Тридцатого мая праздновали шестидесятилетие Стабарина. Две недели готовились к этому событию. Дворня сбилась с ног. Зареванные, с опухшими лицами девки и бабы ошалело метались по дому и хозяйственным службам. Оплеухи и затрещины сыпались на них с невиданным изобилием. За два дня до съезда гостей началось истребление птицы и иной живности. По двору носились пух и перья, верещали под острыми беспощадными ножами поросята. Нахальный Стабаринов камердинер Мишка накануне торжества подрался с кем-то, исчез на ночь, а наутро явился побитый столь красочно и живописно, что о его службе при Стабарине на предстоящем торжестве, куда должен был собраться цвет уездного и губернского дворянства, не могло быть и речи. Взбешенный Стабарин сгоряча отослал провинившегося к Мартыну. Главный Никольский палач, у которого с барским камердинером были свои счеты, как говорится, отвел душу. С конюшни Мишка, почитай, ползком добрался до людской и пал там на лавку с выпученными от дикой боли наглыми глазами.

Для Гошки происшествие обернулось новой службой. Дворецким Петром, благоволившим ему, был поставлен до Мишкиного выздоровления в мальчики к Стабарину.

По незнанию, он то и дело попадал впросак и к вечеру бегал с багровыми ушами. Не до «трубочек» было в спешке, потому и Стабарин, и всяк другой, властный над Гошкой, управлялся перстами или ладонью.

С утра над домом весело трепетал флаг. В церкви был отслужен торжественный молебен, на котором присутствовали первые гости. И пошло! Застучали по аллее коляски и экипажи. Разряженных дам и парадно одетых господ встречали молодые баре, а особо почетных – ему об этом через Гошку докладывал помощник дворецкого – сам Стабарин. И дом, и куртина перед ним, а затем и парк наполнились говором, смехом.

Стол для обеда накрыли на шестьдесят персон, по числу исполнившихся имениннику лет.

Скоро выяснилось, что гостей прибывает значительно больше, и начались торопливые усилия разместить всех с почетом и, возможно, без обиды.

Александру Львовичу Триворову льстило множество гостей, прибывших поздравить его с днем рождения. Однако истинной причиной небывалого наплыва дворян было не только и даже не столько желание засвидетельствовать свое уважение владельцу Никольского, сколько стремление собраться вместе в наступившие тревожные времена, жажда услышать новости, обсудить надвигающиеся невиданные доселе перемены, которые до животного страха и ужаса пугали большинство помещиков и помещиц.

И вот обед начался.

Чего только не было в этот день!

Стреляли из пушки, которая молчала, должно быть, более полустолетия, катались на лодках, вечером перед домом в прилегающей к нему части парка был зажжен фейерверк. Молодежь танцевала до упаду под собранный – вправду сказать, с большим трудом – свой, из крепостных, оркестр. Во время обеда, после первых тостов за здоровье хозяина, стали вспыхивать новые либо продолжаться начатые разговоры о том, что волновало собравшихся: верно ли, будто готовится для крепостных воля, что из этого воспоследует, и вопрос, беспокоивший более других, – как будет с землей.

– Помилуйте, дамы и господа, – громко витийствовал сосед Триворовых Василий Николаевич Пафнутьев. – Неужели государь допустит, чтобы у кого-то поднялась рука на то священное и неприкосновенное, что нашим дедам и прадедам даровано его дедами и прадедами? Даровано за заслуги перед престолом и отечеством…

– Заслуги твоих пращуров перед престолом и отечеством известны… – тихо, но отчетливо произнес один из гостей, сидевший к Гошке спиной, плотный, с бычьей шеей. – Перед матушкой-императрицей Елизаветой Петровной прыгал в шутовском колпаке с бубенцами. За то и пожалован был землей и тысячью крепостных душ.

Расфуфыренная старая барыня обратилась к присутствующим, ища сочувствия и поддержки:

– Мои хамы знаете что заявили? Землю, мол, пашем испокон веков, а потому – наша она. Каково, а?

Поднялся невообразимый шум. Ах, на любимую мозоль наступила барыня!

– Волками! Волками глядят мужички!

– У нас половина соседей – кто куда по городам из поместий: одни в уездный, другие в губернский, третьи в Москву или в Петербург.

– Разбегаются тараканами врассыпную… – желчно заметил бычий загривок. – Это, господа, трусость, – возвысил голос, и все головы повернулись к нему. – Не в бегстве наше спасение…

– В чем, позвольте спросить?

– В силе. И сила наша – земля.

– А если земли лишимся? Что тогда?

– Пустое, господа. Какую-то часть, возможно, придется уступить. Но ведь не все. И не задаром. Ко мне же на поклон придет мужик: дай в аренду, батюшка. Ну, я и дам…

По столу пробежал сдержанный смешок.

– Я ему дам… – продолжал, наливаясь злобой, оратор, – так, что он мне вдвое, втрое против нынешнего будет должен. А не хочешь, подыхай с голоду!

– Господа, господа! – почтивший Стабарина своим посещением уездный предводитель дворянства отставной штабс-капитан Вертунов легонько постучал вилкой о бокал. – Позвольте внести некоторую ясность…

Гости притихли. Невелика шишка, а все ближе к начальству.

– Как известно, государь император, еще будучи наследником престола, принимал участие в рассмотрении вопроса о том, скажем, несколько ненормальном положении, в котором пребывает значительная часть населения Российской империи, и хотел…

– Врет! – убежденно сказал соседу гость с бычьим загривком. – Государь, будучи наследником, всеми силами противился переменам. И сейчас о нас с вами печется. Поди, слыхали, что его величество изволили сказать на приеме, данном уездным предводителям дворянства Московской губернии? «Лучше отменить крепостное право сверху, нежели дожидаться того времени, когда оно само собой отменится снизу». Достаточно ли ясно выразился?

– Куда уж яснее…

А здешний уездный предводитель добавил:

– Не угодно ли, господа, вместо перемен, полагаемых с согласия и одобрения государя, нового Пугача, Степку Разина или иного разбойника и душегуба?

– Боже, спаси и сохрани! – вырвалось единодушно.

– А ведь именно о том и речь: или… или…

Гошка, весь обратившись в слух и внимание, думал торжествующе: «Боитесь! Боитесь нас, господа дворяне! Хорошо это. Ах, как славно!»

На растревоженный муравейник Походило уездное дворянство: ездило, суетилось, томилось от страха и ожидания.

– Господа, – вздохнул кто-то. – Бог с ней, с землей. Самим бы остаться в живых…

А тот, с бычьей шеей, твердил свое:

– За глотку взять мужика. Я половину своих в дворню перевел, а другую – переселил на песочек. Погляжу, что они с волей станут делать без землицы…

За столом одобрительно галдели.

Поздно вечером, когда большинство гостей разъехалось, оставшиеся мужчины, в основном люди в возрасте, расположились в просторном, увешанном оружием кабинете хозяина. Среди них оказался и некий граф, молодой еще сравнительно человек, вступивший во владение имением недавно умершего своего дядюшки, одного из крупнейших помещиков губернии.

Перед ним все, в том числе Стабарин, несколько заискивали, хотя видимого проку от графа ожидать было трудно. Просто оказывали повышенное внимание знатности и богатству. Лестно было потом мельком помянуть: «Знаете ли, за кофе граф мне сказал…»

Бесшумно входили и выходили лакеи. Мужчины курили: кто трубки, кто сигары из дорогих – Стабарин предусмотрительно заказал их в столице. Плавал в воздухе синий ароматный дым. Кресла и диваны были покойны. Разговор перешел на прежнее житье-бытье.

– Да-с, господа, родители наши умели жить! – обращаясь более к графу, нежели к остальным, молвил Стабарин. – Наш род Триворовых, по семейным, разумеется, преданиям – документально это не подтверждено, – восходит к легендарному князю Трувору.

Гошка, находившийся неотлучно при Стабарине, ухмыльнулся про себя. Он от Прохора слышал другое. Жили в свое время три братца, и были они все трое ворами-разбойниками, отсюда пошла сперва кличка, а потом и фамилия – Триворовы.

– И то, что вы видели сегодня, ваше сиятельство, – уже прямо адресуясь к графу, продолжал Стабарин, – увы, лишь бледная тень того, что некогда происходило здесь. Не думайте, граф, что только в столице дворянство умело, как говорится, срывать цветы удовольствия. Наши родители, степные помещики, царствие им небесное, жили широко, без оглядки. Служили редко. Да и зачем? Земли вдосталь, крепостных у иного – тысячи. Достаток – не то что нынешний. Какие празднества задавали! Дворню сотнями держали. Любую прихоть или причуду – пожалуйте! Оркестры свои, театры.

– У вас, я слышал, даже вышла романтическая история, – промолвил граф.

– Видите ли, ваше сиятельство, – начал повествование Стабарин, – лет двадцать назад обретался в нашем уезде средней руки помещик, некто Тахтаушев. Был заядлым, хотя и весьма посредственным, псовым и ружейным охотником. Случаются азартные любители поля, да не очень толковые. Именно таким и был Тахтаушев. Рассуждать любил об охоте – страсть! Послушать, у него и борзые лучшие, и гончие непревзойденные, и ружья – все английские от Перде или Ланкастера. Ружья, впрочем, у него были отличные. Однако, сами изволите знать, ружье еще не охотник. Иной с плохоньким добудет более, нежели другой с первоклассным. А вот с собаками ему не везло. Настоящую хорошую собаку не купишь. Ее следует у себя на псарне выкормить-выпоить и обучить. Тут первое дело – свой глаз и опытные псари. У Тахтаушева ни того, ни другого. Ни своей хватки, ни стоящих людей. Оттого, бывало, выезжал с тремя сворами, а возвращался с двумя. Одну непременно за позор, который ему доставила, сгоряча, на сучьях велит повесить. У нас и шуточка ходила: где, мол, Тахтаушев? А, известно где – собак поехал вешать. Случилось у меня в ту пору быть отличному гончаку. Тахтаушев и пристал: продай да продай. Я посмеивался: кто хорошую собаку продаст? Радость она хозяину, да и что толковать, – гордость на зависть другим. Горячился. А то, говорит, давай, поменяемся. За Догоняя – отдам деревню. Ну, такого рода дела были не по мне. Разговоры потом на всю губернию. Я отказал. И вот однажды заехали к нему с охоты передохнуть и отужинать. Гляжу, у него новая Психея. Да какая! Много я к тому времени повидал на свете, но подобного совершенства не встречал… Выпили, как водится, закусили. Нюша – так звали девушку – нам подавала. Еще выпили. Крепенько, помнится. Тахтаушев – сильно уж подшофе – опять за свое: «Уступи, мол, Догоняя». И вместо одной деревни – предлагает две. А я не свожу глаз с Нюши. Та конфузится с непривычки и делается еще милей. «Послушай, – говорю, – Константин Иванович. Деревни мне твои ни к чему, хватает своих. А коли хочешь получить Догоняя, отдай мне за него Нюшу». Боялся, знаете ли, взбеленится, обидится. А он обрадовался. «Верно, – спрашивает, – говоришь? Не передумаешь?» «Чего верней, – отвечаю. – Ты-то сам, – посмеиваюсь, – не пойдешь на попятный?» Обиделся. Напыжился. «Слово, – говорит, – дворянина». «Ну, коли слово дворянина, тогда верю. Забирай Догоняя, а завтра привезешь Нюшу». Ударили по рукам. Я уехал. У меня правило было – все дела, большие и малые, решать на трезвую голову. Ну, думаю, проспится, вернет Догоняя. Представьте мое изумление – с приказчиком прислал Нюшу. Я велел ее во флигилек, приказчику стакан водки. Спрашиваю: как барин? А тот, поганая рожа, лыбится: плакал барин. «Да, – говорит, – ничего поделать не могу: слово дворянина дал». Так и выменял красавицу на кобелька. Да, признаться, Догоняй к тому времени стареть стал.

– Что же Нюша? – заинтересованный рассказом, спросил граф.

– Нюша… – Стабарин пожал плечами. – Играла в театре первые роли, родила дочку.

– Неужели?! – воскликнул граф. – Какая прелесть! Похожа на мать?

– Весьма, – ответил Стабарин, – хотя нет той наивности и кроткого обаяния, которые свойственны юным крестьянкам, когда их берешь в господский дом.

– Да вы, ваше сиятельство, быть может, изволили видеть воспитанницу Александра Львовича, так это она и есть.

– Признаться, не обратил внимания. А взглянуть было бы чрезвычайно любопытно…

– Нет ничего проще, – с готовностью отозвался Стабарин. И Гошке: – Скажи Анне, я велел прийти в кабинет. С гитарой и без капризов.

– Знаете ли, мы – дворяне, часто допускаем ошибку, когда даем образование или воспитание крепостным. Разыгрываются амбиции. Холоп начинает тяготиться своим состоянием. Мнить о себе много.

Дорого бы дал Гошка, чтобы не на него возложил свое поручение Стабарин.

Он без труда нашел триворовскую воспитанницу на ее излюбленном месте в самой дальней беседке огромного запущенного парка. Аннушка была не одна. Она оживленно беседовала с репетитором Николаши, белокурым молодым человеком в студенческой тужурке. При Гошкином появлении разговор оборвался, и, обычно приветливая, Аннушка нахмурилась:

– Что еще?

Давясь словами и проклиная все на свете, Гошка обреченно выговорил:

– Стаба… То есть Александр Львович требует вас, барышня…

– Зачем? – резко спросила Аннушка.

Гошка покривил душой:

– Не знаю, барышня…

– Лжешь! – Аннушка впервые посмотрела на Гошку с презрением. – Все-то ты отлично знаешь!

Гошка опустил голову.

– Ах, как я всех ненавижу: и господ, и холопов. Не знаю, кого больше: тех, кто тиранствует, или тех, кто безропотно все терпит! Никуда я не пойду! – продолжала гневно Аннушка. – Скажи барину: не нашел меня, заболела, умерла… Словом, все, что хочешь! Ну, чего ждешь? Иди!

Гошка медлил.

В поисках триворовской воспитанницы он натолкнулся на дворецкого. Тот, узнав, в чем дело, серьезно сказал: «Непременно сыщи барышню. Не пойдет – уговори. Ино – быть ей в большой беде».

Едва ли Гошка справился с поручением, если бы не нашел союзника в белокуром студенте.

– Надо ли искушать провидение, Анна Александровна? Вы мою точку зрения отлично знаете. Понимаю, насколько омерзителен затеваемый спектакль. Но рано еще, Анна Александровна. Погодите немного.

– Погодите… потерпите… – Аннушка резко поднялась. – Если бы вы только знали, как мучительно жить такой жизнью. И когда это кончится?!

И на восклицание триворовской воспитанницы, слышанное уже однажды Гошкой, студент ответил почти точными словами отставного солдата Прохора:

– Кончится, Анна Александровна. Так или иначе, но кончится. И полагаю, очень скоро!

Гошка побитой собакой следовал за Аннушкой, которая твердым и решительным шагом устремилась к залитому светом дому. Стремительно, ни на кого не глядя, прошла через комнаты к гостям, без стука и резким движением отворила дверь кабинета:

– Звали?

Все головы повернулись к вошедшей. Мужчины бесцеремонно, с откровенным любопытством рассматривали Аннушку.

– Принеси гитару и спой нам что-нибудь, – приказал Стабарин.

Лицо девушки заполыхало огнем. Но она молча, не сказав ни слова, вышла из кабинета.

Гошка облегченно вздохнул.

– Хороша! – воскликнул граф, едва закрылась дверь.

– О, если бы вы, ваше сиятельство, видели ее мать! Дочка, слов нет, с изюминкой. Но с матерью не сравнима. Та была ослепительна!

Полное мясистое лицо Стабарина расплылось в самодовольной улыбке.

– Сколько и чего только мне потом ни предлагали за нее – не отдал. Помнится и ты, Владимир Владимирович, – обратился к Неделину, – сулил две деревни да полконюшни в придачу!

– Было. Все было… – вздохнул несколько театрально триворовский приживал.

– Было, да сплыло… – грубо и жестко сказал Стабарин.

Неделин сник и безгласно развел руками.

Аннушка, вернувшись с гитарой, присела на краешек дивана и запела. Ее голос звучал напряженно, на глаза навертывались слезы. Не дослушав до конца романс, Стабарин раздраженно прервал:

– Достаточно. Иди.

И, возвращаясь к приятным воспоминаниям, оборотился к графу:

– Да, ваше сиятельство. Тахтаушев пустяковым был помещиком – а хозяин своего слова. Обещал отдать красавицу девку за собаку и отдал. Что ни говорите, бла-агородный человек. Дворянин!

Гошка долго не мог уснуть в ту ночь. Ворочался с боку на бок в тесной и душной Мишкиной каморке. Думал с ненавистью: «Сколько от вас людям мучения и горя, поганое племя. И отчего вам дана такая власть?»