Полтора года минуло.
Вырос между избами деда Михея и его сына Савелия забор. Дед ставил. Прежде сени разобрал, не допустив к тому Григория. Потом сам же высоченный из сосновых брёвен, врытых торчком, возвёл тын-забор. Ни человеку через него не перелезть, ни собаке не перепрыгнуть, ни курице али другой домашней птице не перелететь. Так-то!
Не простил дед Михей своему сыну подлости-преступления, которое стоило жизни невинному человеку. Проклял. Сказал:
— Всякие у нас в роду были люди. Таких — нет. Лишаю тебя родительского благословения. Навеки. Не сын ты мне более, я тебе — не отец. Живи, коли можешь и ежели позволяет гадючья, змеиная совесть… — Плюнув, повернулся круто.
— Пожалеешь, папаня! — в спину отцу пригрозил Савелий. — Ещё придёшь ко мне за милостью…
Вот тогда и поставил дед Михей между двумя избами забор.
В день, о котором речь, обедали Глазовы в саду. Невелик он. Не более чем у других посадских людей. Полдюжины яблонь, столько же вишен да слив, ягодных кустов десяток. Прежде был обширнее сад. Избегая свары, дед Михей половину отдал Савелию. Подавись!
Под яблоньками — стол. Вокруг скамейки. Прохладно здесь даже в самый летний зной.
Шесть человек за столом: дед Михей, бабушка Екатерина, их старший сын Григорий с женой Грушей и Собинка с невестой Катей. Про то, что Катя невеста Собинки, пока никто не знает. Кроме них, конечно. Дедуни нет. Помер минувшей осенью.
День воскресный, и потому на дощатом столе, застеленном белой скатертью, разных блюд более обычного.
Посерёдке — глиняная миска с холодной заливной рыбой. Подле — банка с тёртым хреном, что шибает до слёз. Рядом горчица. Здесь же хлеба каравай. На блюде особом пироги с капустой и мясом — на выбор. И то и другое накрыто от мух чистой тряпицей. Зелени на столе вдосталь по летнему времени. Тут и кувшин с желанным пенистым, прямо из погреба, квасом.
Мать Собинки принесла чугунок с тушёным мясом и второй — с разваристой гречневой кашей. Степенно, неспешно обедают Глазовы. Куда торопиться в воскресный день?
Многое переменилось с той поры, как Собинка ходил на Угру. Осталась пушка Вепрь на Никифора, Герасима и Андрюшку.
Собинка опять плотник. Вместе с дедом и отцом ставит избы. Такое их главное дело-ремесло. Однако зовут в плотницкой слободе — Пушкарь. Уважительно зовут, без насмешки.
Да и знают слободские парни: у Собинки-Пушкаря — при нраве тихом и справедливом — кулаки крепкие.
Катя мамке Собинкиной первейшая помощница.
Впрочем, это только Собинка с Катей думают, что взрослым неведомо про их мечты.
— Добрая девочка, — говорит дед Михей про Катю. — Худого слова не скажет.
— Славная, — соглашается бабушка.
— И работящая… — Это уж мать Собинки.
Отец молчит: с другими согласен.
Хорошо в доме Глазовых. Тихо и мирно. Видят старшие: подрастут — поженятся Собинка с Катей. И все тому рады.
Однако от всего, и от худого тоже, не отгородиться и самым высоким забором-тыном.
Не успели убрать посуду, в саду — новый человек, Савелий.
Нарядно одет, щегольски даже.
— Хлеб да соль!
— Едим, да свой, а ты там постой! — хмуро ответил дед Михей, Савельев отец.
— Братья! Отче! — Савелий укоризненно покачал головой, поиграл масляными глазками. — Нешто так родного сына встречают? К столу бы пригласил осушить чарочку… — глумился над отцом с матерью, над родными.
Пошёл в гору Савелий. Ноне он посадский староста и, стало быть, родному отцу, не говоря уже о брате и племяннике, — начальство.
Треснул по столу дед Михей:
— Говори, зачем пришёл?
— Прости, батюшка, я было по-родственному… — балаганил Савелий.
Однако нового отцовского окрика ждать не стал. Выкатил вперёд грудь:
— Слушайте, холопы, слово государево…
Начал перечислять, какие работы надлежит им исполнить завтра на великого князя.
Дед Михей — отец его родной — было в спор. Прикрикнул Савелий высокомерно и властно:
— Дело знай и помни!
Ушёл, громко хлопнув калиткой.
Дед Михей в гневе крикнул следом:
— Мало драл сукиного сына! Дождёшься, попотчую вожжами по старой памяти…
— Будет тебе… — принялась успокаивать бабушка. — Себя побереги.
И ей попало под горячую руку:
— Родила на свет!
Будто бабушка и правда в чём виновата.
А калитка в сад стукнула снова. Животом вперёд — Авдюшка.
— Тятенька не здесь ли?
Не за тятенькой пришёл, поганец. С Кати Евдокимовой глаз не сводило Савельево чадо.
Собинка из-за стола, кулаки сжавши, встал. Ровно ветром сдуло Авдюшку!
Спросила Катя печально:
— Неужто всегда так будет?
— Одолели ордынских ханов, — сказал Собинка. — Авось и до своих жирных и брюхатых доберёмся!
— Хорошо бы… — сказала Катя.
При разговоре об Орде всегда делается грустной Катя. Памятны ей годы горького полона. И смерть мамки. И гибель безвинного отца.
Знали в Москве: убит был вскоре после угорского стояния хан Ахмат. Своими же сородичами. Но рыскали по степи его сыновья. Бывший Катин хозяин и владелец — царевич Муртоза — среди них. И об этом тоже было известно.
Дед Михей словно прочитал Катины мысли.
— Не горюй, девочка! — сказал. — Прошлого, вестимо, не поправишь. Но ордынская власть над нами кончилась. Не вернётся более. И то великая радость!
Прав оказался дед Михей Глазов, московский плотник.
Предстояли впереди жестокие битвы. Крови немало было пролито, мук принято. Но никогда более Русь не платила унизительного ордынского выхода-дани, не была более под властью монголо-татарских ханов.
Всему этому положили конец военные действия осенью 1480 года на Угре.