошель давай, голь перекатная — с уже явно различимыми нотками зарождающейся истерики в голосе потребовал от путника наиболее твёрдо стоящий на ногах разбойник, подкрепив свою угрозу яростным взмахом пистолета в дрожащей руке.
«Голь перекатная» равнодушно оторвал взор от дороги и устремил его в лицо «главаря». В глазах путника не было страха, гнева, испуга, и, если б грабители были чуть менее пьяны или хоть немного внимательнее присмотрелись к избранной «жертве», их решимость, возможно, сильно бы поубавилась, но, увы, они не смотрели.
— Глухой чево-ли, а ну…
Шепот ветра, тихий, едва различимый на самой грани слышимости… В отличие от сокрушающего порыва, обрушившегося на грабителей и впечатавшего их в камни тракта. Шёпот, растворившийся в возгласах удивления и испуга. Шёпот, исчезнувший сразу же, как только сознание оставило последнего из нападавших.
Детский трюк. Путник невольно улыбнулся воспоминаниям. Плетенье Воздуха — это был один из первых уроков, усваиваемый юными братьями-избирающими. И наименее любимый — смело можно добавить. Мало кто — даже среди будущих «приобщенных», что уж говорить об остальных! — имел склонность к работе с воздухом и ветром, и он также не был исключением, но за годы изгнания человек понял: нет бесполезных знаний. Конечно, он мог использовать множество убийственных уловок и способностей для устранения этой троицы, но зачем поджигать город, если нужно всего лишь испечь хлеб? И милосердие здесь ни при чём. Совсем ни при чем.
— Люди, — прошептал он, словно сплюнув это слово. Склонившись над одной из жертв, человек без имени поднял пистолет и привычным движением вынул обойму. Всего один патрон. Небрежно кинув обойму в полупустой заплечный мешок, он принялся осматривать оружие, но уже через мгновение огорчённо покачав головой, бросил его наземь. Пистолет был безнадёжно испорчен и, судя по пятнам ржавчины, — довольно давно. И с таким-то оружием эта троица вышла на промысел?! Путник недоуменно пожал плечами. Да у них даже ножей не оказалось! А ведь ни один нормальный человек, особенно по нынешним временам, не сунется за ворота собственного дома без увесистого тесака на поясе. Тем более в приграничных землях!
Лёгкая, невесомая, словно гусиное пёрышко, волна приятного покалывания прошлась по его левой руке от запястья до плеча, будто кто-то незримый провёл по ней щёточкой из тонких волос. Человек, не обращая внимания, продолжал разглядывать неудачливую троицу. Грязная, засаленная, хотя и довольно крепкая одежда, лёгкие хлопчатые штаны и рубахи навыпуск, мускулистые руки, крепкие ноги, дублёные лица — всё просто-таки кричало — «Крестьяне!» Путник беззлобно пнул владельца пистолета в бок и презрительно бросил:
— Дилетанты.
Новая волна щекотки прокатилась по его руке, задев на этот раз ещё и шею. Фыркнув, человек хотел было что-то сказать, но, явно передумав, обречённо пожал плечами и произнёс совсем не то, что собирался вначале.
— Ноби, — негромко бросил он в пустоту за своим плечом, — прекрати. У меня нет никакого желания играть в твои игры.
— Ну и что? — в полуметре от земли воздух внезапно уплотнился, очертив контуры странного существа, размером с крупную кошку. Радужная вспышка на миг осветила дорогу, и на месте, где всего несколько мгновений назад никого не было, появился Ноби — собственной персоной.
Человек недовольно оглянулся: рефлексы, отточенные многолетними тренировкам и скитаниями в одиночестве, там, где даже самые отчаянные смельчаки и сумасброды не осмеливались показываться без небольшой армии, рефлексы, доведённые до бритвенной остроты горских клинков, сработали ещё прежде, чем он смог что-либо рассмотреть. Ладонь, мгновенно сжавшись, перехватила летящий в лицо предмет, и только после этого сознание — торопливыми скачками устремившееся вслед за телом — сумело соединиться с телом.
— Отпусти хвост, — довольно рассмеявшись, потребовал бесенок, весело прихлопывая четырехпалыми ладошками.
Путник невольно отшатнулся, когда венчавшая хвост кисточка, встрепенувшись, мазнула-таки его по носу, но руки не разжал.
— Сколько раз я тебя просил не делать этого? — грозно вопросил он.
— Понятия не имею, — беззаботно отозвался Ноби. — Я не считал.
Кисточка вновь дёрнулась, но на этот раз человек был настороже и успел вовремя увернуться.
— Прекрати немедленно, ты разве не видишь? Мне не до тебя, — мужчина отпустил хвост существа и указал рукой в сторону начинающих приходить в себя горе-громил. — Надо решить, что с ними делать.
— А давай я их съем, — Ноби плотоядно улыбнулся, обнажив крохотные, острые, словно иглы кейкара, зубки, и, похлопав лапками по своему ярко-розовому брюшку, заявил: — С тобой ведь вечно не знаешь, когда придется в следующий раз покушать. Я уже исхудал, вот гляди!
И бесёнок демонстративно втянул живот.
— Да пожалуйста, — отмахнулся человек. — Тебе их зажарить или так оставить, сырыми?
— Фу, — надув пухлые щёчки, обиженно пропыхтел бесёнок. — Ну вот, опять всё веселье испортил. И, вообще, знаешь что: ты на редкость скучный тип! Вот так!
— Да, я знаю это, — мужчина шевельнул пальцами, и мощный поток воздуха вновь обрушился на пытающегося приподняться горе-вояку, припечатав того к земле и отправив его сознание в новое путешествие по миру грёз. — Ты говоришь мне об этом по дюжине раз на дню.
— А ты что, считаешь? — Ноби был явно заинтригован.
— Ещё и записываю.
— Правда? — глаза-блюдечки изумлённо распахнулись, заняв, казалось, всю мордочку существа.
— Разумеется, нет, — отмахнулся человек. — Вот делать мне больше нечего, как только подсчитывать твои глупости.
— Ах вот ты как! — взъярился Ноби. — Глупости значит! Да за такое… да я… я… Я уйду от тебя, вот так. Понял!
— Куда — интересно? — без особого любопытства в голосе спросил человек, одновременно всматриваясь в ещё одного начавшего приходить в чувство разбойника. — В бродячий зверинец, что ли? Или, может, в бестиарий храма?
— ЗВЕРИНЕЦ? — возопил бесёнок. — БЕСТИАРИЙ?
— Так тебе как, вещички помочь собрать? Или ты решил налегке прогуляться? — не обращая внимания на ярость приятеля, продолжал человек.
Щёчки существа, сменив цвет с ярко-розового на фиолетовый, раздулись до угрожающих размеров, вытеснив с мордочки глаза. Лапки, сжавшиеся в кулачки, бешено колошматили воздух, хвост извивался трескучей змеёй. Ноби несколько раз приоткрывал рот, явно порываясь ответить на вопиющие оскорбления, да в таких выражениях, что у человека на ближайшие несколько декад просто отказал бы слух, но подходящих слов не находилось, а потому бесёнок решил прибегнуть к самому страшному наказанию, какое только мог измыслить!
— Я объявляю тебе бойкот! — взвившимся до небес воплем заявил он и исчез в ослепительной алой вспышке, сопровождающейся оглушительным хлопком.
Человек невольно улыбнулся: ему удалось!
«Обыграть чёрта, рассмешить тень, переспорить беса» — так звучит древняя поговорка. И её употребляют, когда говорят о чём-то недостижимом.
«Надо же, второй раз за десять дней! Малыш, похоже, теряет хватку», — человек припомнил свои последние слова и решил, что не худо бы запомнить их на будущее, когда наглющий бесёнок снова распоясается. Правда, тут же и передумал. Уж что-что, а дважды подловить проныру на одном и том же явно не удастся.
Руки его меж тем привычно обшаривали карманы недавних противников, и, по мере того как продвигалась эта работа, лицо человека становилось всё более и более мрачным. Закрома грабителей были пусты, как амбар, в котором похозяйничала стая хребтовых крыс. Раздражённо выругавшись, человек выпрямился и, окинув хмурым взглядом «поле битвы», отправился в путь. Но, не пройдя и десяти шагов, он замер как вкопанный и снова разразился целой тирадой отборнейших ругательств. Как же он мог забыть? Пошарив за пазухой, путник извлёк на свет небольшой, в пол-ладони, диск чернёного серебра с крупной розоватой жемчужиной в центре. Сосредоточившись, он прикоснулся пальцем к перламутровому минералу и мысленно прошелся по энергетическим линиям, опутавшим камень, словно паутина, проверяя, не нуждается ли амулет в зарядке. Всё было как обычно. Тончайшие нити стихий Ми`Ру холодно сияли перед его внутренним взором, бесплотный резервуар искрился от переполнявшей его энергии. Убедившись — скорее по привычке, чем по необходимости — в верности впечатанной в амулет информационной сети — сети, наблюдавшей за окружающим хозяина пространством и считывающей эмоции всех живых существ, пребывающих в области пятисот шагов от него, путник негромко хмыкнул и, вернув диск на место, отправился в путь. Всё, как и обычно.
Значит, дело не в амулете. Нападавшие были не просто безвредны для него. Они в действительности не желали зла, и именно потому амулет не подал сигнала, не предупредил об опасности. Зачем? Ведь её не было!
«Следящий» — так на протяжении множества поколений в его семье именовали этот амулет — был поистине бесценным предметом. Множество раз он спасал жизни предков, выручал из казалось бы безысходных ситуаций. Сколько раз он сам выходил невредимым из самых опасных передряг, благодаря неощутимой поддержке этого маленького кусочка металла. В семье существовала легенда, что «Следящий» стал подарком за выдающиеся заслуги одному из прародителей их рода Александеров, сделанный самим Валентинианом — первым и величайшим патриархом, правившим в те благословенные времена, когда филиалы были лишь частью единой, живой плоти могучей Конфедерации, а не кусками застывшей и разбившейся вдребезги мраморной статуи — как сейчас. По преданию это было больше пяти тысяч лет назад… Но человек, бредущий по дороге с севера, не верил в предания. Он уже давно ни во что не верил.
Путник свернул на очередном повороте дороги, небольшая грушевая рощица скрыла от него канаву, в которой остались лежать трое незадачливых грабителей, оттого и не заметил он, как к одному из уже пришедших в чувство парней — поднявшемуся на четвереньки и беспрестанно бормочущему одно единственное слово «убью» — неслышно приблизилась странно колышущаяся на слабом ветру и словно мерцающая всеми мысленными оттенками черного фигура. Он не увидел, как эта фигура склонилась над пьяницей и одним резким, уверенным ударом вновь отправила того в мир грез. Не увидел он, и как ветер растрепал длинные белые волосы выпрямившегося неизвестного, а лунный свет заиграл в антрацитово-черных, лишенных зрачков глазах. И даже легкая, почти невесомая дрожь Следящего, говорящая о приближении опасности, не привлекла его внимания
Обращение к медальону вновь, помимо воли, вернуло путника к грустным воспоминаниям. До него амулет принадлежал отцу, да и сейчас оставался бы у старого кона — ведь тот был жив, а после непременно, перешел бы к Никласу — старшему сыну. Но судьба — странная штука! Видно, для чего-то старой шлюхе потребовалось, чтоб «Следящий» оказался именно у него, а может, просто она ещё не до конца в нем разуверилась. Ведь он выжил. Несмотря ни на что — он выжил. Пятнадцать лет бесконечного кошмара, десять положенных и ещё пять сверх, — такой срок он сам себе определил. Пятнадцать лет беспрерывных битв, кровавых, отчаянных битв, в которых выживание самая меньшая из целей. И он пережил их, не сломался, не сдался, не опустился до полуживотного состояния. Многие ли могли похвастаться этим? Один из ста в лучшем случае. В самом лучшем! Только вот почему никакой гордости, никакой радости от свершенного он не ощущал? Только усталость, точно такую же, как и в тот день когда «Следящий» перешел в его руки…
Дверь распахнулась от сильного удара и, беззвучно ударившись об стену, покрытую толстым Халемзским ковром с ромбовидным узором по периметру, замерла. Изрядно пригнувшись — хотя высота двери была отнюдь не мала — в комнату вошел огромного роста и атлетического сложения мужичина, с буйной, растрепанной шевелюрой и косым шрамом над левой бровью. Нахмурившись, он недовольно огляделся по сторонам, словно выискивая какой-нибудь непорядок, но, так ничего и не обнаружив, направился раскачивающейся походкой к столику, возле которого, ссутулившись и опустив голову, сидел высокий, но на редкость худой юноша, с угловатыми чертами лица и огромным кровоподтеком под левым глазом. Приблизившись, гигант небрежно ухватился за высокую, покрытую золоченой резьбой спинку ближайшего стула и, притянув его поближе к себе, грузно рухнул на хрупкое сиденье. От него сильно несло алкоголем, что, впрочем, было совсем не удивительно — учитывая все обстоятельства. Удивляло то, что он вообще сюда пришел. Удивляло, радовало и пугало одновременно.
— Ну? — пророкотал он, уставившись тяжелым, лишенным всякого сочувствия взглядом на сидевшего напротив него юношу. — Теперь ты доволен?
Он не ждал ответа, да и слова его были вопросом лишь отчасти он произнес их скорее по традиции, давным-давно укоренившейся в их семье, — традиции, которая обязывала его присматривать за непутевым, вечно вляпывающемся во всевозможные неприятности младшеньким, хотя он и старался по мере сил примером и мудрым словом указывать тому верный путь в жизни.
— Молчишь? Зря, теперь тебе это не поможет.
«Теперь уже ничего не поможет», — вполне мог сказать он. Но какой смысл сыпать на раны несчастного мальчишки новую гору соли? Когда Никлас узнал, что натворил его младший брат, он был в таком состоянии, что его собственные люди были вынуждены связать его плетеньем в дополнение к веревкам и целые сутки продержать в подвале, иначе бы он своими руками придушил дурака. Он и сейчас был зол, точнее было бы сказать — в ярости, но теперь, после разговора с отцом, он мог ещё и соображать, и к гневу примешивалась изрядная толика сострадания. Весьма изрядная. И ещё сожаления. Он не признался себе, что чувство вины поселилось в душе — понимание придет позже. Пока же он просто сердился и боялся. Ведь совсем скоро, уже завтра, его единственный братишка, которого он фактически вырастил — отец постоянно отсутствовал — отправится на верную смерть, а он ничего не сможет поделать, и ему просто придется принять это и смириться, втайне надеясь…
Он рассеянно огляделся по сторонам, незряче скользя глазами по комнате, больше напоминавшей дворцовые покои. Мебель была верхом совершенства: удивительные формы, выращенные фомарами дополнялись самой дорогой тканью — шелком араидов или перламутровыми полотнами саамов, украшались золотом, инкрустировались драгоценными камнями, покрывались самыми благородными лаками. Множество всевозможных вещей (будто предметы старины, выставленные в храме), выполненных с потрясающей душу красотой, находились на специально созданных для них подставках или нишах. А если стояли отдельно, как, например, табакерка из кости мерга с изумрудным узором в виде дерева, покоившаяся в центре стола, возле которого примостился юноша, то и тогда, казалось, они занимают именно то место что им отведено.
Сграбастав со стола табакерку, Никлас принялся методично перебрасывать её из руки в руку, будучи не в силах даже на мгновенье расслабиться и посидеть спокойно. Взгляд его блуждал по комнате, ни на чем не останавливаясь, не задерживаясь, не соприкасаясь с захватывающей дух красотой. Он молчал, не зная, как или не желая разрушить тишину, и лишь глаза, блуждающие, беспокойные, выдавали его нервозное состояние — ведь он отлично понимал, где оказался, понимал назначение этого места.
Изысканная обстановка и роскошь, запечатленная в каждой детали комнаты, в каждом предмете интерьера, были лишь ещё одним извращённым способом обострить муку заточенного в ней узника, ведь несмотря на всю окружающую его красоту, комната эта была ничем иным, как тюрьмой. Камерой смертника. А её удивительное убранство было ещё одним, дополнительным наказанием, оно словно кричало: «Смотри, глупец, вот чего ты лишаешься из-за собственного скудоумия и гордыни!» Никаких камер, никаких темниц — они для низших. Закаленные в боях, поднаторевшие в искусстве, гордые, высокомерные, мудрые коны знали толк в пытках, знали, как сломать непокорные души своих зарвавшихся собратьев, как сломить их мятежный дух!
— Так что скажешь, братишка?
Узник молчал.
Тогда Никлас внезапно вскочил на ноги и, швырнув на пол драгоценную безделушку, в мгновение ока оказался рядом с братом, схватив за воротник, гигант резко потянул его вверх, заставляя выпрямиться, заставляя посмотреть себе в глаза.
— Зачем? — мощный бас заполнил собой комнату ощутимо, почти материально, развеяв, разорвав в клочья устоявшуюся, будто болотная гуща, тишину. — Ради чего?
— Так было нужно, правильно, — отвернувшись и уставившись в пол, — представлявший собой полированную дубовую мозаику с восьмилучевой звездой с искрящимися серебром острыми гранями в центре, монотонно, устало проговорил юноша. — Правильно…
Снова, снова и снова, так же, как и накануне, и днем ранее он повторял слова, потерявшие всякий смысл даже для него самого. Он говорил, содрогаясь от отвращения и к словам, и к себе, но ничего не мог с собой поделать, а его душа — сломленная, изувеченная, истерзанная — отдавала последние крохи сил, что ещё оставались в ней, удерживая мятущийся разум от падения за грань. Множество раз за прошедшие с того ужасного утра дни он произносил эти слова: он бросал их вопрошающим во время допроса, он говорил их гроссмейстерам дома, патриарху Сеоману, и даже сам Верховный Патриарх Аорон де Брасс-Тэрин, почтивший его своим неожиданным визитом, не смог добиться от него иного. И вот теперь он говорил эти опостылевшие слова в лицо одному из очень немногих людей, чьё мнение было для него намного важнее, чем собственное. Своему старшему брату. Настоящему герою. Истинному кону, которым он сам так никогда и не мог стать.
— Дурак! Молодой, безмозглый дурак! Что же ты наделал? И зачем? Думаешь, та тварь это оценит, или, вырастя, вспомнит твою «доброту»? — Ах, сколько злости, сколько гнева прозвучали в последнем слове! — Или, может, изменит своей природе? Глупец! Ты не видел, что делают её сородичи. Ты не собирал в мешочки останки своих друзей после их трапез, ты не был в поселениях, в которых похозяйничали эти гнусные, подлые…
— И поэтому мы должны вести себя так же? Должны уподобиться им — и убивать, резать, рвать в клочья всех, кто нам не нравится, кто чем-то отличается от нас? Так, да? Тогда чем мы отличаемся от них? Чем мы лучше?
Юноша сам удивился той ярости, что звучала в его словах.
— Дурак! — Никлас отпустил трещащий воротник и печально покачал головой. — Ты так ничего и не понял? Дело ведь не в ней. В тебе, в том, что ты сотворил. Ты ведь не её спас. Ты себя погубил, хоть это-то ты понимаешь? Понимаешь, что тебя ждет?
О да! Он понимал… или ему так казалось. Больше трех тысяч лет Конфедерация не казнила своих преступников, не держала их — за очень, очень редким исключением — в темницах. Ничего этого не было. Место всех старых форм наказания заняла ссылка и изгнание без права на возвращения. Ссылка сроком на десять лет и пожизненное изгнание из рядов Конфедерации. Вроде бы и ничего страшного, если, конечно, не знать, куда ссылались приговоренные. Тартр, Проклятая Земля, Пустошь Отверженных, но чаще всего те огромные и холодные северные земли именовались просто — Бездна Духа. И лишь один из ста входивших туда возвращался назад живым.
Вздохнув, Никлас вновь удрученно покачал головой и, отвернувшись от брата, отступил на несколько шагов, будто намереваясь уйти, сбежать из этого прекрасного и одновременно отвратительного места. Вместо этого он замер устремив пристальный, немигающий взгляд в одно из высоких стрельчатых окон, откуда открывался удивительно красивый вид на залив Когтей, возле которого на высокой скале — точно на ладони, выдававшейся в море, — стояла Четвёртая Цитадель.
— Кате пока не сказали, — прервал затянувшееся молчание Никлас, — сам понимаешь…
Юноша молча кивнул, соглашаясь с братом. Его младшая сестра только недавно потеряла своего нареченного Андре — погибшего на южных рубежах в столкновении с Темными, — с которым была помолвлена с рождения, и новое горе могло окончательно её сломить.
— А отец… он… он не смог прийти…
«Не захотел, — мысленно поправил его юноша. — Не захотел смотреть в лицо своему позору».
— Вот, — Никлас вынул из внутреннего кармана своей форменной куртки, украшенной нашивками младшего гроссмейстера Стражей в виде атакующего барса, небольшой плоский мешочек и, не глядя, положил на стол. — Он передал, сказал, что тебе теперь это нужнее.
Не прибавив ни слова, не попрощавшись, гигант направился прочь, но у самых дверей он остановил и тихонько, одними губами, прошептал:
— Останься в живых, брат.
Такими были его последние слова.
Как в яви! Картина, вызванная из небытия его памятью, была столь реальной, что на несколько мгновений путник словно бы выпал из действительности, заново переживая минувшее, заново ощущая свой позор и отчаянье. Но нет! Прошедшие годы сильно изменили испуганного юношу, каким он представал в собственной памяти. И не зря обитатели Тартра называли его Нефритовой Душой. Меньше мига потребовалось ему, чтоб обрести утраченное душевное равновесие. Прошлое ушло, его больше нет, а раз так, то и нет смысла тратить на него время.
Дорога, по которой он шел, была выращена в старые времена расцвета Конфедерации, возможно, ещё до того, как пали северные Цитадели, она не изменяла ландшафт, не уродовала его прямыми линями и острыми углами, как современные новоделки, не срезала неровностей, не пересекала препятствий. Мастера, растившие её, знали толк в своем деле, и пусть за истекшие века она местами просела, местами разрушилась, а многие каменные плиты, составлявшие её плоть, потрескались и раскрошились от времени, — это всё еще была Великая Дорога. Сделав плавный поворот влево, она вывела путника к высокой, крепкой ограде, шедшей параллельно с трактом. Через равные промежутки забор чередовался с невысокими сторожевыми вышками под соломенной кровлей. Людей на них приметно не было — видно, приграничники не особо беспокоились в последнее время. Вскоре из-за забора стали проглядывать огоньки приближающегося селения, несколько ворот — проделанные тут и там в частоколе ради удобства, а не безопасности — несмотря на поздний час, стояли открытыми.
За одними из распахнутых врат он разглядел большое двухэтажное здание, сработанное из тяжелых, грубо шлифованных желтоватых камней, доставленных с ближайшей каменоломни; многочисленные окна и отверстия воздуховодов, словно причудливая гирлянда, опоясывали здание. Нижний этаж был освещён, и оттуда доносились звуки — лучше чем что угодно, лучше, чем даже огромный знак с разделенным натрое кругом, установленный возле дверей и обозначавший хоттол, — указывали на близость долгожданного отдыха для усталого путника. Высокая двускатная крыша, терявшаяся в ночной темноте, была покрыта — по традиции северян — массивной буроватой черепицей.
Путник присмотрелся к зданию хоттола и, словно в недоумении, покачал головой.
Пятнадцать лет вдали от цивилизации, а он всё ещё удивлялся, всё никак не мог привыкнуть, поверить, что до сих пор есть в мире места, подобные этому, где дома не выращиваются фомарами, а строятся из подручного материала; где земля, не разграфленная в строгом и функциональном порядке, делится меж людьми по их собственной воле и фантазии; где в поселениях центральную площадь занимает не величественная Зикурэ с сияющей — фиолетовым пламенем сходящихся потоков — вершиной, а дом какого-нибудь крестьянина или торговца или, как сейчас, крепкий, хоть и неказистый на вид хоттол. До сих пор подобное казалось ему неправильным, глупым, хотя за время своих нелёгких странствий он успел наглядеться на самые причудливые архитектурные творения, и всё же каждый раз его душа кона восставала, будучи не в силах смириться.
Но это чувство оставалось глубинным, едва ощутимым, ведь не так уж и важно, выращенный или построенный — хоттол в любом случае оставался хоттолом, местом, где всегда рады усталым, одиноким путешественникам, если, конечно, у тех есть чем заплатить.
Спустившись с дороги, путник решительно направился к воротам, вошел в них, но внезапно, будто натолкнувшись на незримую преграду, остановился. Обостренные чувства, не раз спасавшие ему жизнь, как один подняли тревогу. Что-то было не так с этим местом. Очень не так! Сделав пару шагов назад, он сфокусировал внутреннее зрение и осязание и очень медленно двинулся вперед. В этот раз ему почти удалось ощутить нечто потревожившее его, но потребовалось ещё несколько раз пройтись туда-обратно, чтобы разум смог опознать непонятное явление и дать ему название. В конце концов, разобравшись, с чем же он столкнулся, Безымянный даже присвистнул от удивления и невольного уважения.
Всё селение по периметру оказалось оплетенным многоуровневой вязью, выполненной столь невесомо и искусно, что даже он, со всем своим опытом не мог не восхититься работой неведомого ваятеля. Сложная, включающая в себя множество разных информационных и целевых форм, конструкция, едва ощущалась — до того мастерски была сплетена. Он смог различить — по столь характерной для неё пульсации воздуха — вязь, предназначенную для ментального отпугивания млекопитающих; смог выделить из общего потока формы, предназначенные для дальнего и ближнего обнаружения агрессивно настроенных Ходоков и Полуживых, и ещё множество самых разных защитных и отпугивающих барьеров.
Теперь становилась понятна причина беспечности приграничников, не выставивших часовых на вышках и оставивших ворота раскрытыми как постель для новобрачных, с такой-то охранной системой! Но это, в свою очередь, породило новые вопросы. Установить подобную сеть мог только настоящий знаток, мастер, достигший невероятных высот в вязи. Например, путник, сам немало поднаторевший в искусстве формирования потоков, не представлял себе даже, с какого конца взяться за подобное, а уж цена у такой системы была и вовсе запредельна и уж наверняка точно выходила за рамки возможностей небольшого приграничного поселения. Но ведь была же! Очень интересно. Человек припомнил, что ему доводилось встречать нечто подобное в крупных городах у южных рубежей, на границе нейтральной полосы, отделяющей его филиал и соседний, так называемый филиал Катека. Но здесь, на севере, вдали от признанных центров искусства… Это было что-то новое. Тем более новое, что северяне предпочитали не охранные, а жесткие атакующие системы защиты, типа «Огненных шипов» или «Мёртвой полосы».
Войдя, наконец, в поселок, путник направился к хоттолу, размышляя о том, с чем ему довелось столкнуться при входе. Мимо него прошло несколько человек, не обративших ни малейшего внимания на появление незнакомца, и эта беспечность, уверенность в своей безопасности окончательно покоробила путника и вывела из себя. «Надо же, — с отвращением не лишенным, впрочем, некоей толики зависти, думал он. — Живут в двух шагах от перехода, в тени гор, а ведут себя точно южане». Он понимал, что его гнев вызван скорее сожалением о собственной неспособности — оказавшись после долгого отсутствия в благословенных внутренних землях — расслабиться и успокоиться. Вечная настороженность и готовность в любой момент встретить опасность, впитавшиеся в кожу и плоть, лишили его способности радоваться чужому счастью. Он уподобился старой собаке, которую били слишком часто и незаслуженно, и которая теперь уже не способна оценить и принять ласку и доброту.
Приблизившись к хоттолу вплотную, он в который уже раз удивился.
Над потрескавшейся, но всё ещё очень крепкой дверью, прочно пришпиленные к стене, красовались — потемневшие от времени и непогоды — изогнутые, закрученные рога, длиной с руку взрослого человека. Путник, бросив мимолётный взгляд на это весьма впечатляющее украшение, презрительно хмыкнул. Они были явно скопированы с боевых рогов греммелов. Но, присмотревшись внимательней, он перестал усмехаться. Мелкие детали и тихий, почти неприметный зеленоватый отсвет, игравший в глубине широких спиралей, ясно говорили: это не подделка. «Любопытная деталь, — отметил он про себя. — Либо хозяин грешит излишним самомнением, либо…»
Он резко оборвал поток собственных размышлений. Что толку гадать? Лучше посмотреть на этого любителя опасных трофеев, тогда и делать выводы, как себя с ним вести.
Человек, давным-давно лишившийся своего имени — а вместе с ним места в жизни — и привыкший думать о себе как о Безымянном, открыл тяжелую, разбухшую за время весенних ливней дверь и, помаргивая от яркого света, хлынувшего наружу, неторопливо переступил порог.