Умён и осторожен был князь Пётр Васильевич.

При грозном царе Иване IV многие родовитые люди сложили головы на плахе. А князь явил покорность и смирение великие.

И хотя особой милости не удостоился, гнева царского и опалы избежал.

Будучи от государевых дел в стороне, всё своё время отдавал князь излюбленной господской потехе — псовой охоте.

Отчего бы и не гонять князю зайцев, лис да волков? Владел он многими землями с полями, лесами, лугами, реками. Работали на тех землях крестьяне, такие, как Тренькина семья. Везли они князю зерно, мясо, рыбу, мёд. Отбывали барщину на княжьей пашне и исполняли многие другие повинности. Платили за землю, на которой родились их деды и прадеды и которая, однако, считалась княжьей. Деньги тоже нужны были князю, дабы жить в довольстве и изобилии и содержать бесчисленную дворню, конюшни с добрыми лошадьми и псарню с отменными собаками.

Любил князь щегольнуть гостеприимством. Редко выезжал в поле один со своими холопами. Чаще приглашал соседей, с кем по родословию своему не зазорно было знаться. Допускал на охоту и людей, стоявших ниже его. На то была своя причина. Нравилось князю, когда дворяне и дети боярские льстили ему, восхищаясь его знатностью и богатством.

На охоту по первой пороше многих гостей созвал князь Пётр Васильевич. Шумно и многолюдно было в Троицком. Гостей важных разместили в усадьбе. Тех, что попроще, — в крестьянских избах.

— Славный день завтра будет! — воскликнул Тренька, когда въехали в село.

Митька по сторонам глянул, сказал озабоченно:

— Кажись, не быть завтра хорошему дню. Иван Матвеевич Рытов приехал со своими людьми.

— Нам-то что до него? — беззаботно возразил Тренька. — Ни тепло ни холодно…

— Как бы жарко не сделалось, — сказал Митька. — Князю поперёк горла Иван Матвеевич.

— А чего князь его не прогонит?

— Рад бы, да не может. Близкие люди самому Грозному царю братья Рытовы, особо старший, Владимир Матвеевич. Жалованы ему земли подле княжеских владений. У младшего, Ивана Матвеевича, силы, сказывают, поменее. Однако довольно, чтобы сгубить князя.

— Нешто его сгубить можно? — усомнился Тренька.

— Ещё как…

— Богаче Иван Матвеевич князя аль знатнее?

— Власть у него, Тренька. А это поболее иной раз значит, чем всё другое.

Прав оказался Митька насчёт нежданного гостя. Фёдор Богданович на Треньку покосился:

— Не в пору привёз. Чай, рытовских видел? Он, — кивнул на Треньку, пусть у меня в избе сидит. Князь с гостем беспременно на псарный двор пожалуют. А зол князь — глядеть страшно.

— Мудрено ли, — заметил Митька. — Приходится ласкать человека, коему горло бы перегрыз.

В каморке своей начал Митька поспешно переодеваться. Шмыгнул носом Тренька:

— Обещал на охоту взять…

— Теперь не до забавы, — ответил Митька. — Кто же знал, что он, сатана, нежданно-негаданно прибудет? Ну, мне бежать надобно. Посиди тут…

Испугался Тренька:

— Постой! Темно больно…

Задумался Митька.

— Огонь вздуть? Кабы Фёдор Богданович не осерчал. Ложись-ка лучше спать. Утро, говорят, вечера мудренее.

Тесна каморка, отведённая Митьке. Вместо постели аль лавки — низкая лежанка. Должно, для собак была поставлена каморка, догадался Тренька. Примостился на лежанке, устланной сеном. Старой одёжкой накрылся.

Грустно сделалось. Мечтал на княжью охоту попасть и на тебе: угодил в собачью конуру.

Сморила Треньку усталость. Кажись, на минуту закрыл глаза, а открыл рядом Митька стоит в полном наряде княжьего стремянного, за плечо теребит:

— Слышь, утро уже. Я тебя упредить хочу: каша да мясо в печи. Хлеб на столе. Для тебя оставлены. И гляди, с псарного двора — ни ногой.

— Может, возьмёшь, а? — на всякий случай попросил Тренька.

— Куда там! — был Митька озабочен более вчерашнего. — Князь стремянным Ларьку берёт.

У Треньки остатки сна словно рукой сняло.

— Ты как же?

— Тоже при князе. С Лаской и Бураном. Только, видать, боится князь, кабы не осрамили его перед гостем.

— Худо… — протянул Тренька.

— Чего хорошего! Так помни, о чём говорено, — уже в дверях сказал Митька. — Ни на шаг с псарного двора. Меня под беду подведёшь.

Остался Тренька один.

На воле охотничий рог затрубил. Конское ржание, лай собачий донеслись. И удаляться стали.

Приуныл Тренька: уехали. Есть захотелось. В избу из каморки вышел.

Тепло в избе. На столе едва початый каравай хлеба тряпицей чистой прикрыт. Заглянул в печь. Два горшка стоят. Ухват взял, вытащил один горшок — с кашей гречневой. Второй ухватом подтянул, чуть не опрокинул.

С тушёным мясом оказался тот горшок. Пахнет мясо вкусно, приправлено, видать, травами.

Плотно позавтракал Тренька. Досыта. Пить захотелось. В холодных сенцах кадушку кваса сыскал. Пенной шапкой поднялся в кружке квас, крепкий, сладкий. Напился Тренька, того гляди, живот лопнет. Со стола прибрал. Ложку вымыл. Хлеб тряпицей накрыл. Остатки каши с мясом обратно в печку поставил. Избу веником подмёл. Вот и все дела.

Забрался на лежанку в каморе. Стал думать про Митьку.

Как-то он там, на охоте, рядом с князем, гостями его да Ларькой.

Беспокойно сделалось, боязно за Митьку.

Короток осенний день, а Треньке за неделю показался.

Вовсе стемнело, когда послышался отдалённый собачий лай и конский топот.

Рванулся было Тренька к двери, да на пороге и замер. Вспомнил строгий наказ: из избы — ни шагу. В сердцах, будто она всему виной, дверь ногой пнул:

— У-у-у, чтоб тебя! — И себя выругал: — Экий недогадливый! Поди Фёдор-то Богданович с Митькой, ровно волки голодные, приедут.

Поспешно в печь полез. Красный уголёк нашёл. Обжигаясь, поближе выкатил. От полена, что среди других возле печи валялось, оторвал завиток бересты. Поднёс тот завиток к угольку. Задымилась, затлела береста, трепыхнулся язычок жёлтого пламени. Тренька горящий завиток — к лучине, воткнутой в светец. Вспыхнула жарко сухая лучина, осветила избу.

Тренька опять к печке. Чугунки со щами, кашей и мясом к уголькам подвинул, чтобы грелись.

Тут же спохватился:

— А Ласка с Бураном? Известное дело, накормят собак, да хорошо ли? Потому, поколебавшись — понимал: от Фёдора Богдановича и от Митьки может крепко влететь, — отложил в отдельный чугунок каши с мясом и чугунок под лавку спрятал.

Сделавши теперь всё как надобно, в нетерпении к стене ухо приложил: не услышит ли чего.

И услышал.

Ларька за стеной от хохота закатывается:

— С кем Митька тягаться захотел? Со мной! Верно говорят: кто дураком родился — умным не помрёт!

Обмер Тренька. Вот она, беда-то!

— Митька! — что было сил закричал Тренька, едва Фёдор Богданович ступил в избу. — Митька где?!

Глянь — за спиной Фёдора Богдановича старший брат.

— Живой?! — кинулся.

Припухло лицо у Митьки. Под глазом большой синяк. На губах запеклась кровь.

— Ларька? — в страхе и негодовании воскликнул Тренька.

Ничего не ответил Митька. А Фёдор Богданович:

— Помолчал бы, Терентий.

Насупился Тренька.

— Я ужин согрел, — сказал со скрытой укоризной: мол, со мной и говорить не желаете, а я о вас подумал, позаботился.

— Молодец, — похвалил, хоть и не весело, Фёдор Богданович и принялся полевое охотничье платье менять на обыденное.

Засуетился, ободрённый добрым словом, Тренька. Разом всё на столе собрал для Фёдора Богдановича и Митьки.

— А сам что? — спросил старший борзятник.

— Я, — Тренька глаза отвёл, — вас не дождавшись, поужинал.

Фёдор Богданович, к Тренькиной великой досаде, уговаривать его не стал, а обратился к Митьке:

— Поешь, Димитрий.

Митька, сидя на лавке в дальнем углу, покачал головой.

Возвысил голос Фёдор Богданович, что случалось с ним очень редко:

— Кому сказано!

Митька к столу присел, словно через силу, ложку взял.

Встревожился Тренька, не иначе у Митьки с Ларькой драка вышла.

Расспросить бы. Да уж больно пасмурны оба, что Фёдор Богданович, что Митька. «Ладно, — решил, — подожду малость». И спохватился: Фёдор Богданович с Митькой — худо ли, хорошо — ужинают. А Ласка с Бураном как?

Поёрзал на сундучке, где сиротливо притулился. И будто между прочим:

— Я тут малость каши не доел, так, может, отнесу Ласке-то с Бураном. Набегались, поди, тоже есть хотят.

Разом опустили ложки Фёдор Богданович с Митькой. На Треньку уставились так, что у того душа прямёхонько в пятки.

Проглотил слюну Тренька:

— Немного оставил, самую малость… — и полез под лавку за спрятанным чугунком. Тряпицу, коей чугунок обёрнут был, чтобы не остыл, развернул. — Вот…

У Фёдора Богдановича скулы, кажись, сами собой заходили.

Бухнулся Тренька на колени. Заплакал.

— Не ел я кашу! Провалиться мне на месте, коли вру. Неделю голодовать буду, не гневайся только. Жалко мне Ласку с Бураном. Для них оставил…

К борзятникову сапогу прильнул:

— Ну, прибей, поколоти, что ли, только не гляди так!

— Встань, Тереня, с полу, — приказал Фёдор Богданович.

Встать не встал Тренька, а глаза с опаской поднял.

Фёдор Богданович темнее прежнего. А у Митьки по щекам слёзы текут. Сколько помнил себя Тренька, отродясь такого не видал, крепким, словно кремень, всегда был Митька.

— Вот что, парень, — продолжал Фёдор Богданович, — ставь чугунок на стол да принимайся за него. Не нужна твоя каша Ласке с Бураном. — И, отвечая на Тренькин немой вопрос, пояснил: — Уступили рытовскому кобелю Смерду в волчьей травле. Потому удавлены, по княжьему приказу, на осиновом суку. Нет их более — ни Ласки, ни Бурана…

Остолбенел Тренька.

А Фёдор Богданович:

— Митька вступился за собак, так, вишь, как его Ларька с другими слугами отделали. И то ещё не вся беда, Терентий. Променял князь Димитрия на пса Смерда.

— Смеёшься… — не поверил Тренька. — Разве можно человека на собаку сменять?

Однако по лицу Фёдора Богдановича понял: не шутит старый борзятник.

— Неужто такой закон есть? — растерялся.

— У князя и Рытова закон, что дышло — куда повернули, туда и вышло, хмуро заметил Фёдор Богданович. — Ты вот что, Терентий, поешь, да не глядя на поздний час — домой. Обо всём скажи деду и передай, чтобы он немедля ко мне шёл. Надежды мало из беды Димитрия вызволить, однако и наималейшую надобно использовать. И помни, ко мне прежде, не к князю.

Собрался мигом Тренька, ужинать не стал. И, всхлипывая и слёзы рукавом утирая, пустился бегом домой.

Заголосила мать, едва Тренька выпалил страшную весть. Бабушка, как и сам Тренька, поначалу не поверила:

— Будет пустое молоть!

Дед белее бороды сделался:

— Не путаешь ли чего?

— Всё как есть… — помотал головой Тренька.

Засуетился дед. Одёжку принялся надевать — в рукава не попадает.

— Может, мне с тобой? — встревожилась бабушка.

Дед от неё, ровно от назойливой мухи, отмахнулся. Забормотал, словно не в себе:

— Вестимо, после охоты хмелен был князь. Наговорил пустого да лишнего.

И, велев ждать его, ушёл в ночь, почитай, уже чёрную.

— Что же теперь будет? — растерянно спросил отец.

Бабушка за одёжку взялась.

— Не годится так, — молвила. — Одевайся, Яков. Надобно в Троицкое идти.