Жил Митька вовсе недалеко, верстах в трёх от родной деревеньки. Только иной раз верно говорят: близок локоть, да не укусишь.

А получилось так.

И прежде в доме Якова Позднева лишнего не было, однако и голодом не сидели. А в этот год к весне, что ни обед или ужин — хлеба на столе всё менее, а щи да каша всё жиже.

Треньке, как младшему, понятно, лучший кусок. Но не таков Тренька человек, чтобы тот кусок съесть в одиночку.

Испечёт бабка для него блины, Тренька сердится:

— Отчего мне одному?

— Тебе расти надо, — говорит бабушка.

— А Митьке нетто не надо? — возражает Тренька. — Глянь, тощий какой.

За обедом дед ворчит:

— Разве ноне праздник, блинов напекли? Экий неразумный народ. Скоро не то что блинов — куска хлеба не будет.

Прав оказался дед.

Сели как-то раз обедать. Мать поставила на стол миску пшённой каши и виновато, будто она тому причиной, сказала:

— Хлеба нету. Мука кончилась…

Дед длинную седую бороду вперёд выставил:

— Другие не лучше живут. Авось и мы не помрём.

Однако плохая еда без хлеба. Тренька из-за стола вылез, кажись, голоднее, чем был.

Дальше — хуже.

Гречу, пшено, овсянку — всё подъели.

Отощал Тренька. Бабкины блины во сне стали видеться.

Митька принялся ставить силки на зайцев. Только не глупы они, зайцы-то. Редко возвращался Митька с добычей.

Солнышко стало припекать. Снег сошёл. Настало время пахать да сеять. А как пахать, коли лошадь прошлым летом ещё околела? И что сеять, когда всё зерно давным-давно перемололи на муку и съели?

Однажды дед объявил:

— Завтра пойдём на поклон к государю-батюшке князю Петру Васильевичу.

— И мы с Митькой… — запросился Тренька.

Дед с отцом переглянулись:

— Митька пойдёт. Ты дома останешься.

— И я хочу… — заныл Тренька.

Глянул на него дед чёрными запавшими глазами — осёкся Тренька.

Мать забеспокоилась:

— Митеньку-то к чему? Чего попусту будет ноги бить?

Не удостоил дед ответом.

Проснулся наутро Тренька — печь не топится. И даром, что весна на дворе — студно в избе. Прислушался, а в углу будто дитя малое всхлипывает. Удивился Тренька: откуда в избе малому дитяте взяться?

Подполз к краю полатей, видит, в красном углу перед иконами теплится жёлтый огонёк. А на полу мать распласталась, земные поклоны бьёт.

Причитает сквозь слёзы:

— Господи, помоги…

Тренька кувырком с полатей.

— Ты чего, маманя? Аль обидел кто? Так мы его с Митькой…

У матери слёзы пуще прежнего. Обняла Треньку.

— Заступник мой…

Бабушка вошла. Дрова возле печи скинула. Сказала сурово:

— Будет загодя убиваться. Может, обойдётся. Печь затопи. Чай, не одно у тебя дитя-то.

Поднялась тяжело мать. Взялась за дрова.

Моргает белёсыми ресницами Тренька. Понять не может:

— Баба, иль случилось чего?

— Погоди. Не до тебя ноне, — неприветливо ответила бабушка.

Притих Тренька. Стал ждать, что дальше будет.

Мать печь растопила, а сама то и дело во двор. Выйдет, постоит за воротами, поглядит на дорогу и обратно в избу.

Смеркаться стало. Услышал Тренька чутким ухом — скрипнули ворота.

— Кажись, тятька с дедом и Митькой! — крикнул.

Впрямь, отворял отец ворота. А дед — застыл Тренька поражённый — вводил во двор лошадь, запряжённую в телегу. И была та телега гружёна мешками и кулями.

— Маманя! Бабка! — пустился в пляс Тренька. — Глядите, сколько всего привезли!

Закричала мать, залилась слезами:

— Сыночка моего, ровно скотину, продали…

Отец голову опустил. А дед твёрдо молвил:

— Опомнись, Степанида! Верно, дали кабальную запись на Митрия — не помирать же всем с голоду. Однако обещал государь-батюшка Пётр Васильевич по осени, когда разочтёмся, ту кабальную запись порвать.

— Так ведь холоп теперь сыночек мой. Холоп безответный…

— Опять пустое мелешь, — оборвал дед. — Холоп холопу рознь. Один и сам всю жизнь господину своему служит, и дети его, и внуки служат. Митька — сказано же — до расчёта с князем. А князь своему слову хозяин.

— Известно, хозяин, — не унималась мать. — Захотел — слово дал. Захотел — взял обратно.

Вовсе осерчал дед:

— Цыц, баба! Про князя Петра Васильевича такие слова не дозволю!

Понурилась мать. Замолчала. Слёзы платком утирает.

Тренька на мешки перестал глядеть. Эва, новость! Митьку в холопы отдали.

Мать в тот вечер еду готовить не стала.

— Не обессудьте, — сказала, — как вспомню, чем за всё плачено, руки отнимаются…

Пришлось бабушке самой тесто ставить, щи с кашей варить, на стол собирать.

А Тренька не знает, чью сторону принять. Мать послушать — Митьку жалко. Дед вроде тоже прав: не привези они с отцом муки да всякой снеди — и впрямь хоть с голоду помирай.

Так ничего не решив, жадно навалился Тренька на хлеб, щи да кашу, что подала бабушка.

Осенью, как и боялась мать, не получилось с Митькой по-дедову. Собрали урожай. Уплатили приказчику за пользование господской землёй, да за лошадь, что брали с господской конюшни, да ещё за многое другое. И где там Митьку из холопьей кабалы вызволить. Самим только-только до весны оставшимся хлебом дожить.

Мать деда во всём винила. Тот при каждом напоминании о Митьке гневался непомерно. Понимал: неладно вышло.

А Тренька диву давался: чего по Митьке, как по покойнику, мамка убивается? Будь его, Тренькина воля, он бы сам, с великой охотой и радостью, пошёл на Митькино место.

Отчего? Да оттого, что, по Тренькиному разумению, была у Митьки жизнь лучше не надо.

И в то самое время, когда мать утирала слёзы, Тренька, прихватив одежду, выскользнул и бегом, чтобы не вернули, припустился в Троицкое княжью усадьбу, к Митьке.