Утром, глядя на Яковлевых безжизненными глазами, Упырь объявил:
– Барин велел вас на месячину.
– Господь с тобой, – перекрестилась испуганно тетка Пелагея. – Не шути так.
– Жить будете, – продолжал Упырь, словно и не заметил впечатления, произведенного его словами на Яковлевых, – в людской.
Дед, всегда, при любых низких поклонах клиентам и заказчикам, сохранявший внутреннее и известное внешнее достоинство, тут повалился в ноги старосте, заговорил сбивчиво и жарко:
– Никита Трофимович, не погуби! Ты при барине шея. Куда поворотишь, туды и голова. Спаси! Век буду помнить. Знаешь меня, отплачу…
– Семену с одним из мальцов – в столярку. Остальным на барщину, – не поведя бровью, продолжал ровным бесцветным голосом Упырь.
– Сжалься! Пропадем! Самое время пахать…
Дед обхватил Старостины воняющие дегтем сапоги.
– Харч получите у Акулины. И тотчас на работу. Дармоедов и без вас полно. Ивану с Николаем пахать под овес возле старой межи. Пелагее – на птичник, Марье – на скотный двор, другому мальцу – в подмогу конюхам.
Месячина! Слышал Гошка про такую радость: ни кола ни двора. За единый прокорм на барина горб ломать. Сказывали, будто бы перевелась она к нынешнему времени. Да, видать, не всюду. И на тебе – угодили!
В людской Яковлевых встретили с усмешкой:
– Явились – не запылились, баре московские. Вас тут только не хватало!
Людская была бы просторной избой, кабы не натолкали в нее сверх меры дворовых: молодых и старых, холостых и семейных. Понятно, новым людям не радовались: еще теснее остальным.
В столярке, вопреки опасениям, их встретили по-иному. Маленький подвижный старичок на одной ноге, вторую заменяла деревяшка, судя по рубахе и штанам, отставной солдат, весело воскликнул:
– Ну вот и смена подоспела!
На что дед дипломатично отозвался:
– Подмога, Прохор Аверьянович. Твоего главенства и хлебца не отобьем…
– Брось, Семен, хитрить. Хлебец свой сирый все одно получу. А командовать мне не с руки. В помощники, коли возьмешь, останусь, а генералом ты будешь. И давай-ка поздороваемся по-русски!
У деда Семена, тронутого искренним приветом, повлажнели глаза. Старики обнялись и троекратно поцеловались, ткнувшись друг в друга бородами.
В столярке пахло родным и знакомым – деревом, кожей, клеем. Золотились и шуршали под ногами стружки.
«Неужели, – думал Гошка, – судьба наконец-таки смилостивилась?»
Дед Семен оттаял, размяк. Пространно и с чуждой ему многоречивостью рассказывал о внезапно обрушившихся бедствиях, благо отставной солдат слушал внимательно и сочувственно. Горевал дед Семен по поводу избы и нынешнего положения семьи.
– Все ж спробую, поклонюсь барину. Сам и здесь не в обиде. А вот сынов с невестками на землю бы надо.
– А что? Спробуй! – кивал Прохор. – Спина не переломится. Только едва ли тебе удовлетворение выйдет. Не похоже на то. Однако истинно сказывают: попытка – не пытка, спрос – не беда.
Остались ночевать в столярке, низеньком помещеньице, пристроенном к погребу.
– Мне веселее, – сказал Прохор, – ночью по-стариковски плохо спится, будет с кем перемолвиться словом. И чарочку сподручнее осушить с товарищем.
Господский дом при ближайшем рассмотрении оказался запущенным. Осыпались местами штукатурка и лепка. Покривились и скрипели под ногами ступени, шатались перила. Требовала свежей краски зеленая крыша. Видно было, не в гору идут обитатели имения, а либо топчутся на месте, либо помаленьку беднеют.
Барин в стеганом синем халате, синих туфлях с трубкой в руке вышел на открытую веранду. Дед Семен с Гошкой, скинув шапки, стояли внизу.
Выслушав смиренную дедову просьбу: посадить сыновей на землю, даже без вспомоществования лесом, «Стабарин», как его называли заглазно – прозвище, родившееся от скороговоркой произносимых слов: старый барин, – оттопырил нижнюю пухлую губу.
– У меня, Семен, не богадельня. Все трудятся, зарабатывая хлеб насущный. Держал тебя на оброке, весьма умеренном, заметь. Теперь ты гол как сокол. На обзаведение лошадь нужна и зерно, да мало ли чего еще. Всего этого дать сейчас не могу. Времена не те. А известно, в иные времена – иные песни. Держали оркестр и артистов, сам знаешь. А теперь – единственная работа по твоей части: рояль настроить. Оставлю тебя столяром, и за то скажи спасибо.
Дед Семен, а за ним поспешно и Гошка низко поклонились:
– Премного благодарен, батюшка. Разве о себе пекусь? Мне при вашей милости и жизни лучшей нет, за счастье почитаю. А вот сыны с невестками…
Стабарин испытующе глянул на деда Семена:
– Волю вам государь дает. Чай, слышал? Так уже потерпи малость.
Дед не попался на удочку. Ответил простодушно:
– К чему нам, батюшка, воля? Куда мы денемся без вас, благодетелей.
– Короче, не вижу основания менять решение старосты. Благодари бога, что столяр у меня плох. Самоучка и строптив.
Прохор, выслушав деда Семена, заметил:
– Другого чего было ожидать! Боятся мужицкой воли, как черт ладана. Кой теперь смысл ему на тебя и твое обзаведение тратиться? Да никакого! На месячине мужик или баба ровно скотина. Кроме корму, никаких расходов. Худо ли барину?
Гошка с дедом Семеном остались у Прохора. Акулина, господская ключница, баба сердитая и крикливая, поворчала, но, благодаря расположению к отставному солдату и его личной просьбе, стала отпускать продовольствие на них двоих отдельно от семьи.
– Не обеднеют господа Триворовы… – заметил весело Прохор, сам, как видно, беспокоившийся за исход своего ходатайства, – если старому да малому перепадет лишняя ложка каши.
– Во-во! Все вы таковы, – распалилась Акулина. – Готовы барское добро в одночасье пустить на распыл!
– Ты при ихних кладовых ровно цепная собака. А вот куда, ежели волю дадут, денешься? Где будешь крышу себе искать?
– О себе подумай. Мне по службе господа цену знают, поди, не дурные.
– И то! – благодушно согласился отставной солдат, чрезвычайно довольный, что вышло по его желанию.
Столярка оказалась для Гошки тем местом, о котором он мог только мечтать. Работы было много, но ни деда Семена, ни Гошку она не пугала.
В своей стихии и до какой-то степени в безопасности чувствовал себя тут Гошка. Первое впечатление от барского дома было правильным. Солнце господ Триворовых клонилось к закату. Помещики среднего достатка, они прошлым рождеством выдали замуж дочь, а с ней в приданое ушли деревенька и около сорока душ крепостных. В Никольском и Каменке, имении покойной жены нынешнего владельца, насчитывалось теперь чуть более ста душ крестьян, с бабами и ребятишками. На них и возложена обязанность обеспечить своим трудом сытую и, по возможности, беспечальную жизнь Триворовых.
В Москве слово «крепостной» звучало для Гошки несколько отвлеченно. Вся практическая зависимость от господ выражалась в наездах жутковатого Упыря и уплате ему причитающихся помещикам в качестве оброка денег.
Здесь же, в Никольском, было совсем другое.
Отставной солдат Прохор Аверьянович на другой день по прибытии изрек:
– Тут, солдатик, проглоти язык.
И развил свою мысль:
– Спросят – отвечай: «Да-с», «Нет-с». Что прикажут делать – беги со всех ног и, кровь из носу, исполняй. Хочется тебе или нет, а делай, будто от этого жисть твоя зависит, ибо, почитай, так оно и есть. Сам пред господскими очами мельтешить, выслуживаться и благорасположения искать избегай. И памятуй денно и нощно, о чем в Москве, поди, и не думал: холоп ты барский, собственность его, может он продать тебя вместе со всем семейством, ровно неодушевленный предмет или скотину. Потому наказ мой первый – будь, пока не приглядишься, тише мыши. По истечении времени – другой наказ. Но о том в свою пору.
Речь Прохора, человека сильного, смелого, а похоже, и дерзкого, произвела на Гошку впечатление куда большее, нежели родительские предостережения. Он по-настоящему начал понимать – не только в том беда, что будут они теперь жить много труднее и беднее прежнего. Предстояло ему хлебнуть полной мерой крепостной доли без всяких смягчений, в натуральном, так сказать, виде.
– Чтоб нагляднее и вразумительнее было, свожу тебя поглядеть, пока со сторонки, на барскую, как у нас говорится, «трубочку».
Вечером Гошка все и увидел, хотя слышал о том много раз от дяди Ивана, отца с матерью и деда Семена. Но, как известно, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Происшедшее подтвердило лучше всяких слов серьезность Прохорова предостережения и своевременность его наказа.
Апрельское солнышко будто играет. К закату земля была холодна и словно выдыхала остатки зимней стужи. Малолюдная до того деревенька – старики да ребятишки – ожила. Потянулись с полей мужики – пахали под овес. Заливисто ржали лошади, протяжно мычали коровы. Бабы гремели ведрами – приближалась вечерняя дойка. Брехали собаки, куры кудахтали, верещали поросята – словом, поднялась обычная деревенская музыка, где всяк подает свой голос.
Заслышав привычные звуки, Прохор сказал:
– Айда-ка, солдатик, набираться ума, покудова на чужих задницах. И уж изволь вперед не соваться. Успеется.
Перед знакомой Гошке верандой толпилась кучка понурых мужиков и баб. У одной женщины топорщился живот: ждала ребенка. Чуть в сторонке, как и остальные мужики с непокрытой головой, стоял Упырь, по обыкновению своему глядя мимо людей пустыми глазами. Между верандой и крестьянами – широкая скамья на крепких толстых ножках. Гошка о назначении скамьи знал и потому невольно косился на нее. И еще одна фигура привлекла Гошкино внимание. Особняком от других – мужиков с бабами и Упыря – переминался с ноги на ногу и деликатно позевывал в кулак лысый человек в потрепанной одежке с барского плеча и лисьей физиономией. Подле него в деревянной лохани мокли связанные пучками прутья – розги.
Скамья, лохань, розги не были в новинку Гошке. Сухаревские мальчишки любили бегать в соседнюю полицейскую часть, где каждодневно наказывался розгами московский простой народец, а частенько, по запискам своих владельцев, и крепостные из дворни за большие и малые, подлинные и мнимые прегрешения. Потешались, глядя, как бородатый дядя, иной раз почти господского вида, истово крестился, медленно стягивал портки и, кряхтя, укладывался на скамейку, искательно заговаривая с неторопливыми и важными полицейскими служителями.
Гошка вместе со всеми бегал к полицейской части. Ему всегда бывало жаль наказываемых. Однако не тебя секут – другого, чужая беда к спине не липнет. Тут же готовилось нечто совсем иное. И хоть не его был черед укладываться под моченые прутья, Гошка понимал: они припасены и для него, и для его брата Мишки, и для дяди Ивана, и тетки Пелагеи, и – отвратительно думать – для его отца с матерью, и для деда Семена.
Ему вдруг захотелось бежать отсюда сломя голову. Куда угодно, только подальше от этой скамьи, от холеного, тщательно выбритого старика в синем стеганом халате с длинной трубкой в руках, его, Гошкиного, не хозяина – владельца! Гошка даже сделал невольно движение в сторону. Но Прохор, должно быть угадав его намерение, остановил:
– Погодь, солдатик. Тебе тут первейшая наука. По счастью, на чужой беде в сей раз. Гляди и запоминай.
Старый барин опустился в кресло, услужливо подставленное седеньким худым человеком, барского обличия.
– Кто у нас нынче? Никифор? Что же ты, братец? – холодно спросил Стабарин, обращаясь к дюжему мужику, смятенно мявшему в руках ветхую поярковую шапку.
Мужик повалился на колени:
– Смилуйся, государь!
Стабарин брезгливо скривился:
– Пустое, Никифор. А завтра урок не выполнишь, велю кликнуть Мартына. Григорий, приступай.
Человек с лисьей физиономией согнулся пополам:
– Слушаюсь, батюшка! – И Никифору: – Ну, буде… буде утруждать барина.
Мужик тяжело поднялся с земли и покорно лег на скамейку.
– Трубку! – произнес помещик. – Хотя надо бы две.
– Благодарствуем… – проговорил невнятно мужик на скамейке. И тише, чтобы не услышал барин, лисьемордому просительно:
– Не замай, Григорий Иванович. Отблагодарю…
– Но! Но! – стрельнул глазами лисьемордый, очевидно опасаясь, что слова мужика донеслись до барина.
Свистнули в воздухе розги и, брызгнув водой, с силой опустились на голое белое тело мужика, выглядевшее ужасно жалким и беззащитным.
– Полегче, родимый!
– Но! Но! – высоким голосом повторил Григорий. – У меня не понежишься…
– Батюшка, вступись… – взмолился мужик, обращаясь теперь к помещику. – Ить в поле мне завтра…
– За дело, Никифор! За дело! – удовлетворенно, почти благодушно отозвался барин. – У меня зря не наказывают, сам знаешь.
Свистели и с мерзким звуком, от которого Гошку передергивало, опускались розги. Вскрикивал и стонал мужик. Покуривал неторопливо поданную ему трубочку барин. Понурившись, ожидали своей очереди мужики и бабы.
– Ничо! Ничо! – гневно подбадривал Гошку отставной солдат Прохор. – Мы к этому народ привычный, а ты возьми да не привыкни! То-то будет потеха!
Откуривши трубочку, Стабарин молвил:
– Будет на сегодня, Григорий!
– Благодарствую, батюшка… – натягивая порты, поднялся со скамьи Никифор.
– Кто у нас следующий?
– Анфиса, батюшка! – поспешно ответил Упырь. – У барыни, извиняюсь, подол юбки спалила утюгом.
– Анфиса?! – даже весело осведомился Стабарин.
Молодая баба с оттопыренным животом повалилась на землю:
– Виновата, барин, голубчик! Виновата!
– Это хорошо, что сознаешь свой проступок. Однако наказать тебя придется.
– Так ить дитю, голубчик барин, жду…
– Отлично, Анфисушка. Известно, женское дело. Но ты мои правила знаешь. Григорий!
– Хватит с тебя на сегодня, – сказал Прохор. – Пошли отсюдова…
Лишь краем глаза увидел Гошка, как после бесполезных слезных просьб и молений легла на скамью и Анфиса.
– Вот что, солдатик! – сказал Прохор. – Видал ты лишь малую толику того, что самому придется испытать. И чтоб таковую радость отодвинуть подалее, повторяю первый мой завет: проглоти язык. Будто ты глухой, а главное, немой. Второй – позднее, когда оглядишься да попривыкнешь. Его, как острый нож или другое оружие, не следует давать прежде времени.
Дед Семен согласно кивал головой:
– Так говоришь, Прохор. Так! Слушай его, Гоша. Плохому не научит.
Показалось вдруг Гошке, что меньше и старше, нет, старее сделался за эти недели сильный и жилистый дед Семен. Словно помельчал, что ли, надломился и сник.