Весь следующий день Гошка, как приклеенный, работал в своем углу. Даже дед одобрительно косился на него. А многоречивый дядя Иван вспомнил притчу о двух рабах, один из которых зарыл свой талант в землю, в то время как другой пустил его в обращение и возрастил богатство своего хозяина. Надо было понимать так, что один из его племянников, Мишка, трудится в поте лица, умножая семейный достаток, а он, Гошка, гоняется, как ошпаренная кошка, неведомо где, и что ему, Гошке, следовало бы брать пример со старшего брата.

Мастером дядя Иван был хорошим, добросовестным, аккуратным. Но человеком нудным. Он изводил бесконечными поучениями, которые высказывал обыкновенно витиевато и часто иносказательно.

А Гошке все казалось, что кого-нибудь да понесет в кладовку, куда обычно не заглядывали месяцами.

Проницательный Мишка быстро заподозрил неладное:

– Чой-то ты? Иль заболел?

Было тут и ехидство, желание подчеркнуть диковинность Гошкиного прилежания, и надежда проникнуть в его секрет, вызвав на разговор. Но слишком серьезна была Гошкина тайна, чтобы он мог ее выдать. Приходили в магазин и мастерскую заказчики все более по пустячным поводам: то меха на гармонике подлатать – разорваны были ретивым гармонистом, то гриф у балалайки склеить, а то и просто на гитару поставить новые струны взамен лопнувших. По правде сказать, не было у Гошки опыта и умения старших. И не отличался он Мишкиным терпением. Поэтому повелось, что такие работы выполнял именно он. Дед не препятствовал. С заказчиками Гошка был всегда приветлив, и шли они по мелочам, как и Матя, охотнее всего к нему. И на ерунду не расходовалось время мастеров: самого деда, Гошкиного отца и дяди Ивана. Дед понимал, что старшему внуку продолжать его дело, а младшему суждена участь, быть может, более высокая, благодаря живости ума, хорошей памяти и любви к книгам, на которую вслух дед Семен ворчал и которую про себя одобрял.

После обеда Гошка был встревожен суетой, донесшейся из магазина. Внезапно дверь в мастерскую распахнулась, и, сопровождаемый дедом, в нее ступил квартальный.

Всеобщую растерянность легко было понять. Простой московский обыватель, мещанин, даже мелкий чиновник всячески избегали полицейской власти, на опыте убедившись, что ничего хорошего встреча с ней не сулит. Обыкновенно квартальный обходил лавки, магазины перед праздниками, собирая дань, чем бог пошлет: где балыком, где бутылкой мадеры, где головкой сыра, а где и серебряной полтиной. Подарки делались добровольно, с почтением, а брались будто нехотя, так уж, чтобы уважить дающего. Но избави господь, кому-нибудь не то чтобы не дать, а презентовать меньше, чем следовало или ожидалось. Тут берегись, беда! И лавку могут закрыть – грязно, мол, содержится. И в полицейскую часть под розги угодить проще простого.

Визит же блюстителя порядка в будний день приводил всякого московского жителя малого ранга в трепет и панику.

Именно в такое состояние поверг Яковлевых внезапный приход квартального. И старые и малые ломали голову: что сей сон значит? И к чему, к каким неприятностям следует готовиться?

Дед было захлопотал:

– Не угодно ли рюмочку, ваше благородие? К вечеру холодает, погреться не грех. Дозвольте столик накрыть…

Квартальный, к великому всеобщему страху, от предложенного отказался, чего прежде с ним не случалось, из-под мохнатых бровей оглядел цепкими глазами мастерскую и осведомился:

– Чем торгуете, почтенные?

Вопрос этот был странен и даже нелеп, учитывая, что знал он деда и его лавку с давних пор и, слава богу, лучше других был осведомлен о том, что в ней продается.

Однако, коли начальство спрашивает, следует не мудрствовать, а отвечать, и дед с почтением поклонился:

– Известно чем, Иван Иванович, балалайками, гитарами, гармониками, а более промышляем ремонтом, починкой то есть.

– Я не о том, – насупился квартальный. – Что не самоварами торгуешь, сам знаю, не дурак, поди. А вот своим ли?

– То есть? – не понял дед.

– Не краденым ли? Нет ли в доме чужого?

Тут дед малость посветлел. Мало бы какая нужда может случиться у человека. И отчего ему нужна лишняя полтина. Ибо только так расценил дед теперь визит квартального. Спрашивать, не краденым ли торгуют возле Сухаревки, все одно, что интересоваться у рыбы, не в воде ли она плавает. Кому на Сухаревке не случается продавать краденое? И разве написано на балалайке, ворованная она или куплена в свое время на свои кровные?

У Гошки же при словах квартального все внутри оборвалось. Ему почудилось, что тот, неведомым образом узнав про Гварнери, сейчас направится прямехонько в чуланчик и извлечет узел с инструментом.

– Господь с тобой, Иван Иванович! – запел дед. – Сколько годов меня знаешь, нешто за мной когда какой грех замечался? Или… – дед сделал почтительную паузу, – когда от меня благодарностей в положенный срок не случалось? Молимся за твое здоровьице денно и нощно, и за супругу, и за детишек…

– Ты, Семен, мне глаза не замазывай сладкими словами, – прервал квартальный дедовы медоточивые речи. – Я тебя знаю, и ты меня тоже. Зря не приду. Показывают на тебя, доносят. Прежде не было. А сейчас есть.

– У какого злодея язык-то, чтоб ему отсохнуть, повернулся! – в голос вступилась тетка Пелагея, жена дяди Ивана.

Дед свирепо зыркнул, тетка захлебнулась, умолкла.

– Ваше благородие… – развел руками дед Семен. – Вот те истинный крест… Хоть весь дом обыщи… – Тут Гошкина душа стремглав ринулась в пятки. – Ничего чужого али краденого нетути.

– Я в твоем тряпье да щепках не буду рыться, много чести. А упреждаю – будь аккуратнее.

Повернулся и вон из мастерской. Дед за ним. Донеслись приглушенные голоса. Звякнул дверной колокольчик.

Вошел озабоченный дед.

– Что там, папаша? – спросил Гошкин отец.

– Чудно! – в раздумье произнес дед. – Спервоначалу решил: собирает ребятишкам на молочишко. Однако, похоже, в другом загвоздка. А в чем – не пойму.

Дядя Иван пустился в длинные рассуждения. Гошке они – мимо ушей. Сжался на своем месте. И крепли у него опасения и даже уверенность, что визит квартального необъяснимым, загадочным образом связан с Сережей и его инструментом.

День прошел уныло и тревожно. Всех испугал внезапный приход квартального. А Гошку еще больше насторожила дедова фраза, сказанная вполголоса отцу и дяде Ивану:

– Взять-то взял. Да, похоже, не все в его руках…

Ночь спали худо. Гошка слышал, как на печи ворочается и кряхтит дед, переговариваются шепотом отец с матерью и дядя Иван с теткой Пелагеей. Словно гроза нависла над домом, а какова тому причина, неведомо.

В пятницу, позавтракав кашей с постным маслом, принялись сумрачно за дела. Колом стоял в памяти квартальный.

После обеда припожаловал к Гошке его заказчик Матя. Попался на глаза деду, тот обругал:

– Ты еще тут путаешься, пиявка. Шел бы, не до тебя нынче.

– Обижаешь, сударик. Грех человека, созданного по образу и подобию божьему, уподоблять червю, хотя и полезному в иной час. С бессмертной душой, к тому же…

– Это у тебя душа? Не примечал что-то. Похоже, вместо нее господь медную копейку вложил в твое бренное тело.

– Богохульствуете, Семен Яковлевич…

Но деду было и впрямь не до полунищего барышника. Ушел, оставив Матю в мастерской вдвоем с Гошкой.

И – чудны твои дела, господи! – Гошке показалось, что и Матя, подобно квартальному, шарит глазами по мастерской.

«Со страху мерещится», – решил Гошка.

– На-ко вот, – протянул Мате подлатанный инструмент.

Матя его придирчиво осмотрел, по-видимому, остался доволен. И вздохнул, как показалось Гошке, притворно.

– Только, сударик, расчет потом. Ноне обеднел совсем.

«Начинается! – с тоской подумал Гошка. – Ну, погоди, со мной этот номер не пройдет!»

– Вот что, Матя! – Гошка поднялся с табуретки. – Хоть и перебежал тебе дорогу, но задаром работать не буду. Пока не отдашь деньги, не приходи. И дедом не пугай, отколотит, так не убьет же. Понял?

– Горяч, сударик! Горяч! Все в руках божьих. Нынче одно, завтра совсем другое. Сказано же, пути господни неисповедимы.

– Тумана не напускай. И господь тебе в твоих делах не товарищ…

– Ну, ну, сударик… Кто кому товарищ, не нам, грешным и малым людишкам, судить…

А глаза, ох, нехорошие были глаза у Мати! Сдавалось Гошке, что глумится над ним Матя, словно сознает свою власть и превосходство. И все та же, однажды объявившаяся, виднелась в них болотная трясина, в которую не ступить – посмотреть, – по спине бегут мурашки.

Чувствовал Гошка, не в медяке дело, просто куражится над ним Матя. И как заяц с перепугу кидается на гончих, так Гошка, понимая, что не к добру его ссора с Матей и очень даже не нужна, продолжал:

– Я квартальному пожалуюсь! Он у нас вчера только был.

– Ой, испугал! – схватился дурашливо за голову Матя. – Пропал я тогда, совсем пропал!

– С дедом вино пил! – импровизировал Гошка.

– Вино пил? – без смеха и улыбки переспросил Матя.

– Да! Мадеру!

И опять Гошка понял, что не дело делает, не надо бы этого говорить. И почудилось вовсе несуразное, что не только между Сережей, его скрипкой и квартальным есть неведомая связь. Но что ко всему этому имеет какое-то отношение и Матя.

– Мадеру? – переспросил, прищурившись, Матя. – Чрезвычайно, сударик, любопытные вещи рассказываешь. И много выпили?

Трудно сказать, куда бы завел этот странный разговор, но в мастерскую вошел дядя Иван, и Матя разом переменился, обратясь в прежнего, всей Сухаревке знакомого мелкого жучка, для которого выгаданный пятиалтынный – большая удача, а полтинник – почитай, счастье.

– Мое нижайшее, Иван Семенович! Как здоровьице, как драгоценная супруга?

– Все суетишься, полупочтенный. Слава создателю, пребываем в трудах праведных и молитвах. Бога не гневим и на него не ропщем. На чужую копейку не заримся… – Это уже был камешек в Матин огород, и он, зная доподлинно характер Ивана Яковлева, почел за благо ретироваться.

– Будьте благополучны все. Помолюсь о вас, благодетелях.

За всю свою тринадцатилетнюю жизнь Гошка не испытывал такого нарастающего чувства опасности и страха перед ней. Всякое случалось. И жестокие драки, в которых и Гошка бил, и сам бывал бит, чуть не до полусмерти. Не благородное собрание Сухаревка! А тут будто и впрямь попал в трясину, засасывающую все глубже и глубже.

Сейчас самым горячим Гошкиным желанием было дождаться завтрашнего дня, а с ним Сережу и упросить его забрать Гварнери, из-за которой, как ему казалось, над домом сгущалась гроза.

Ждать Сережу до завтра не пришлось. Смеркалось, когда Гошка услышал донесшийся из передней комнаты веселый голос, который он так не любил.

Сережа вошел в мастерскую чуть пошатываясь, улыбка во весь рот, глаза блестят.

– Эх, хороша жизнь! Что б там ни толковали философы. Сегодня гуляю, Гоша! – Наклонился к младшему приятелю: – Пришел, так сказать, освободить тебя…

Гошка, только что отчаянно хотевший избавиться от скрипки, испугался. Сережа был пьян.

– Выйдем… – предложил.

– Можно! Отчего бы и нет? Гошка, ты отличный человек и верный друг… – Сережа обнял Гошку за плечи.

Вышли во двор. Мартовский день угасал. Повеяло холодом. На небе зажглись звезды, серебрился тонкий серпик луны.

– Гошка, – продолжал Сережа, – я счастлив, как никогда. Я встретил девушку… Нет, не сегодня. Давно. Но мы все время не доверяли сами себе и боялись друг друга. А сегодня… – Сережа счастливо засмеялся. – И я могу сегодня же освободить тебя от Гварнери.

– Понимаешь, Сережа…

Гошка сбивчиво и путанно рассказал о внезапном приходе квартального, его туманных предостережениях, о Мате, который вел себя странно.

Сережа беспечно махнул рукой:

– Пустое! Бывает. Совпадение случайностей, а тебе видится бог знает что. Квартальному понадобились деньги, и он отправился обходить свои владения. Матя, понятно, зол на тебя. Упустил жирный кусок. Развеются все твои призрачные страхи. К завтрашнему дню и думать о них забудешь. Поверь мне!

Очень хотелось Гошке в это верить. Вынес тихонько узел. Отдал Сереже. И спал всю ночь, как прежде, спокойно и безмятежно. Словно гора с плеч!

А утром, вытаращив глаза, прибежала тетка Пелагея и, с трудом переведя дух, еле выговорила:

– Сережу-то Беспалого убили. Нынче ночью. В Грачевом переулке нашли…

Гошка, кое-как одевшись, рванулся на улицу. В Грачевом переулке толпился народ. Гошка вьюном, ловя краем уха разговоры, пробрался вперед, туда, где, окруженный людьми, лежал Сережа. Остекленевшие глаза словно в недоумении – как это могло случиться? – смотрели в небо. Руки раскинуты. Карманы вывернуты. Поодаль – растерзанные остатки узла, с которым покинул двор Яковлевых.

– Чего не убирают? – спросил кто-то.

– Квартального ждут. Господи, какого кроткого агнца погубили. За что? Много ли корысти от него?

– Скрипка! – закричал Гошка. – Из-за скрипки его!

Толпа расступилась, и вперед, сопровождаемый городовым, ступил квартальный:

– Что за шум? Почему сборище? А ну, разойдись!

Последнее говорилось более для порядка. Люди чуть подались назад, дабы показать, что вняли приказу начальства, и тут же сдвинулись, оставляя разве немного более свободного пространства.

– Вот, ваше благородие, человек убитый, – предупредительно пояснил городовой. – Дворник Никита Сысоев нашел.

– Кто таков?

– Сережа Беспалый… – ответило сразу несколько голосов. – Кто его не знает? За что только?

– Карманы вывернуты, ваше благородие, – доложил, точно квартальный не видел этого сам, городовой. – Обыкновенное дело, грабеж!

– Скрипка! – опять рванулся вперед Гошка. – Ваше благородь, скрипка у него была!

Квартальный ухом не повел в сторону Гошки. Словно не слышал его голоса.

– Чего долдонишь: скрипка, скрипка… – донеслось из толпы. – Вон она, скрипка, валяется.

– Приобщить к делу! – приказал квартальный.

Гошка не верил глазам. Из толпы подали обломки скрипки.

– Должно, растоптали в суматохе…

– Не может быть… – оторопел Гошка, провожая растерянным взором все то, что осталось от бесценного творения Гварнери. – Дайте мне!

Он исхитрился перехватить обломки скрипки и крепко прижал их к груди.

Городовой шагнул к Гошке. Тот было хотел нырнуть в толпу, но она не расступилась. И тяжелая рука городового ухватила его за грудки:

– Отдай, сопляк!

Вторая рука городового сгребла остатки скрипки, и, уже выпуская их, Гошка увидел на грифе выцарапанную надпись: «Люба».

– Стойте! Подождите! – не своим голосом закричал Гошка. – Это не та скрипка! Другая! Я ее знаю! Это «Люба»! Матька на рынке купил. Он Гварнери украл! И Сережу убил…

От таких речей не только бабы – мужики, поскидав шапки, принялись креститься:

– Должно, припадочный. Слышь, несет околесицу…

И сколько ни рвался Гошка, как ни протестовал, с помощью доброхотов из публики был связан по рукам и ногам и, дабы не нарушал покоя благородных людей и не смущал обывателей, с кляпом во рту, на той же телеге, что и мертвый Сережа, был доставлен в полицейскую часть. Там передан на попечение длинномордому с пудовыми кулаками полицейскому чину. Тот, словно кутенка, за шиворот схватил Гошку и швырнул в холодную сырую камеру, где, кроме слежавшейся соломы в углу, ничего не было. Гошка с грехом пополам докатился до нее – все не на каменном полу – и затих.

Диким сном, бредом представлялось происходящее.

Казалось, стоит потрясти головой, все станет на свои места: камера обернется дедовой мастерской, и Сережа окажется жив, и даже воскресная стычка с окаянным Матей из яви уйдет в небытие.

С огромным трудом вытолкнул изо рта кляп и освободился от веревок.

И только-только начал расправлять затекшие ноги, дверь камеры распахнулась, и вошел длинномордый.

– Шустер! Кто дозволил?

– Чуть не помер… – Гошка испугался, что его опять свяжут.

– Погоди, может, еще и помрешь… – пообещал длинномордый. – Это у нас проще простого. И чтоб не шуметь у меня! Чтоб тише мыши был, понял?

И поднес к Гошкиному носу огромный волосатый кулак:

– Мне оружию не надо. Одним ударом дух вышибаю…

И чтобы Гошка не почел это за пустую похвальбу и убедился, что имеет дело с человеком серьезным, ткнул – вроде бы и легонько. Гошка отлетел к стене камеры, рот его наполнился кровью.

– За что?.. – закричал и осекся, потому что длинномордый сделал угрожающий шаг.

– За язык. Он, запомни, щенок, не токмо по пословице до Киева, до могилы может довести.

Три дня просидел Гошка в холодной на воде и хлебе, которые ему раз в сутки приносил длинномордый.

Всякое передумал за эти дни Гошка. И ждал, когда его вызовет начальство и он сумеет рассказать все, что знает: назвать имя убийцы и объяснить причину убийства. «А тогда, – размышлял Гошка, – шагать Матьке на каторгу, а может, и на виселицу. Да и квартальному с длинномордым, вероятно, достанется». И репетировал то, что собирался сказать полицейскому начальству, стремясь сделать речь свою покороче, а доводы убедительнее. Днем одолевал голод, ночью – крысы. Но Гошка крепился и ждал своего часа. На четвертый день длинномордый распахнул дверь камеры:

– Выходи! И держи язык за зубами. Еще раз, щенок, попадешься, живым не выпущу!

И сапогом пнул Гошку в зад с такой силой, что тот, завывая, точно побитая собака, покатился по мокрому снегу.

В последнем взгляде длинномордого Гошке почудилось некое знание им того, что ему, Гошке, еще неведомо, но предстоит узнать, и неведомое это худого свойства.

Гошка поднялся и молча, без единого слова, ибо понимал, скажи он что-нибудь длинномордому, перепадет еще больше, поплелся к дому.

Пошатывало от слабости и перенесенных волнений. А весеннее солнышко ласково припекало, словно гладило по щекам теплой ладошкой. Встречавшиеся люди казались веселыми и беззаботными. И от жалости к себе и погибшему другу Гошка беззвучно заплакал. Слезы катились по щекам, солонили губы.

Подводило от голода живот, и Гошка заторопился домой, чтобы хоть поесть вволю впервые за трое с лишним суток. Он представлял себе жирные щи с говядиной или бараниной, сваренные матерью, и аппетитный запах, идущий от них, и прибавил шагу. Свернул с площади на Сретенку, с нее в переулок.

И увидел, что дома не было.

На его месте сиротливо под открытым небом торчала печь с трубой. Вокруг зловещим черным пятном расползалось пепелище. Все было завалено обгоревшими и полуобгоревшими бревнами. Дымились головешки. Зеваки глазели и обменивались замечаниями. По самому пожарищу бродили три скорбные фигуры, в которых Гошка узнал мать, тетку Пелагею и Мишку.