Дом загорелся во вторую половину ночи, в самый крепкий сон. Со всех четырех углов. Разом заполыхали крыльцо и сени. В лавке со звоном разлетелось окно, и оттуда тоже рванулось пламя. Яковлевы повыскакивали в одном исподнем и благодарили бога, что остались живы.

На счастье соседям, стояла ясная безветренная ночь. Смоляным факелом вспыхнул домишко и в считанные минуты сгорел дотла. Когда прискакали пожарники Сретенской части, что была совсем близко, красные головешки играли синими огнями. Даже любители происшествий опоздали. Собралась лишь маленькая кучка зевак. Один, почти с восхищением, заметил:

– Чисто сработано!

Яковлевы – мужики в подштанниках и рубахах, бабы в ночных сорочках, – потрясенные, стояли столбами, даже не пытались сунуться в нестерпимое пекло, чтобы спасти хоть что-нибудь из пожитков или одежды. Сухим, словно порох, деревом были набиты лавка и мастерская.

Кое-кто из соседей, охая и причитая, вынес старой одежонки и обувки – студно людям раздетым и босым на талом снегу. А тут новая песня. Подоспевший квартальный свирепо рявкнул:

– Всех в холодную!

Дед Семен оторопел:

– Господь с тобой, ваше благородие Иван Иванович! За что?! Беда стряслась, и нас же в кутузку…

– Молчать!

В Сретенской части, куда доставили Яковлевых, из потерпевших от пожара, а точнее говоря, от явного поджога, они превратились в обвиняемых. Владелец сгоревшего дома был приметно выпивши, выглядел очумело и нес околесицу:

– Сколько разов говорил: не шути с огнем, не балуй! Рази им играют? Упреждал, а они жгут и жгут… не прибирают… Разорили, анафемы каторжные, дотла…

Кто и когда шутил с огнем у Яковлевых? Что они жгли? На абсурдные и несуразные обвинения Яковлевым не позволили возразить и словом. Сказано было:

– Чтоб в двадцать четыре часа в Москве духа не было. Иначе – Сибирь! Ясно?!

– Куда яснее… – бормотал ошарашенный дед Семен по дороге из полицейской части на пепелище, которое лишь вчера было домом. Хотя ясно было только одно: убираться надо тотчас во избежание еще больших напастей. А вот отчего такие беды, дед, теряясь в догадках, ничего вразумительного в объяснение придумать не мог. Который год жил в здешних местах, поэтому, снявши чужую шапку, пошел обходить соседей, чтобы занять на долгую дорогу деньжат и одолжиться харчем. Давали, но торопливо, словно бы с опаской, точно над Яковлевыми рок навис, который своими темными крылами может задеть всякого, кто приблизится к ним.

– Будто от чумных шарахаются, – заметила тетка Пелагея озадаченно. – Ровно подменили людей.

Решено было так. Все – делать нечего – отправляются в Никольское, имение господ Триворовых. А дед тайком остается в Москве. Господам положили сказать: занедужил дед Семен от беды, годы немолодые. Как поправится, будет беспромедлительно в Никольском. На самом деле оставался дед в надежде удержаться в Москве и со временем вдругорядь вызволить семью из барщинной доли. Жительство дед должен был переменить на возможно далекое и от Сухаревской площади и от Сретенской части. Дед надеялся обосноваться поблизости от Пятницкой улицы, где издавна селились музыкальные мастера. Однако, полагая, что за ним будет глаз, отправились все вместе, будто бы держа путь в родную губернию.

Гошку, несмотря на собственные беды, все время точила мысль о домике на Арбате и о невыполненном обещании помочь с продажей скрипки. Пройдя вместе со всеми до Тверской, он передал брату мешок, болтавшийся за плечами:

– К приятелю надо забежать.

И, благо дорога, которой следовало идти, была оговорена многократно, нырнул в ближайший переулок. Крикнул на ходу:

– Догоню, не бойсь!

Без труда нашел маленький облупившийся домик, но в дверь постучал с робостью, вестей-то добрых не принес. Дверь отворила знакомая кухарка, которая, в отличие от первого раза, узнала его и приметно обрадовалась, хотя проворчала:

– Чище ноги вытирай. Убирать, чать мне приходится.

Гошка объяснил, косясь на Соню:

– Вы не глядите на мою одежку. Сгорели мы…

И торопливо, опасаясь, что его перебьют, рассказал все события последней недели, включая смерть Сережи и свои догадки относительно причастности к ней Амати-Матьки. Его выслушали с видимым интересом, причем мать с дочерью, как заметил Гошка, несколько раз переглянулись.

– Быть может, выпьешь с нами чаю? – спросила Вера Андреевна.

Гошка, польщенный таким предложением, заколебался. Было бы сказочным счастьем сесть за один стол с Верой Андреевной и Соней. Однако Гошка боялся, что его длительное отсутствие встревожит родных, а кроме того, опасался допустить оплошность за чаем.

– Правда, садитесь… – подтвердила приглашение матери Соня. – Как вас зовут?

– Гошка.

– Видите ли, Жорж, – сказала Соня. – Этот человек, Амати, был у нас вчера.

Гошка, присевший было на краешек стула, подскочил, точно ужаленный.

– И вы отдали ему скрипку?! – Гошка даже оставил без внимания свое превращение в Жоржа.

Мать и дочь переглянулись.

– Я сказала, – ответила мать, – что мы уже продали инструмент.

Гошка с облегчением опустился на стул, но тут же спохватился:

– Он вам поверил?

– Во всяком случае, сделал вид, что верит.

– Плохо, что Матька пронюхал, где вы живете. Он на все способен.

– Я скрывала от друзей наше бедственное положение. Потому и совершила опрометчивый шаг, отправившись на Сухаревку. Теперь я объявила, что хочу продать скрипку. Буквально на днях ее возьмут.

– Скорее бы!

– Мы учтем твое предостережение. Кстати, не желаешь ли как следует посмотреть инструмент?

Гошку давно распирало любопытство. Но он стеснялся просить Веру Андреевну.

– Очень! Я ведь ее тогда не разглядел. Понял только, что из хороших…

– Сейчас принесу, – вызвалась Соня и через минуту протянула знакомый Гошке футляр: – Пожалуйста.

Гошка раскрыл футляр. Да, не ошибся тогда на Сухаревке – итальянская скрипка прекрасной работы. Заглянул внутрь, на нижней деке – этикет, из которого явствовало, что изготовлена она мастером Санто Серафино в 1749 году. С теплотой и грустью вспомнил Сережу, благодаря которому он мог с достаточным знанием дела говорить об инструменте, случайно оказавшемся в руках:

– Это венецианская школа. Видите, какой замечательный, чистый, прозрачный и нежный лак? По нему узнают венецианцев, так учил меня Сережа. А нижняя дека сделана из клена, породы «птичий глаз». Она как будто вся в мелких сучках. Такое дерево, как объяснял Сережа, редко встречается на итальянских инструментах.

– Но это хорошая скрипка, Жорж?

– Да, барышня. Сережа, правда, говорил, что у Санто Серафино встречаются очень разные инструменты. Он часто подражал работам Николо Амати, и не всегда удачно. Но этот инструмент, судя по всему, отличный.

Провожали Гошку все трое – Вера Андреевна, Соня, Настя – сердечно, с тревогой, как близкого.

– Если вдруг окажешься в Москве и нужен будет кров, приходи к нам, – сказала Вера Андреевна. – Кстати, где находится поместье твоих господ?

Гошка сказал.

– Помните о нас, Жорж, – добавила Соня.

А практичная Настя сунула узелок с едой и двугривенный:

– Пригодится в дороге.

Многое хотелось Гошке сказать людям, которые, сами попав в беду, стремятся ободрить его и даже предлагают свою помощь. Но он только поклонился в пояс:

– Я вас никогда не забуду. И остерегайтесь Матьки!

Родных Гошка догнал на окраине Москвы. Тетка Пелагея было взъелась на него. Дед оборвал:

– Будет! Без тебя тошно!

– Гуськовы тут причиной, – продолжал дядя Иван до Гошки начатый разговор. – Ихние проделки. Сказывали, бахвалился Юшка Гуськов на прошлой неделе в трактире: окоротим Яковлевых скоро. Больно много стали понимать о себе…

Дед хмыкнул:

– Гуськовы дом сожгли? Чего мелешь! Известно, язык без костей. Так ведь и меру знать надо.

– А я думаю, – Гошку тревожила его собственная версия, хотя и казавшаяся, на первый взгляд, дикой, – здесь замешан Матька.

Дед Семен в сердцах плюнул:

– Послал за грехи господь бог мужиков. Слушать тошно! Гуськовы, ладно, злобились, хоть и не по зубам им такая затея. А Сухаревский слизняк Матька, он-то с какой стороны тут? Растолкуй мне, старому дураку, умный внучек!

Рассказал все сызнова Гошка. И про барыню Веру Андреевну, и про Сережу, и про его скрипку, и про Матькины жесткие глаза.

– Глаза вовсе ни при чем, – перебил дед. – С барыней, понятно, разжиться хотел. Насчет же человекоубийства – от книжек, тобой читанных. Кишка тонка у Матьки для такого страшного преступления. Человека лишить жизни – не муху прихлопнуть. Нужны либо отчаянность, либо крайний случай. А уж чтоб квартальный, их благородие Иван Иванович, по его воле обходил дома да рот, как нам после пожара, заткнул… Тут уж… – Дед развел руками.

И напрасно.

Ибо Матька имел самое непосредственное, прямехонькое отношение ко всем свалившимся на Яковлевых злоключениям.

В ту самую пору, когда дед Семен, сердясь на Гошкины, с его точки зрения, книжные фантазии, роптал на бога, пославшего столь неразумных сына и внука, шагах в пятидесяти позади Яковлевых катилась коляска, в которой восседал уже известный нам квартальный надзиратель, их благородие Иван Иванович, в сопровождении двух низших полицейских чинов. И витал, фигурально выражаясь, за его плечами не кто иной, как, пользуясь дедовыми словами, «Сухаревский слизняк» Матька, он же – Федор Федорович Коробков, он же…

Впрочем, стоп! Речь о третьей ипостаси этого человека – впереди.

Подавлены были Яковлевы всем происшедшим безмерно. Наступила минута прощания: дедов путь лежал к Пятницкой, а остальных – на заставу и далее Курским трактом. Бабы ревели в голос, мужики сопели носами, и даже по дедовой сухой щеке пробежала слеза.

Дед Семен напутствовал:

– Барам не перечьте. Што велено – исполняйте. Кончилась, надеюсь, лишь на время, наша вольница. Надобно уметь хвост поджать и барский сапог поцеловать, коли требуется. Крепостные, рабы удовлетворять должны всякую господскую прихоть. Тебе, – оборотился к Гошке, – наказ особый. Больно горяч. Все по правде да справедливости хочешь. А где они? Я их за свои семь десятков годов не встречал. Смиряйся, парень, иначе пропадешь!

Но не дано людям – когда к счастью, когда и нет – знать свое будущее. Обнялись сыновья с дедом Семеном, невестки поклонились в пояс. И впустую. Ибо только разошлись: дед в одну сторону, остальные в другую, – как подкатила коляска, выпрыгнул из нее их благородие квартальный Иван Иванович с двумя нижними чинами и рявкнул так, что лошадь шарахнулась:

– Эй, вы, каторжное отродье. Стой!

Оцепенели Яковлевы, оборотясь.

Должно быть, привидению или самому дьяволу так не изумились бы они, как квартальному.

А тот, подойдя к деду, ухватил его за бороду:

– Старый козел, меня вздумал провести?! Да я знаешь что с тобой исделаю?!

Моталась дедова голова, выпученные глаза, того гляди, вылезут из орбит.

– Живьем сгною! – продолжал квартальный. – С кем шутковать решился, шелудивый пес?!

Рухнул дед на колени:

– Прости, ваше благородие. Нечистый попутал! Думал, справлюсь один-то…

Квартальный пнул сапогом деда Семена так, что тот покатился в грязь.

– Вот что, родимые, коли еще попадетесь, я вами Сибирь поганить не стану. Сам управлюсь. Поняли?! И не думай более хитрить, старый хрыч. Под землей найду!

Приказал нижним чинам:

– Проводить лиходеев. С честью!

Сел в коляску, ткнул кулаком в кучерову спину:

– Трогай!

Часом позже в казенной своей квартире их благородие потчевал гостя домашней настойкой:

– Ваше здоровьице, Федор Федорович!

На что Сухаревский Матька с достоинством и даже несколько снисходительно ответствовал:

– И ваше, почтенный Иван Иванович!

Закусив осетринкой с хренком, не то сказал, не то доложил квартальный:

– А ведь вы были правы, старик хотел остаться в Москве.

– Где они теперь?

– Не извольте беспокоиться. Мои соколики провожают.

Так и беседовали они неторопливо. И выказывал хозяин своему бесчинному гостю почтение и видимую услужливость. С чего бы? Не водилось за квартальным надзирателем склонности к пустым чувствованиям. Строг, а то и свиреп был ко всякому нижестоящему.

Хитро переплетались пути-дорожки хозяина и гостя. Всякий сухаревец вытаращил бы глаза, доведись ему увидеть умилительную картину: их благородие Иван Иванович потчует оборвыша Матьку. А ведь потчевал! И в глаза заглядывал. Без подобострастия, а все ж искательно.

– Хороша ли настоечка, Федор Федорович? – спрашивал.

Не Сухаревского Матьку спрашивал – того бы и впрямь раздавил, как слизняка. И не малозначительного Федора Федоровича Коробкова, мимо которого прошел бы не глядя. Принимал ласково – и опасливо вместе с тем! – человека, в некое секретное досье занесенного под кличкой «Смычок».

Тридцать пять лет назад от описываемых событий в столице Российской империи городе Санкт-Петербурге на Сенатской площади прогремели ружейные залпы и прогрохотали пушки. 14 декабря 1825 года была подавлена попытка восстания, предпринятая офицерами-дворянами с целью ограничить, а то и вовсе ликвидировать царское самодержавие. На престол, обагрив руки кровью, взошел царь Николай I. Третий сын покойного Павла I, удавленного своими же гвардейскими офицерами, недаром получил прозвище «Палкин». Одним из первых мероприятий его правительства было создание Третьего отделения собственной его величества канцелярии – органа политического сыска и следствия, быстро снискавшего самую мрачную репутацию. Это было недреманное око самодержавия, направленное на всех тех, кто позволяет смелость думать или поступать иначе, нежели предписано этим самым самодержавием.

В делах Третьего отделения, в его первой экспедиции, числился среди прочих секретный осведомитель по кличке Смычок. Это и было третьей ипостасью сухаревского барышки Амати-Матьки и бывшего чиновника из мещан Федора Федоровича Коробкова.

Вот его-то, агента всесильного Третьего отделения собственной его величества канцелярии, и боялся пуще огня официальный блюститель порядка, их благородие квартальный надзиратель Иван Иванович. Ибо кто не без греха на царской службе? И ежели сотруднику охранки в его личных делишках надобна помощь, квартальный надзиратель окажет ее с великим удовольствием!

И брели теперь почтовым трактом в направлении родной губернии Яковлевы, так и не проникнув в тайну свалившихся на них внезапно бедствий. И что дед Семен и дядя Иван, начисто отвергшие Гошкину мысль о злоучастии Матьки в их судьбе, самому Гошке по мере отдаления от Москвы его версия казалась все более шаткой и малоправдоподобной.