Первый из первых или Дорога с Лысой горы

Куликов Виктор

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

ГЛАВА 1

ГЕРОИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

На самом краю бесшабашного бабьего лета над Тверью всходил невозможный день.

Ядовитый рассвет его так зловеще вскипал подзлащенною кровью, что любой наблюдатель, с первого взгляда, оторопев, понял бы, что день наставал бессердечный, и никому не будет ни милости, ни прощения.

Только откуда же было взяться ему, наблюдателю, если в те предательски неуловимые окровавленные рассветом секунды Тверь спала. Вся.

Да, еще можно было хоть что-то понять, все почувствовать и попытаться забить тревогу, но во всем полумиллионном городе не оказалось тогда ни одного бодрствовавшего человека. Ни единого. Как забылась Тверь непонятным тревожным сном ровно в одиннадцать вечером накануне, так и… хоть спали ее всю, до последней скамейки. Она продолжала спать.

А потому и не видел никто, как городу явились двое…

Они возникли из зыбкого сизого облака, лишь на мгновенье коснувшегося стертых булыжников городского сада и тут же исчезнувшего. Но оставившего после себя Даму и Кавалера.

Одеты оба были престранно. Дорожные плащи ниспадали тяжелыми складками с плеч и до пят. Высокие ботфорты, перчатки с раструбами до локтей. Тугие кожаные пояса по бархату камзолов, кружевные воротники, смущенные собственной белизной.

Короче, явившиеся выглядели совершенно чужими. И городу этому, и времени, и вообще. Чужими.

Но, Господи-Боже ты мой, у скольких людей при взгляде на них радостная боль вонзилась бы в сердце! Сколько людей задохнулось бы от волненья, узнав их мгновенно!

И не ошиблись бы, нет, не ошиблись. Ибо за последние пятьдесят с лишним лет герои, придуманные не нами, не изменились ничуть.

Время не властно над теми, кто его не боится, запомните это. А уж они-то его не боялись. Они, давшие свободу пятому прокуратору Иудеи и обретшие вечный покой в старом доме с венецианским окном и вьющимся по стене виноградом. В доме, где по вечерам зажигаются свечи и звучит музыка Шуберта. В доме, вокруг которого цветут и никогда не отцветают грустные вишни.

Они, это были они! И да простит мне Всевышний, что вернул их назад.

Ну так вот… Осмотревшись, вдохнув глубоко и сладко, Дама и Кавалер неслышно прошли к парапету, отделявшему сад от обрыва, скользившего к Волге, и оказались у памятника самому непонятому из поэтов.

Застывшая перед ними река выглядела особенно загадочной и угрюмой. Еще бы! Она-то уж знала, что за день поднимался.

— Вот мы и вернулись, — голосом с хрипотцой заме тила Дама. — И это не сон. Мы снова здесь. Забавно!

Ее спутник кивнул и, обняв за талию, притянул Даму к себе:

— А мне почему-то грустно.

— Все правильно! Разве может быть весело, когда возвратишься в прошлое?

— Да, увы, но этот мир для нас — прошлое. — согласился Кавалер.

— В этом мире и нет ничего кроме прошлого.

Глядя на реку, Кавалер признался:

— Знаешь, а ведь я так толком и не понял, зачем мы вернулись.

— Ты слишком был занят работой, своей бесподобной трагедией, и не слушал меня, — нисколько не удивилась Дама.

— Так зачем же?

Дама ответила с озорною улыбкой: Нас пригласили на праздник!

— На праздник?

— На самый фантастический праздник из всех, какие здесь были.

Кавалер понимающе усмехнулся:

— Значит нас пригласил мессир.

— Не только…

— Что? — с изумлением на лице повернулся к ней Кавалер. — Уж не хочешь ли ты сказать, что нас пригласил и мессир, и… Он?

Дама восторженно рассмеялась. Чуть слышно.

Однако при первых же звуках ее приглушенного смеха птицы с деревьев сада брызнули в небо осатанело. А две замешкавшиеся вороны замертво свалились на землю.

— Именно так, мой любимый, мне было сказано, именно так!

Кавалер нахмурился:

— Но если они устраивают праздник вместе, то значит все уже предрешено? Значит круг замыкается?

— Конечно! И мы будем при этом присутствовать. Представляешь?

Кавалер нахмурился еще более:

— Вот этот час и настал? Круг замыкается… Рано или поздно он должен был замкнуться. Неизбежно. И тогда начнется круг новый. Так предначертано. Кончается все, но ничто не кончается навсегда. И удивляться тут глупо. Но присутствовать при этом? Не знаю, мне как-то не хочется.

— Однако мы уже здесь! — Даме не нравилось настроение спутника.

— Жаль.

— Наверное, на тебя угнетающе действует вид этой печальной реки, больше похожей сейчас на траурную ленту. Пойдем отсюда. Нам пора, — Дама взяла Кавалера под руку.

И зыбкое сизое облако мгновенно окутало их, и они растаяли в нем.

Тотчас же беззвучно растаяло и само облако, оставив на стертых булыжниках сада только пятно испарины. Которое, впрочем, серебрилось недолго. И пропало…

Зато чуть раньше в сводчатом окне башни, венчающей дом номер 20 на углу улиц, названных в честь двух великих отечественных литераторов, ранний прохожий мог бы заметить необъяснимое золотое свечение.

Архитектор, построивший этот дом, был, по нашему разумению, законченным и безнадежным романтиком. До мозга костей. Только так и можно объяснить, каким образом в центре города, взращенного Волгой, вдруг да и появилось строение с ужимками и замашками средневекового замка.

Если не брать в расчет проступавшие из стен его колонны и контуры арок, то в общем и целом интересующий нас дом, воздвигнутый буквой «Т», напоминал (исчезни окна) крепостную стену, по верху которой бежали самые настоящие зубцы с не менее настоящими бойницами и декоративными башенками по углам замысловатых изгибов стены.

А надо всем этим вздымалась башня со сводчатым окном — тем самым, за которым ранний прохожий и мог бы заметить необъяснимое золотое свечение.

Однако мы знаем, что прохожих в тот час на улицах не было.

Впрочем, и появись хоть один, и будь он самым наблюдательным в мире, превращения, которое случилось с захламленной, загаженной, черт знает чем провонявшей каморкой внутри башни, он не увидел бы. И не увидел бы, говоря между нами, себе же на пользу. В противном случае тут же, на месте, непременно свихнулся бы. Потому что превращение свершилось пониманию неподдающееся.

Из тесной и мерзкой каморка в результате необъяснимого золотого свечения преобразилась в просторную залу со стенами, отделанными мрамором, с судорожно разинутой пастью камина в правом углу от входной двери и потолком настолько высоким, что могло показаться, будто его нет и вовсе.

По заплеванному полу каморки пробежала подозрительная рябь, и сделался пол паркетным, тускло поблескивающим там, где его не устлали ручной работы персидские ковры, сотканные безропотными, как седло, черноглазыми женщинами в давние пыльные времена.

Возникшая в новоявленной зале мебель впервые увидела белый свет тоже отнюдь не вчера. Как и книги в изглаженных столетьями переплетах, парадом замершие на полках дубовых шкафов вдоль одной из стен.

Лишь только каморка обрела свой новый облик, как в распахнутую форточку ворвался порыв остервеневшего ветра, пахнувшего грозой, и посреди залы оказались Дама и Кавалер.

Камин к их прибытию сладострастно пылал и потрескивал, над изогнутыми щупальцами темных подсвечников волновались близорукие огоньки, а откуда-то сверху, где таяли очертания потолка, спускались тихие звуки меланхоличной мелодии. Грустила флейта.

— Это и есть наше с тобой временное прибежище, — придирчивым взглядом хозяйки Дама оглядела убранство залы. — По-моему, здесь неплохо.

Кавалер неопределенно пожал плечами:

— Мне все равно. Лишь бы ты была рядом, — и, осмотревшись, добавил: — Много книг, есть стол, за которым можно продолжить работу. Пламя камина съест любое пространство, каким бы огромным оно ни казалось. Что еще нужно?

Голос его звучал по-прежнему грустно.

— Ну взбодрись же, мой милый! — Дама подошла к окну и раздернула зеленоватые парчовые шторы. — Посмотри, день разгорается… А как тихо! Можно поду мать, что в городе никого нет живых.

Кавалер уже собрался ей что-то ответить, но тут в камине вдруг грохнул взрыв, облако белого дыма вырвалось в залу, запахло серой, болотом, заголосили какие-то невидимые птицы, должно быть, в испуге сорвавшиеся с насиженных мест…

И навстречу взглядам Дамы и Кавалера из камина шагнул некто весь в черном, высокий и в шляпе с павлиньим пером, с надменным профилем и непреклонным взглядом повелителя.

— Мое почтение, благороднейшие хозяева этой оби тели! — начал он поразительным басом, заполнившим своими переливами всю залу. — Надеюсь, вы простите меня великодушно за весь этот шум, гам да вонь. Что поделать, привычка…

Гость чуть повел рукою в сторону, и мерзкие запахи испарились, а залу пронзил прохладный аромат ландышей. Белые клубы дыма рассеялись бесследно, птичий гвалт оборвался, как после меткого выстрела.

Стоя по-прежнему у камина, гость поинтересовался:

— Вы позволите мне войти?

Дама направилась к нему с улыбкой и протягивая руку для поцелуя:

— Что за вопрос, мессир? Что за странные церемонии? Мне, право, даже неловко. Мы всегда вам рады! Входите же и устраивайтесь, где вам удобнее.

Приняв ее руку и, — сняв шляпу, — поцеловав, мессир выпрямился и восхищенно воскликнул:

— А вы, сударыня, все хорошеете! Вот что значит жить в мире, любви и согласии. Завидую, честное слово!.. Что же касается церемоний, то… Впрочем, вы все узнаете в нужное время, — он огляделся. — Если не возражаете, я расположусь здесь, — и мессир полуприлег на обитую гобеленовой тканью оттоманку. — Признайтесь честно, как вам понравились ваши апартаменты? Вы ими довольны?

— Вполне. — Дама опустилась в кресло с высокой спинкой напротив оттоманки. — Да это и не суть важно, поверьте!

Но мессир смотрел уже не на нее, а на Кавалера, с угрюмым видом стоявшего позади кресла Дамы:

— А почему вы, мой друг, в убитом настроении?

Честное слово, на вас глядючи, хочется бежать к бли жайшему пруду и утопиться… Что с вами? Сомнения гложат? Давайте без обиняков! Я сегодня занят сверх всякой меры, времени у нас не много, поэтому давайте присту пим к делу. Тем более, что я для того и посетил вас, чтобы объясниться… Спрашивайте!

Повторять Кавалеру не пришлось, он сейчас же поднял словно вымазанное мелом лицо:

— Вы совершенно правы. Давайте начистоту. И коль скоро времени у нас мало, то я задам только два вопроса.

Прежде всего ответьте, что за праздник вы здесь устраи ваете?

Мессир изобразил удивление:

— Праздник? О чем это вы говорите? Кто вам такое сказал? — он опустил взгляд на растерявшуюся от его слов Даму. — Сударыня, вас, видимо, ввели в заблуждение. Речь идет не о празднике. Ну какой, скажите на милость, праздник могу устраивать я?.. Нет, со всей ответственностью заявляю, что вас пригласили не на праздник, а на представление. Точнее, на самый последний акт трагедии, которая слишком уж долго разыгрывается на этой планете. Слишком уж долго.

— Последний акт представления? — голос Кавалера словно бы треснул. — Вы имеете в виду Конец света?

В ответ раздался смех, от которого мраморные стены дрогнули.

Сжевав улыбку, мессир вздохнул:

— Нет, дорогой мэтр, так называемый Конец света не по моему профилю. Конец света — мероприятие скучное и бестолковое. К тому же мне этот мир слишком нравится, чтобы я желал его гибели. Поэтому у нас будет представление другого рода.

— Но при чем здесь мы? — удивился Кавалер.

— Вы? — голос мессира налился торжественностью. — О, вам отведена в этом представлении совершенно особая роль. Неповторимая! Должен сообщить вам…

Но на сей раз сообщить мессир не успел ничего.

В камине вновь грохнуло, пышно заклубилось, истошно завыло, и вой этот нарастал стремительно, однако, на самой противной ноте вдруг оборвался, и тогда из камина вылетел победоносный собачий лай, а следом, ужаленно, словно догоняя свой лай, вылетел пудель. Размерами с трехмесячного теленка и абсолютнейше черный.

У оттоманки пудель вознамерился остановиться, но набранная к тому моменту скорость оказалась намного сильнее, и пес кубарем покатился по паркету, уподобившись лохматому мячу.

Наконец, мяч замер, снова стал пуделем, вскочил на лапы и, поскуливая, затрусил к оттоманке, перед которой виновато поник головой и подхалимски замахал обрубком хвоста.

— Ты все-таки опоздал! — обрушился на него мессир с явной иронией в голосе. — А что обещал?

— Прошу прощения и пощады! — слезно запричитал пудель. — Во искупленье готов лизать сапоги, ловить мышей, жить на привязи и трижды в день питаться исключительно «Педигри Палом»…

— Лизать сапоги? — перебил его мессир. — Да где же ты видел, чтобы щадили того, кто лижет сапоги? Бред!.. Но я хочу знать, почему же ты все-таки опоздал?

— А потому, что по всем законам души человеческой досточтимые хозяева этих роскошных покоев должны и по сей момент стоять на обрыве перед рекою и утирать слезы умиленья оттого, что вернулись в свой прежний мир… Откуда же мне было знать…

— По каким, говоришь ты, законам? — скривился мессир.

— По законам души человеческой. А что?

И откуда же, любопытно, эти законы взялись?

— Должен сообщить вам, — начал пудель, нахально передразнивая голос своего повелителя, — что законы эти вывел я сам. Чем внес неоценимый вклад в психологию, самую умную из наук.

— Самую хитрую. Так будет точнее, — поправил мессир. — Что же касается души человеческой, то вынужден тебя разочаровать. У нее законов нет и быть не может. В противном случае я давно бы уже был единственным и полноправным повелителем этого мира. Но как повелевать тем, что не подчиняется ни правилам никаким, ни законам?

Пудель не сдался:

— И тем не менее…

— Довольно! — повысил голос мессир. — Ты утомил меня. Прими немедленно нормальный облик и помолчи.

— Извольте, воля ваша! — пудель завертелся волчком. И лихое верчение его сопровождалось тихим гуденьем, которое — бац! — и стихло шипением!

И на месте пуделя образовался стройный молодой человек с черными кучерявыми волосами и в черном же элегантном костюме-тройке. На слегка вздернутом носу молодого человека красовались большие очки в тонкой оправе.

Гостеприимно указывая на него рукою, мессир обратился к Даме и Кавалеру:

— Хочу представить вам моего, а теперь и вашего помощника. Его фамилия… э-э-э… ну, допустим, Соринос… А что, достаточно звучно и без претензий. Друг мой, вы имеете что-нибудь против фамилии Соринос?

— Ни в коем случае! — и новоиспеченный Соринос аж прищелкнул каблуками невыносимо надраенных штиблет.

Мессир удовлетворенно кивнул:

— Прекрасно! Тогда продолжим… Итак, многоуважаемые сударыня и сударь, вы спрашиваете, какая роль отведена вам на предстоящем представлении? Отлично! И правильно делаете. Без вопросов не бывает ответов. Так вот… Должен сообщить вам, что вы, именно вы, милостивый государь, станете первым лицом нашего, если угодно, спектакля.

— Я? — не поверил Кавалер.

— Вы!

— И что же мне следует делать?

Мессир махнул рукою:

— Ничего для вас нового. Творить…

— Не понимаю, — с отчаяньем в голосе признал Кавалер. — Что я должен буду творить?

— То же, что творит любой истинный творец, одним из которых вы, безусловно, являетесь. Причем, одним из самых гениальных, поверьте уж мне… Вы будете творить жизнь. Только, — тут мессир как бы предостерегающе поднял указательный палец, — только на сей раз вы будете творить настоящую жизнь.

Мессир энергично поднялся с оттоманки и оказался между креслом Дамы и камином. Пламя за его спиной затрещало, и свет его уподобился крови. Свежей, дымящейся. А фигура мессира на фоне этих убийственных отблесков выглядела завораживающе грозной. И глаз от нее отвести не было сил.

— Вы пишете трагедию, не правда ли? — голос мес сира зазвучал сверху, оттуда, где вместо исчезнувшего потолка ежились робко наивные звезды. Но фигура мес сира при этом все так же заслоняла от Дамы и Кавалера взбесившееся пламя камина. — Так вот… вам предла гается закончить вашу трагедию здесь, за этим столом, этим пером, этими чернилами и на этом папирусе.

Тяжелая рука мессира вонзилась указательным пальцем в пространство по направлению к сводчатому окну.

Повернувшись, Дама и Кавалер увидели, как перед окном из голубого свечения вырос старинный вычурный письменный стол с тугим темным свитком на нем и золотою чернильницей в форме черепа, из которой взвивалось белое гусиное перо.

— Вас пригласили, — лился голос от звезд, — на представление, абсурдное для тех, кто верит только самому себе и никогда не поднимает глаз от земли. Ибо все здесь произойдет так, как напишете вы. Как напише те, так и будет… Но вы сможете написать только то, что произойдет. Вам даются возможности истинного творца.

Творите!

Блестя возбужденно глазами, Кавалер спросил:

— Я не могу отказаться от вашего предложения?

— Нет. Поздно. Слова произнесены, а потому изменить что-либо уже невозможно.

— Тогда ответьте, кто дает мне такие возможности? Вы?

— И я тоже.

Но я хочу знать, кто еще?

— Имя его я произнести не могу. Но… — мессир демонстративно отвернулся к камину.

А в воздухе перед Дамой и Кавалером затрепетало пламя огромной свечи, в котором они различили силуэт человека.

И он улыбался им. Ласково и грустно.

И лишь мгновенье.

Пламя качнулось, вспыхнуло бледным золотом и угасло.

К Даме и Кавалеру лицом снова стоял только мессир.

— Поздравляю! — глухо сказал он Кавалеру. — Вы теперь в определенном смысле могущественнее меня. И поэтому я оставляю вас. Творите! Посмотрим, что у вас выйдет… Но запомните, быть творцом смертельно опас но. И неблагодарно. Впрочем, истинный творец не нуждается ни в чьей благодарности.

Мессир сделал шаг назад, в пламя камина, и сгинул в нем. Пламя лишь фыркнуло зеленовато и зачадило.

 

ГЛАВА 2

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, ФЕСТИВАЛЬ!

Тверь между тем проснулась. И опять-таки вся разом. Как по команде, как от щелчка выключателя.

Щ-щ-щелк! И ровно в семь в изголовьях кроватей звонко взорвались адские машины будильников; в кухнях запричитали радиодикторы, в спешке не выговаривая половины слов; задолбили по рельсам трамваи; паровозами задымили сердитые грузовики; бестолковыми муравьями бросились по делам горожане.

Началось, началось!.. То есть, начался день вроде как самый обыкновенный, и город вроде бы не изменился. Но!

Но — нет, милостивые государи, нет! Это уже была не вчерашняя Тверь, не заштатный городишко, затюканный близким соседством беспардонной Москвы.

В тот невозможный день Тверь проснулась столицей. Да-да, столицей! Фестиваля актеров российского кинематографа.

В то время, как кто-то щелчком своего выключателя Тверь пробудил, замечательный теплоход, размером и цветом напоминавший гордый айсберг, уже давил горделивым носом любопытные волны и пожрал большую часть пути от первопрестольной, чтобы ближе к вечеру пришвартоваться в Твери.

Это был самый современный и самый роскошный из всех теплоходов. Чудо речной техники. И к тому моменту, когда Тверь пробудилась, в его королевских каютах только-только затихли, улеглись и забылись несвежим сном участники и гости названного фестиваля, всю ночь горячо обсуждавшие в ресторане проблемы отечественного кино.

Заметим, если бы теплоход со сказочным названием «Отчизна» взял да и, не дай Бог, затонул, отечественный кинематограф лишился бы разом всех мало-мальски известных актеров и актрис, режиссеров и сценаристов, а также доброй дюжины самых ловких из кинокритиков.

Хотя — нет, критики, разумеется, уцелели бы…

Теплоход с министерской важностью приближался к Твери, где в драматическом театре, в 19.00, фестиваль и должен был открыться. Ура фестивалю!

Ура-то ура. Крикнуть погромче, оно, конечно, одно удовольствие. Особенно утром пораньше, да если за стенкой спит ненавистная теща. Однако же, фестиваль вовсе не теща. От него короткими восклицаниями не отделаешься.

Вот и Тверь ожидала его целый год.

Знали бы вы, сколько самых замечательных совещаний, собраний и заседаний, ему посвященных, состоялось за этот год. Ужас, ужас!

А статьи в газетах, пресс-конференции?

А что за дивные резолюции накладывались на фестивальные документы! Мечта графомана…

Готовиться же ко всенародному празднику киноискусства начали в лучшем случае за месяц до его открытия. Лихорадочно, бестолково и нервно.

И потому к дню прибытия теплохода нерешенных проблем у организаторов накопилось столько, что любой здравомыслящий человек на их месте отказался б от этой затеи, плюнул и растер. Но здравомыслящие люди фестивалей не организовывают.

Поэтому, очнувшись как и весь город в семь утра того невозможного дня, Александр Александрович Дикообразцев, исполнительный директор фестиваля, оторопел безнадежно не от кошмарной мысли о нерешенных проблемах, а потому, что ни с того, ни с сего открывшему глаза Дикообразцеву представилось, будто он не сидит за своим рабочим столом, а лежит обессиленным на плохо оструганном деревянном кресте с раскинутыми вдоль перекладины руками. Солнце в зените и слепит глаза, хулиганистый ветер щекочет ноздри веселыми запахами цветущих весенних трав. А кто-то огромный, до черноты загорелый, с грубым лицом и сатанинской ухмылкой, склонившись над ним и гнусно сопя, показывает ему, Александру Александровичу Дикообразцеву, длинный ржавый гвоздь и брызжет слюной:

— Какие, говоришь, семь звезд? Какие там семь светильников? Будут тебе сейчас и светильники, и звезды!

Ну зачем гвоздь такой длинный? Зачем такой ржавый? И как же мерзко несет от этого, с сатанинской ухмылкой, чесноком!

Дикообразцев замотал протестующе головой, и взор его вернулся в номер-люкс гостиницы «Полноводная», весь второй этаж которой городские власти месяц назад отдали под штаб исполнительной дирекции, посчитав тем самым свой долг перед кинематографом исполненным.

Итак, вырвавшись из несуразного виденья, Дикообразцев вспомнил все, что готовил ему наступивший день, все понял, и ему не захотелось здесь быть.

Еще бы! Прямо перед ним, на столе, громоздилась страшенная по толщине стопка срочных бумаг, которые Дикообразцев не изучил безвозвратно потерянной ночью. А рядом с черным телефонным аппаратом, в голубенькой папочке, напрасно прождали всю ночь его подписи неотложные документы. И самое главное! Александр Александрович не составил ни плана размещения почетных гостей за столами торжественного банкета, ни списка-очередности на нем выступающих.

То есть не сделал того, без чего фестиваль состояться не может, не расписал первый банкет, а следовательно обрек его на скандальное фиаско.

Ну а провал первого, торжественного банкета равнозначен провалу всего фестиваля. Это — аксиома.

Кое-кто поговаривает даже, что фестивали вообще устраиваются исключительно ради банкетов. И хотя сам я с таким утверждением не согласен, но готов предложить на отсечение руку, если неправда, что банкеты без фестивалей бывают, а фестивали без них — никогда.

И уж кто-то, а Дикообразцев-то в незыблемости этой аксиомы убеждался не раз. Сколько конкурсов, фестивалей и смотров провел он за свою жизнь? Не подсчитать. И поэтому знал, что банкеты выполняют на них роль раствора, сцепляющего обыкновенные кирпичи в необыкновенное здание. Если же раствор сей замешать неправильно, то здание в лучшем случае покосится, а в худшем — развалится.

И обломки его рухнут на чью, догадайтесь, голову?.. Правильно! На голову исполнительного директора.

А у Александра Александровича до сих пор голова имелась, если не ошибаюсь, одна. Совсем не гранитная, чтобы подставлять ее под что ни попадя.

Она, эта голова, и обязана была за ночь родить план рассадки и список-очередность. И даю честное благородное слово, родила бы, несмотря на то, что у Дикообразцева так и не было официальных данных о том, конкретно кто из высоких персон прибудет на открытие фестиваля.

Не спрашивайте, как возможно составить рекогносцировку банкета, представления не имея о его гостях. Мне этого знать не дано.

Могу лишь сообщить, что сам Дикообразцев предполагал составить эту самую рекогносци… тьфу ты, черт!.. ровку, исходя из того, кто может приехать.

Будучи многоопытным преферансистом, Александр Александрович мог раскладывать и просчитывать и не такие комбинации. Так что не верьте, когда вам твердят, что от карт только вред. Только вред от них лишь тому, кто играть не умеет.

Впрочем, такая нужная ночь прошла. Накатывал день, и был он у Дикообразцева расписан заранее по минутам. Времени наверстывать упущенное не оставалось.

И Александру Александровичу вдруг захотелось невыносимо назад в погасшее виденье. Туда, на крест, под вызывающее тошноту чесночное дыханье до черноты загорелого хозяина сатанинской ухмылки.

Ну что такое, в конце концов, какой-то гвоздь? Пусть ржавый и непомерной длины, пусть! С ним во всяком случае все ясно и просто. А тут…

Сделав над собою такое усилие, что аж в ушах засвистело, Дикообразцев наконец окончательно вернулся в настоящий мир, в свой люкс и в нынешнее безотрадное состояние тающей на солнце льдинки.

Вернулся, и выяснилось, что в номере он не один, что из обитого коричневой кожей кресла у окна трогательно моргает на него местный киновед Слюняев.

Присутствие киноведа озадачило Александра Александровича настолько, что он даже забыл на некоторое время обо всем, только что его так терзавшем.

Слюняев? Этот кроткий, застенчивый вампир — здесь? И, похоже, провел в кожаном кресле всю ночь?

Быть такого не может!

Но было, было, и никуда ты, милок, не денешься, и ни к чему тебе теперь наимоднейшие подтяжки, — как успокаивают европейца гостеприимные африканские каннибалы, предусмотрительно разжигая костер пожарче. На слабом огне гостю, пожалуй, будет неуютно…

Короче, как ни пытался Дикообразцев убедить себя в том, что Слюняев ему только привиделся, киновед сидел себе в кресле, вздрагивал кукольными ресницами и смотрел на исполнительного директора наивными глазами котенка.

Необходимо заметить, что Дикообразцев был от природы человеком очень компанейским, легко и быстро завязывал доверительные отношения с самыми разными людьми, и с подавляющим большинством из знакомых обращался на «ты».

Слюняев же относился к тому во всех отношениях жалкому меньшинству знакомых Дикообразцева, с которым Александр Александрович за долгие годы так на «ты» и не перешел. Что означало одно: киноведу Дикообразцев не доверял и презирал его.

Поэтому провести со Слюняевым целую ночь в одной комнате не согласился бы даже в состоянии глубочайшего алкогольного беспамятства.

Кстати сказать, от спиртного Александр Александрович пьянел слабо. И чтобы прийти в состояние глубочайшего алкогольного беспамятства, ему пришлось бы выпить не меньше, чем выпьют три стройбатовских прапорщика взятые вместе.

Таким образом удивлению Дикообразцева, когда он осознал, что действительно провел ночь в обществе Слюняева, границ не было.

Он просто не знал, что сказать.

И первым заговорил Слюняев:

— Э-э-это когда же я вчера к вам вперся, Сан Саныч? Надо же так надраться! Ничего не помню… Нет, вру!

Помню, что начали мы в обед, с Мазюкиным, в Доме кино… Бутылку какого-то коньяка, будто бы армянского, грохнули, сверху двумя монастырскими избушками полили, — смущенно улыбаясь, вспоминал киновед медленно. — Потом перебрались в Дом интернационализма, где встретили Кружевского. Вы знаете Кружевского, Сан Саныч? Дикообразцев озлобленно помотал головой.

— Правда? — удивился Слюняев. От воскресших вос поминаний его распирало. — Ну, дизайнер с керамичес кого! Высокий такой и сутулый, как рыболовный крю чок наоборот. Нет?.. С ним мы ударили по «абсолюти ку», Кружевский угощал, и зачем-то погнали в «Березо вую рощу»… Кто бы сказал, зачем? — киновед пожал плечами. — В «Березовой роще» встретили страшенную девицу, эдакого гренадера в юбке… А-а-а, вспомнил! — обрадованно шлепнул себя по коленям Слюняев. — У Кружевского с этой девицей встреча была назначена, Вот! Точно!.. Там мы начали с жутко пряного красного итальянского вина, но после того, как Мазюкин на весь зал заявил Кружевскому, что с большим удовольствием затащит к себе в постель козу, чем эту гренадершу, Кру жевский девицу из-за стола выгнал, получил от нее по харе и заказал «Столичной»… Что было дальше… — Слюняев страдальчески наморщился, — хоть убейте, не помню. Как я у вас-то оказался, Сан Саныч?

Змеино усмехнувшись, Дикообразцев сказал:

— От смеси, которую вы вчера приняли, ноги отва литься могут, не то что память пропасть!

Александр Александрович лишь на секунду задумался, прикидывая, что бы такое поязвительнее влупить Слюняеву, но и этой секунды вполне хватило для того, чтобы японский аппарат факсимильной связи желчно зашипел и высунул белый язык, который при ближайшем рассмотрении оказался концом спрятанной в аппарате ленты.

Оторвав «язык», Дикообразцев поднес его к лицу и прочитал напечатанное на нем сообщение.

Сообщение помещалось под фирменной шапкой министерства по делам кино, и в нем говорилось следующее:

«Президентом фестиваля актеров российского кинематографа назначается сэр Девелиш Имп, которому предоставляется неограниченная свобода в определении программы фестиваля.

Сэр Девелиш Имп уже выехал в Тверь автомобильным кортежем и прибудет к 12.00 текущего дня.

Все службы фестиваля, включая исполнительную дирекцию, переходят в полное подчинение сэра Девелиша Импа».

Подписано было сообщение заместителем министра. Тем самым, который курировал фестиваль.

Дикообразцев остолбенел.

И остолбенел настолько выразительно, что неопохмеленный киновед рискнул оказаться рядом с ним и прочитать факсимильное сообщение.

А прочитав, издал вопль индейца, впервые столкнувшегося с белым человеком.

— Сам Девелиш Имп?! — с обезьяньим восторгом, пробившим его до пяток от фигурировавшего в сообще нии имени, воскликнул Слюняев.

Отошедший от остолбенения Дикообразцев поднял на него взгляд, исполненный желчи: — Кто он?

— Э-э-э… — ответа у киноведа не было. Никакого.

Но не успел он удивиться тому, что так обрадовался одному упоминанию имени человека, которого не знал, как четко сформулированный ответ в его голове появился:

— Сэр Девелиш Имп, американец, потомок одной из древнейших аристократических фамилий Европы, счи тается гениальным режиссером, возглавляет всемирную ассоциацию кинопродюсеров. Мультимиллионер, меце нат, семьи не имеет, живет замкнуто, ни на одну церемо нию вручения Оскара, ни на один из кинофестивалей, куда его приглашают постоянно, не являлся.

Оттарабанив без запинки, словно учил текст всю ночь, Слюняев замолк, самому себе изумляясь.

— Вы уверены? — злясь, что вынужден обращаться к Слюняеву вроде как за помощью, раздраженно выдавил Дикообразцев.

Слюняев всплеснул руками:

— А как же, Сан Саныч?! Мне ли не знать, кто такой Девелиш Имп? Это же нонсенс!

— Но если он американец, то почему его здесь, — Дикообразцев покосился на листок с подписью замминистра, — именуют сэром.

И ведь не исчез никуда, не испарился проклятый листок. Вот он, пожалуйте бриться…

— Титул сэра парламент Великобритании присвоил мистеру Девелишу Импу за огромный вклад в развитие англоязычного кинематографа, — снова с неведомо чьей мгновенной подсказки по-пионерски бодро отрапортовал Слюняев, — Значит, он действительно такая важная персона? — обреченно спросил Дикообразцев, прекрасно понимая, что это так.

— Не то слово! — радостно заверил его киновед, сияя глазами. — Девелиш Имп — живая легенда. Авторитет номер один в современном кино. И то, что он к нам приезжает, это сенсация, ну, я не знаю, какого масштаба. Всемирного!.. Я же говорил, что Имп ни на вручение Оскаров ни разу не явился, ни в Канны, ни в Венецию. И вдруг — к нам. Вы понимаете, что это значит?.. Это значит, что наш фестиваль взлетел сразу до уровня «А». Или… или даже выше! Это значит…

Дикообразцев киноведа не слушал. Он думал не о новом замечательном уровне фестиваля, а о новых неожиданных и ненужных заботах, которые, можно сказать, уже свалились ему на голову.

Это ведь что сегодня из-за приезда Импа начнется! Это ведь сколько московских киноначальников и начальничков сюда заявится!

И такое раскомандование устроят, такой дурдом…

А сэр американский наверняка окажется капризным и выпендрежным самодуром, мнящим себя черт знает кем, но толком не знающим, что хочет. И если он возьмется перекраивать разработанную и до последних мелочей подготовленную программу фестиваля…

Господи, ну неужели этот Имп обязательно должен до Твери доехать? Неужели по дороге с ним ничего не может…

Домечтать Дикообразцеву не дал все тот же факсимильный аппарат. Противно пискнув и зашипев, он, словно дразня, еще раз показал исполнительному директору язык.

Решительно оторвав листок, Александр Александрович прочитал:

«Не будьте, батенька, ослом!»

От удивления челюсть у Дикообразцева отвалилась, он зажмурился и замотал головой.

И правильно, между прочим, сделал! Потому что, когда Дикообразцев глаза открыл, то увидел на листке совсем другое.

Дважды сложил черные буковки в слова, и дважды получилось одно и то же:

«Настоятельно предлагаем для удобства работы сэра Девелиша Импа на фестивале выделить в его распоряжение помещение под офис в здании гостиницы „Полноводная“, салон приемов на теплоходе „Отчизна“ и апартаменты для проживания на государственной даче „Рябушкино“.»

И подпись все того же замминистра.

— Ну, что там? — с вожделением глядя на исполнительного директора, спросил Слюняев, стоя через стол от Дикообразцева.»

— Так, ничего существенного, рабочие моменты, — задумавшись произнес Александр Александрович.

И задуматься было ведь от чего!

Офис в гостинице, салон на теплоходе, апартаменты на государственной даче? Если память Дикообразцеву не изменяла, а она не изменяла ему никогда, так в свое время даже секретарей ЦК не принимали.

Президент всемирной ассоциации кинопродюсеров — персона, само собой, важная. Но не до такой же, едрёна вошь, степени!

Что они там в Москве, в министерстве, ополоумели? Чего ради перед ним так стелятся?

Ну президент, ну всемирной ассоциации, ну живая легенда, и что теперь?

Тут аппарат факсимильной связи еще более препротивно пискнул, зашипел совсем уж паскудно, с явной угрозой, и высунул кусок ленты со словами:

«Не ваше, батенька, собачье дело! Заткнитесь, на фиг, и делайте, что приказывают».

Пока Дикообразцев пытался смириться с тем, что прочитал именно такой текст, буковки, его складывавшие, непостижимым образом разбежались, количеством увеличились и образовали совсем другие слова:

«По достигнутой предварительной договоренности, сэр Девелиш Имп покроет все расходы организационного комитета нынешнего фестиваля и выступит спонсором всех будущих фестивалей актеров российского кинематографа».

Впитав смысл написанного, Александр Александрович тут же забыл о своих подозрениях и успокоенно вздохнул.

Теперь все понятно. С этого бы и начинали, черти!

Эта всеразъясняющая мысль послужила сигналом, чтобы день для Дикообразцева начался по-настоящему.

Незамедлительно все три телефона на его столе взвились захлебывающимися звонками, дверь в номер распахнулась настежь, и народ, жаждавший исполнительного директора, попер в люкс напролом, попер, попер!

Можно было подумать, что до этой секунды стремившиеся к Александру Александровичу люди скапливались в коридоре, за дверью, потому что некто или нечто в номер их не допускало, а телефонам не позволяло звонить.

И вот теперь прорвало…

Кого другого такой наплыв посетителей, такая телефонная атака скорее всего повергли бы в панику. Кого другого — возможно. Но не Дикообразцева.

Он в эпицентре подобного урагана, посреди такого двенадцатибалльного шторма чувствовал себя свободно. Обычно.

Да, обычно. Поскольку в тот злополучный день, в своей всегдашней манере легко улаживая конфликты с посетителями, решая вроде бы неразрешимые проблемы, согласовывая, утрясая, отказывая и соглашаясь, Дикообразцев нет-нет да и чувствовал кислые позывы тошноты, изредка, но впивалась в ладони режущая боль, а в нос ударял едкий аромат чеснока. Что за напасть?

Как человек чрезвычайно сообразительный и осторожный, Дикообразцев от этих первых симптомов ненормальности происходящего не отмахивался и вполне резонно связывал их с предстоящим приездом Девелиша Импа. Но времени обстоятельно и спокойно разобраться в своих догадках у Александра Александровича не было.

«Ничего, ничего, — успокаивал себя Дикообразцев, — улучу свободную минуту и все проанализирую…»

И такая минута наступила.

Неизвестно как и почему, но кабинет вдруг опустел. В нем не осталось никого за исключением самого Дикообразцева и все того же Слюняева.

Телефоны намертво онемели, заставив Дикообразцева нахмуриться. Опять что-то не то? Опять бестолковщина какая-то?

…Ну до чего ж колюч этот чесночный дух! Дикообразцев дернулся…

В упавшей на номер тишине голос Слюняева показался исполнительному директору противнее обыкновенного.

— Сан Саныч, — заныл киновед, — мне, конечно, неудобно и стыдно. Правда, стыдно. Но понимаете, это… совсем невмоготу. Можно сказать, умираю… У вас это… опохмелиться ничего нету?

Посмотрев на него неприязненно, Александр Александрович тем не менее кивнул в сторону спрятавшегося в тумбочку под телевизором холодильника:

— Возьмите там. Только много пить не советую, иначе можете пойти по второму кругу.

— Нет-нет! Я чуть-чуть, чтобы очухаться, — заверил киновед, торопливо направляясь к тумбочке.

Открыв ее, он ахнул от неожиданного восторга:

— Ничего себе! Да у вас тут прямо интуристовский бар. Не знаю, что и выбрать.

Хотя усевшийся в задумчивости на корточки киновед и заслонял от Дикообразцева большую часть внутренностей холодильника, исполнительный директор все-таки сумел рассмотреть, что обе полки его действительно уставлены множеством самых невероятных бутылок. И поразился!

Каким образом? Откуда? Как?

Он ведь сам буквально вчера в обед ставил в опустошенный накануне холодильник всего-то бутылку мягчайшей «Посольской» и две — банального пива.

Кто же похозяйничал у него в номере?

Пока исполнительный директор пыжился понять, что произошло с его холодильником, Слюняев поднялся, выудив из тумбочки коричневатую глиняную амфору.

— Во как похожа на старинную! — он повертел амфору в руках и повернулся к Дикообразцеву. — В ней что? Портвейн?

— Понятия не имею, — признал Дикообразцев.

— Н-да? — не поверил киновед, прикинув, что Дикообразцев не говорит специально, дабы спасти амфору. — Тогда, может, я попробую?

— А если в ней что-нибудь вроде технического спирта?

Слюняев прижал амфору к щеке:

— В таком сосуде гадости быть не может!

— Ну, если не боитесь…

Слюняев отобрал у графина, стоявшего в центре журнального столика, один из суровых граненых стаканов, и в него из откупоренной амфоры потянулась густая кровавого цвета жидкость.

В люксе заплавали запахи безбрежного весеннего поля.

Покосившись на Дикообразцева, Слюняев настороженно пригубил кровавую жидкость, мечтательно зажмурился и затем, смакуя, медленными глотками выпил стакан до дна, до самой последней капли, с неохотою сползшей по стеклу на его губы.

— Сказка! Волшебный бальзам! — заверил киновед Дикообразцева. — Это такой божественный нектар, что я даже не буду просить у вас разрешения принять еще стаканчик. Таким напитком опохмеляться грешно… Лучше скажите-ка, Сан Саныч, где вы его раздобыли?

— Я его не раздобывал, — насупился Дикообразцев.

— Как это? — иронически хмыкнул киновед. — Тогда хоть скажите, кто принес, я у него выпытаю, где продаются такие вина.

— Такие вина не продаются! — раздался голос из соседней комнаты.

Люкс Дикообразцева состоял из двух комнат. Та, в которой находился его рабочий стол, одновременно выполняла роль и приемной, и кабинета. Вторая же предназначалась для отдыха и в миру, в гостиничных документах, называлась спальней.

Пройти в спальню можно было только через приемную-кабинет. Да и то лишь с позволения Дикообразцева, который взял за обыкновение комнату эту закрывать на ключ. Ну к чему посторонним, пусть и случайно, заглядывать в помещение для неформальных встреч?

Сегодня Дикообразцев спальню не открывал, ключ от нее никому не давал и не видел, чтобы кто-нибудь в нее входил. Он бы не пропустил этого, не мог не заметить.

Поэтому реплике из-за стеклянной двери спальни Александр Александрович ужаснулся.

Реплика смазала и самодовольство на лице Слюняева. С амфорой и пустым стаканом в руках киновед взирал на дверь непонимающе.

И оба они напряглись, когда дверь резко открылась…

Дверь резко открылась, и в приемную явилась безмятежная улыбка средней упитанности человека во всем джинсовом. И рубашка, и жилетка, и брюки, и даже верх тупоносых туфель были у него из радостно-голубой джинсовой ткани.

Перешагнув порог, тугощекий незнакомец с солидным мясистым носом, влажными темными глазками и модно стриженной золотистой шевелюрой остановился и заулыбался вовсе восторженно:

— Ну, здравствуйте, господа! Или прикажете назы вать вас товарищами? — обратился он к молча разгляды вавшим его Дикообразцеву и киноведу.

Не удостоив ответом эти слова, исполнительный директор со вскипающей злостью спросил:

— Вы, собственно, кто? И как оказались в этой ком нате?

Златоволосый обескураженно развел руками:

— Простите, но у вас тут был такой бедлам, и к тому же вы, многоуважаемый Александр Александрович, были так заняты, что я счел за благо не мешать вам и подождать там, — он качнул головой назад, на застекленную дверь. — Здесь, к счастью, было открыто…

— Так кто же вы, и что вам надо? — Дикообразцев пришел в себя, взял себя в руки, голос его зазвучал почти спокойно и деловито.

Джинсовый гость погрустнел лицом:

— Кто я?.. Я часть той силы… — он смущенно кашлянул, замолк, но тут же продолжил; — Каюсь, каюсь! Клянусь, что больше никогда не войду в чужую опочивальню, не заручившись предварительно согласием хозяев. Хотя проникать в чужие опочивальни без предварительного уведомления — занятие из самых увлекательных. Не так ли?

— Хватит! — перебил Дикообразцев… — Вы можете вразумительно объяснить, что вам собственно надо?

Исполнительный директор начал приходить в ярость. Вот только сумасшедших ему сейчас и не хватало! А этот нахальный тип, безо всякого сомнения, сумасшедший.

— Нет, многоуважаемый Александр Александрович!

Не сумасшедший я. Ничуть, — возразил его мыслям джинсовый. — Это вам может подтвердить и начальник канцелярии сэра Девелиша Импа, у него имеется полней шее на меня досье. Замечу, кстати, что сэр Девелиш Имп не держит у себя на службе людей, душевно нездоро вых… Нет, у него в штате состоят два законченных, я бы даже сказал, патологических мерзавца, способных на любую подлость, и один врожденный убийца, в свое время поотрубавший головы всем мужчинам одного немногочисленного, но чрезвычайно воинственного африканского племени. Но прошу отметить, обезглавил он только представителей сильного пола.

От имени Девелиша Импа в нос Дикообразцеву в который уж за этот день раз ударил жар чесночного дыханья.

— Вы имеете какое-то отношение к Девелишу Импу? — голос Александра Александровича ослаб.

— Прошу прощения, но к сэру, — сакцентировал гость, — Девелишу Импу… — и выжидательно глянул на Дикообразцева.

Исполнительный директор понял его взгляд и повторил:

— К сэру Девелишу Импу, к сэру!

— О, да, без всякого преувеличенья могу сказать, что к корпорации сэра Девелиша Импа я отношение имею. Чем и горжусь!

— Так кем же вы будете? — встрял опохмеленный киновед, глаза которого уже затуманились.

Кивнув ему, джинсовый сказал:

— Нет, я и вправду часть той силы, которая в мире кино именуется империей сэра, — он покосился на Дико образцева, — сэра Девелиша Импа. Я представляю его корпорацию в России. Так сказать, советник по русским делам. А фамилия моя Поцелуев. К вашим услугам!

Советник Девелиша Импа по русским делам? Вот те на-а-а…

Да не мог он пробраться в спальню, в нее никто не входил, в этом Александр Александрович уверен был абсолютно.

Дикообразцев не знал, что сказать, а потому ничего и не говорил, что можно смело считать одним из признаков мудрости.

А на лице Поцелуева снова царила ласковая безмятежность. С нежностью глядя на Слюняева, он говорил:

— Возвращаясь к вашему вопросу о том, где про дается такое вино, хочу еще раз заверить, что оно не про дается нигде. Нигде во всем мире. Ручаюсь головой!

Киновед покосился на амфору:

— Тогда как оно попало сюда?

— Все очень просто. — с готовностью образцового гида принялся объяснять Поцелуев. — Все, что сейчас находится в вашем холодильнике, кстати и не в обиду будет сказано, холодильнике весьма устаревшей модели, но это мы исправим, все эти напитки, уважаемые господа, присланы вам в подарок сэром Девелишем Импом. Ну а доставить их и незаметно поместить в холодильник проще простого. Поверьте, я и не на такое горазд!

Мимо ушей пропустив похвальбу Поцелуева, киновед продолжал упорствовать:

— Но если винцо это нигде не продается, то где его достает сам сэр Девелиш Имп?

— Этому замечательному анжуйскому, как вы изволили выразиться, винцу почти две тысячи лет, — уточнил Поцелуев. — У него чрезвычайно изысканный букет, который с первого стакана можно и не оценить по-достоинству. Поэтому я очень рекомендую вам, господин Слюняев, выпить еще. Да я и сам пригубил бы стаканчик-другой с удовольствием… Надеюсь, что и вы многоуважаемый Александр Александрович, не откажетесь. Ну, полстаканчика?

И Дикообразцев к собственному удивлению согласился;

— Разве что… попробовать…

Пока Слюняев наполнял анжуйским стаканы, Поцелуев продолжал:

— Что же касается того, где сэр Девелиш Имп достает подобные вина, а в вашем холодильнике, говоря между нами, собрана сейчас коллекция буквально уни кальных вин, то на этот вопрос я вам ответить не могу.

Да и разве важно, откуда что берется? Куда как важнее, чтобы бралось оно в нужное время и в необходимом количестве. Не так ли?!

Раздав стаканы, киновед поинтересовался:

— За что будем пить?

— Возьму на себя смелость, — откликнулся Поцелуев, — предложить тост за наше знакомство, которое повлечет за собой последствия необыкновенные.

— Отлично! За знакомство, — немедленно поддержал Слюняев и приник к стакану.

Вино, как понял Дикообразцев, и в самом деле было отменным. Такого он еще не встречал.

Александра Александровича поразил странный вкус, в котором тонкую сладость дополняла и ни в коем случае не портила легко обжигающая горчинка. И первый же глоток наполнил рот прохладной свежестью.

Получалось что-то невозможное… И не успел Александр Александрович поставить опустевший стакан на стол, а будоражащее тепло уже растеклось по всему его телу и чуть вскружило голову.

— Чудесные вина делали две тысячи лет назад, не правда ли? — улыбался исполнительному директору Поцелуев.

Дикообразцев ответил улыбкой. Он больше не испытывал к советнику по русским делам недавней настороженности. А что, очень даже милый человек…

— Может, мы все-таки присядем? — спросил Слюняев с тайной мыслью, что будет предложено выпить еще.

Но советник по русским делам покачал головой:

— Никак нельзя, господа!

— Это почему же? — Слюняев с недоумением посмотрел на исполнительного директора, надеясь, что тот его не оставит.

Но Поцелуев опередил Дикообразцева:

— Да потому, что ровно через четыре минуты у парадного входа отеля остановится автомобиль сэра Девелиша Импа с кортежем. И всем нам необходимо его встречать.

Александр Александрович обеспокоенно вскинул руку со своей старенькой, но не ошибающейся «Славой» к лицу. Часы показывали 11.56.

— Спускаемся! — скомандовал исполнительный директор и почти бегом направился к двери.

Слюняев с Поцелуевым заспешили за ним.

И стоило выйти им из гостиницы, стоило подойти к краю тротуара, как с проспекта в их сторону свернул несусветных габаритов иссиня-черный лимузин, по бокам и впереди которого мчались мотоциклисты, далее следовали увлекаемая тройкой вороных коляска с ряжеными и низкий автобус-катафалк, в окнах которого виднелись и мрачные люди в темных одеждах, и мерцавший медными ручками гроб.

— Сэр Девелиш Имп предпочитает все необходимое возить с собой, — шепнул Поцелуев.

— А катафалк-то ему зачем? — не удержался Слюняев. — Он что, так смерти боится?

— Смерти бояться глупо, — ответил Поцелуев. — А уж тем более сэру Девелишу Импу… Но вдруг кто-то другой возьмет да и умрет в неурочное время в неподходящем месте. Что тогда? Покойнику без гроба и плакальщиков нельзя. Вы и сами в этом убедитесь…

От этих слов жуткое предчувствие резануло киноведу поддых, сердце его сжалось в перепуганный комочек и на мгновенье остановилось, а мерзкая мыслишка о безна дежной своей обреченности, и обреченности скорой, обдала душу Слюняева холодом.

Ему нестерпимо захотелось броситься прочь и спрятаться где-нибудь, но Слюняев не мог даже двинуться с места.

«Влип, влип, влип!» — это слово только и билось у него в голове…

А несусветных габаритов лимузин с затемненными стеклами замер у тротуара, и задняя дверца его приоткрылась.

Поцелуев шагнул к ней в почтительном полупоклоне:

— С приездом, сэр! — произнес он по-русски.

В ответ из лимузина заструился неторопливо низкий голос. Настолько тихий, что ни Дикообразцев, ни киновед слов разобрать не могли.

Выслушав сказанное, Поцелуев ответил:

— С удовольствием, сэр!

После чего выпрямился и, повернувшись к Дикообразцеву, сказал:

— Многоуважаемый Александр Александрович! Сэр Девелиш Имп приглашает вас к себе. Будьте любезны!

— и советник по русским делам распахнул перед Дикообразцевым дверь лимузина.

— Благодарю! — ответил Дикообразцев, стараясь, чтобы голос его звучал как можно спокойнее. Но голос все-таки подленько дрогнул. И Александр Александро вич задохнулся волною отчаянья, захлестнувшей его соз нание.

А потому двинулся навстречу распахнутой дверце чисто механически, мало что соображая. И не удивился, когда в лицо ему ударил слепящий свет солнца, вставшего в зенит, ноздри защекотали веселые запахи весенних трав, запахи, которые озорно пробивались сквозь тяжелый дух чесночного дыханья…

— Какие, говоришь, семь звезд? Какие там семь све тильников? Будут тебе сейчас и светильники, и звезды!

— пообещал по-латыни гнусный голос.

И Дикообразцев ему почему-то обрадовался.

 

ГЛАВА 3

МЯТЕЖНЫЙ СЕКРЕТАРЬ

Да, Дикообразцев почему-то обрадовался голосу, гнусавившему по-латыни угрозы. И обрадовавшись, с восторженной легкостью шагнул навстречу черному нутру лимузина, навстречу слепящему солнцу и тяжелому смраду чесночного дыханья.

И тут же оказался лежащим на плохо оструганном деревянном кресте с руками, раскинутыми вдоль перекладины.

Перед глазами у него грязные толстые пальцы с обкусанными ногтями держали страшной длины кривой ржавый гвоздь, за которым сатанинская ухмылка до черноты загорелого человека выглядела еще более злобной.

— Так, значит, година искушения придет, чтобы испытать всех живущих на земле? Всех?.. Или не всех? — голос загорелого давил Дикообразцеву на уши, а гневно сжатый кулак, должно быть, с такими же грязными пальцами давил на живот.

У Дикообразцева почти не осталось сил сопротивляться этим сжатым пальцам с обкусанными ногтями. Еще немного, и силы оставят его окончательно. Вот тогда кулак продавит ему живот до позвоночника. И будет очень больно.

Но гораздо больнее будет, когда по неровной шляпке приставленного к его ладони кривого ржавого гвоздя ударит молотком кто-нибудь из стоящих позади загорелого и дыбящихся издевательски римских солдат.

Гвоздь прорвет огрубевшую кожу ладони, продавит мякоть. Брызнет и засочится кровь, треснет тонкая кость. А гвоздь ткнется в дерево перекладины, вонзится, и оно отзовется на удары молотка звонким, сухим лаем.

Самым умным сейчас было ответить загорелому так, как он хотел. Сказать, что година искушения придет не для всех. Что для римлян и верных Риму она не придет.

И тогда кулак оторвется от его живота, чесночный дух отстранится и перестанет поганить веселые запахи цветущих полей. И гвоздь уберут. А самому Дикообразцеву освободят ноги, отвяжут от перекладины онемевшие руки, поднимут его и дадут воды.

Пусть теплой, противной на вкус, провонявшей козлиною кожей пузыря, в котором держат ее солдаты, но — воды, воды!

— Для всех, — закрывая глаза, обреченно произнес Дикообразцев. Нет, не всегда правду говорить легко и приятно. Не всегда…

И ведь было же, было время, когда он ее не говорил, потому что не знал. А говорил и делал лишь то, что требовали другие. Поступал, как поступали они. И ослушаться не помышлял, как и не помышлял нарушать правила и законы, которым подчинялись все, и которые поэтому представлялись ниспосланными небесами.

Но время это было так давно, что сейчас ему казалось, что его не было никогда.

Казалось также, что он, Дикообразцев, не состоял никогда секретарем при Понтии Пилате, пятом прокураторе Иудеи, и не звался никогда Иоанном…

Наверное, он слишком рано научился читать и читал слишком много. И уж совершенно напрасно, читая, задумывался над прочитанным. Так верноподданность не воспитывается.

А еще он не любил ничего заучивать наизусть по приказу. Обычно сообразительный, все легко запоминающий, тут он делался каким-то непробиваемым, и голов его не принимала, не впитывала слова, сложенные в приказанные заучить предложения.

Поэтому люди, знавшие его, были крайне удивлены, что Иоанна взяли на службу кпрокуратору. Они не верили, что он на этом месте продержится долго.

Спорить тут трудно, потому что Иоанн ушел со службы. Его не выгнали, не прогнали с позором за нерадивость. Иоанн оставил службу у прокуратора сам.

…В тот день, когда в крытой колоннаде дворца Ирода Великого прокуратор во время допроса подследственного из Галилеи приказал и стражникам, и ему, секретарю, оставить их один на один, Иоанн вышел в сад со странным беспокойством в душе.

Он прекрасно слышал, как Пилат кричал в колоннаде, называя подследственного преступником, слышал, но не верил, что прокуратор кричит это искренне. Как и не верил тому, что человек этот действительно преступник.

Больше того, Иоанну невыносимо хотелось как-то все изменить, как-то помочь осужденному. Он чувствовал, что вершится не просто несправедливость, но несправедливость невосполнимая.

Но как помочь допрашиваемому Пилатом, что сделать, он не знал и представить не мог.

Наверное, он был чрезмерно испуган крамольностью собственных мыслей — помочь обвиняемому в оскорблении величия императорской власти?! — и от этого соображал слишком, непростительно туго.

А потому, услышав из колоннады повелительный зов прокуратора «Ко мне!», Иоанн поплелся покорно за стражниками, волоча непослушные ноги. Ноги и те не хотели туда возвращаться!

И, заняв свое место за низеньким столиком, не поднимая слезящихся глаз, отяжелевшей рукой он записал за Пилатом слово в слово его решение, утверждающее приговор Малого Синедриона. Приговор смертный.

Он записал это…

Сколько раз, какое бессчетное количество раз потом будет проклинать Иоанн эти мгновенья! Как возненавидит правую руку свою, начертавшую на папирусе слова прокуратора!

О Небеса, почему и за что?!

А сколько слез прольет он во время ночных бессонниц! И все — впустую.

…Он ушел с секретарской службы, со службы вообще, из города на следующий день после вынесения того приговора и казни на Лысой Горе. Вернее, сбежал.

Ночь перед этим он не сомкнул глаз ни на минуту, пытаясь понять, что же с ним происходит. Но не понял, ничего себе так и не объяснил.

Утром же встал раньше других, до рассвета, и ушел из казармы, где жил вместе с солдатами. Никого ни о чем не предупредив и захватив с собою только кошель с деньгами.

В последний раз его видели выходящим из города на дорогу, уводившую мимо Лысой Горы.

Его искали, но не нашли. Потому что, поднявшись на Лысую Гору, он на дорогу потом не вернулся, а побрел через степь, куда глядели глаза, не беспокоясь о том, что скорее всего заблудится и погибнет.

Это Иоанна не интересовало. Ибо, поднявшись на Лысую Гору в надежде пасть на колени перед одним из казненных и взмолить о прощении, он не увидел того, кто был ему нужен.

Однако он не удивился, что тела нет на кресте. Удивление требует сил. У Иоанна же сил не осталось, как не осталось и никаких иных чувств в тот момент — только отчаянье.

Значит, прощенья вымолить ему не у кого…

Если бы у Иоанна спросили тогда, о прощении за что хотел он молить казненного на кресте, но с креста пропавшего, то ответа бы не дождались. Он и сам ответа не знал.

Но в те заспанные, еще наполненные прохладой и истомою утренние мгновенья, стоя на непросохшей после вчерашней грозы макушке Лысой Горы, Иоанн был единственным в мире, кто всей душою испытывал неисчерпаемый, вечный ужас свершившегося накануне. И всей душою страдал.

Он был единственным, первым, кто встретил солнце раскаяньем за то, что не попытался помочь невинному.

С головою, упавшей на грудь, стоя в лучах восходящего солнца, Иоанн робко, смутно, не рассудком, но сердцем понимал, как дальше следует жить.

От этого на душе у него сделалось тяжело и тревожно. Сделалось жутко. Потому что он не был уверен, сможет ли жить так…

Он не был уверен ни в чем. И тем не менее стал спускаться с Горы не к дороге, по которой ежедневно проходили тысячи путешественников, караваны, пылили повозки, а по другому склону, где следов человеческих не различалось.

Он спускался медленно, с трудом удерживая равновесие, спотыкаясь, хватаясь ободранными, кровоточащими пальцами за камни и редкие кустики травы, предательски скользкой.

Он спускался, отгоняя прочь коварное желание вернуться, пойти обычной дорогой. И злился на себя за то, что это трусливое желание приходило.

Он спускался, а позади него, на вершине, вонзившись в небо, возвышался крест.

Иоанн чувствовал его присутствие, не оглядываясь. И будет чувствовать всю свою жизнь.

…К вечеру следующего дня, вконец обессилевший, измученный, хромающий, он вышел случайно на потерянную в холмах дорогу и по ней добрел до крохотной деревушки, состоявшей буквально лишь из десятка глинобитных домов.

Селение начиналось с колодца, рядом с которым вздымались две красавицы-смоковницы.

Вот под этими столетними раскидистыми деревьями, жадно наглотавшись воды из колодца, Иоанн и упал на еще не потускневшую, неиссушенную траву.

Упал и даже не стал вытаскивать из-под бока камень, больно вдавившийся под ребра. И не перевернулся от него на спину. Сил не было ни на что. Только вытянуть ноги и закрыть глаза…

Он не спал и не впал в беспамятство, но и не воспринимал явственно происходившее вокруг. Слышал звуки, различал голоса, шаги. Но не осознавал, что шаги приближаются, а говорящие обращаются к нему.

И только когда разглядел над собою лицо девушки с полными черной тревоги глазами, ему стал ясен смысл вопроса:

— Ты кто?

Истолковав ее тревогу по-своему, Иоанн попытался улыбнуться и через силу, чужим, незнакомым голосом прошептал:

— Не бойся. Я… не сделаю тебе дурного.

Двое мужчин, которых привела девушка после того, как, направляясь к колодцу, заметила лежавшего в тени смоковниц человека, переглянулись и заулыбались насмешливо.

Уж кто и мог бы сейчас причинить Марии что-то дурное, так только не этот полуживой незнакомец.

Да и не похож он на злодея. Выглядит, разумеется, истощенным. Ссадины на лице, руки и ноги изранены. Но лицо не бродяги и не разбойника, есть в лице его какое-то благородство. И руки нежные не по-мужски, сразу видно, к тяжелому труду непривычны. Сандалии же и одежда показывают, что пришелец отнюдь не из простых людей.

— Что будем с ним делать? — спросил мужчина помо ложе и ростом повыше.

Второй, человек лет сорока, с пышной курчавою бородою, невысокий, но крепкий, вздохнул:

— Ну не оставлять же его здесь… Отнесем ко мне, а там будет видно.

— А он не тот ли, о котором днем спрашивали солдаты? — сощурился молодой.

— Нам-то что до солдат? — повернулась к мужчинам Мария. — Пусть себе ищут. Мы все равно не может бросить его на погибель. Правда, отец?

Кучерявобородый кивнул.

Так Иоанн оказался в доме Иосифа и дочери его Марии…

Да, у колодца, там, под смоковницами, Иоанн был на грани обморока и плохо соображал. Но слова о солдатах, которые кого-то искали, он понял. И злой холодок догадки, что искали его, что пусть не нашли, но могут вернуться, помог Иоанну быстрее прийти в себя.

И когда Иосиф после нехитрой трапезы из лепешек, кислого сыра и молодого вина спросил его, кто он такой и откуда, Иоанн солгал без колебаний:

— Меня зовут Вар-Равван. Я родом из Назарета. Последние два года служил в Ершалаиме у богатого книготорговца переписчиком. Но книготорговец умер, а сын его, принявший отцовское дело, стал проматывать родительские деньги… Когда же три дня назад я не вытерпел и сказал ему об этом, он выгнал меня… Я пошел в родной Назарет, но по дороге на меня напали, и, спасаясь, я убежал в степь, заблудился и сам не знаю, как оказался здесь… Спасибо вам, что не бросили и приютили. Да хранит Всевышний ваш дом!

— Хвала Вседержителю! — подхватил Иосиф. — Все мы в его руках… Что же ты, Вар-Равван, думаешь делать дальше?

Иоанн смотрел на Марию, сидевшую в стороне, но внимательно слушавшую их беседу.

Девушку нельзя было назвать красавицей, однако своеобразная неправильность ее лица притягивала и волновала Иоанна даже в таком, еще совершенно разбитом его состоянии.

— Не знаю пока, — взгляд Иоанна вернулся к Иосифу. — Да и не было времени подумать об этом… Наверное, отправлюсь с рассветом назад, в Ершалаим, а оттуда — к родителям, в Назарет.

Иосиф загадочно улыбнулся. Причем, глаза его при этом остались серьезными.

— Нет, я бы не посоветовал тебе никуда уходить. Тем более завтра, — промолвил он, потянувшись к кувшину с водой, — Прежде всего потому, что завтра ты будешь еще слишком слаб для такого пути. Ну и к тому же…

Римские солдаты ищут какого-то Иоанна. Что уж он такого там, в Ершалаиме, натворил, я не знаю, но должно быть, что-то серьезное, если, разыскивая его, солдаты добрались даже до нашей Цобы. Давно мы не видели здесь римлян!.. А ты, почтенный наш гость, очень похож на того, кого описывал сопровождавший солдат человек в мирской одежде… Поэтому, если ты вдруг попадешься в дороге солдатам, они, как мне кажется, не станут разбираться, Вар-Равван ты или же Иоанн… К чему тебе лишние неприятности от обозленных поисками римлян?

Такой поворот Иоанна устраивал. Поэтому, нахмурившись лишь для виду, он спросил:

— Что ж мне делать, почтенный Иосиф? Что ты посоветуешь мне?

— Я предлагаю тебе никуда не уходить. Ни завтра, ни через день… Ну хотя бы дней десять я на твоем месте пожил бы здесь, в Цобе.

— Но где же я буду здесь жить? — с бьющимся сердцем, стараясь не смотреть на Марию, поинтересовался Иоанн.

Иосиф сделал свободной рукою жест, как бы обводя невидимой линией комнату, в которой они трапезничали:

— Поживи у нас. Ты нас с Марией не стеснишь. Ты ведь согласна, Мария?

— Вам виднее, отец, — ничего не выражавшим голосом ответила девушка, и ее кажущаяся беспристрастность смутила Иоанна, сердце которого от мысли, что он будет жить в одном доме с Марией, заторопилась, забилось взволнованно.

Иосиф, другого и не ожидавший, кивнул:

— Так и сделаем.

…Хотя Цоба действительно оказалась поселением крошечным, но и в ней была, хоть и в неказистой мазанке, самая настоящая синагога, и был свой священник. Люди называли его равви Феофил.

Высокий, тучный, с жиденькой бороденкой и большими залысинами, делавшими его и без того высокий лоб прямо-таки огромным, равви Феофил явился в дом Иосифа поздним утром, когда ни самого Иосифа, ни Марии в нем не было, а Иоанн дремал, вытянувшись на кошме у стены в самой просторной из двух комнат дома.

— Мир тебе, незнакомец, — приветствовал его рав ви. появившись в дверях. — Ты не будешь возражать, если я войду и присяду?

Живо поднявшись, Иоанн, чувствовавший себя после ночи окрепшим и бодрым, почтительно поклонился:

— Я буду рад, если ты сделаешь так, хотя я и сам только гость в этом благословенном доме.

Кряхтя устроившись на кошме, равви назвался и спросил:

— Ответь мне честно, ты — правоверный иудей?.. Не бойся, в Цобе нет религиозных фанатиков, и нам в общем-то безразлично, какому богу ты поклоняешься.

Но если уж ты оказался средь нас, то мы должны знать, кто ты, и что можно от тебя ожидать. Я бы не хотел, чтобы кто-то вносил ненужную смуту в души наших людей.

Иоанн собрался уже с искренностью, на которую только был способен, заверить Феофила в том, что он безусловно правоверный, но, взглянув на равви, увидел, что смотрит тот на него взглядом хитрым и ироническим. Взглядом человека, который заранее не верит в честность ответа, еще не прозвучавшего.

Запнувшись, Иоанн помолчал и за это молчание не дольше вздоха понял, как ему показалось, больше, чем понимал до этого.

Он понял, что лгать не может. Пусть и во вред себе.

— До недавнего времени я был правоверным иудеем, — начал Иоанн медленно, — но сейчас… Сейчас я в боль шом смятении. Теперь мне кажется, что мы не так верим богу и не так ему служим. А потому и живем не так, не по-божески. Отсюда, наверное, и все напасти, все страда ния, выпавшие нашему народу!

Иоанн замолчал и потупился.

Странно… Ничего подобного он минуту назад сказать и не смог бы. Вернее, у него не было таких четких и ясных мыслей.

Сомнения?.. Да, сомнения, путаница в голове, щемящая тоска по словам, которые правильно, точно выразили бы его чувства — все это было, да, было! Но даже себе самому он не мог выразить понятно и однозначно эти сомнения, неуловимые мысли.

— Славно, славно… — Феофил смотрел на него при стально, иронии в глазах не осталось. — И что же случи лось с тобою недавно? От чего в душу твою прокрались смута и робость? Кто поколебал твою веру?

Иоанн и тут нашел ответ без усилий, не напрягаясь, словно слова нисходили на него, словно их нашептывал ему кто-то:

— Моя вера не поколебалась. Вера в бога единого и всемогущего? Нет, она со мной! Я не отступлюсь от нее никогда… Однако, равви, скажи мне, ты сам ни разу не задумывался над тем, как верим мы в бога? И, если задумывался, разве не понял, что верим мы в бога разумом. И это неправильно, потому что верить можно только душой… Разум дан человеку для понимания, а для веры дана душа. И вот если ты будешь верить душой, то в сердце твоем не останется места для злобы против других людей. Ибо, возлюбив бога всем сердцем, нельзя не возлюбить и детей его. Каждого из них, созданных всемогущим по образу своему и подобию… Возлюбив бога душою, ты поймешь разумом, что все люди, в которых бог вложил крупицу души своей, равны между собою. И мы сами не можем делить людей на достойных и недостойных, на благородных и неблагородных. Нет у нас права делить их. А сделали мы это как раз оттого, что верим в бога неправильно!

Удивленный, испуганный собственным внезапным красноречием, а еще больше — смыслом слов, которые он произнес, и тем, как искренне и вдохновенно их произносил, Иоанн оборвал себя и, тяжело дыша, потупился.

Откуда, как возникали в нем такие слова? Почему он верил в них всем сердцем?

Молчал и Феофил. И тоже не глядел на своего собеседника.

Затем равви вздрогнул, словно вспомнил нечто очень важное, и произнес;

— Да, славно было вас слушать. Жаль только, что вашим слушателем был я один… Не знаю, согласитесь ли, но я прошу вас прийти сегодня вечером в синагогу и после службы выступить… Вы просто повторите то, что только что говорили мне.

Вместе с Иосифом вечером Иоанн пришел в синагогу и после общей молитвы, поначалу волнуясь и запинаясь, повторил почти в точности все, что говорил Феофану утром. И кое-что добавил, смог порассуждать. Далось ему это легко.

Жители Цобы, а их в синагоге собралось двенадцать, выслушали его внимательно и, судя по сочувствующим улыбкам, с доброжелательностью.

С общего согласия равви предложил Иоанну выступить в храме и на следующий вечер.

Иоанн согласился…

Так для него началась новая жизнь. И он, конечно, не знал, знать не мог, какой она будет, как завершится.

Но это знал Дикообразцев. Который, зажмурившись от беспощадного солнца, с отвращением глотнув едкой волны чесночного духа, повторил загорелому, гнусавившему по-латыни:

— Для всех.

И жгучая боль разорвалась у него в животе, пламенем тут же разбежавшись по телу. Это могучий кулак загорелого вдавился в живот до позвоночника.

Хрипло вскрикнув, Дикообразцев дернулся, изогнулся, как мог, глаза его сами собою раскрылись, и Александр Александрович увидел перед собою незнакомого человека, фигура которого почти сливалась с густым и прохладным мраком лимузина.

Глаз незнакомца Дикообразцев не видел, но почти физически ощущал их упорный, пронизывающий взгляд.

Взгляд этот отозвался в душе его странным холодом неясного воспоминанья.

— Ну вот мы снова и встретились, драгоценный мой Ио…, то есть Александр Александрович! — низким, мас леным голосом начал едва различимый во мраке…

 

ГЛАВА 4

ПОХОЖДЕНИЯ НЕТРЕЗВОГО КИНОВЕДА

Похлопав разочарованно своими девичьими ресницами вдогонку уплывшему лимузину, в утробе коего непостижимым образом растворился Дикообразцев, Слюняев повернулся за разъяснениями к советнику по русским делам, но не обнаружил того ни рядом, ни где-либо поблизости.

— Смылся? Вот ведь каналья! — вознегодовал Слю няев и вознегодовал совершенно напрасно, поскольку Поцелуев никуда от него не смывался, а поджидал раздо садованного киноведа в дикообразцевском люксе.

По-хозяйски открыв дверь номера и не удивившись, что она не заперта, хотя Слюняев и помнил, что исполнительный директор, направляясь встречать американца, запер дверь на ключ, киновед застал Поцелуева восседающим в кресле за письменным столом Дико-образцева.

— Чао, бамбино! — приветствовал Слюняева светя щийся гостеприимством советник. И подмигнув заговорщицки в сторону холодильника, предложил: —Ну-с, продолжим?

Ох, до чего же любим мы задавать глупые вопросы! Хотя… И представить страшно, какой скучной и пресной стала бы наша жизнь, если бы вопросы задавались исключительно умные.

Нет, правда! Ведь любой ответ на умный вопрос звучит глупо, и отвечающий чувствует себя дураком, будучи дураком отнюдь не всегда. Зато отвечая на вопрос глупый, очень просто осознать себя умным. Просто и приятно.

И Поцелуеву киновед ответил так, как единственно и может ответить человек культурный и нежный душою на глупый вопрос. То есть ответил загадочно:

— Спрашиваешь…

Поцелуев вскочил, выбежал из-за стола, бросился к холодильнику, и на журнальном столике мгновенно возникли темного стекла низенькая толстопузая бутылочка, емкостью литра так в полтора, аристократически нарезанная ветчина, пара безжалостно четвертованных помидоров и еще какая-то лакомая снедь, но к ней Слюняев уже не присматривался.

Восхищенно и с вожделением взирая на преобразившийся журнальный столик, сглатывая слюну, киновед с нетерпением ждал, когда Поцелуев даст команду начинать. Без команды неловко как-то ни есть, ни спать, ни топиться. Поцелуев же все тянул, стоя у столика и, закатив глаза, вынюхивал содержимое голубенькой металлической коробочки, которую сжимал в руке перед собой. И мурлыкал:

— Блаженство, истинное блаженство!

— Что это у вас? — не выдержал Слюняев. Поцелуев ответил, не опуская глаз:

— Хмели-сунели.

— Что? — не понял киновед.

— Как это «что»? — оторвал нос от баночки советник. — Вы, пардон за вопрос, вообще-то русский?

— Ну, — удивился вопросу Слюняев, прекрасно знавший, что, глядя на него, предположить какую-то иную национальность невозможно.

Ответ его, Поцелуева, похоже, шокировал:

— Правда?.. И вы не любите хмели-сунели?

— А почему я должен их любить?

Какой же русский не любит хмели-сунели? Этого не бывает и быть не может! — убежденно воскликнул Поцелуев. — Русский не может не любить то, что называется не по-русски! В этом и заключается вечная тайна великой русской души. Все нерусское русские обожают! Слюняев обиделся:

— Вы говорите так, как будто сами не русский.

— Я? — на миг задумался советник. — Нет, я и русский тоже. Хотя национальность мало что определяет. Она определяет разве что неприятности… Я твердо убежден, что тот, кто выдумал национальный вопрос, подстроил человечеству самую замечательную пакость!.. Впрочем, мы еще слишком трезвы для философских споров.

Они выпили, закусили ароматнейшей, сочною ветчиной, обкапались помидорной кровью, и Поцелуев наполнил стаканы вновь:

— Ну как винцо?

— Этому тоже две тысячи лет? — кивнув выразительно, полюбопытствовал Слюняев.

— Этому? Больше!.. Должен сказать вам, что в Древнем Египте его подавали на стол фараона только в честь самых великих праздников. Лишь выпив его, божественный владыка и чувствовал себя по-настоящему сыном Солнца…

— Да? — ернически скривился Слюняев. — У нас, чтобы почувствовать себя сыном солнца, достаточно раздавить за углом бомбу какого-нибудь аперитива, настоянного на тараканах. Как изменились нравы за две тысячи лет!

Поцелуев замахал руками:

— Это не то! Это не то! О чем вы говорите? Какой аперитив на тараканах?! От него себя можно почувство вать разве что сыном того же таракана, в лучшем слу чае — сыном жабы. Здесь же… Нет, вы сейчас убедитесь сами…

И киновед убедился.

Трудно сказать, как чувствовали себя после вина из пузатой бутылки фараоны, Слюняев же, осушив и второй стакан, как водится, залпом, почувствовал себя героем, способным на невероятное.

То есть, почувствовал себя готовым отправиться в областное управление по делам культуры, архитектуры и истории, чтобы высказать его начальнику все, что о нем думает.

Давно пора! Сколько можно терпеть диктат малограмотного выскочки и бюрократа? Пусть узнает, что думают о нем интеллигентные люди.

Или лучше пойти в областную газету и выложить правду-матку заведующему ее отделом науки, культуры и здравоохранения? Почему он упорно заворачивает слюняевские статьи о проблемах кино в Малайзии и Аргентине? Его что, не волнует развитие кинематографа на островах Океании? Может быть, ему безразлично, по прогрессивному ли пути идут деятели культуры Новой Зеландии?..

Слюняев вытянул из кармана простыню, которую скромно называл носовым платком, и вытер вспотевший лоб с такою силой, что даже самых легких морщинок на нем не осталось.

Поразмышляв, киновед решил, что наиболее правильным будет посетить и управление, и газету.

— Правильно, правильно! — подзадоривал Поцелуев, читавший мысли Слюняева беспрепятственно. — Задайте перцу господам Похрюкину и Заноскину, задайте! Кроме вас этого никто не сделает, не осмелятся. Вперед, вперед!

Хватив на дорожку еще стакан фараонского винца, киновед неудержимо поднялся и, распираемый священным гневом и жаждой праведных разоблачений, устремился к двери.

Прикидывая, как побыстрее добраться до управления культуры, Слюняев взялся за ручку двери, потянул за нее, дверь открылась, Слюняев шагнул, но оказался не в коридоре гостиницы «Полноводная», а в гулком, как пещера, холле областного управления культуры.

Не понимая, как такое возможно, Слюняев заозирался, запереминался на месте. И неизвестно, как поступил бы дальше, если бы не Поцелуев, тем же нечеловеческим способом образовавшийся в холле, на ближайших подступах к широченной, словно для конных выездов, мраморной лестнице.

— Смелее, смелее! — увлекал он за собой киноведа. — Страна соскучилась по героям!

Остатки здравого смысла бросились было остановить Слюняева, удержать, но оказались бессильны против древнеегипетского вина. Против прошлого все мы бессильны… И Слюняев разгоряченно устремился за Поце-луевым. В два прыжка одолел бесконечную лестницу и оказался на третьем этаже, в коридоре начальственных кабинетов, у двери в приемную самого Генриха Поликар-повича Похрюкина.

Поцелуев дверь уже распахнул, и Слюняев отважно последовал за советником.

Он вошел и почувствовал дурноту, и даже зажмурился от сбивающего с ног сочного аромата французских духов, пронафталинившего просторную приемную. Ну почему нет под рукой противогаза?

Секретарша Похрюкина, дама, напоминавшая борца абсолютной весовой категории, не обратила на незнакомых ей посетителей непримечательной наружности никакого внимания и продолжала сладко слюнявить с кем-то по телефону.

Поцелуев многозначительно кашлянул.

Хе! С тем же успехом он мог и чихать, и хлопать в ладоши. Борцовского вида дама дело свое знала железно.

Тогда Поцелуев выдернул из нагрудного кармана джинсовой безрукавки некую книжицу цвета переспевшей вишни и с очаровательной дерзостью сунул ее бор-чихе под густо напудренный нос.

Нос дрогнул так, что пудра с него посыпалась, огненные губы беззвучно зашевелились, секретарша непроизвольно начала подниматься, готовясь вытянуться по стойке «смирно», но Поцелуев осадил ее ледяным «Здесь?» и качнул головой в адрес похрюкинской двери.

Борчиха бессильно кивнула.

Тогда Поцелуев двинулся к двери, распорядившись на ходу по-хозяйски:

— По телефону ни с кем не соединять, в кабинет никого не пускать!

За ним в кабинет прошел и Слюняев.

Там, в кабинете, вполне подходящем для баскетбольного матча и заставленном темною антикварной мебелью, они увидели начальника областной культуры почитывающим свежие газетки.

Похрюкин уставился на вошедших с прокурорской надменностью:

— Почему без доклада? Я занят! Анна Петровна… — это, должно быть, Похрюкин хотел потребовать от секретарши выполнить ее служебный долг.

Но борчиха ничем помочь ему не могла, даже если б того и желала. Воспитанная на славных традициях, она к обладателям удостоверений типа продемонстрированного Поцелуевым по-прежнему относилась со страхом и подобострастием. Не осознала еще, понимаете ли, бор-чиха, что за окнами ее приемной уже возводится правовое государство. Увы, не осознала.

Поэтому взывал к ней Похрюкин напрасно. То есть, перед нашими героями остался он беззащитным.

И никто не помешал Поцелуеву проследовать к монументальному столу Генриха Поликарповича и жестом профессионального доминошника рубануть с размаху томно-вишневым удостоверением по обласканной старым мастером крышке упомянутого стола. Осталось только воскликнуть «Рыба!».

Поцелуев этого не воскликнул, а, посмотрев на Похрюкина влюбленно, спросил тихо и увещивающе:

— Ну чего орем-то? Чего горло зря надрываем?

Лучше документик мой посмотрите, а уж потом сотря сайте воздух.

Оказавшееся перед ним удостоверение Похрюкин. естественно, изучил, причем, поначалу весьма недоверчиво, а потому все написанное в нем пробежал нервными глазками трижды. После чего совершенно для Слюняева неожиданно заулыбался. И даже на самого Слюняева покосился без обычной ненависти, которую давно и всей душою питал к киноведу.

Указав незваным гостям на стулья перед своим столом, Похрюкин пригласил:

— Что же это вы стоите? Садитесь! В ногах, как известно, правды нет.

— Боюсь, что в этом заведении правды нет вообще! — не удержался Слюняев. Ну, не нравилось ему, что Похрюкин отнесся к поцелуевскому документу вроде как равнодушно.

Но начальник областной культуры слюняевского укуса заметить не пожелал, а потому не ответил. Вместо этого он обратился к Поцелуеву:

— Итак, товари… госпо…

— Товарищ я, товарищ, — внес ясность Поцелуев. — Был, есть и буду товарищем. До гробовой доски!

Похрюкин вздохнул облегченно:

— А как относятся к такой несовременности в вашем многоуважаемом учреждении?

В нашем многоуважаемом учреждении все товарищи, — не моргнув глазом, пояснил Поцелуев. — Но вы, Генрих Поликарпович, о чем-то другом ведь спросить хотели?

Начальник культуры развел руками:

— Ну а как же? Я с вашего позволения хотел бы узнать, что вас, представителя… нет, сотрудника столь многоуважаемого учреждения, да еще из столицы, при вело ко мне? Вы что же и организацией культуры инте ресуетесь?

— Мы интересуемся всем! — был коварный ответ.

Откинувшись на спинку кресла, Похрюкин с едва раз личимой, но робостью в голосе поинтересовался:

— Значит, я должен расценить ваш визит таким обра зом, что у вас есть ко мне какие-то претензии?

Поцелуев замахал на хозяина кабинета руками:

— Претензии? У нас к вам? Да что это вы?! Ника ких!.. Ну какие у нас могут быть к вам претензии? — Поцелуев глянул на Слюняева, и киноведу взгляд его не понравился. Поцелуев же говорил: — Вот и товарищ Слюняев, человек во всех отношениях надежный и в нашем учреждении уважаемый, дал вам такую характе ристику, что вам в пору медаль вручать!

От удивления Похрюкин скуксился, а физиономия Слюняева вспыхнула алым, но тут же налилась серым.

Он дал Похрюкину какую-то распрекрасную характеристику? В пору на медаль?.. Что, елы-палы, за ахинея?!

Первым из них смог заговорить Похрюкин:

— П-п-правда?.. А я-то и не подозревал, что товарищ Слюняев так высоко меня ценит. Приятно слышать, — и кивнул киноведу дружелюбно.

Наблюдая за ними с улыбкой веселой и снисходительной, Поцелуев принялся разъяснять, как же именно характеризовал Слюняев Похрюкина:

— Нет, в самом деле, товарищ Слюняев прямо так в своем рапорте и указал, что Генрих Поликарпович Похрюкин вот уже двадцать шесть лет, работая на разных должностях в сфере культуры, куда он был переведен из профсоюза обувщиков, успешно и целеустрем ленно культуру эту разваливает. Но с особым усердием разваливает он ее в последние годы, для чего организовал при областном управлении ряд — кажется, четырнадцать? — акционерных обществ, фондов, комитетов, ассоциаций и специализированных предприятий, которым и переводятся средства, поступающие на развитие культуры как из областного, так и федерального бюджетов… В рапорте товарища Слюняева перечислен еще ряд ваших, Генрих Поликарпович, заслуг и достижений, но, честное слово, и только что названного вполне хватит для награждения вас медалью. Правда, не сейчас. Несколько позже.

Побагровевший, словно тужившийся, Генрих Поликарпович не сразу нашелся, что сказать. Плотно сжатые, вроде как даже склеившиеся губы его разжиматься не хотели упорно. Да и не знали они, что бы такое произнести.

Слюняев же наоборот — ожил, лицом засеребрился… Молодец Поцелуев! Все правильно выдал, в самую точку!.. Правда, никакого рапорта он, Слюняев, не сочинял, но это уже пустяки, мелочь. Теперь киновед и жалел, что не сочинил, не сообщил куда следует о проделках начальника областной культуры. Пора, пора! Другим способом таких вот похрюкиных не перешибешь, — решил киновед.

Однако Похрюкин в растерянности томился недолго:

— Вы, наверное, товарищ э-э-э…

— Поцелуев, — напомнил ему советник, улыбаясь обворожительно.

— Да, конечно, простите, товарищ Поцелуев… Вы, наверное, что-то напутали, — силился улыбнуться Похрюкин.

Поцелуев осуждающе выпятил нижнюю губу:

— Я? Напутал? Нет, товарищ, я никогда ничего не путаю. Иначе давно бы, как говорится, вылетел из нашего многоуважаемого учреждения. У нас с теми, кто путает, не церемонятся… Но вы, как мне кажется, слова мои истолковали неправильно. Вы, должно быть, реши ли, что я иронизирую, что в словах моих таится некий второй, а то и третий смысл… И напрасно! Поверьте, никакого второго, третьего, тридцать четвертого смысла в них нет. Процитированная характеристика, которую дал вам товарищ Слюняев, нас более чем устраивает. И вашей деятельностью мы довольны вполне. Особенно в том плане, что проводилась она по собственной инициа тиве… Ведь вы ведете работу неимоверно сложную.

Поверьте, уж я-то знаю, что говорю!.. Экономику, ска жем, или науку развалить куда как проще. Строй обще ственный— вообще делать нечего. Цыкни на кого следу ет, кулаком погрози кому надо, и — готово. Согласны? А вот культура… Вот поэтому-то мы и ценим ваши усилия чрезвычайно высоко. И те, кто меня послал, поручили выразить вам благодарность и вручить материальное поощрение. Что я сейчас и сделаю с удовольствием.

С этими словами Поцелуев вскочил, обежал широченный стол и затряс ослабевшую, как после перелома, неприлично вспотевшую руку Похрюкина.

Затем советник вытянул из заднего кармана джинсов толстую, банковски опечатанную пачку зеленовато-серых купюр:

— Получите!

Утративший способность соображать Похрюкин деньги безропотно принял.

— Распишитесь!

На столе появился разлинованный под ведомость лист бумаги, а в руке начальника областной культуры возникла увесистой элегантности чернильная ручка с золотым, вне сомнений, пером, писавшая красным.

Похрюкин обреченно вывел в указанной советником графе автограф, и только после этого способность соображать вернулась к нему:

— Простите, но я не совсем…

— Вы не совсем понимаете, что за деньги и за что вы получили? — перебил Поцелуев, уже возвратившийся на прежнее место. — Извольте… Учреждение, которое я имею честь представлять, мягко говоря, не очень устраивает то, что в последнее время происходит вокруг… Я думаю, вы догадываетесь, что я имею в виду… Мы долго, слишком долго терпели, надеясь, что события вернутся в нормальное русло, и разум возьмет верх. Но теперь стало ясно, что само собой это не произойдет. Хотя бездарные попытки и предпринимались… А посему мы решили перейти к наступательным действиям. И начали с того, что разыскиваем истинных патриотов и оказываем им необходимую помощь… Самое главное сейчас — подготовить поле для предстоящей созидательной работы. То есть, надо разрушить, развалить то, что поналепили здесь бездарные фантазеры и безответственные аферисты. Получается как бы перефразирование всеми нами любимой песни: «Мы их, мы новый мир развалим, а нужный нам воссоздадим!».

Эту фразу Поцелуев даже напел, причем, весьма похоже на известного певца, на то, как звучал оригинальный вариант песни в дни особых торжеств, разливаясь по улицам и площадям и выводя на эти самые улицы и площади миллионы людей, сплоченных единым и несокрушимым желанием праздника.

И представилось Похрюкину, что снова за окнами его кабинета крепко бьются, полощутся на ветру языки кумачового пламени, и хрипят разукрашенные репродукторы, аж выгибая фонарные столбы, и…

Поцелуевский голос безжалостно смазал дорогое видение, от которого по идеально выбритым щекам начальника культуры вот-вот да и поползли бы давненько не появлявшиеся на них слезы.

— …Получается, сказочный мой Генрих Поликарпо вич, — говорил Поцелуев, — что вы для нашего ведом ства — человек, можно сказать, бесценный. Вы на своем месте делаете именно то, что нам и нужно. Работаете на будущее в масштабах области…

Похрюкин растроганно кивнул.

— …Отечество вас не забудет!.. Ну а деньги, кото рые я только что вам передал, считайте всего лишь аван сом. Весьма скромным к тому же.

Глазами смущенной гимназистки покосившись на лежавшую перед ним пачку капиталистических долларов, Похрюкин вспотел висками.

Ой как понравились ему слова Поцелуева! Ну, сил никаких нет, как понравились.

А советник сменил тон возвышенный и литаврный на деловой:

— Одно замечание, если позволите, драгоценнейший Генрих Поликарпович…

— Да, конечно, с радостью! — Похрюкин смотрел на советника влажным от умиления взором.

— Мы считаем, — кивнул Поцелуев, — что вы неблагоразумно пренебрегаете услугами товарища Слюняева.

— Э-э-э… простите? — с удивлением посмотрел Похрюкин на киноведа. О его присутствии в кабинете начальник культуры как-то забыл.

Советник же щелкнул пальцами, и было странно, что рядом с ним тотчас же не появился угодливый официант.

— Ну как же, как же! Генрих Поликарпович, бесцен ный вы наш!.. Это, пожалуй, единственный минус в вашей работе. Единственный, но зато каких размеров! С железнодорожную шпалу, честное слово. Это я вам как большой специалист по железнодорожным вопросам говорю… Вы все гоняете товарища Слюняева, притесня ете, а между тем другого такого помощника вам не найти. Человек такого таланта, такого кругозора, такой энергии…

Киноведа объял восторженный трепет. Ну наконец-то его оценили, ну наконец-то и о нем сказали доброе слово!

— …тратит такие силы, развращая вкусы и нравы людей, посещающих кинотеатры, осуществляя священную заповедь о том, что важнейшим из всех искусств для нас является американское кино, а вы его со света сживаете. Никуда это не годится! Никуда. И это, знаете, чье мнение?

Поцелуев поднял указательный палец, и Похрюкину со Слюняевым показалось, что самый кончик пальца вместе с розоватым ногтем непостижимо как, но трансформировался в голову с крупными и всем-всем-всем еще памятными чертами лица.

Пошевелив мясистыми губами, сдвинув брови, кончик пальца зловеще прочмокал: «Есть мнение…». И этим все было сказано. И в воздухе запахло знакомым и родным.

Сладко, сладко стало на душе у Слюняева, а у Похрюкина на душе сделалось еще слаще. Словно медом душу напоили.

Вопросов ни у начальника культуры, ни у лишившегося дара речи киноведа не возникло.

И Поцелуев не стал уточнять, чье это было мнение. Однако он сказал:

— Мы очень надеемся, что вы оба учтете наше поже лание и впредь конфликтовать не будете, а усилия свои объедините.

Похрюкин без промедления выдал:

— Согласен.

— Буду стараться, как могу! — опять-таки интеллигентно пообещал Слюняев.

Поцелуев остался ими доволен. Потирая руки, щурясь удовлетворенно, сообщил:

— Ну что ж, я очень рад. Можете считать, что с этого момента для вас началась новая жизнь. В нашей системе вы станете другими людьми, и даже самые сокровенные ваши желания и мечты могут исполниться.

Оживший, осмелевший Похрюкин рискнул полюбопытствовать:

— А как ваше многоуважаемое учреждение отно сится к фестивалю, который начнется сегодня у нас в городе?

— Так ведь мы же его и затеяли! — загадочно усмех нулся Поцелуев. — Это наша идея. И мы у вас в городе еще не такое устроим! Мы к вам таких персон приве зем… Держитесь только, чтобы со стульев не попадать, да чтобы челюсти напрочь не отвалились!

О чем подумал при этих словах Похрюкин, неведомо, а вот Слюняеву яснее ясного увиделось, как идет, значит, он, киновед Слюняев, по Волжской набережной. Да под ручку с Джеком Николсоном. С самим, да-с!

Медленно так идут они, прогуливаются, стало быть. И не он, киновед Слюняев, а как раз Джек Николсон горделиво поглядывает по сторонам: «Смотрите, мол, с кем я, обыкновенный Джек Николсон, имею честь быть знакомым и могу прогуливаться, дозволение имею под ручку взять. Видите? Это же киновед Слюняев!».

А смотреть и удивляться, завидовать было кому.

По Волжской набережной в то же время и другие звезды мирового кинематографа прохаживались. Тут вам и истощавший Том Круз, и суетной Хоффман, который Дастин, и Шарон белобрысая Стоун, и Софи Лорен с засиженным мухами бюстом, и всякие остальные.

Кто сам по себе прохаживался, другие парочками, ну а самые путёвые время зря не теряли и, на скамеечках сидючи, на троих соображали. А сообразивши, закусывали, огурчиками сочными похрумкивали.

Короче говоря, собрался на набережной весь цвет. И все Николсону завидовали. Улыбались так радостно и приветливо, но в глазах-то зависть черная и тоска! Вот ведь снова обошел Джек на повороте и ухватил больше всех…

Ну а Слюняев времени зря не тратил и Николсона поучал:

— Что ж, Джек, с волком у тебя ничего получилось.

Не высший, к сожалению, класс, но в уголок юннатов нашего Дворца бывших пионеров взять могут. Правда, кормят там паскудно, так что соглашаться не рекомендую. Но и останавливаться на достигнутом, сам понимаешь, не следует. Надо идти дальше и брать глубже…

Почему бы тебе, к примеру, не сыграть…

Дать полный совет Джеку Николсону Слюняеву помешал Поцелуев.

Советник по русским делам поднялся и, обращаясь к вставшему следом за ним Похркжину. сказал:

— Должен извиниться, Генрих Поликарпович, однако, нам с товарищем Слюняевым пора. Дела не ждут. А нам еще много куда успеть надо.

Начальник культуры услужливо проводил их до двери из приемной, где борцовского вида секретарша заулыбалась советнику и киноведу одуревшей улыбкой человека, которому только что отменили смертный приговор.

Пожав Похрюкину руку. Поцелуев и Слюняев вышли в коридор и неторопливо прошли на лестничную площадку.

Здесь Поцелуев повернулся к с трудом отходящему от своего видения киноведу:

— Нет, таким макаром мы никуда не успеем. При дется воспользоваться более совершенным способом передвижения.

Поцелуев раскрыл темно-вишневое удостоверение, и над книжицей заколыхался чуть заметный дымок.

— Мы теперь в газету? — уточнил Поцелуев.

— Ага, — только и смог вымолвить киновед.

— Значит… в газету! — воскликнул советник, и лестничная площадка немедленно рухнула в пропасть, во тьму, в звездную круговерть. Холод, пробирающий до костей, ужас свободного падения, рев ураганного ветра.

Еще многовенье этого кошмара, и сердце киноведа не выдержало бы. И без того истерзанное частыми приступами алкогольной интоксикации и постоянным никотиновым удушьем, оно лопнуло бы, как бутылка с водой на морозе. Дзы-ы-ык!.. Но все кончилось так же внезапно.

Слюняев ослеп от упавшего на него света, оглох от аквариумной тишины, ветер смолк, а под ногами у Слю-няева была твердь.

И твердь эта оказалась истоптанным паркетом редакции областной газеты…

 

ГЛАВА 5

ЗАВТРАК НА ТЕПЛОХОДЕ

Первой в то утро из пассажиров теплохода «Отчизна» проснулась актриса Анечка Измородина, созданье воистину божественной красоты, но уже испортившая себе репутацию тем, что снималась все больше в ролях девушек, мягко выражаясь, отнюдь не невинных и совсем даже не скромных.

То есть, на экране Анечка оголялась гораздо чаще, чем раскрывала свой соблазнительный ротик. Но этим зрителей не возмущала и протеста не вызывала. Ибо Анечке было, было что оголять и демонстрировать своему народу!

И народ, отвечая Анечке любовью и восхищением, на фильмы с ее участием шел. А потому будет совершенно справедливым сказать, что тихая и безобидная по натуре Анечка Измородина грудью своею буквально вытащила, спасла от полного провала добрый десяток наидебильнейших картин.

Началось же все с того, что будучи студенткой первого курса кинематографического вуза, Анечка отважилась явиться на пробы к режиссеру, опрометчиво решившему поставить «Ромео и Джульетту».

От него-то она и услышала фразу злую, но, как все злое, очень справедливую и к тому же определившую ее дальнейшую карьеру.

Заставив ее с полчаса ходить перед ним, кружиться, танцевать, улыбаться и даже вставать на четвереньки, толстопузый и лысый низенький режиссер, чрезвычайно гордившийся пегою своей бороденкой и фарфоровыми зубами, вставленными в Австрии, после чего денег на съемку его предыдущего фильма хватило едва-едва, кобелино лыбясь, спросил:

— Так значит, мы желаем сыграть Джульетту?

Под его гладящим взглядом Анечка сконфузилась, потупилась и выдохнула чуть слышно:

— Да…

Вцепившись безжалостно в пегую бороденку, глазки прикрыв, щеки раздув, то есть, изобразив мыслителя, режиссер с пафосом заявил:

— Вы, должно быть, милочка, не вникли по молодо сти лет в образ Джульетты, не поняли его глубочайшего смысла… Для меня, например, Джульетта есть небесный эфир, есть идеал, мечта!.. А у мечты не бывает грудь четвертого размера. У вас ведь четвертого?.. Ну вот видите!.. Нет, милочка, ваша съемочная площадка — в постели.

И действительно, как Анечка ни старалась, но ей предлагали роли только распутниц, потаскух, коварных соблазнительниц да проституток.

Сначала она соглашалась на них, поскольку просто ужасно хотела сниматься, ну а потом выяснилось, что ничего другого делать-то она не умеет. Иных ролей ей не давали.

Круг замкнулся.

Что касается зрителей, то они, наивные, очень быстро поверили в то, что Анечка и в жизни такая же, как на экране. И сделалась она для зрителей олицетворением прекрасного порока.

Ну а какой же фестиваль без порока? Разве может быть у нас настоящий праздник да без греха?

Вот Анечка и получила в числе первых приглашение на фестиваль, золотом тисненное на королевской финской бумаге, упаковала вещи и в сопровождении покорного своего воздыхателя актера Феликса Гуева, который почему-то считался ее мужем, погрузилась на теплоход.

…Проснувшись в то утро в своей каюте одна, Анечка надула губки, вспомнив, как прилипчив был ночью, в ресторане, знаменитый актер Обулов, пьяно требовавший, чтобы она отправилась с ним к нему в каюту попробовать какого-то немецкого ликера, и нахально обещавший, что она об этом не пожалеет, как не жалеют актрисы С-ец, 3-ва, Х-нен, Д-кая и другие, полный список которых Обулов не вспомнил.

Анечка постаралась забыть об Обулове, вечно юном корсаре, как и о сценаристе Тишкове, ночь напролет певшем ей хорошо знакомую песню о том, что будто бы пишет он для нее специально сценарий, разумеется, гениальный, и ему чрезвычайно необходимо сейчас же зачитать ей некоторые фрагменты, дабы она вникла и оценила. Но сценарий у него, само собою, в каюте, и вынести его в ресторан невозможно никак…

Проще было бы предложить прямо: «Пойдем переспим». Анечка сразу бы и послала предложившего понятно куда. Тут же приходилось отшучиваться, улыбаться, строить из себя непонятливую.

А самое забавное, знаете что? Самое забавное и самое грустное то, что Анечка была совершенно не такой, какой представляли ее, как думали о ней миллионы зрителей и слишком многие из коллег. Не была!

Не верите, что возможно, так часто и ловко, с таким вожделеньем во взоре снимая с себя все перед камерой и так возбуждающе мастерски занимаясь любовью на глазах у притихших миллионов зрителей, но в то же время в жизни не быть?..

Ну, не верите, так и не верьте. Вам же и хуже. Ибо тот, кто не верит, что из кучи дерьма может к солнцу взметнуться благоухающая фиалка, тот сам обречен ткнуться в конце концов носом в эту самую кучу. Чего я никому не желаю…

Проснувшись и отмахнувшись от тошных воспоминаний о сценаристе и Обулове, об эстрадном певце Крику-нове и рыхлотелом критике Жадном, которые так же в ту ночь что-то ей там предлагали, обещали, сулили, Анечка загрустила.

Устала она от своей вроде бы яркой жизни. Устала и в последнее время все чаще страдала приступами тоскливой скуки.

Когда же такие красавицы страдают от скуки, с ними обычно случается Нечто…

С Анечкой Нечто случилось в то утро в пустом ресторане, куда вышла она не столько затем, чтобы позавтракать, сколько чтоб встретить кого-нибудь, поболтать и развеяться.

Белый весь, словно только что в нем бушевал снегопад, зал ресторана оказался безлюден и тих.

Ни посетителей, ни стюардов…

Как увидела эту картину Анечка, так сердечко ее и запрыгало воробышком над россыпью крошек: скорее, скорее! Как бы еще кто не подоспел.

Невозможно сказать, что случилось бы в нашей истории далее, если бы Анечка в дверях безлюдного ресторана крутанулась на каблучках и возвратилась в каюту или поднялась, допустим, на изнывающую под солнцем верхнюю палубу.

Но что теперь гадать да придумывать?! Не крутанулась Анечка на каблучках, а с воробьиным сердечком шагнула в ресторанный зал и подавленная незнакомым предчувствием прошла до незанятого столиками пятачка для танцев. Здесь и остановилась. Прислушиваясь не к тишине белоснежного мира, а к себе самой.

И вот…

— Мне кажется, — заворковал позади нее ласковый голос, — что вам будет удобнее там, у окна. Я все приготовил.

Оглянувшись, Анечка обнаружила у себя за спиной широкоплечего здоровяка под два метра ростом, с абсолютнейшей золотистою лысиной, в наимоднейшем двубортном пиджаке в желто-зелено-коричневую клеточку, в черной сорочке, без галстука и в спортивных штанах фирмы «Адидас». На ногах у здоровяка красовались странные стоптанные туфли с длинными загнутыми носами.

— В моем туалете что-то не так? — прочитав удивление в Анечкином взгляде, спросил незнакомец.

Он глянул вниз на самого себя и воскликнул с досадой:

— Ёханый бабай! Это надо ж! Ткнул пальцем вправо:

— Смотрите-ка…

Анечка непроизвольно посмотрела вправо, ничего особенного не увидела и вновь обратилась взором к здоровяку.

Тот уже был в брюках от пиджака и нормальных туфлях.

Как он успел? Что вообще происходит? — этих вопросов Анечка не задала.

Когда такие красавицы страдают от скуки, они не удивляются никаким неожиданностям.

Здоровяк же чопорно поклонился и представился:

— Мое имя Сизигмунд Чигиз. Я один из продюсеров корпорации сэра Девелиша Импа и здесь, на теплоходе, представляю его интересы.

О том, кто такой сэр Девелиш Имп, и каким боком он касается их фестиваля, Анечка узнала только минувшей ночью, когда посреди всеобщего гвалта на эстраду к ресторанному оркестру выбрался Яков Заваркин, председатель Всероссийского братства киноактеров, и, едва от восторга не проглотив микрофон, оповестил всех о том, что у фестиваля появился генеральный спонсор в лице самого сэра Девелиша Импа, в связи с чем он, Заваркин, больше не сомневается ни в светлом будущем братства, ни в радужных перспективах актерских фестивалей, включая и нынешний.

Ну а Обулов дополнил сообщение председателя общими сведениями о генеральном спонсоре. Впрочем, все, что он рассказал, вы, отважные мои читатели, о Девелише Импе уже знаете.

Поэтому словам Чигиза Анечка не удивилась. Продюсер так продюсер. С людьми и не такое бывает. Правда… И появился неведомо как, и это переодевание…

Насторожиться Чигиз ей не дал. Осторожно взяв Анечку под локоток, он увлек ее в дальний конец ресторанного зала, к накрытому на две персоны столу.

По дороге он ей ворковал:

— Моя работа, многоуважаемая Анна Павловна, заключается в том, чтобы находить таланты, которым бы сэр Девелиш Имп помог стать звездами. Ко всеоб щему удовольствию… И вот вчера, вернее, сегодня ночью, оказавшись в этом замечательном ресторане в самый разгар пиршества и увидев вас, я понял с редкост ной для подобных ситуаций уверенностью, что следу ющей звездой, которой сэр Девелиш Имп поспособ ствует воссиять на кинематографическом небосклоне, будете вы! Да-да, не удивляйтесь, я это понял с первого взгляда, я это, простите уж мне такое выраженье, почу ял, как чует классная борзая притаившегося зайца… И вдумайтесь, ведь только благодаря борзой заяц разго нится и побежит так быстро, как обычно не бегает! Вот уж действительно, у любой ситуации есть положительная сторона, у любой. Даже у отсечения головы посредством гильотины… Не удивляйтесь, прекрасная Анна Павлов на, не удивляйтесь. Но согласитесь, что голову после этой невеселой для нее процедуры очень долгое время не надо, к примеру, причесывать…

Располагаясь послушно на предложенном ей Чигизом стуле за столиком у окна, Анечка улыбнулась:

— Мне кажется, отсеченную голову больше вообще не придется причесывать.

Никогда не спешите с категоричными заключениями, — продюсер посмотрел на Анечку с грустью. — И тем более, если речь идет о головах. Это такой щепетильный предмет!.. Ну, прежде всего, у каждой головы свой срок и своя цена. Так что раньше того, чем срок этот выйдет, а цена будет выплачена, голова не денется никуда, сколько бы раз ее ни отсекали. Во-вторых, многие головы в отделенном от туловища состоянии обретают качества, которые до этого за их обладателями не наблюдались. И возникает вопрос, может быть, многие люди в безголовом состоянии были бы лучше и обществу полезнее?.. И последнее. Природа нашей планеты не безгранична, а совсем наоборот, ее возможности и ресурсы очень и очень скудны. Поэтому жизнь продолжается лишь благодаря тому, что она, жизнь, новые образования создает из старого материала, уже использованного многократно. И ни одна голова не исчезает бесследно. Рано иль поздно, но она появляется на плечах у другого. Вот так, очаровательнейшая Анна Павловна!., Впрочем, я что-то увлекся. К чему эта лекция об отсеченных головах, если пока мы на этом теплоходе никого не собираемся лишать головы. Головами разбрасываться непрактично… В конце концов, если очень постараться, то на любую из них можно нацепить именно ту шляпу, которая тебе нравится.

Чигиз замолчал и задумался.

Анечка ждала, стараясь рассматривать здоровяка, сочные черты его лица как можно незаметнее.

Молчание затягивалось, и Анечка не выдержала:

— Простите, Сизигмунд, но я не совсем поняла… то есть, совсем не поняла, чего же вы хотите от меня.

Продюсер ответил радушной улыбкой, от которой абсолютнейшая его лысина прямо-таки засияла:

— Знаете что, прелестная Анна Павловна, давайте сначала позавтракаем, выйдем на палубу, и там, раску рив отменную гаванскую сигару, дюжину которых я раз добыл с таким трудом в одном из портовых магазинчиков Портленда, я самым подробнейшим образом расскажу вам все, что знать вам необходимо. Договорились?

Подумав, Анечка согласилась. Чигизу это понравилось:

— Вот и замечательно! Только глупцы торопятся узнать раньше срока то, что они узнают обязательно.

Слишком ранние знания вредны так же, как и слишком большие. От них случается несварение мозга, что приво дит к расстройству чувств и плохому пищеварению…

Поэтому давайте завтракать!

И вот пока они наслаждались тающим во рту омлетом, застенчиво-румяным окороком, поджаренным хлебом с персиковым джемом и кофе, аромат которого легко вскружил бы голову даже сфинксу, зал ресторана ожил и наполнился суетой.

Высыпавшие как из пригоршни стюарды кинулись передвигать столы, уборщицы принялись протирать дыры в паркете, нервные наставления давал директору ресторана Заваркин, вырядившийся с утра в парадный костюм-тройку с галстуком-бабочкой изумрудного цвета, и к тому же прилизанный тщательнее обычного.

Ему жадно поддакивали второразрядные актеры, но заместители Заваркина по председательству в братстве Пелагея Кольц-Шацкая и Аристарх Жужукин.

Затем к ним присоединился впалощекий, словно все время что-то сосущий, капитан теплохода, с головы до пят в белом. И после короткого, но чрезвычайно оживленного обсуждения вся компания выбежала из ресторана.

— Интересно, что это происходит? Почему они все такие возбужденные? — недоумевала Анечка.

— Клоуны прибывают, — как о чем-то само собой разумеющемся невозмутимо сказал Чигиз.

Анечке показалось, что она ослышалась:

— Клоуны?

— Ну да, клоуны… Самые бездарные из всех клоунов страны!.. Ах, что за дивные у вас глаза, Анна Павловна! От них невозможно оторваться. Замечательные глаза!.. И это детское изумление придает им полную неотразимость, — продюсер отстранился от стола и смотрел на Анечку с восторгом.

Нисколечки не обидевшись на его слова о детском изумлении, Анечка доверчиво спросила:

— Нет, в самом деле, что происходит? Какие клоуны прибывают, и как они могут прибыть на теплоход, который, если не ошибаюсь, идет по реке полным ходом? Вы можете объяснить?

— Охотно, — согласился Чигиз и посмотрел на часы. — Дело в том, что с минуту на минуту на верхнюю палубу теплохода ступят господа Худосокин и Брык, лидеры самых скандальных фракций Народного Собрания… Я понимаю, что такая женщина, как вы, политикой не интересуется. И правильно, кстати сказать, делаете. Но Худосокина с Брыком вы знать должны. Их у нас все знают. Как матерные слова… Ступят же они на палубу, спустившись по веревочной лестнице со специального вертолета.

У Анечки на переносице обозначилась совершенно ненужная ей складочка:

— Худосокин и Брык? А им-то что здесь надо? И к чему весь этот цирк с вертолетом?

— Вы изволили выразиться весьма точно и образно. С вертолетом они устроили именно цирк! И намеренно, с тонким расчетом. Для того, чтобы и об их появлении на теплоходе не забыло сообщить ни одно из так называемых средств массовой информации. Реклама нужна господам депутатам, шум… Согласитесь, что прибудь они на фестиваль как все остальные, а господ политиков соберется немало, вы еще в том убедитесь, то Худосокин и Брык на общем-то фоне выделялись бы не очень. Согласны?.. То-то же! А так — шум, гам, разговоры, репортеры, фотографы, телеоператоры. И с первых же минут их появления. Если не ошибаюсь, Худосокин первоначально удумал догонять теплоход на подводной лодке, чтобы всплыть перед носом и подняться на борт под звуки оркестра. Но когда узнал, что Брык вылетает вертолетом, а стало быть, окажется на теплоходе раньше, то субмарине приказали вернуться на секретную базу в Северном море, хотя половину пути она уже и прошла, а господин Худосокин буквально выбил себе местечко в вертолете Брыка, который брать его не хотел ни в какую…

В ресторан проник слабый, но отчетливый рев двигателей геликоптера…

— Ага, прибыли, голуби, — усмехнулся Чигиз.

Рассказ его Анечку позабавил.

— Так ведь они оба, и Брык, и Худосокин, ненормальные! — заметила она. — Я и в самом деле далека от политики, но несколько раз видела их по телевизору и любопытства ради пробовала читать их статьи в газетах. Это — маразм!

— Дорогая моя Анна Павловна! — воскликнул продюсер. — Да среди наших депутатов и десятка нормальных не наберется! Нормальный депутат — это такая же редкость, как говорящая собака. Честное слово боевого офицера!

Запрокинув голову, Анечка рассмеялась, а отсмеявшись, спросила:

— Вы хотите сказать, что нормальных депутатов не бывает вообще?

— Нет, я хочу сказать, что говорящие собаки встречаются в природе ужасно редко, но все-таки встречаются. Так и с нормальными депутатами!

Рев двигателей начал стихать, удаляться и вскоре угас совсем.

Продюсер повернулся всем корпусом ко входной двери ресторана:

— Что ж, посмотрим, посмотрим. Чем позабавят сегодня нас господа депутаты?

Любопытство одолело и Анечку, и она с нетерпением смотрела на дверь.

И вот…

По коридору к ресторанному залу покатился гул возбужденных голосов, то и дело разрываемый всплесками особенно нетерпеливых выкриков. Беспрерывно трещали фотовспышки, чьи-то тела ударялись о стены. Но раньше толпы в зал ворвался прекрасно поставленный бас Худосокина:

— …не для того, чтобы прохлаждаться, конечно же!

Наша партия уполномочила меня принять участие в фестивале с целью научить, как надо сценаристам писать, режиссерам — снимать, а актерам — играть!..

Обе створки двери испуганно разлетелись, и толпа с депутатами посреди нее ввалилась в ресторан.

Несколько стульев упало, пара столов была опрокинута, обиженно зазвенели посуда, ножи и вилки, посыпавшиеся на пол.

С ловкостью стада голодных слонов толпа двигалась по проходу меж столиков, пока не остановилась на площадке для танцев.

Здесь кто-то из журналистов и выпалил вдогонку только что сказанному Худосокиным:

— А операторов вы учить разве не будете?

— Молодой человек! Вам не хватает культуры! — обрушился на спросившего Худосокин. — Вы не умеете себя вести! Вы задаете глупые, нет, провокационные вопросы! О каких операторах вы говорите? Чему их учить? Важность профессии кинооператоров выдумана жидо-массонами для того, чтобы прибрать к рукам весь кинематограф. И в первую очередь — кинематограф нашей страны! Оператор — это подмастерье. То есть, он под мастером. Всегда! Он снимает то, что напишет сценарист, прикажет режиссер и покажет артист. А вы знаете, что иногда показывают в камеру артисты?

— Что? — продолжал задавать провокационные вопросы бескультурный молодой человек.

Худосокин отработанно возвел руки вверх и взгляд устремил к выстланному зеркалами потолку ресторана:

— Боже мой, ну за что? Почему мне приходится работать с такими людьми? Зачем женщины рожают и растят таких детей?! Их надо топить в малолетстве, как только они произнесут свое первое «что»!.. Молодой человек, — Худосокин снова смотрел на провокатора с ненавистью и скорбью, — здесь находятся дамы. И в этом ваше спасенье. Иначе бы я вам ответил. Или просто показал, что иногда демонстрируют камере наши люби мые актеры…

С ревностью и нетерпением наблюдавший за конкурентой Брык воспользовался неожиданной паузой и постарался перехватить инициативу:

— Без помощи депутатского корпуса Народного Собрания наш кинематограф никогда не станет воистину народным и не выберется из кризиса, в который ввергли его бюрократы прежнего режима!.. Только самый строгий контроль за каждым режиссером, за каждым актером, за каждым снимающимся фильмом спасет отечественное кино и выведет Россию в число великих кинематографических держав. Поэтому наша партия намерена вынести на обсуждение коллег-депутатов проект закона об основополагающих целях и задачах в развитии российского кино…

— Пойдемте отсюда, — предложил Чигиз, вставая из-за стола. — Не люблю я с утра принимать душ из помоев. Да и курить хочется.

Анечка послушно последовала за продюсером. Когда они выходили из зала, пламенную речь снова держал раскрасневшийся Худосокин:

— Я не националист, не шовинист и уж тем более не антисемит. Вы знаете, что у меня в роду были и камен щик, и полковой писарь, и пивник, и даже милиционер.

Я — демократ до корней волос!.. Но я настаиваю на том, что такой немаловажный вид искусства, как кино, нельзя отдавать на откуп людям с сомнительной идеологической ориентацией. Нет, нет и еще раз нет разным там мазохи стам и транссексуалам от кинематографа! Мы должны…

Свернув из центрального коридора в боковой, Анечка и Чигиз выбрались на палубу благополучно, хотя в ушах все продолжал бесноваться отточенный голос Худосокина.

…В глубоких шезлонгах, принявших их на верхней палубе, хотелось нежиться в дреме и медленно размышлять о пленительных глупостях. Но Анечка и продюсер об этом не помышляли.

Раскурив самую с виду буржуинскую сигару, выпустив в небо пышный султан голубоватого дыма, Чигиз начал так:

— Ну что ж, бесподобная Анна Павловна, давайте по существу… Вам хочется знать, что придется вам делать.

Прекрасно! Я отвечу двумя словами: ничего особенно го!.. Самое трудное, самое важное вы уже сделали: вы стали такой, какая вы есть. То есть, самою собой…

Именно такая вы нам и нужны!.. И мы предлагаем вам роль, о какой вы мечтаете. Вашу заветную роль. У вас ведь есть заветная роль?

— Разумеется, — призналась Анечка и опечалилась.

Потому что была уверена, что роль эту ей не дадут никогда.

Чигиз улыбнулся:

— Правильно! — наклонился к ней Чигиз. — Фильм, в котором вы мечтаете сыграть главную роль, не поста вит ни один режиссер. А потому и заветную вашу роль вам не предложит никто. Они просто о ней ничего не зна ют!

— Но откуда же знаете вы, о чем я мечтаю? — с замирающим сердцем восхитилась Анечка. Именно вос хитилась, потому что она поняла, что этот Чигиз дей ствительно знает ее мечту. И этому Анечка только обра довалась.

Продюсер тихонечко рассмеялся:

— Это проще простого, поверьте! Если в душе чело века живет мечта, возвышенная, настоящая, то она излучает такое тепло, что не почувствовать его невозможно.

Иногда, как у вас, излучение это так горячо, что все ста новится ясно после совсем недолгого пребывания ря дом… И поэтому мне известно, что теперь вы мечтаете не о Джульетте, а совсем о другой женщине… Девочка из Вероны избрала легкую судьбу, отказавшись от жизни рядом с любимым. Женщина, которая не дает покоя вашей душе, решила иначе. Ей открылась великая исти на, что любимый будет жить до тех пор, пока жива любовь к нему… Я все правильно говорю?

— Да, — чуть дыша прошептала ошеломленная Анечка.

Как и откуда узнал он? Словно бы заглянул ей в душу.

Резвый, пронизанный солнечным золотом ветер подхватил и унес новый султан голубоватого дыма сигары.

А голос Чигиза звучал будто не из соседнего шезлонга, но изнутри Анечки, из ее… памяти? сердца?

— Утро пригнало с востока, из близкой пустыни, ветер колючий и злой…

Или это уже вовсе не голос Чигиза?.. Но как бы там ни было, утро пригнало с востока, из близкой пустыни, ветер колючий и злой.

Волны его раскаленные, словно из чертова горна, набрасывались все яростнее на Гинзу и грозили засыпать деревню песком по самые крыши.

Люди попрятались по домам, позадвинув засовы. Женщины и старики торопливо, взахлеб читали молитвы, усевшись в углах, и просили Всевышнего уберечь, пронести стороной песчаную бурю.

Они молились так истово, что были услышаны, и после полудня ветер внезапно стих, сник и больше напоминал побитую палкой собаку.

Анна вышла из старого дома родителей, куда вернулась неделю назад, сбежав из проклятого Ершалаима, вышла и увидела его. Его!

В выцветшем рваном хитоне, в стоптанных старых сандалиях, с посохом сучковатым в руках он сидел на потрескавшемся валуне у колодца, обложенного белыми камнями на пустыре, который жители Гинзы с крестьянской наивностью именовали площадью.

Рядом с ним, на земле, сидели еще трое. Измученные и несчастные с виду. Буря и солнце поистерзали их, должно быть, до полусмерти.

Его же взгляд, встретивший Анну, светился спокойствием и умиротворенностью. Как будто его стороной обошли раскаленные волны мчавшегося по ветру песка, и не коснулись лучи разъяренного солнца.

Только мгновенья, всего лишь мгновенья Анне хватило, и она поняла, что за этим чужим человеком готова идти и в пустыню, и в черную бурю, и по адской жаре.

Пусть он только позволит…

 

ГЛАВА 6

БЫТЬ ТОЛЬКО СЕСТРОЙ

В выцветшем рваном хитоне, в стоптанных старых сандалиях, грязный, взлохмаченный, с сором каким-то в растрепанной бороде он походил на простого бродягу. Как и те трое, что были с ним.

И поэтому люди, как и Анна, вышедшие на площадь, разглядывали их настороженно. Мало ли всяких с недобрыми мыслями снует по дорогам от деревни к деревне и высматривает, как бы разжиться оставшимся без присмотра чужим добром!

Но открыто и сразу показать свое негостеприимство тоже нельзя. В жизни случается разное, и не одни проходимцы скитаются от деревни к деревне.

Поэтому Захарий-плотник обратился к пришедшим со сдержанным приветствием:

— Мир вам и помощь Господа нашего! — он устроился перед ними на корточках. — Можно спросить, кто вы такие, и что привело вас к нам, в Гинзу?

Сидевший на валуне ответил тихим, но чистым и сильным голосом, оглядывая немногочисленных собравшихся на площади спокойными глазами:

— Мир и вам!.. Я понимаю вашу подозрительность и хочу сказать, что нас опасаться не следует. Мы худого не сделаем ничего… А в вашу деревню мы пришли, чтобы встретить Андрея, брата Петра и Симона. Некоторое время назад он был с нами и, отправляясь назад, в Гинзу, приглашал навестить его. Вот мы и собрались!

— Если ты говоришь об Андрее, которого Бог от рожденья обидел заиканьем, то мы хорошо его знаем. И сейчас его кто-нибудь позовет.

Сидевший на валуне, оперевшись на посох, поднялся. И негромко, но твердо сказал:

— Это неправильно, брат! Бог никогда и никого не обижает. Но каждому он дает столько, сколько считает нужным, и награждает каждого лишь по заслугам.

Трое спутников говорившего тоже поднялись. Тяжело, но безропотно. Встать пришлось и Захарию.

Он сделал это легко, а встав, махнул рукою одной из женщин, и та тотчас же отправилась к дому Андрея.

Щурясь, Захарий спросил незнакомца:

— Скажи-ка, а ты случайно не тот стран… не тот ли Вар-Равван из Назарета, о котором так много рассказы вал нам Андрей? Не ты ли учишь людей, что они верят в Бога не как следует верить?

Незнакомец кивнул:

— Да, я и есть тот странный Вар-Равван из Назарета.

— А ты не обижаешься, что тебя называют странным? — Захарий оживлялся все больше и больше.

— Что же в этом обидного? — пожал плечами назаретянин с улыбкой. — Этот мир сам по себе более, чем странен, и в нем столько всего странного и непонятного, что быть странным вполне нормально… К тому же люди так называют меня, только пока им непонятен смысл моих слов. Но вникнув в него, они перестают называть меня странным.

Захария знали и в Гинзе, и в ближайших деревнях как заядлого спорщика, готового спорить о чем угодно и с кем только придется. И спорил всегда он с криком, размахивая руками. Мог говорить день напролет, не давая противнику вставить и слова. И часто с ним соглашались, только бы отвязался.

Вот и сейчас Захарий завелся, твердо решив высмеять Вар-Раввана, о котором он столько слышал.

— Значит, ты учишь, как надо правильно верить в Бога? — с откровенной издевкой, которая и должна была втянуть противника в спор, скривился в редкозубой усмешке он.

— Я? Учу? — искренне удивился Вар-Равван. — Да кто я такой, чтобы учить людей, как им следует верить?.. Нет, я просто делюсь своими мыслями с теми, кто готов меня слушать. В том числе и мыслями о вере в Бога… Делюсь, но не учу. Учитель у нас один. У всех.

— Хорошо, хорошо! Пусть так, — Захарий решил подступиться с другой стороны. — Тогда скажи, как, по-твоему, следует верить в Бога?

Вар-Равван собрался ответить, но не успел. С радостными криками на площадь выбежал запыхавшийся Андрей и бросился обнимать назаретянина и его спутников.

Затем, от волнения заикаясь сильнее обычного, сыпя вопросами о том, как долго путники добирались до Гинзы, откуда пришли, и какое время намерены здесь оставаться, Андрей повел гостей к себе.

— Ну так ты мне ответишь? — поторопился спросить раздосадованный Захарий в спину уходящему Вар-Раввану.

Тот немедленно отозвался:

— Конечно. Мы обязательно поговорим.

И поворачиваясь снова к Андрею, посмотрел мимоходом на Анну взглядом добрым и ласковым, вспоминая который она проворочалась с боку на бок всю ночь, но так и не заснула.

Глядя в молочную отсветом белесых стен темноту, не замечая поросячьего храпа отца, который в соседней комнате спал по привычке на животе, Анна растерянно и неумело пыталась понять, что же с нею случилось, отчего это вдруг она почувствовала к Вар-Раввану незнакомую раньше ей тоскливую нежность.

Что ей в нем?

Не красавец и не богатырь, фигурой не статен, манерами — простолюдин. Странствующий болтун без собственного двора, но с кучкой таких же бездельников и бродяг, подхватывающих на лету каждое его слово.

Не сегодня так завтра он сболтнет что-нибудь кощунственное, что-нибудь непозволительное, его схватят и в лучшем случае отправят на принудительные работы.

Что ей в нем?

Кого уж кого, а мужчин-то она повидала. И настоящую цену им знает. Да и они оценили ее по достоинству. Ее, златокудрую Анну, с глазами как звезды, властительницу ночного Ершалаима!

Сколько их, богатых и знатных, купцов и чиновников, поэтов и военных начальников, старцев, годящихся ей в отцы, и юношей, почти мальчиков безусых и робких, домогалось ее любви и эту любовь получало?

А добившись любви ее, купив только ночь, они возвращались к ней снова и снова, предлагая и золото, и дворцы, бросая к ногам ее свитки с поэмами и манящие остротою мечи.

Но только немногие сумели добиться второй ее ночи. Что-что, но цену себе Анна знала. И цена эта была как египетская пирамида…

Так что же ей в нем, во взлахмаченном страннике, чьи сандалии и хитон давно пора выбросить? Чем он так поразил ее?

Нет, не сразу Анна поймет, что она полюбила нищего бродягу и болтуна по имени Вар-Равван. Но и когда это станет ей ясно, она не захочет верить себе. Не захочет из страха. Не захочет от радости.

Ей-то, владычице ночного Ершалаима, этой столицы разврата и всех возможных пороков, казалось, что никого и никогда полюбить она не сумеет. Слишком уж много мерзости, обернутой в дорогие шелка и усыпанной бриллиантами, она повидала. Слишком уж многим злодеям и знатным мерзавцам принадлежала. И считала поэтому, что душа ее давно превратилась в погасшие, прогоревшие угли.

Но вот… Вар-Равван!

Как стрелою насквозь, как мечом на скаку и напополам.

Так что же ей в нем?

Тот, кто любит, он никогда не поймет, любит за что и почему. Так и Анна, конечно, ничего не смогла объяснить. Ни в ту первую ночь после встречи с назаретянином, ни потом.

Но когда на следующий день после миновавшей деревню бури Захарий вывел Вар-Раввана к колодцу на площади, и вокруг них собралась небольшая толпа любопытных, уверенных, что гость Андрея будет в споре разбит и в конце концов согласится, что плотник прав, Анна вышла из дома и слушала их беседу вместе со всеми.

Да, беседу. Так получилось. Хотя Захарий и пытался затеять привычный для него спор. Шумный, базарный.

Хитро поглядывая на расположившегося прямо на земле Вар-Раввана, плотник начал с обидных слов, понося ими проходимцев, называющих себя мессиями, философами, и сбивающих правоверных с истинного пути.

— Видел и слышал я таких в Ершалаиме, в Кесарии, в Вифлееме, Хевроне и других городах. Уж я-то поездил по Иудее достаточно и всякого-разного повидал. И бол тунов этих с ядовитыми языками видел не одного…

Каждый из них заявляет, что устами его говорит Иегова, и дурит головы простодушным людям, поучая, как надо жить и как следует верить. Такие говоруны опасней для нас, чем римляне. И зловредней! Они увлекают души в бездну противоречий и ненужных сомнений, от которых один путь — к неверию!.. И ты, Вар-Равван, видимо, один из них. Так получается из рассказов Андрея. И хоть ты говоришь, что никого и ничему не учишь, а только делишься своими мыслями, но эти твои объяснения есть всего лишь игра словами. Словоблудие!.. Вместо «учу» ты говоришь «делюсь», вот и все! Но суть остается преж ней. И вреда ты приносишь больше, чем те, кто открыто изображают из себя пророков!.. Ибо когда человеку говорят «я тебя научу», то он верит гораздо меньше, чем когда вкрадчиво предлагают «давай я поделюсь с тобою мыслями». Ты очень, очень хитер!

Собравшиеся на площади, до сих пор внимавшие плотнику с почтительным молчанием, после этих слов его загудели возмущенно.

Вдохновленный Захарий продолжил:

— И не пытайся спорить, Вар-Равван! Вчера, здесь, у колодца, ты сказал все!

Он прервался и обжигающим взглядом вперился в назаретянина, надеясь, что тот попытается ему возразить. Но он, Захарий, возразить ему не позволит.

Вар-Равван молчал.

Со стороны могло показаться, что он и вообще не слушает плотника. Глядя в землю, Вар-Равван чертил на песке что-то прутиком.

Опытный спорщик, Захарий не преминул воспользоваться такой покорностью, полагая, что противник уже подавлен.

— Ты правильно делаешь, что молчишь! — воскликнул Захарий с победными нотками в голосе. — Ты не глупый человек, и ты понимаешь, что вчера, не подумав, ты сказал о себе самом правду!

В толпе послышались голоса вопрошавших, что же такое сказал у колодца вчера гость Андрея.

Расслышав их, Захарий пояснил:

— Вчера он признался, что охотно делится со всяким желающим слушать своими мыслями о том, как надо верить в Бога… А стало быть, его мысли отличаются от закона!.. Что может еще он сказать после этого?

Толпа загудела гневно. И Анна поймала себя на том, что плотника ненавидит.

Тут Вар-Равван ловко поднялся, отбросил прутик, оглядел притихшую сразу толпу, улыбнулся и негромко заговорил:

— Ты прав, досточтимый Захарий! Прав в том, что сейчас лжепророков развелось слишком много… Что поделаешь, время такое. Время большого обмана и великих соблазнов. И мы увидим лжемессий и лжепророков еще больше… Но поймите, они не появляются там, где появиться не могут. И не учат тех, кто их ученье не может принять.

— Что ты хочешь сказать? — взорвался нетерпеливый Захарий, не ожидавший такого спокойствия от оппонента. — Ты все изворачиваешься, все крутишь?

Вар-Равван улыбнулся доверчивой, детской улыбкой:

— Нет… Ну зачем мне изворачиваться? Ты, досто чтимый Захарий, все сказал так, как ты думаешь. И хорошо! Не твоя вина, что мы с тобой никогда не беседо вали, а поэтому судишь ты обо мне лишь по рассказам Андрея, да сравнивая с теми, кого ты видел в страшном городе Ершалаиме, в Кесарии, и кого называешься бес совестными проходимцами… Возможно, они таковыми и были. Ты их слышал и можешь так говорить. Но что знаешь ты обо мне? Ничего. Как же можешь судить?.. Ты ведь не судишь о странах, где не бывал, хороши они или плохи? Ты ведь не судишь об урожае, щедрый он или нет, пока не взошли посевы? Как же судишь ты обо мне? Плотник не выдержал снова:

— Но ты ведь сказал, что у тебя есть какие-то свои мысли о вере в Бога?! — ему очень не нравилось, что собравшиеся уже не гудели осуждающе на Вар-Раввана.

Они действительно не гудели. Они слушали назаретянина внимательно. И как показалось Анне, слушали с волнением.

— Да, сказал! — с готовностью подтвердил Вар-Равван. — Но согласись, кто не думает об урожае, тот его не посадит и не вырастит. Не думающий о пище, ее не при готовит. А тот, кто не думает о Боге, о вере в Него, тот и не верит…

В толпе послышались благосклонные замечания:

— А что? Правильно говорит! Верно, верно…

Захарий открыл уже рот, но его остановил Бен-Халим, самый зажиточный житель деревни:

— Пусть продолжает! Дай ему говорить.

Слово Бен-Халима значило многое в Гинзе. И плотник с трудом, чуть не подавившись готовыми сорваться с изогнувшегося языка словами, сдержал себя.

Улыбка Вар-Раввана сделалась шире и мягче:

— Спасибо вам, добрые жители Гинзы! Спасибо, что дали возможность мне, недостойному рабу Господа, выс казать вам свои мысли… Но уж коль на разговор меня вызвал ты, досточтимый Захарий, то позволь мне обра титься с вопросом к тебе… Вот ты много постранствовал по Иудее, многое повидал. Ответь же и мне, и своим досточтимым соседям, много ли видел ты в городах иудейских счастливых людей? Ответь…

Недоумевая, к чему это клонит Вар-Равван, Захарий развел руками:

— Не много.

Назаретянин кивнул:

— Да, это так. Счастливых людей в Иудее не много… Но ты не спрашивал, почему? Как такое возможно? Ведь мы же народ, избранный Богом! Почему же мы так несчастливы? Почему же Всевышний нам не помогает?

Он отвернулся от нас в отместку за наши грехи, — решительно заявил Захарий.

Лицо Вар-Раввана сделалось грустным. Вздохнув обреченно, нахмурился:

— Он отвернулся от нас за наши грехи… Но что же такое есть грех? Что значит грешить?.. Не знаю, как ты, но я думаю, что грешить — это делать не то, для чего нас создал Господь, идти не тем путем, которым бы Он хотел, чтобы мы шли. То есть… отвернуться от Него. А это и значит верить неправильно! Так или нет?

Толпа отвечала смущенным молчанием. Не знал, что сказать, и Захарий.

Выдержав паузу, с по-прежнему грустным лицом Вар-Равван продолжил:

— Мы потому и несчастны, что грешим, а грешим оттого, что неправильно верим в Бога и неправильно понимаем жизнь… Ну скажите, что такое быть счастливым? Есть с золотого подноса, пить из серебряных кубков? Целыми днями предаваться безделью в прохладных покоях? Да, это, наверное, замечательно! Но разве любой из нас, не имеющий ни золотого подноса, ни серебряных кубков, не счастливее узника, изодня в день таскающего камни мостить дорогу? А он, этот узник, мостящий дорогу, разве не счастливее узника, приговоренного к смерти? Но узник, приговоренный к смерти и ждущий своего часа, он не счастливее своего собрата, казненного позавчера?.. И в то же время тот узник, казненный поза вчера, я думаю, счастливее камня, уложенного вместе с другими в дорогу. Потому что он жил, в нем горела искра, зажженная Господом!.. И правителям стран, и вельможам, и доблестным воинам, и разбойникам, и тру долюбивым крестьянам — всем суждено умереть. Но умереть суждено только тем, кто жил. И каждый из тех, кто жил, кто живет и кто только родится, должен быть счастлив, что ему дарована жизнь, что Всевышний создал его по образу своему и подобию и примет назад к себе… Надо понять, что вся наша жизнь есть всего лишь возвращение к Богу. И этого хватит для счастья вполне, если ты по-настоящему веришь в Господа!.. Мы же выдумали себе новых богов, мелких, сиюминутных, и поклоняемся им, а потому и несчастны.

Как его слушали! Как молчали собравшиеся на площади…

Никогда еще Анна не видела одновременно у стольких людей таких изумленных и подобревших глаз.

Она вглядывалась в лица жителей родной деревни, которых помнила с малолетства, и не узнавала их. Люди, внимавшие Вар-Раввану, словно размякли, словно посветлели.

Да и Анна сама еще никогда раньше не ощущала такой радости… да, да! то была радость от… слов. Мгновеньями на нее накатывало чувство, что слова эти не говорил бездомный бродяга, нищий и некрасивый Вар-Равван, а пел кто-то в ней самой. Кто-то, похоже, живший и слышавший эти слова еще до того, как она родилась.

И вот теперь, когда они слетали с обветренных губ Вар-Раввана, этот кто-то внутри нее их подхватывал и напевал как действительно песню.

Боже мой, объясни, что с ней творилось!..

С этого дня Вар-Равван приходил к обложенному белыми камнями колодцу каждый вечер. И не было случая, чтобы к нему не собирались жители Гинзы.

Чаще происходило наоборот, и когда Вар-Равван в сопровождении учеников и Андрея появлялся на площади, там с нетерпением уже ждали люди, которые часто шли целыми семьями, чтобы послушать его, о чем-то спросить, высказать собственные мысли.

А слушать их и понимать он умел! И способен был так объяснить самый вроде бы сложный вопрос, так на него ответить, что все становилось ясно и самому непонятливому.

Очень скоро такие беседы стали необходимы деревне как рассвет или дождь. Иногда, разговаривая между собой, жители Гинзы спрашивали друг друга, как они жили раньше без Вар-Раввана? Как это было возможно?

Анна… ну а что Анна? Пересилив свой страх и признавшись себе самой, что Вар-Раввана она полюбила, Анна мучилась теми сладкими надеждами, которые знакомы всем, кто любил когда-либо.

Ловила взгляд Вар-Раввана, прикосновенье руки, пыталась по голосу и лицу его распознать, выделяет ли он ее среди всех остальных.

И разумеется, ей казалось, что выделяет. Всем влюбленным так кажется. В этом доброе сердце лжет беззастенчиво!

Но однажды Анна решилась…

Зная, что каждый день на рассвете Вар-Равван ходит за хворостом в недалекую рощу вокруг источника, в то утро Анна выждала, когда Bap-Равван отправился в путь, и заспешила следом.

В роще и она принялась собирать хворост, разговаривая с Вар-Равваном о пустяках, выжидая момент, чтобы открыться ему.

Так она протянула до тех пор, пока они не насобирали достаточно, и Вар-Равван справился с ее вязанкой, а затем и со своей, связав их. После чего они сели передохнуть перед возвращением. Сели на расстоянии вытянутой руки друг от друга.

Анна спросила:

— Скажи, Вар-Равван, что ты думаешь о любви? Это правильно, когда мужчина и женщина любят друг друга?

Глядя пристально на нее, Вар-Равван помолчал, а когда он заговорил, голос его звучал глухо:

— Любая любовь правильна. Но без любви мужчины и женщины жизнь бессмысленна. Мужчина и женщина созданы как две половины целого, из которого рождается жизнь. Только такая любовь делает человека по-настоящему счастливым.

— А ты сам… любишь кого-нибудь? Какую-нибудь женщину? — Анна не выдержала его взгляда и отвернулась. Жар смущенья обжег ей лицо.

Вар-Равван помедлил с ответом:

— Анна! Ты необычайно красива. Полюбить тебя было б блаженством для каждого. Но я… я могу быть тебе только братом. И ты всегда будешь мне только сестрой… Не спрашивай, почему. Не надо… Пойдем.

Иначе люди могут подумать о нас неправильно.

Только… только… только сестрой.

Только?

Больше Анна не слышала ничего. Больше и слышать она ничего не хотела.

Сестрой… Только сестрой?

День разливался расплавленным золотом. И обещал убивающий зной, режущую глаза ясность. Ясность во всем.

Анна тащила вязанку, не замечая ни ее тяжести, ни встречного ветра. И конечно, не знала, что Станий-младший, человек, от которого она сбежала из Ершалаима, уже приближается к Гинзе. На взбешенном коне, в сопровождении десяти солдат.

Облако поднятой ими пыли еще не виднелось из-за далеких холмов…

И уж тем более облако пыли, гнавшееся за Станием-младшим и сопровождавшими его солдатами, было неразличимо с верхней палубы теплохода «Отчизна», где Анечка и открыла глаза, вытянувшись все так же в шезлонге.

Сколько времени она просидела зажмурившись, Анечка не понимала. Только чувствовала, как в кончики пальцев с особым усилием давит разгоряченная кровь. Да слышала сердце свое, которое билось взбешоннее, чем мчался конь Стания-младшего к изжаренной месяцем гарпеем Гинзе.

— Браво, брависсимо, бесподобная Анна Павловна! — зааплодировал из своего шезлонга Чигиз. — Вы сделали все просто великолепно! Я знал, что вы справитесь с этой ролью. И вы справились…

— Но позвольте… — начала было Анечка неуверенно, однако продюсер не дал ей сказать.

Он вскочил и показался ей из шезлонга еще более высоким и могучим в плечах. Прямо-таки великаном.

— Не надо! — воскликнул Чигиз. — Не надо сейчас никаких вопросов. Отдохните, придите в себя. Развлеки тесь, в конце-то концов! Вы же на фестивале. Так что, как говорят в идиотских американских фильмах, рилакс! — продюсер скорчил страшенную мину и загнусавил, будто нос его был зажат: — Иначе ты труп, приятель…

Анечка не выдержала и рассмеялась. И хорошо, что Чигиз не дал ей спросить. Она, собственно, и не знала, что спрашивать.

— Так-то лучше, — одобрил продюсер. — Значит, мы договорились? Вы отдыхаете, предаетесь радостям и веселью профессионального праздника, ну, а как только потребуется, то я и представлю вам сэра Девелиша Импа, да?

— Да.

— Отлично! С вами чертовски приятно иметь дело, — Чигиз одернул пиджак, изысканно склонил голову: — Тогда позвольте мне исчезнуть.

И он тут же исчез! Его просто не стало. Как в цирке: ап — и нету.

Анечка повертела головой, зажмурилась, открыла глаза, но Чигиз от этого не появился.

Тогда Анечка вознамерилась встать из шезлонга и уже было встала, но ее осенила гениальная мысль, что если продюсер исчез, то так, значит, и надо. И что, даже поднявшись, она ничего не поправит и не вернет.

Анечка вставать передумала.

И правильно сделала: в шезлонге удобно, солнце ласкает, ластится ветер… Но тоскливо, о Боже мой, как тоскливо! Ведь она сможет быть ему только сестрой, это так, так, он своего решения не изменит. Она чувствует это сердцем.

Он? Не изменит.

Тоскливо…

 

ГЛАВА 7

ФИРМА ВЕНИКОВ НЕ ВЯЖЕТ

В наш мир, в бесшабашное бабье лето сознание Дикообразцева вернулось от завораживающего баса, пророкотавшего:

— Вот мы и прибыли… Назад.

Разглядев перед собой в темноте бледное лицо сэра Девелиша Импа с застывшей улыбкою на губах, Александр Александрович вспомнил, что находится он в черном, как персидская ночь, лимузине, вспомнил, что случилось до того, как он оказался в салоне этой машины, на ее упругом диване, вспомнил… слепящее солнце, длиннющий гвоздь, чесночный дух и… и — все!

Что происходило в машине, говорили ль они о чем-нибудь с ее хозяином (а ведь должны были говорить!), Дикообразцев не помнил, хоть тресни.

Провал, полный провал в памяти! Однако думал об этом Дикообразцев почему-то спокойно.

Завораживающий бас между тем продолжал рокотать:

— …Чрезвычайно был рад познакомиться с вами лично, дорогой Александр Александрович. Давно я об этом мечтал. Черт знает, с каких времен. И честно при знаюсь, не верил, что мы когда-нибудь встретимся с вами лицом к лицу. А уж о том, что общий язык найдем, поймем друг друга и договоримся действовать вместе, даже мечтать не мог, — говорил сэр Девелиш Имп, но губы его при этом не шевелились. И улыбка казалась мертвой. — Ведь наше сотрудничество противоестественно, невозможно в принципе. Я и помыслить о нем не брался. И вот вам, как говорится, здрасьте!.. Нет, никогда не понять нам законов, которые управляют подлунным миром. Потому что их, видимо, нет.

Ни сил, ни мыслей ответить у Дикообразцева не было. В голове у него гуляла абсолютная невесомость.

Но американец и не ждал от него никакого ответа.

— А вы, Александр Александрович, оказались чело веком, еще более умным, чем я предполагал. И это весьма отрадно, — звучал во мраке машины заворажива ющий бас. — Теперь я не сомневаюсь, что фестиваль выйдет у нас на славу. Хотя и преподнесет сюрпризов, как ни один другой!.. Поэтому я вам советую ничему не удивляться, не дрейфить и не терять присутствия духа.

Мои помощники всегда будут рядом и на произвол судьбы вас не бросят… Ну а теперь вам пора. Прощаться не будем, поскольку мы скоро увидимся.

Дверца справа от Дикообразцева приоткрылась, и, лишь кивнув, Александр Александрович выбрался на тротуар.

Здесь он собрался захлопнуть дверцу, но бас из машины его опередил:

— Минуточку, Александр Александрович! Вот возьмите, иначе вас просто не впустят.

И в руке у Дикообразцева обнаружилась целлофанированная картонка красного цвета размером не больше пачки из-под сигарет, с продетой в две дырочки просторной веревочной петлей, чтобы картонку можно было повесить на шею.

На картонке помещались фотография Александра Александровича, полное его имя и эмблема фестиваля в виде роскошного букета из серебристых звездочек. По диагонали картонки, слева направо спускались прозрачные, но легко читавшиеся буквы: ПРОПУСК.

Насколько Дикообразцев помнил, он, как исполнительный директор фестиваля, никаких пропусков не заказывал. Для гостей, участников и работников фестиваля подготовили специальные визитные карточки, по которым они и должны были проходить в гостиницу, на теплоход, на просмотры фильмов в кинотеатры.

Что же это за пропуск?

Разглядывая его, Дикообразцев двинулся к застекленному входу в гостиницу, но у самой двери дорогу ему преградили два угрюмых мордоворота. Еще трое таких же, в черных костюмах и при черных галстуках, стояли, деловито оглядывая подходы к гостинице, чуть в стороне.

— Пропуск! — угрожающе скомандовал ближайший к Дикообразцеву мордоворот.

Александр Александрович оторопел.

Нет, разумеется, вход в гостиницу с сегодняшнего утра должен был охраняться. Конечно! Но — милицией. В форме. И к тому же милиционерами Центрального райотдела. А их, прикомандированных к фестивалю, Дикообразцев знал всех в лицо. Да и они его знали.

Мордовороты же с кирпичными подбородками, по самой последней моде причесанные, с рациями в руках и, наверняка, вооруженные, были Александру Александровичу не только не знакомы, но и неприятны. Чудилась за ними Дикообразцеву некая тень фантастической цитадели. Мрачной и неодолимой.

Оторопевший Дикообразцев не сразу, но вспомнил об алой картонке и продемонстрировал ее мордоворотам.

Этого хватило вполне. И Дикообразцев вошел в низкий холл «Полноводной», где его немедленно подхватил под руку Офиген Бармалеевич Кислючий, первый заместитель головы городской управы. Именно Бармалеич старательнее других мешал исполнительной дирекции фестиваля работать нормально, именно он изводил Дикообразцева таким пристальным вниманием к его работе, что у Александра Александровича при одном упоминании о Кислючем случалась изжога.

Впрочем, от первого замголовы у половины города животы болели.

— Наконец-то! — Бармалеич увлек Дикообразцева в глубь холла, подальше от оживленного пути от двери к лифту и лестнице. — Я тебя заждался!.. Ну рассказывай, как он? что?

Не ожидавший подобной встречи Дикообразцев спросил:

— Кто?

Кислючий вытаращился на него и засопел недовольно:

— Как это кто? Имп, разумеется! Ты ведь с ним на «мерседесе» катался? — Кислючий считал верхом демократизма то, что он обращался ко всем, за исключением самого городского головы, на «ты».

А вы как узнали? — окончательно вывел его из зыбкого равновесия Дикообразцев.

Замголовы аж подпрыгнул. Экая бестолковость!

— Да как же я мог не узнать?! Нам из Москвы, из Кремля, специальный факс прислали о том, что Главный сам назначил этого Импа президентом фестиваля. Пред ставляешь, какое этому значение придается, если таким вопросом занимается глава государства!.. В том же факсе было сказано, что первым делом Имп встретится с тобой и обсудит все детали… Ну я, как факс поступил, так сразу к тебе, сюда, хотел проинструктировать, чтобы ты из американца деньжат побольше выжал. А мне говорят, ты уехал на импортном «мерседесе». С кем уехал, никто не знает. Но что тут, собственно, знать? Все и так ясно.

Поэтому прекрати прикидываться, время для шуток неподходящее, и выкладывай все…

Конечно, рассказывать надо было. Однако — что? Дикообразцев и представить не мог.

Не признаваться же в самом деле, что он не помнил, о чем шла речь во время поездки на лимузине! Забавно…

Ответ проявился у Дикообразцева в голове сам собою. И Александр Александрович заговорил голосом многозначительным и таинственным:

— Если в двух словах, то американец оказался вполне нормальным, я бы даже сказал, вполне нашим мужиком.

Не выпендривается, без гонора и вроде бы с головой.

Все, что его интересовало, мы обсудили, и он остался доволен. Претензий у него к нам никаких. Так, мелкие пожелания. Что касается денег, — Дикообразцев накло нился к замголове, — то он сказал, что готов инвестиро вать столько, сколько нам потребуется. Он, мол, наме рен обосноваться в Твери надолго.

У Кислючего отлегло. Ему стало так хорошо, словно карманы его уже распухли от буржуазных купюр.

— Серьезно? — на всякий случай переспросил он.

— Абсолютно! — заверил Дикообразцев. Он и сам верил всему, что сказал.

Замголовы заозирался, словно кто-то мог подслушать их разговор:

— Ты об этом особо не распространяйся, понял? — Кислючий понизил голос. — Ни-ко-му! Надо как следует обмозговать, куда в первую очередь следует направить его инвестиции. Чтобы не прогадать. С наибольшей пользой для города!

Кислючий задумался… Зарплату руководящим сотрудникам управы поднять надо? Надо. Мебель в кабинетах уже месяц как не меняли? Поменяем. Автопарк управы требует обновления… Да мало ли неотложных дел! Ладно, решим.

Взгляд замголовы вернулся из заоблачных далей к Дикообразцеву:

— Значит, так… Импа этого я пока полностью пору чаю тебе. Выжми из него все, что только сможешь. И помни, жители нашего города смотрят на тебя с наде ждой!.. Ну а уж всей московской братией мы займемся сами.

От недоброго предчувствия Дикообразцеву сделалось кисло:

— Какой еще московской братией?

Дело в том, что никем из имеющих отношение к фестивалю городские власти заниматься не собирались, перепоручив их исполнительной дирекции. Она проводит фестиваль? Вот пусть и крутится! Или, как сформулировал голова городской управы, «пусть управляет всем спектром палитры фестивальных проблем». От минеральной воды на банкеты до приема гостей и участников.

И вдруг Кислючий заявляет, что займется какой-то московской братией. С чего это вдруг? Что за братией?

— Да ты что, Сан Саныч, не в курсе? — не поверил замголовы. — К нам с минуты на минуту нагрянет целая толпа депутатов, министров и еще черт знает кого, а ты, исполнительный директор, не в курсе?

К Дикообразцеву вернулись хладнокровие и спокойствие. Он чувствовал себя так, словно сказанное Кислю-чим новостью для него не было:

— А-а-а, вы про них? Конечно, заниматься такими гостями должна управа.

— Естественно! — Кислючий расправил плечи, как орел расправляет крылья перед тем, как сорвется с обрыва… Ему не нравилось, что Девелиш Имп как бы возвысил Дикообразцева, встретившись в первую очередь с ним. Слишком жирно для Сан Саныча. Но ничего… — Вот я и пошел заниматься ими. А ты двигай фестиваль. До скорого!

И Кислючий заторопился к парадному входу.

Пробурчав несколько не самых ласковых слов в адрес Кислючего, Дикообразцев поднялся к себе в кабинет и расположился за рабочим столом.

Расположился и сам себе не поверил.

Если он правильно помнил, то, направляясь встречать сэра Девелиша Импа, оставил на столе полнейший бардак, кучу неподписанных и необработанных бумаг. Очень важных. А сейчас…

Арифметический порядок на столе волей-неволей наталкивал на мерзкую мысль, что кто-то, пока неустановленный, рылся в его бумагах, хозяйничал здесь без него и до чего дохозяйничался, неизвестно.

А вдруг что-то пропало? А если…

Милицию, надо вызвать милицию! Пусть разберутся, пусть найдут и установят этого пока неизвестного.

Дикообразцев схватился за телефон, но вместо гудка услышал в трубке разудалое пенье цыган, визги скрипок, бренчанье гитар.

Что такое?.. Бред!

Бред не бред, а, пожалуйста, — трубка пела и чуть не плясала.

Александр Александрович не знал, что и делать.

Выручил его Поцелуев, довольный голос которого, перекрывая и цыган, и гитары, и скрипки, ударил в ухо Дикообразцеву из трубки:

— Александр Александрович, дорогой, это я! Узнае те?

Дикообразцев молчал.

— Вы слушаете меня, Александр Александрович? Слушаете?

— Слушаю.

Очень хорошо! Вы бросьте эту затею с милицией. Не надо ее вызывать. И вообще никого вызывать не надо… Это я с вашими бумагами работал. И честное слово, поработал неплохо. Все, что вы не подписали, подписал. Только два счета за работу, которую не сделали, вернул. В коммунхоз и фирме «Фраере». Последняя требовала с исполнительной дирекции двадцать два миллиона за, якобы, марочный массандровский мускат, поставленный ею для фестиваля, хотя на самом деле эта же самая фирма делает сей неведомый виноделам напиток в Рязанской области, в деревне Красные нехристи, по три железнодорожных цистерны в день, а разливает в Химках, в цехе, который арендует у местного завода фосфатных удобрений. А потому запах напитка, который фирма «Фраере» по наивности называет массандровским мускатом, хорошо знаком не виноделам, а крестьянам нечерноземной зоны, которые с помощью химкинских Удобрений загубили не одну сотню и без того не слишком плодородной почвы… В общем, я решил, что «Фраерсу» платить не за что… Кроме того, я подготовил вам списки на банкеты, о которых вы так волновались. Они лежат в красной папке справа от вас. Видите папку? Дикообразцев покосился на папку:

— Вижу.

— Что-то я вас плохо слышу! Александр Александрович! — орал в трубку Поцелуев. — А вы меня как слышите?

— Нормально.

— Вот черт! Ничего не разобрать! — возмущался Поцелуев. — Ладно, я сейчас, минуточку.

И буквально сейчас же дверь из спальни распахнулась как от пинка, в комнату к Дикообразцеву хлынули голоса востроглазых цыганок, сочные звуки скрипок, трепетные аккорды гитар, а следом из спальни появился и Поцелуев. Сияя улыбкой, с телефонной трубкой в руке.

— Так я не расслышал, на месте папка? — как ни в чем не бывало, обратился он к Дикообразцеву и, посмо трев на стол, сам себе и ответил: — Ага, на месте. Очень хорошо!

Дикообразцев пролепетал:

— Нет, с вами сдвинуться можно…

— И прекрасно! — Поцелуев небрежно бросил трубку через плечо, и она исчезла, должно быть, в спальне. Но удара падения ее Дикообразцев не слышал. — Легкая сдвинутость хорошему человеку необходима, как интеллигенту — дыра в кармане. Легкая сдвинутость придает существованию неповторимую остроту, как хорошая аджика жареному мясу. Вы аджику уважаете, Александр Александрович?

Исполнительному директору почему-то стало смешно:

— Вы хотите сказать, что интеллигент при деньгах…

— Все равно что журавль на привязи! — подхватил Поцелуев. — Кстати, вон в той серой папочке слева от вас я собрал копии подписанных документов. Будьте любезны, просмотрите их, пожалуйста. И если что-то не так, я требуемый документик немедленно верну.

Дикообразцев просмотрел копии и ни к чему придраться не смог. Не к чему было придраться, Поцелуев все сделал правильно.

Такая оценка советника по русским делам обрадовала, хотя он и постарался этого не показать.

Развалившись на диване, Поцелуев вроде бы равнодушно пожал плечами и заявил:

— По-другому и быть не могло. Вы меня извините за выражение, но наша фирма веников не вяжет!

Исполнительный директор улыбнулся и посмотрел на часы. Они показывали половину третьего.

— До прибытия теплохода остался час. И у нас есть еще время поразвлечься, — Поцелуев поднялся и потянул за ручку дверь в спальню. — Как вы насчет того, чтобы немного попредаваться безумным страстям, отдаться во власть порока?

— Но у меня столько дел! — взмолился Дикообраз-цев.

Лицо у Поцелуева вытянулось, как у лошади, проглотившей бутерброд с красной икрой:

— Дела? Да что же может быть важнее, чем отдаться пороку?! К тому же, когда я рядом, никаких делу вас нет.

Вставайте, вставайте и смелее за мной!

Он распахнул дверь в спальню, где тут же загалдели цыгане, и понеслась, понеслась за невидимым табором в даль будоражащая душу песня.

— Давай, чавэлы, давай! — закричал в раскрытую дверь Поцелуев. — Пойдемте, Александр Александро вич, пойдемте, — позвал он Дикообразцева. — Кто знает, доведется ли вам еще отдохнуть от души.

Отдохнуть от души?

Дикообразцев не обратил внимания на этот каламбур, он думал о другом. А что если Поцелуев прав? Упустишь вот так однажды возможность, а потом окажется, что была она последней…

Он поднялся и двинулся за Поцелуевым, уже исчезнувшим в спальне.

Бы-ы-ыла не была!

 

ГЛАВА 8

ГЛАВНОЕ ИСКУССТВО ПОЛИТИКА

Дверь спальни за Дикообразцевым захлопнулась, и ленивый щелчок замка ее послужил сигналом для вереницы откормленных автомобилей с правительственными номерами, которая в сопровождении сиренами завывающих, мигалками пышущих милицейских машин на крейсерской скорости протаранила город, устремляясь к «Полноводной», где ее поджидало все перетрусившее местное начальство.

Встречавшие, выстроившись по ранжиру у парадного входа гостиницы, чахоточно улыбались, позорно потели холодным потом, мяли ладошки и смотрели вокруг тусклыми глазами приговоренных к смерти.

Еще бы! Столько высоких гостей из столицы одновременно в город не приезжало никогда.

Тут надо сказать, что вниманием своим овапы, то есть, очень важные персоны, Тверь не баловали. Ни в давние времена, ни в теперешние.

Да это и понятно. Разве разглядишь с московских, высот какой-то там городишко прямо под левым боком у первопрестольной? До него ли, когда голова занята проблемами глобальными? Думая о чаяниях народных, вокруг оглянуться некогда.

Поэтому большинство из овапов через Тверь проезжало, только направляясь из Москвы в Питер и обратно. А тут, как специально, получалось так (причем — каждый раз!), что, выехав из столицы, овапы оказывались в Твери именно в тот момент, когда надо было закусывать после первой, самой вкусной, дорожной рюмки. Сами понимаете, что прерывать этот процесс ни один нормальный человек не будет… Ну а на обратном пути Тверь возникала за окнами в те минуты, когда овапы обычно лишь тяжело просыпались после душного, горячечного сна и думали только о том, как поскорее попра-; вить подорванное накануне здоровье… То есть, опять не до Твери им было. Какая, к чертям собачьим, Тверь, когда в затылке…?!

Нет, разумеется, в последние годы многие из самых заботливых и отчаянных борцов за народовластие и благополучие Отечества нашего в Тверь наведывались. Куда ж от них денешься? Они ведь как блохи, без спрос> лезут… Но заявлялись они все больше поодиночке, в окружении одних помощников да толстопузых телохранителей. Властям особых хлопот не причиняли, хотя некоторые из них и грозились снять кое-кого из местных начальников с работы; ну а горожане в массе своей и вовсе этих визитов не замечали. До них ли, когда надо строить новое процветающее государство?

Вот и получается, что тот невозможный день стал для Твери вроде как светопреставлением, поскольку из откормленных автомобилей с правительственными номерами на тротуар перед гостиницей «Полноводная» ступили ножки большинства самых видных обитателей московского политического Олимпа.

Мамочка родная, и кто только не решил осчастливить фестиваль своим присутствием! Полторы сотни журналистов, примчавшихся на специальных автобусах и теперь загнанные озлобленными милиционерами на чахлую травку газонов вдоль фасада гостиницы, лишь восхищенно матерились, разглядывая прибывающих. Это же полный парад получается! Такое даже в Москве не бывает, потому что быть не может.

Среди журналистов, которым по вредной их привычке все и всегда требуется объяснить, немедленно распространился слух, будто на фестивальный карнавал прибудет и Сам. Но — инкогнито. И что фестиваль вообще задуман как попытка примирить непримиримых и установить какое-никакое, но равновесие, чтобы рвущиеся к власти согласились в предстоящих баталиях хоть на какие-то правила, а не орудовали словно в таиландском боксе. Сколько же можно быть азиатами?

Правда, никто не знал, на какой карнавал — первый или заключительный — прибудет Сам. Но клялись и божились, что обязательно инкогнито. Не хочет, мол, неформальность атмосферы нарушать.

Утверждали также, что где-то в пригороде Твери, в уже два дня как оцепленном домике, разместится весь кабинет министров во главе со своим председателем. Или еще вчера разместился? Черт его знает! Только все это, по словам самых кусачих репортеров, напоминало паническое бегство из Москвы, эвакуацию.

— Уж не хотите ли вы сказать, что… — таращили глаза от таких сравнений наиболее легковерные из жур налистов.

И слышали в ответ настороженное:

— Т-с-с-с!

Но легковерные не успокаивались. Успокоишься от таких заявлений! И они тянули свое:

— Получается, весь фестиваль задуман как…

— Да говорят же вам т-с-с-с! Что же вы, батенька, такой оболдуй! Прямо домоуправ какой-то!

Не знаю, почему кое-кто из московских акул пера равняет оболдуев с домоуправами, пусть это останется на их совести жирным, несмываемым пятном. Но знаю другое.

Если до этих несуразных слухов никакого домика нигде в пригородах Твери никто не оцеплял, то сразу после них — и оцепили, и порядок в нем министерский навели, и соседям в ближайших домах приказали сидеть тихо-тихо, носа на улицу без особой нужды не показывать.

А вскоре в доме появились и постояльцы. Как пауки важные и загадочные…

У нас всегда так: слухи опережают жизнь. И если чего-то нету, но о нем говорят, значит, оно обязательно будет. Пусть даже вопреки и здравому смыслу, и Уголовному Кодексу, и закону земного тяготения. Вот…

Как бы там ни было, но церемония прибытия в «Полноводную» овапов закончилась, и тогда сутулый молодой человек в заношенном сером костюмчике и с позабывшей о существовании горячей воды и мыла каштановой шевелюрой пригласил журналистов в пресс-центр для аккредитации. И повел их за собою в малый зал гостиничного ресторана.

Там, зажатые стенами, расписанными верхневолжскими пейзажами, журналисты были поименно внесены в список и получили пропуска, позволявшие им только входить в гостиницу и посещать конкурсные просмотры фильмов. На все остальные мероприятия им пообещали выдавать специальные пригласительные билеты. Однако сразу же выразили сомнение в том, что таких билетов хватит на всех.

Понятное дело, журналисты полезли на стены и, вполне возможно, забегали бы по потолку, рискуя свалиться оттуда вместе с ветвистыми люстрами чешского стекла, что едва ли пошло бы на пользу как фестивалю, так и самим репортерам.

Но начавший вскипать бунт пресек свом появлением, кто бы вы думали? Естественно, Сизигмунд Чигиз! Можно сказать, приятель Анечки Измородиной.

Понятия не имею, каким образом он оказался в гостинице, когда теплоход, где Чигиз совсем недавно так мило беседовал с Анечкой, к тому моменту лишь миновал поселок Эммаус (есть такой на подъезде к Твери!) и намеревался причалить к речному вокзалу где-то минут через сорок.

Ну да не в том суть!.. В малом зале ресторана, названном пресс-центром, Чигиз появился? Появился. Что же еще нам от него надо?

Нам с вами, дорогие читатели, возможно, ничего от него и не надо, но журналистам-то сразу же захотелось узнать, во-первых, что это за гусь лысый да еще в желто-зелено-коричнево-клетчатом костюме образовался за столом, рядом с затасканным молодым человеком, во-вторых, почему лысый так снисходительно всем им усмехается, будто знает страшную военную тайну, но ни за что не выдаст, а в-третьих, как понимать его раскатистое «Стоп себе, думаю!», которым он перекрыл все остальные голоса, бившиеся с негодованием о дивные верхневолжские пейзажи на стенах.

Ну а Чигиз, дождавшись, когда зал попритихнет, рассказал о том, что президентом фестиваля стал сэр Деве-лиш Имп, представлять которого журналистам, пишущим о кино, необходимости нет, и что сэр Девелиш Имп предполагает патронировать все последующие фестивали российских киноактеров…

Эти слова вызвали ропот недоумения и даже недовольства. Как же так, фестиваль российских киноактеров будет финансировать американец? Выходит, он купил фестиваль на корню?

Чигиз, улыбаясь все так же снисходительно, объяснил, что сэр Девелиш Имп фестиваль не купил и покупать не собирается. Но считает необходимым оказать помощь российским актерам, которым, по его мнению, равных в мире нет.

Далее Чигиз сообщил, что на нынешнем фестивале будет четыре основных события. Прежде всего это сегодняшнее его открытие в драмтеатре, которое затем перейдет в карнавал на центральных улицах города… Завтра, в субботу, во Дворце кино состоится актерское шоу, суть которого он огласить пока не может. А вечером, в субботу же, в цирке пройдет политическое представление под названием «Я есть…». Принять в нем участие приглашены все прибывшие в Тверь политики…

И наконец, в воскресенье состоится торжественное закрытие фестиваля с провозглашением лучших актеров года. После чего во все том же драмтеатре, в полночь, грянет Бал лицедейства, который плохо информированные граждане, должно быть, и окрестили вторым карнавалом. Но это, — заверил всех Чигиз, — будет нечто более грандиозное, чем любой карнавал.

Что же касается слухов о прибытии в Тверь да еще инкогнито Самого, то додуматься до такого могли исключительно люди с нездоровой фантазией! Впрочем… все может быть. Все может быть, господа, если за дело берется сэр Девелиш Имп.

Да и посудите сами, разумно ли было бы пропустит такой праздник? Разумно ли не воспользоваться такой замечательной возможностью для?..

Снисходительная усмешка Чигиза соскользнула в лукавую, и сообразительные слушатели его, уже очарованные обаянием здоровяка в клетчатом, однозначно решили, что Сам на фестиваль прибудет.

— И вот еще что!..

Чигизу снова пришлось повысить голос, чтобы загомонившие журналисты обернулись к нему… Как уполномоченный сэром Девелишем Импом координатор программы, Чигиз заявил, что пропуск «ПРЕССА», который только что получили аккредитованные журналисты, дает право посещения всех без исключения мероприятий и объектов фестиваля, включая заседания жюри и банкеты. По предъявлению этого же пропуска представителей прессы будут бесплатно… (Чигиз оборвал себя, зал утонул в настороженной, недоверчивой тишине)… обслуживать во всех ресторанах и барах фестиваля. Таково распоряжение сэра Девелиша Импа!:

Ой-ё-ёй, что случилось с аккредитованными после этих слов… Вам еще не доводилось наблюдать, как ликует племя изголодавшихся африканских каннибалов, отловив двух американских туристов? Тогда попытайтесь представить… Слопав всех соседей в округе и не подавившись даже двумя своими наидряхлейшими старухами, племя вторую неделю кое-как перебивается с омерзительных бананов на тошнотворные ананасы. Сил уже нет ни с боку на бок перевернуться, ни в небо смотреть. Друг на друга коситься начинают. И тут… Разведчики приволакивают на стоянку двух америкашек! Толстеньких, пухленьких, аппетитненьких, с кожею сметанной белизны, которая так быстро подрумянивается на костре!.. Бедолаги опрометчиво отошли от автобуса слишком далеко да не в ту сторону, куда повели остальных поглядеть на живых львов. Их-то разведчики и повязали. Рты заткнули какой-то мерзостью, руки — ноги связали лохматыми веревками. И как только до стоянки целыми донесли? Как ничего не откусили?

Теперь представляете, что началось с племенем? Ведь в каждом янки килограммов по сто! Да ухоженного, чистейшего, на витаминах взращенного мясца. Без химии всякой. Ой-ё-ёй!

Вот такое же ликование воцарило и в малом зале ресторана гостиницы «Полноводная» вслед за сообщением о неожиданной щедрости сэра Девелиша Импа.

А два самых прытких и нетерпеливых хлопца из замечательного журнала «Трезвость и честность» незамедлительно, но стараясь внимания к себе не привлекать, шмыгнули за дверь и — бегом в большой зал ресторана. Естественно, чтобы проверить, действительно ли их пропуска столь всемогущи.

И напроверялись. Да так, что вызванные метрдотелем сержанты Нещадный, Ступенька и Хворьперекатный только при помощи элегантных электрошоковых дубинок смогли доходчиво объяснить сотрудникам «Трезвости и честности», как им выйти из ресторана.

Пока журналистская братия предавалась восторгам и славословила сэра Девелиша Импа, Чигиз благополучно и незаметно из-за стола руководителя пресс-центра исчез. Совершенно таким же таинственным образом, как и появился за ним.

Но это никого из счастливых обладателей волшебных пропусков не заинтересовало. Их волновало другое.

Забыв о желто-коричнево-зелено-клетчатом уполномоченном координаторе программы, мастера слова, пера и микрофона последовали за своими собратьями из «Трезвости и честности», развеяв тем самым розовые надежды официантов ресторана побездельничать, пока гости и участники фестиваля устраиваются в номерах.

Впрочем, ресторан магнитил не только падких до соблазнов репортеров и журнальных обозревателей. К тому моменту,» когда в его большой зал хлынула толпа из пресс-центра, в противоположных углах этого помещения расположились две группки овапов.

Главным в одной из них, захватившей три столика и два просторных окна с видом на речку с названием Тьма-ка, был хлипкий телосложением, но поражавший всех темпераментом Прохор Валерьянович Шляпа, сопредседатель партии народного целомудрия.

Вторая же группа, оккупировавшая угол поближе к барной стойке, кучковалась вокруг Самуила Ревазовича Грозного, лидера общественно-политического движения «Назад, чтобы вперед!».

Крепкий и статный, с военною выправкой, Грозный до слез умилял перезревших дам своими всегда идеально уложенными кудрями. Которыми мог он, однако, так непреклонно тряхнуть, что у половины парламента зуб на зуб не попадал.

Вторгшиеся в зал журналисты хотя и намеревались в основном поэкспериментировать с пропусками, быстренько поняли, что могут спровоцировать очередную баталию между Шляпой и Грозным, которые не просто проповедовали абсолютно противоположные политические взгляды, но и люто один другого ненавидели.

Грозный в открытую называл Шляпу наймитом западного капитала и обвинял его в том, что именно он, Шляпа, дорвавшись до кресла председателя кабинета министров, низверг страну в хаос и беспредел. За что, вне сомнений, ответит по всей строгости наших законов, когда он, Грозный, придет к власти.

В свою очередь Шляпа вполне интеллигентно величал своего оппонента пиплятью, что будто бы по-французски означает «болтун», и утверждал, что как раз такие вот грозные и есть те самые палки, которые прошлое вставляет в колеса реформам.

Прохор Валерьянович и Самуил Ревазович терпеть не могли друг друга до такой степени, что если один из них обедал в парламентской столовой, то другой в нее уже не входил. И наоборот.

Поэтому многие из журналистов, застав закадычных недругов в одном зале ресторана, сначала не поверили своим глазам и чуть было не перекрестились, а потом, коньячок отпробовав, рыбешечкой красненькой закусив, пошептавшись, решили порадовать себя очередным скандалом, а возможно и рукопашной. Поскольку все зиали, что Шляпа безрассудно горяч, а Грозный настырен и уперт.

Вот Паша Охламович из газеты «Нах Москау» и подал реплику. Да погромче, чтобы ее расслышали и за столиками с видом на Тьмаку, и сидевшие поближе к барной стойке:

— Ну до чего страну довели! У красной икры вкус пропал абсолютно, да и пахнет она теперь пометом.

Самые проворные из пашиных коллег поторопились включить диктофоны и телекамеры, приготовили фотографические аппараты.

Вилки с ножами перестали скрести тарелки, прекратилось бульканье по фужерам и рюмкам.

Все думали, что первым откликнется Грозный, всегда обличавший всяческие привилегии, а потому ругавший красную икру. А поскольку он считал себя большим знатоком сельского хозяйства, то любил поговорить о помете, удобрениях и яловых коровах.

Однако раньше Грозного в игру на этот раз вступил Шляпа:

— А вы, милостивый государь, икру-то ложками не потребляйте, — посоветовал он Охламовичу, — да руки перед тем, как сесть за стол, мойте. Тогда пометом вонять и не будет!

— Не лишним будет и физиономию вам всполоснуть. Она у вас от большого ума слишком уж чумазая, — в свою очередь съязвил Грозный, и его опричники опохмеленно загоготали.

В лагере журналистов воцарила растерянность… Шляпа и Грозный не тянут в разные стороны? Не бросаются друг на друга? Вроде как поддерживают друг друга?

И растерянность эта переросла чуть ли не в панику, когда Грозный через весь зал обратился к Шляпе следующим образом:

— Уважаемый Прохор Валерьянович, как вы отнесетесь к предложению сгонять партейку-другую в шахма тишки? Или вы преферанс предпочитаете? Так можно и в преферанс!

Все находившиеся в зале услышали, как раздраженно жужжит, толкаясь в оконное стекло, невыспавшаяся муха. И все слушали ее секунд тридцать, пока Шляпа не допил сок и не ответил:

— А что? Заманчивое предложение! С вами, уважаемый Самуил Ревазович, я согласен хоть в домино посту чать… Только где и когда?

Грозный поднялся:

— Зачем откладывать? Пойдемте прямо сейчас!

Ну хотя бы ко мне в номер. Там и воздух посвежее.

А то здесь, с приходом этих господ, завоняло нестерпимо.

Шляпа выбежал из-за стола и устремился навстречу направлявшемуся к нему походкой большого начальника Грозному.

— Пойдемте, потом будет не до шахмат, — Грозный; жестом предложил Шляпе следовать впереди.

И они, улыбаясь, не отмахиваясь от повскакивавших телеоператоров и фотографов, бок о бок, поскольку предложение идти первым Шляпа не принял, двинулись к двери, уводившей из ресторана в коридоры гостиницы.

Паша Охламович безжалостно кусал губы, силясь понять, что бы все это значило. А его соседка по столику Ангелина Тютюк, работавшая на четыре зарубежных радиостанции и еженедельник «Анаконда», зашептала в прижатый к чувственным губам диктофончик:

— Похоже, фестиваль в Твери преподнес первую настоящую сенсацию. Прохор Шляпа и Самуил Грозный впервые публично пожали руки и по обоюдному согла сию направились в апартаменты Грозного играть в доми но. То есть подтвердились предположения о том, что фестиваль задуман для того, чтобы политические лидеры смогли найти общие интересы и навести мосты между своими позициями. К чему это может привести, чем обернется для страны, для рядовых граждан, пред сказать не возьмется никто…

Что тут можно сказать? Да ничего приятного для чувственногубой Ангелины Тютюк! Как и всегда с выводом она поторопилась. Опять подвела склонность к драматизации.

Ну не знаешь, что писать, так не пиши ничего. А то, понимаете ли, «предсказать не возьмется никто».

Глупости! Не бывает такого, чтобы никто-никто да не знал, чем происходящее завершится и обернется, Поскольку всегда есть тот, кто знает, зачем оно происходит.

И если вам он, знающий все, неизвестен, то самое разумное — посыпать голову пеплом от сигареты «Прима», сжевать свой диктофон, а потом заклеить губы «Орбитой» без сахара. Сахар таким, как вы, неположен.

Впрочем, довольно! Девушек с губами, созданными для жаркой любви, у нас предостаточно. Как и девушек, склонных драматизировать и проходящий мимо троллейбус. Что от них требовать?

Вот и от журналистов, заполучивших пропуска на бесплатное обслуживание в ресторане, требовать какой-то работы тоже грешно.

Поэтому таким неуверенным выглядел немытоголо-вый руководитель пресс-центра, войдя в ресторан, чтобы пригласить журналистов в автобусы, которые должны были доставить их на Речной вокзал к прибытию теплохода «Отчизна».

До прибытия теплохода оставались считанные минуты, но на обращение руководителя пресс-центра поначалу не отозвался вообще никто. И он, бедный, совсем было увял, однако, на выручку ему пришла все та же Ангелина Тютюк, вспомнившая, что в «Анаконду» репортаж с прибытия теплохода необходим. Она-то и увлекла за собою в автобусы еще с десяток коллег…

 

ГЛАВА 9

ВОТ И ОНИ, ДОЛГОЖДАННЫЕ!

Знаете ли вы, дорогие читатели, что есть власть? Знаете? Прекрасно! Тогда будьте любезны, объясните и мне, бестолковому…

Нет, оно, возможно, и так. Возможно, с философской точки зрения вы и правы, и скороговоркой отрапортованная формулировка ваша, возможно, безукоризненна. Но…

Но я вам скажу другое. Я вам скажу, что власть есть кайф. И кайф, прошу заметить, неописуемый!

Так, во всяком случае, определил для себя Яков Заваркин, а уж ему ли не знать? Ему, вдохновителю, организатору и, само собой, председателю Всероссийского братства киноактеров!

Пять лет как неудержимый в порывах Заваркин создал братство, и пять этих лет превратились для него в сплошной неописуемый кайф.

Вообще-то Заваркин тоже был актером и когда-то весьма неплохим. Он и сейчас мелькал еще на задних планах в эпизодических ролях, тем самым не позволяя зрителям забыть себя окончательно.

И все же нашел себя Яков Степанович именно на посту председателя. Ни одна роль, даже та — неуловимого шпиона, выкравшего у американцев секрет неломающихся швейных иголок, не доставляла ему Такого кайфа, как роль требовательного, но справедливого, делового и энергичного, доступного каждому, однако, вхожего в самые высшие сферы председателя.

Как он умел командовать актерами народными заслуженными, популярными и наикапризнейшими! Как ловко, поистине виртуозно вплетал их в интриги, запутывал и подчинял!

Проделывал же все это Заваркин совсем не потому что от природы был интриганом, сатрапом и карьеристом, нет! От природы Заваркин таким не был. Но роль председателя дала ему власть, власть подарила неописуемый кайф, ну а кто же от кайфа откажется добровольно? Уж только не Заваркин.

Вот и в день прибытия теплохода в Тверь председатель братства парил на седьмом небе. Он распределял, перераспределял и переперераспределял очередность выхода участников фестиваля с теплохода на причал и порядок их шествия сквозь толпу восхищенных встречающих.

Надо ли говорить, что каждый из актеров, которым предстояло спуститься на берег с теплохода и торжественным парадом пройти через толпу ликующих поклонников, мечтал оказаться в первых шеренгах? Не надо этого говорить. Это и так понятно всем.

Заваркин же поставил дело так, что именно и только от него зависело, кто за кем в этом параде пойдет.

Формально порядок спуска на берег определял совет братства. Но состоял совет из людей, естественно, безропотно подчинявшихся Заваркину.

В итоге в тот день в каюту председателя братства один за другим, а некоторые и по несколько раз, наведывались кумиры миллионов кинозрителей лишь для того, якобы, чтобы справиться о самочувствии Якова Степановича, о его настроении… А между делом и вроде как без интереса, равнодушно так поинтересоваться, составлен ли список, и кто там у нас в первых рядах… Да? Ну все правильно. Эти заслужили… А… я-то каким по счету схожу?.. Странно…

Заваркин хмурился, говорил, что, должно быть, недосмотрели его помощники. Ну ничего, все в наших силах, все поправимо, он еще раз проконсультируется…

А за обедом Заваркин вдруг объявил, что никакой список вывешиваться предварительно не будет, что когда теплоход причалит, и наступит время сходить на берег, его помощники станут зачитывать имена, и названные ими будут выходить на трап.

После этого председатель как испарился. Будто бы для решения каких-то неотложных проблем, И никто не скажет, сколько таблеток валидола и папаверина употребили члены братства, лишившись аппетита после его неожиданного объявления.

Вернулся из неизвестности он только минут за десять до пришвартовывания, когда расфранченные актеры и актрисы уже забили вторую палубу справа по борту, когда хлещущий из репродукторов на пристани марш заглушал и умиленное ворчанье тысяч встречающих, и разговоры на теплоходе, а следовательно Заваркин с трудом понимал, о чем спрашивали его возмущенные коллеги, а спрашивавшие с еще большим трудом понимали смысл ответов своего председателя.

Встречающих же собралось невиданное количество. Но что примечательно, большинство из них в течение всего дня как-то не намеревалось приходить к Речному вокзалу, не помышляло покупать цветы и страдать в этой давке.

Однако — пришло, купило, страдало!

Когда же актеры в последовательности, определенной Заваркинъш, зашагали по трапу, а затем и по проходу, освобожденному для них взмыленными милиционерами, и большинство непомышлявших, и меньшинство жаждавших взвыли от радости.

На головы и к ногам актеров полетели цветы. Особенно слабонервные из встречавших теряли сознание, но догадаться об этом было непросто, потому что толпа оказалась плотной настолько, что упасть в ней и при желании не смог бы никто.

Встречавшие наводнили не только всю пристань, но и улицу от Речного вокзала к мосту через Волгу, затопили сам мост и набережную, по которой прибывшие прошествовали, спустившись с моста, к Дому кино.

У скольких наимоднючих сумочек слепая в восторге толпа выдрала ремешки и ручки! Сколько дорогущих туфель было раздавлено всмятку!

Ну да и Бог с ним со всем! Что значат изуродованные, пусть и французские туфли да кастрированные сумочки, безвозвратно утерянные кошельки и платочки рядом с невероятной возможностью поглядеть на кумиров живьем? Бог с ним со всем!..

На площади же перед Домом кино, на сооружавшемся Два дня помосте, разумеется, красном, ибо строители, его возводившие, в иной цвет помосты красить простонапросто не могли… Так вот, на площади, на красном помосте, который задуман был вообще-то синим, но строители, его возводившие, как вы уже знаете… И — я повторяю — стоя на красном, а не на синем помосте, героев торжественного парада встречало и местное начальство, и начальство Всея Руси.

Шум какой тут поднялся-я-я… Если позволите, то я скажу, что поднялся рев.

Именно — рев… Впрочем, и так получается не совсем точно. Ибо поднялся РЕ-Е-Е-ЕВ!

Он стал кульминацией праздника. Потом пошли поцелуи, речи, надломленная хлеб-соль, художественная самодеятельность, артисты которой так разволновались, что чаще ошибались, чем правильно выполняли танцевальные па, не в тональность тянули песни, забывали в стихах целые строки, тем самым почти доведя до инфаркта местного поэта Столяркина, те стихи сочинившего. Хорошо, что жена его, Марьантонна, носит с собой постоянно термосочек с зубровкой, которую тут же и плеснула в крышечку термосочка. Как кофе… Пей, родимый, и не бледней…

Ну а дальше и вовсе наступила развязка: начальство нырнуло в охраняемые плотным кордоном спецназовцев двери Дома кино, актеров провели сквозь оцепление к автобусам, в которых они и направились к гостинице «Полноводная» на открытие профессионального клуба.

Толпы встречавших быстренько-быстренько рассосались, вспомнив о неотложных делах и заботах. Но — довольные и хмельные.

Так что почти никто и не видел, как чуть позже, когд; толпы зрителей совсем расползлись, на опустевшую площадь у Дома кино вырулил черный, как ночи Аравии, не сусветных параметров лимузин с затемненными окнами, как у задней дверцы этого лимузина тут же возник желто-зелено-коричнево-клетчатый Сизигмунд Чигиз.

В полупоклоне он замер пред приоткрывшейся дверцей и улыбнулся лишь после того, как из мрака машины завораживающий бас процедил:

— Мне все понравилось, Сизигмунд. Вы не напрасно потратили время. Только… Позаботьтесь о поэте Сто-ляркине. Боюсь, у него и действительно прихватило сердечко. А жена его, дура, думает только о его гонорарах и машине, которую когда-нибудь на них купит. И ведь кто-то действительно платит за такие стихи! Хотя, по уму, приплачивать надо их читателям… Но все равно, позаботьтесь о нем!

Сизигмунд расторопно кивнул, но с улыбкою озабоченной.

Дверца лимузина бесшумно закрылась, и он… нет, он не умчался, не укатил и не унесся.

Он расплылся бесследно. Как облако сигаретного дыма.

Один из спецназовцев, позевывавших у ненужных теперь никому стеклянных дверей Дома кино, так со сведенным зевотою ртом и замер.

Лимузин… эта-а-а… куда ж он делся?

Хорошо, что спецназовец был когда-то безоговорочным комсомольцем и, соответственно, конченным материалистом. Иначе такое мог бы подумать… А на кой ляд такое спецназовцу?

На пропавшего сразу же за лимузином Чигиза спецназовец внимания не обратил.

Ну а Чигиз через минуту после исчезновения с площади у Дома кино образовался в холле гостиницы «Полноводная» и прохаживался по нему, одаривая всех, кто ему попадался, лучезарной улыбкой.

И надо сказать, что попадались ему многие знаменитости, маявшиеся в холле, ожидая, когда их пригласят в ресторан, большой зал которого и был провозглашен профессиональным клубом киноактеров, то есть, говоря коротко, ПРОКом.

Профессиональные клубы организуются на всех кинофестивалях и считаются их неотъемлемой составляющей. Однако в действительности ПРОК — это совсем не то, что могут подумать люди, от фестивалей и кинематографа отделенные непробиваемой тканью экрана.

В действительности в ПРОКах не ведутся заумные и жизненно необходимые для развития кинематографа споры, больные вопросы профессии не обсуждаются, и опытом своим никто не делится. Хотя все это и записано в официальном положении о ПРОКах.

Но в натуре участники фестиваля в ПРОКи приходят обычно вечером, а чаще — поздно вечером, после просмотров конкурсных фильмов, встреч со зрителями и концертов. Приходят для того, чтобы, как говорит подрастающее поколение, оттянуться: послушать музыку, поболтать ни о чем с друзьями-коллегами, выпить с ними стаканчик-другой минералки, лимонадику, чашечку кофе. Да-да, выпить и минералки, и лимонадику, и кофе. Тоже.

Вот из-за этого «тоже» у многих завсегдатаев ПРОКов по утрам частенько с головой не в порядке, настроенье ни к черту, а желание давит только одно.

Но потом все зато вспоминают о ПРОКе, как правило, с умилением!..

Знаменитости, нетерпеливо прогуливавшиеся по холлу, раскланивались с Чигизом охотно и так, словно каждый из них приходился ему племянником, которому уже завещана вилла у моря.

Все знали, хотя непонятно откуда, что он уполномочен координировать программу фестиваля лишь временно, а вообще-то занимает у сэра Девелиша Импа пост главного продюсера, специализирующегося на открытии звезд. На Западе.

А потому с ним подобострастно раскланивались, у него интересовались, когда же появится сам сэр Девелиш Имп, каковы его планы в России, и не согласится ли господин Чигиз присоединится к их столику в ПРОКе.

Сизигмунд никому не отказывал, но никого и не обольщал.

Ах как вежлив он был и обходителен! С каким почтением целовал дамам ручки и как внимательно выслушивал их кавалеров!

Всех покорил окончательно. Всех обнадежил.

И только Анечку Измородину вниманием обходил, будто ее в холле не было. Впрочем Анечка и без него не скучала. Как и всегда, ее обступили поклонники, вздыхатели и соблазнители. На этот раз предводительствуемые Алексеем Обуловым.

Беднягу безропотного и безобидного Феликса Гуева от Анечки оттеснили. И он стоял совершенно потерянным. Остальные же распустили все самые яркие перья и пели сиренами, сыпали шутками и намеками, перебивая друг друга.

Анечка улыбалась бесцветно, кивала, смеялась, но не слушала.

Сложно сказать почему, но с первого взгляда на незамечающего ее Чигиза она поняла, что сегодня… сегодня случится еще что-то. И это что-то будет для нее по-настоящему важным.

Поэтому Анечка то и дело оглядывала холл с несмелой надеждой, с отчаянием в глазах.

Что, ну что же случится?!

И один из таких ее взглядов обжегся о лицо человека, показавшегося ей знаком. Знакомым странно.

Анечка совершенно точно могла сказать, что ни в одном из фильмов этого человека не видела, что вообще не знала такого актера. Так же точно помнила она, что не встречала его и на других фестивалях, на киностудиях, в московском Доме кино.

Лицо исчезло в толпе знаменитостей неожиданно, как неожиданно из него и возникло.

Кто же это? Почему ей так стало страшно? Где и когда она видела раньше эти усы, эту аккуратную бороду, этот изогнутый шрам на левой щеке? Шрам от скользящего удара мечом. И если бы не удалось уклониться в самый последний момент, этот удар мог бы сорвать голову с плеч. Хлынула б кровь, и Стани…

Станий-младший! Вот кто это был!

Он? Здесь?

И Анечка снова услышала придавленный шум базара, находившегося в двух кварталах от ее дома в Ершалаиме, услышала сладкий запах роз, брошенных Станием на ковер перед ней, и услышала голос самого Стания, сорванный командами голос, сухой и горячий, как ветер пустыни:

— Ты будешь только моей! — голос звучал и резко, и властно, и страшно, но уверенности в нем не было. — Только моей и ничьей более! А если не будешь моей, то я убью тебя. Найду и убью, где бы ты ни скрывалась… И каждого, кто попробует встать на моем пути, тоже убью… Подумай!

И Станий-младший убил Лизания. Чуть заикавшегося, милого юношу, сочинителя никудышных стихов. Такого же безропотного и безобидного, как Феликс Гуев.

Убил после того, как случайно обнаружил его стихи со словами: «Ты — моя. Так повелело Небо. Нас никто не сможет разлучить…»

Наемные убийцы, которых никто, конечно, толком не искал, вонзили нож Лизанию под левую лопатку прямо у ворот дома Анны. Вечером, когда он спешил к ней, чтобы услышать очередное насмешливое «нет».

Ты — моя. Так повелело Небо. Нас никто не сможет разлучить. Никогда таким еще я не был. Никогда таким уже не быть.

Не быть, не быть…

— Пожалей других! Я ведь убью каждого, кому ты хоть раз улыбнешься…

Лицо со шрамом исчезло в толпе. Лицо Анечки посерело.

— Душно, да? Душно? Воды принести? — первым эту перемену заметил Обулов.

Анечка закрыла глаза:

— Не надо. Сейчас пройдет.

Тут всех как раз пригласили в ресторан, где и началось братание актеров с московскими начальниками и депутатами. Да какое шумное!.. Можно было подумать, что многие из братавшихся не были между собой давным-давно знакомы. Поцелуи, объятия, похлопывания по плечу. А комплименты!..

Заволновалось в бокалах шампанское, заплескалась в рюмочках водочка. Тосты пошли и чоканье. То есть, все как и положено у людей, измученных желанием всесторонне обсудить профессиональные проблемы.

Не сразу, нет, не с первой попытки удалось Заваркину, стоявшему на сцене у микрофона, добиться, чтобы на него обратили внимание, и чтобы в зале наступило хотя бы подобие тишины.

Но удалось…

И тогда из динамиков в зал полился вишневый сироп благодарностей и правительству, и народным избранникам за поддержку братства, нежности в адрес любимых спонсоров, не бросающих на произвол наше кино. Были представлены все политические знаменитости, почтившие ПРОК своим высоким вниманьем, вызваны на сцену и получили из рук Кольц-Шацкой по букету цветов меценаты.

Одним из них, меценатов, оказался спортивного телосложения человек с теми самыми усами и бородой, с изогнутым шрамом на левой щеке.

— Виссарион Станиев! Прошу любить и жаловать!

Генеральный директор концерна «Каюк»! — отрекомен довал его Заваркин. — Эта фирма взяла на себя все наши транспортные расходы. И те, которые уже были, и те, которые только будут, и любые, какие вы только смо жете придумать. Не так ли?

Станий-мла… Простите, Виссарион Станиев, внимавший Заваркину с невозмутимым лицом, от вопроса чуть вздрогнул, словно думал совсем о другом, и сорванным голосом произнес:

— Без сомнений!.. Отправим любого из вас, куда он только захочет… А особенно нетерпеливых отправим и без их согласия.

Зал одобрительно рассмеялся.

— А вот прямо завтра можете отправить меня ну… скажем, в Австралию? — раздался голос из дальнего конца зала.

Виссарион усмехнулся:

— Мы-то отправить вас сможем. Но боюсь, что в вашем завтрашнем состоянии, господин Хлыщев, вам будет лучше в буфете, а не в Австралии…

Как он Хлыщева? Нет, этому Виссариону пальца в рот не клади… Молодец!

И зал проводил Станиева со сцены аплодисментами.

Все это время сидевшие за столом с Анечкой смотрели на сцену, а потому и не видели, как Анечка побледнела при появлении Станиева на эстраде, как едва не раздавила фужер, напрягшимися пальчиками…

Он? Или просто похож?

Если он, то как это возможно, и что будет теперь?

Если он, то ей надо сейчас же отсюда уехать — с фестиваля, из города… В Москву?

«Найду и убью, где бы ты ни скрывалась!..»

Проходя мимо их столика, Виссарион взглянул на Анечку, она намеренно ловила его глаза, чтобы понять все сразу, и поймала. Но глаза Виссариона, встретившись с ее глазами, не выразили ничего.

Однако Виссарион у столика их остановился, поклонился и с невозмутимым лицом сказал:

— Госпожа Измородина! Анна Павловна! Разрешите признаться, что я ваш давний и страстный поклонник.

Очень давний. И что безумно счастлив увидеть вас так близко. Позвольте поцеловать руку?

И не ожидая, пока Анечка руку ему подаст, Виссарион ее руку взял сам и припал к ней сухими, горячими губами.

— Какой вы нетерпеливый, однако! Так ведь ладонь можно и откусить, — сострил Обулов, расположившийся справа от Анечки.

Но Станиев внимания на него не обратил.

Отпустив руку и выпрямившись, глядя Анечке прямо в глаза, он слегка улыбнулся:

— Вы самая красивая из всех женщин, которых я когда-либо видел. Но в данный момент я могу выразить свое признание и уважение к вам только одним…

Виссарион рассыпал на паркете перед Анечкой весь букет, который на сцене вручила ему Кольц-Шацкая. Вокруг заохали и зааплодировали.

— Ах, как трогательно!

— Настоящий рыцарь!

— Это любовь, Анечка, это любовь! — послышалось из-за соседних столиков.

На полу перед Анечкой обреченно лежали розы. И пахли сладко.

Анечка смотрела на розы, и под ними ей виделся ковер со знакомым рисунком. И чувствовала она себя такой же обреченной.

Разделавшись со спонсорами и начальниками, гостями и депутатами, Заваркин похлопал в ладоши, возвращая к себе ослабшее внимание публики, и сказал:

— Ну а теперь, дорогие друзья, разрешите предста вить вам человека, который уже проделал титаническую работу для того, чтобы всем нам здесь, в Твери, было бы хорошо. Это Александр Александрович Дикообразцев, исполнительный директор фестиваля. Прошу любить и жаловать!

Дикообразцев вышел на сцену в шелковой белой рубашке с незакатанными, несмотря на жару, рукавами, в модных льняных бежевых брюках и белых же туфлях. То есть выглядел настоящим модником.

Да, выглядел он манекенщиком из последнего номера популярного журнала «Мура». Но это не помешало Анечке тут же узнать его. И засветиться волненьем, смутившись от радости.

Он!.. Боже мой, Боже мой — он!

Это не мог быть никто другой, только… Значит правильно, не напрасно, не глупо она все это время верила в то, что он не погиб, что их тогда обманули, и тот, казненный на перевернутом кресте, был кем-то другим!

Ей захотелось вскочить, броситься к нему, расспросить обо всем.

Да, ей необходимо увидеться с ним с глазу на глаз. Обязательно надо… поговорить? Нет! Ну что значит пустое «поговорить»? Ей надо упасть перед ним на колени, обнять его ноги, высказать ему все, все, все.

Но как это сделать? Где?

— Не торопите событья, — прошептал Анечке на ухо вкрадчивый голос.

Анечка сразу же поняла, что это был голос Чигиза.

— Все должно случаться тогда, когда случаться должно, — продолжал продюсер.

И Анечка не стала с ним спорить, не возразила. Раз Чигиз говорит… Даже сердце ее не засопротивлялось.

Чигизу и сердце ее почему-то верило.

Если этот… Дикообразцев? Да, Дикообразцев, если он — исполнительный директор фестиваля, то встретиться с ним никакого труда не составит. И можно прямо сейчас к нему не бросаться.

Анечка успокоилась, на душе у нее стало тепло и солнечно.

Он — здесь, он жив. Что еще нужно?

И тут откуда-то сзади словно бы потянуло злым ветром…

Оглянувшись, Анечка безошибочно отыскала средь множества лиц лицо Виссариона Станиева.

Он смотрел на ослепленного прожекторами Дикообразцева, отвечавшего на шуточки председателя братства. И с такого ненавистью смотрел, что было ясно, этого человека Станиев убьет с удовольствием, с особой жестокостью. Убьет непременно.

Всех удивив, непроизвольно, не осознавая, что она делает, Анечка поднялась, сделала несколько трудных шагов и встала на пути взгляда Станиева, заслонила Дикообразцева, который ничего со сцены не видел и ни о чем не подозревал.

— Не смей… — так тихо прошептала Анечка, что никто ее слов не разобрал. И потом очевидцы случившегося долго спорили, что же она сказала. То ли «не пей», то ли «ты мой», то ли «пойдем».

Станиев расслышал и понял все.

Медленно покачав головой, Виссарион улыбнулся одними губами, издевательски. И еще тише, чем Анечка, проговорил:

— Убью.

 

ГЛАВА 10

ПРАЗДНИК БЕЗ КУРАЖА — НЕ ПРАЗДНИК

Как верно подметила Ангелина Тютюк, перемирие между Шляпой и Грозным стало настоящей и неприятно озадачившей многих сенсацией.

Во всяком случае публика, втекавшая в фойе драмте-атра на церемонию открытия фестиваля и состоявшая в основном из московских да местных политиков, начальников и журналистов, только об этом перемирии и говорила, строя самые невероятные и противоречивые догадки о том, к чему оно может привести. О фестивале и его открытии не вспоминали. Но и о случившемся предпочитали рассуждать вполголоса, словно чего-то опасаясь.

И первым, кто высказался во всеуслышание, стал, естественно, Брык, который явился в театр раньше Худобина, иначе первым стал бы тот.

Итак, войдя в фойе в сопровождении многочисленной свиты, оглядевшись и догадавшись по напряженном молчанию, чего от него ждут, Брык, будто бы обращаясь к своему пресс-секретарю, громко и решительно изрек:

— Наших политических противников не спасут никакие поспешные союзы и дегенеративные мезальянсы. Их место — на панели! Но и там их услугами воспользуются только беспринципные ублюдки, которые понимают демократию как возможность безнаказанно торговать убеждениями. Но россияне не дураки. Они прекрасно понимают, что не каждую шляпу следует надевать себе на голову и что даже самый грозный пес боится плетки. А уж плетка у нас всегда наготове!

С гневным лицом, словно его не порадовал шум, который вызвало среди журналистов заявление о плетке, Брык двинулся по лестнице на второй этаж к еще закрытому входу в зрительный зал.

А журналисты снова схватились за блокноты и ручки, включили диктофоны, потому что в холл стремительно вошел Худобин. Весь из себя напомаженный, расприче-санный, наглаженный и при попугаистом галстуке.

Оглядевшись, Худобин прямиком направился к лестнице, по которой за минуту до него поднялся Брык. И уже занося ногу на первую из ступенек, ни на кого не глядя, выдал:

— Бойтесь данайцев, предлагающих дружбу! Ибо ни один вчерашний друг, став врагом, не нагадит так, как вчерашний враг, набившись в друзья. Всех перевешаем, рсех, всех, всех!

…Поскольку фестиваль, скромно названный «Все звезды», был посвящен столетию кинематографа, то сцену драмтеатра оформили под кинопленку, так что основное действо должно было происходить как бы в одном грандиозном кадре, над которым жирным серебром красовались цифры 100.

Заметим для особо любопытных, что никто из заполнивших подновленный и пышно украшенный гирляндами живых цветов зал не имел никакого представления о том, как будет проходить открытие. Что в общем-то не принято. Поскольку хотя бы актеры, рассевшиеся в партере, но должны были знать, что от них требуется. Ведь не может же открытие обойтись без парада, скажем так, виновников торжества! Раз фестиваль актерский, то актеры должны выйти на сцену. А для того, чтобы выйти на сцену торжественно, с подобающим величием, они должны знать: когда, как, кто за кем, ну и так далее. Сами понимаете.

Но никто не посчитал нужным познакомить их со сценарием открытия даже в самых общих чертах. И это было странно.

Странно? Председателю братства это показалось не только странным, но подозрительным. А после того, как какой-то заджинсованный тип, отрекомендовавшийся Поцелуевым, самым нахальным образом стал выпроваживать его из-за кулис, улыбчиво обещая, что все будет тип-топ, хоккей и полный финиш, а посторонним здесь делать нечего, Заваркин вообще очумел и чуть не треснул от негодования по швам.

Это кто здесь посторонний? Он???

Да вы сами-то кто такой? Откуда взялись, и кто вас сюда пустил? С какой стати вы тут раскомандовались?

Любой другой на месте Поцелуева от пафоса и праведного возмущения, с которым все это было сказано, от крутого напора Заваркина стушевался бы и попятился, А заджинсованному — хоть бы хны!

Возликовав и довольно потирая руки, он игриво спросил:

— Вы хотите знать, откуда я взялся?

И почти вплотную приблизившись к уху не успевшего отпрянуть Заваркина, что-то быстренько прошептал. Совсем короткое слово.

Какое именно? Этого мы и предположить не беремся. Однако судя по тому, как густо покраснел председатель братства, произнесенное Поцелуевым слово было чрезвычайно нежным. Иначе с чего бы Заваркину краснеть как от неожиданного признания в любви?

Пока он, краснея, собирался с мыслями, заджинсованный сказал:

— Раскомандовался же я здесь потому, что назначен сэром Девелишем Импом распорядителем церемонии открытия. Еще вопросы имеются?

Имя сэра Девелиша Импа пыл Заваркина поумерило, но прямо так сразу сдаться, отступить перед сомнительным типом помешал гонор.

Вот он и поинтересовался:

— Вы подтвердить это чем-то можете? Документ у вас какой-нибудь есть?

Поцелуев побледнел, схватился руками за голову, взвыл, как восточная женщина у тела покойника и, закачавшись из стороны в сторону, запричитал:

— Где мои документы?! Как я живу без них? Куда делись мои бедные ксивы, ксероксы и факсы?! Украли, украли! Как пить дать, их у меня сперли! В этом мире воруют все! А честное имя, деньги и документы тащут, сволочи, в первую очередь!.. И что же мне, сиротинуш ке, без них делать? Кто мне поверит, кто меня приголу бит, как в баню пустят? А на биржу?.. Да на биржу меня теперь ни одна собака не пустит! На пушечный выстрел…

Ничего не понимая, Заваркин смотрел на Поцелуева с раскрытым ртом.

— Вы что, господин По… — попытался председатель успокоить заджинсованного.

— Я — гражданин! — оборвав причитания, резко воскликнул Поцелуев. — И это звучит гордо!

Тут он вонзился в Заваркина таким взглядом, что председателю показалось, будто его притягивают к Поцелуеву двумя канатами.

Поцелуев же зашипел:

— Документы вам показать? Без них человеку не верите?.. Выходит, честные глаза и золотое сердце уже за документ не считаются?.. Вот вам мой документ! — и Поцелуев молниеносно маханул волосатым кулаком председателю по физиономии, попав со снайперской точностью по левому глазу, который сразу же, с готовностью, и заплыл мертвенно-желтым бугром, оттенившись снизу гвардейским синяком цвета перезревших слив, заполонивших в те дни тверской городской рынок.

— Ну как, документ устраивает? — с бандитской усмешкой спросил Поцелуев.

— У-у-убиваютП Спаси-и-ите! — по-бабьи, тонко запищал Заваркин, обмякшие ноги которого вот-вот бы и подогнулись.

В мгновенье ока, черт знает откуда, по бокам от Поцелуева выросла пара амбалов с конопатыми рожами, похожими одна на другую, как два кукиша.

— Кого убивают? Кого спасать? — гаркнули они почти хором.

Видимо, головы амбалов своим содержимым тоже мало чем отличались от кукишей. Ну разве не ясно, глядя на председателя братства, кого убивают, кого спасать? Это ведь все равно, что на похоронах спросить у покойника в гробу «Мужик, ты чего тут разлегся?».

Оторопевший от такой бестолковости кукишеголо-вых Заваркин не сразу сообразил, что сказать, И Поцелуев опередил его.

Отскочив назад, распорядитель церемонии открытия бессовестно заявил:

— Этот господин и буянит! — и указал на Заваркина. — Убрать его отсюда!

— Будет исполнено! — вытянулись по-солдатски амбалы. — А далеко убрать-то?

Ответ у Поцелуева был готов:

— Туда, где ему только и место.

— Иес, сё! — амбалы подхватили председателя братства под локти.

Да вы что? Да как это?! Да не так все! — хотел и пытался сопротивляться Заваркин, но когда тебя держат так, посопротивляешься?

Да, крика у председателя никакого не получилось. Хрип чуть слышный, не более того. А от хрипа толк разве будет?

Зато в голове задергался, забился, как птица в клетке, жуткий вопрос: «Куда они меня? Куда они меня? Ку…»

— На твое место! — раздался в ответ раздраженный голос распорядителя церемонии. — Надоел ты мне.

С этой сумятицей в голове Заваркин не уразумел, что происходит вокруг. А вокруг происходило совсем уж невообразимое.

То есть, внутренний коридор театра, где столкнулся Заваркин с Поцелуевым, его стены, ковровая дорожка пятидесятых годов, двери с облупившейся краской как-то растаяли, яркий свет коридора лопнул, и вокруг Заварки-на, поддерживаемого амбалами, образовалась ветром свистящая темнота, которую протыкали сверху огромные звезды, чужие, не наши.

Как догадался Заваркин, несмотря на отчаянье, разрывавшее его душу, он с амбалами оказался то ли на скале, то ли на утесе, что, впрочем не важно, однако очень и очень высоко над землей, а перед ними, внизу, недосягаемо и равнодушно мерцал огоньками неведомый город.

Из последних сил справляясь с собой, Заваркин спросил, возможно, себя, а возможно, амбалов:

— Здесь мое место?

— Не-а, — с откровенной издевкою в голосе ответил один из кукишеголовых, — место твое — там!

И амбалы пропали, а ветер сейчас же набросился сзади на председателя братства и толкнул его в спину.

Заваркин не устоял, качнулся вперед и шагнул в бездну. Падал он поначалу медленно. Так, что даже успел спросить себя и вопрос осознать: «А где мое место?». Но ответить не смог.

А если не знаешь ты своего места, то зачем же все?

Председатель братства актеров несся стремительнс бездну, падал как камень, со свистом в ушах. И ничего уже не боялся. И ко всему был готов…

Да, Заваркин готов был ко всему кроме того, чтобы вдруг оказаться в обитом изумрудного цвета вельветом кресле в партере переполненного драмтеатра.

Хлопая покрасневшими от ветра и мрака бездны глазами, совершенно пришибленный, Заваркин услышал над собою смущенный голос своей заместительницы Кольц-Шацкой:

— Вот здесь ваше место, Яков Михалыч. Мы решили, что отсюда вам удобнее всего будет подняться на сцену.

И Кольц-Шацкая на цыпочках удалилась…

Заваркин воровато огляделся. Вокруг сидели все больше его подопечные, члены братства. Многие кивали ему и улыбались, шевелили губами, видимо, поздравляя с праздником.

Справа от кресла Заваркина был проход, а слева с трудом втиснулся между подлокотниками Тема Кохрюшик, из-за могучей спины которого сидевшие на четырех рядах позади него видели лишь половину сцены.

Тема был добрым и тихим алкоголиком, никакому лечению неподдающимся, известным бессчетными ролями сказочных богатырей, передовых рабочих, благородных отцов семейств.

Он и в жизни был по-медвежьи силен, и к тому же природа одарила Тему голосом проголодавшегося быка, выпущенного наконец-то на нетронутое стадом июньское поле.

И вот пока Заваркин, осваиваясь, вертел головой, на весь партер, на весь зал проголодавшийся бык поинтересовался:

— Слышь, Яшка, ты где по морде-то схлопотал? Кто же тебе так харю отделал?.. Небось к брюнетке какой-нибудь в гости навязался, ты ведь брюнеток любишь, да?

А там не вовремя с работы вернулся муж. Угадал?

Одного мгновенного взгляда Заваркина хватило на то, чтобы Тема осекся. И понял, что навечно занесен в черный список председателя братства. Что ни творческих встреч ему в Сочи и Риге, ни места в делегации, едущей обмениваться опытом в Иерусалим, ни приглашений на круглые столы с итальянскими продюсерами, ни членства в жюри фестиваля в Анадыре не видать никогда.

Жадно сглотнув, Кохрюшик сжался до безобразия в кресле и попробовал оправдаться:

— Да я чё? Да я пошутил! Ты ведь брюнеток никогда не любил. Терпеть их не мог. Помнишь официантку в Самаре? Ну когда «Тридцать трех богатырей» снимали?

Ты ее уже на третий день послал, сказал, что это была роковая ошибка, и как бы еще после нее не пришлось лечиться. Но это была официантка, их проверяют, поэтому лечиться тебе пришлось не после нее, а после этой рыжей стервы из филармонии, которая нам все творческие встречи устраивала… Да хватит дуться, Яш!

Видит Бог, всем, кто в то время сидел в зале, фантастически повезло, что под рукой у Заваркина не оказалось ни автомата замечательного изобретателя Калашникова, ни пистолета, ни гранаты какой-нибудь кисленькой, то бишь лимонки.

Иначе господам и гражданам, заполнившим театр и не знакомым с планом эвакуации из него, пришлось бы туго…

Как бы там ни было, но поднявшийся от слов Кохрюшика хохот и вообще всю ситуацию подавили раскаты фанфар, от которых в зале стало еще светлее.

Все взоры устремились на сцену, заставленную цветами и картонными фигурами самых известных кинематографистов всех времен и народов в полный рост.

Повернулся к сцене и пышущий негодованием Заваркин. Повернулся и немедля дернулся назад. От испуга. Потому что на сцене он увидел… Поцелуева!

Тот выпорхнул на нее игривой походочкой, затянутый в белый фрак, во всем остальном тоже белом. Как невменяемый жених, радующийся женитьбе. И только широкий пояс его был пронзительно алым.

Заняв позицию пред микрофонной стойкой у рампы в центре сцены, Поцелуев обвел зал счастливым взглядом, несколько раз кому-то попутно кивнул, кому-то подмигнул, кому-то состроил рожицу.

Затем, расправив плечи, поднял правую руку, звонко щелкнул пальцами. И из оркестровой ямы галопом вырвалась и закачала стены зала мелодия канкана, а из-за кулис на сцену выгарцевали двенадцать танцовщиц и давай, и давай!

Одеты красавицы были в коротенькие, просторненькие, донельзя прозрачные рубашоночки, под которыми ни-че-го.

Ну то есть совсем-совсем ничего. Из одежды. Зато не из одежды, н-да-а-а, доложу я вам…

Челюсти у джентльменов в зале акульи клацнули и отвисли, глаза из орбит повыпрыгивали, виски вспотели. Дамы зажевали губами, переносицами наморщились. И улыбались обиженно. Вздох восхищенья, обиды и сладострастья медленно-медленно перерастал в аплодисменты, которые затем стремительно взмыли под потолок, растревожили звонкотелую люстру, и обрушились вниз уже овацией. Обрушились, выдавив из сидевших в зале обильные брызги восторженных криков и свиста.

И вот когда общий ажиотаж достиг того пика, с которого оставалось только проткнуть потолок, Поцелуев взмахнул рукой. Сраженный его взмахом канкан умер мгновенно, красотки со сцепы испарились, а саму сцену накрыл мрак, из которого одинокий прожектор высвечивал только распорядителя церемонии.

— Ну-с, мои разлюбезные, оттянулись? — обратился он с пиратской успешкой к залу.

Изумленный зал притих еще непробиваемей.

— Молчите… — констатировал Поцелуев задумчиво. — Может и не начинать тогда?

Ему ответил известный всем голос из центральной ложи:

— Нет уж, будьте любезны!

— Вы настаиваете? — полюбопытствовал распорядитель.

Знакомый всем голос зазвучал с раздражением:

— Более чем…

— Хорошо, драгоценный Макар Электросилович, будь по-вашему! — Поцелуев отпрыгнул в сторону, развернувшись при этом к залу спиной, и выбросил обе руки вверх, как иллюзионист ва время коронного номера.

Из мрака сцены незамедлительно послышались металлический лязг, гул и рев, и со сцены в зал вылетел на полных парах несущийся паровоз, тянувший за собою допотопные вагоны.

В зале поднялся визг, заметались перепутанные зрители.

Но поезд, не причинив никому никакого вреда, никого не подмяв под колеса и даже вскользь не задев, промчался сквозь зал и исчез. Как будто его и не было.

Правда в воздухе после него плавали клоки отдававшего свежестью пара, пахло просмоленными шпалами, и кружили, оседая на пышные прически, парадные платья и плечи дорогих пиджаков, лоскутки сажи.

— Да, мои распрекрасные, это был тот самый поезд, — перекрывая ропот собравшихся, сообщил Поцелуев. — Именно тот, с которого все и началось!.. И право, мне как-то неловко, что в зале, где столько кинематографистов, многие приняли его за что-то другое. Ну да вечная сила искусства в ловком обмане и заключается. А чем талантливее люди, тем легче они на обман попадаются… — он развел руками и спросил: —Ну что, продолжим?

— Танки пускать будем или дирижабли? — отозвался из зала известный режиссер Распуздрач, но голос его звучал не так уверенно и саркастично, как ему самому хотелось бы.

Левая бровь распорядителя капризно изогнулась.

— Интересная мысль! Извольте…

И позади Поцелуева зарычали бульдогами моторы. На сцену выбрался один бронированный монстр, второй. Стволы их пушек опустились, прицеливаясь в середину зала.

А в это же время под потолком закружили штурмовики, то и дело пикируя и роняя вниз вой падающих бомб.

Залопались взрывы, послышались крики «Огонь, огонь, мать твою!.. Противотанковым заряжай!». Свистели осколки, долбили воздух пулеметные очереди.

Зрители в партере сползли с кресел и непонятно как попрятались под сиденьями.

Спас их все тот же знакомый голос из центральной ложи:

— Прекратите немедленно! Что за обострение конфликтности?!

Поцелуев послушно дважды хлопнул в ладоши.

Звуки битвы замолкли, зрители осторожно выбрались из-под кресел. Помятые, побледневшие, с испорченными прическами.

От прекрасных дам исходил аромат не французских духов, но гари.

С беззаботной улыбкой взиравший на все происходившее Поцелуев воскликнул, адресуясь к центральной ложе:

— Нет, вы воистину миротворец, драгоценный Макар Электросилыч! Что бы мы без вас делали?.. — тут он забегал глазами по партеру. — А как вам, господин Распуздрач, понравились танки?.. Вы ведь танки заказывали?.. Получили?.. Ну и как они?

Распуздрач промямлил нечто малопонятное.

— Ну и славно! А дирижаблей, простите великодуш но, не было. Не осталось на складе. Только летающие крепости нашлись. Но если вам дирижабли позарез нужны…

Поцелуев исполнил жест, который должен был заверить режиссера в том, что если дирижабли тому во как нужны, то распорядитель их для него раздобудет. Во что бы то ни стало.

— Вы подумайте. А надумаете, не стесняйтесь… — совсем уже миролюбиво произнес Поцелуев. — Должен сообщить вам, мои разлюбезные, — обратился распоря дитель ко всему залу, — что торжественную церемонию открытия нашего фестиваля, посвященного замечательному юбилею кинематографа, мы начали и с прошлого в виде поезда, на котором кино ворвалось в наш мир, и с эффектов, которые будут использоваться при съемках фильмов в недалеком будущем, если специалисты возьмут, как говорится, на вооружение самые последние достижения исследовательского центра сэра Девелиша Импа. Ну а теперь я хочу передать слово господам, просто жаждущим поздравить всех нас с предстоящим юбилеем. Итак…

Поцелуев снова отошел в сторону. На сцену обрушился свет, заставив зрителей зажмуриться. Зал наполнился волнующей всем известной мелодией, в звуках которой картонные фигуры известнейших кинематографистов всех времен и народов начали одна за другое оживать и подходить к рампе.

Точнее, они не подходили, а подплывали к ней. Подплывали на волнах мелодии, сочинил которую один из них. Вон тот, щупленький, невысокенький, в котелке и дурашливых ботинках, с трогательными усиками…

От рампы они улыбались сидевшим в зале. И глаза их были туманны. Наверное, от слез, от растроганных чувств. Кое-кто из них покачивал поднятой рукой. То ли приветствуя, то ли прощаясь. Кое-кто кланялся.

И ни один из сидевших в зале не заметил, что вышедшие к рампе не роняли на пол теней.

Несколько секунд постояв перед зрителями, гении растворились в воздухе, а вдоль заднего занавеса сцены уже выстроились их картонные фигуры. В полный рост.

— Да-а-а, — кашлянув, начал Поцелуев, вернувшись к центральному микрофону, — хорошо быть мертвым гением. Тебя обожают все. А оживи кто-нибудь из них сейчас… Эхе-хе-хе… Господин Заваркин первый бы его и не поставил на очередь в круиз по Средиземному морю. — Правду я говорю, Яков Степанович?

Заваркину захотелось раствориться в воздухе вместе с корифеями… Не получилось.

— Будьте добры, многоуважаемый председатель братства, — не отставал от него распорядитель, — пройдите на сцену. Ваш выход!

Прожектор выловил Заваркина среди всех остальных, и председатель почувствовал, как его приподнимают из кресла.

Что оставалось бедному Якову Степановичу? Ничего ему не оставалось, как только добровольно подняться и зашагать по проходу к сцене, а потом и встать рядом с Поцелуевым, встретившим его самой дружелюбной улыбкой.

— Что у нас по программе дальше? — спросил пред седателя Поцелуев.

И надувшийся Заваркин ляпнул такое, чего от себя не ожидал никак:

— Не скажу. Зал зашикал.

— Как это? — развел руками Поцелуев.

— Очень просто, — гнул свое председатель, все больше и больше теряясь от собственных слов. — Не скажу и все тут!

— Даже под пытками?

— Хоть четвертуйте!

Поцелуеву эта мысль понравилась.

— Четвертовать?.. — переспросил он, смакуя это жуткое слово. — Великолепное предложение! Что скажет многоуважаемое собрание? — он повернулся к за лу. — Четвертовать господина Заваркина, или какую другую казнь ему учинить?

Вопрос его расколол зал на несколько групп. Самая многочисленная из них требовала председателя четвертовать и незамедлительно, чтобы церемонию открытия не затягивать. Другая шумно настаивала на том, что четвертовать его слишком много чести, что председателя будет достаточно просто вздернуть, и дело с концом. И только третья группа, вернее, группка, пыталась убедить, что временно Заваркина нужно помиловать, что с него с лихвой хватит и заурядной порки. Можно брючным ремнем, который в наличие имеется. Вот возьмите и приступайте.

— Знаете что, — послышался из центральной ложи всем хорошо знакомый голос, привыкший повелевать.

— Я весь внимание, — мгновенно ответил Поцелуев. — Чего изволите, Макар Электросилович?

— Вы эти свои лже-демократические штучки бросьте! — с похохатыванием предложил Макар Электросилович. — Поезда, понимаешь, пускаете, бомбардировщики с танками…

Бомбардировщиков у нас не было. Штурмовики, признаюсь, запускал! — кающимся голосом загнанной в угол сарая лисицы оправдывался Поцелуев. — А бомбардировщики у нас были только с водородными бомбами. Поэтому я их сюда запускать не решился… Но прошу прощения за то, что перебил, Макар Электросилович. Вы какое-то пожелание имеете?

В центральной ложе откашлялись, потом сказали:

— Я думаю, надо бы сначала от правительства поздравление участникам и гостям фестиваля зачитать.

А уж потом кого угодно четвертуйте, вешайте и порите.

Не возражаете?

Поцелуев подобострастно замахал руками:

— Что вы, что вы?! Давайте сюда! Прошу вас! — распорядитель крикнул за кулисы: — Девочки! — потом в оркестровую яму; — Маэстро!

Музыканты вдарили туш.

Из-за кулис, пересекая сцену, в зал, к ложе направились две красотки из танцевавших канкан в самом начале. И все в тех же изумительно прозрачных рубашонках.

Когда девицы вернулись из ложи в зал, где вспыхнул весь верхний свет, ведя под руки внушительных форм господина с сединой и в тяжелом правительственном костюме, все присутствовавшие встали и зааплодировали.

Двигаясь по проходу, Макар Электросилович улыбался суровой улыбкой знающего себе цену человека и не совсем равнодушно косился на сопровождавших его красоток.

На сцене, у микрофона, Макар Электросилыч вытянул вперед обе руки и, глянув на них, растерялся. Потом стал удивленно озираться.

Заозирался и Поцелуев.

Но ничего на сцене не обнаружив, спросил:

— Что-нибудь потеряли, дорогой Макар Электросилыч?

— Э-э-э…

— Никак папочку с приветствием где-то оставили?

— Ну, в общем… — неохотно подтвердил Макар Электросилович.

Поцелуев затряс головой сокрушенно:

— Ай-я-яй!.. А без бумажки не можете?

— Могу, но хотелось бы в деталях и тонкостях.

Распорядитель церемонии понимающе кивнул:

— Конечно, конечно!.. — и без всякого перехода спросил: — А вам какая из этих двух девушек больше нравится? — он указал рукою на стоявших справа от Макара Электросиловича девиц. — Светленькая или же темненькая?

Макар Электросилович совершенно для него неподобающе хихикнул. И признался:

— Темненькая.

— Значит, Эльзочка, — сказал Поцелуев и приказал светленькой: — Ты, Катюша, можешь идти пока. Но далеко не уходи. Вдруг и любитель шатенок найдется.

Нервируя мужскую половину зала плавным покачиванием бедер, Катюша прошла за кулисы. А Поцелуев предложил брюнетке:

— Эльзочка, детка, верни, пожалуйста, многоува жаемому Макару Электросиловичу его папку с привет ствием!

Красавица из-за хрупкой своей спины непонятным образом достала и протянула Макару Электросиловичу элегантную черную папку, чем несказанно его обрадовала.

— Вот видите, у нас ничто не теряется! — торжество вал распорядитель.

Макар Электросилович неторопливо взял папку, благодарно кивнул девице, приблизился к микрофону и, откашлявшись, начал:

— Дорогие друзья! Коллеги! Да, не удивляйтесь, именно — коллеги, поскольку и вы, кинематографисты, и мы, члены правительства, делаем одно дело. Мы помо гаем нашему народу, нашей стране выжить… Собствен но, только благодаря нам он до сих пор и жив!

Зал прервал Электросилыча бешеным рукоплесканием.

А Поцелуев обернулся к Заваркину, который все это время, в глубине сцены, удерживаемый теми же кукише-головыми амбалами, безуспешно боролся с одолевшей его девятибалльной икотой.

Амбалы сцапали председателя еще в разгар дискуссии о том, какой казни он более всего достоин. Сцапали, от рампы ненавязчиво, с улыбками оттащили и так и не отпускали. Поначалу Заваркин силился, дергался, а теперь лишь нелепо корчился. Но высвободиться из стальных объятий не смог. Лишь окончательно обезумел, да заработал эту самую девятибалльную икоту.

— Приготовьтесь, — посоветовал председателю Поцелуев, — скоро ваш выход! Электросилыч с улыбкою доброго барина переждал рукоплещущую бурю и продолжил:

— Нет, в самом деле, дорогие друзья! Разве может страна жить без правительства? Нет и еще раз нет!.. Дру гое дело, что правительства в нашей стране раньше были никудышными и вели народ не туда и не так. Вот мы теперь и расхлебываем… А кинематограф? С глубокой древности люди мечтали о кино. Можно сказать, спали и видели во сне серебристый экран, а на нем — Феофила Пискудникова, нашего глубокоуважаемого классика. И вот… — голос Электросилыча зазвенел, — на могучих крыльях «Броненосца „Потемкина“ кинематограф вор вался в наш мир, утверждая в нем гуманизм и вечную тягу человечества к преобразованиям… Мы в правительстве высоко ценим помощь, которую оказывает нам кинема тограф в проведении исторических преобразований. Мы категорически несогласны с недальновидными злопыха телями, утверждающими, что наше кино переживает сейчас кризис! О каком кризисе может идти речь, когда лишь за последние три года на экраны страны вышло столько прекрасных отечественных фильмов. Сколько взрывов в них прогремело, сколько выстрелов прогрохо тало, сколько крови пролито, сколько очаровательных женщин было в них изнасиловано, а семей осталось без кормильцев! Да после просмотра таких фильмов нашим дорогим зрителям, являющимся в то же время и жите лями страны, больше всего на свете хочется плюнуть на жизнь, в которой все это возможно, и устремиться в жизнь светлую, в новый и удивительный мир, который мы и предлагаем им, зрителям-жителям, построить.

Поэтому я и сказал выше, в смысле ранее, что мы с вами коллеги…

В ложе, соседней с центральной, кто-то суфлерски хлопнул в ладоши. Зрители поняли этот намек, и волна оваций накрыла сцену.

Электросилыч принял ее удар с достоинством, с наполеоновскою улыбкой.

— Правда… — он рукою остановил овацию. — И у нашего кино есть еще кое-какие отдельные проблемы и проблемки… Говорят, например, что частенько кинема тографистам не хватает денег. Но о каких деньгах, доро гие коллеги, может идти речь, если нынче даже самый начинающий режиссеришко, который и читать-то не умеет, поскольку из средней школы его выгнали еще в третьем классе и назад не взяли, смету своего фильма составляет в североамериканских долларах? Но мы доллары не выпускаем! У нас в стране другие деньги ходят. Поэтому выделить ему эти самые доллары мы просто не в состоянии. У нас долларового состояния нет… Я лично предпочитаю немецкие марки, а мой зам в квадрате Оголец больше уважает фунты и стерлинги. Я его за это квадратным фунтиком называю. В неофициальной обстановке, конечно…

— А Элъзочку вы как называть будете? В неофициальной обстановке, — безо всякого смущения перебил Электросилыча Поцелуев.

Электросилыч сладко пронзил взглядом и без того невидимую рубашонку красотки, после чего изрек:

— Наверное… ёжиком. Я всех их ёжиками называю. Чтобы не путать.

— Вот и чудненько! — поддержал Поцелуев. — Значит, сейчас вы отправляетесь с Эльзочкой, она же ёжик, неофициальную обстановку, а мы тут с вашего позволения фестиваль откроем. Лады?

Электросилыч еще раздумывал, что ответить, а Эль-зочка уже поднырнула ему под правую руку. Получилось, что Электросилыч обнял девицу за плечи. И они неторопливо направились за кулисы.

Их провожали аплодисментами, все в зале поднялись, слышались подбадривающие крики:

— Большому кораблю — большое плавание!

— Мы мысленно с вами!

— Безумству храбрых поем мы песню! И даже:

— „Спартак“ — чемпион!

Когда зал попритих, Поцелуев как бы про себя сказал:

— Я никогда не сомневался, что Макар Электросйлович — человек редкой отваги. Но таким бесстрашием он удивил и меня!.. Однако пора вернуться к нашим бара нам. Господин председатель, не сочтите за труд, прой дите к микрофону.

Амбалы выпустили Заваркина из тисков и даже слегка подтолкнули.

Оказавшись рядом с распорядителем, Заваркин уставился на него обезумевшим взглядом. Молча.

Не дождавшись от него ни слова, Поцелуев спросил:

— Фестиваль открывать будем?

— Угу, — выдавил с трудом председатель.

— Тогда повторяйте за мной, только громко и членораздельно, — наставлял Поцелуев: — Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал! Ну?

Заваркин молчал.

Поцелуев недовольно всплеснул руками:

— Экий вы партизан, однако! Так будете повторять, или вас и в самом деле надо казнить?

Заваркин набрал воздуху в легкие и прокричал:

— Фестиваль открыт'.

Распорядитель схватился за сердце:

— Вот так всегда! Даже самого элементарного пору чить никому нельзя. Вечно все опошлят. Придется самому… А вас, мой друг, остается лишь четвертовать, — сообщил он Заваркину и махнул рукой амбалам, которые тут же снова оттащили председателя в глубь сцены.

Поцелуев же, обратившись к залу и хитро улыбнувшись, медленно продекламировал:

— Фестиваль, фестиваль, превращайся в карнавал!

Зрители приветствовали его стоя, колотя в ладоши. Свистя, вопя и улыбаясь.

Из оркестровой ямы сыпанула барабанная дробь, а потом ринулась в зал ураганная мелодия легкомыслен-нейшего из вальсов. И так закрутила все вокруг, что зрители не увидели, как стены театра песочно осели, потолок сделался прозрачным и вовсе пропал. Кстати сказать, вместе с люстрой.

Сцена, балконы, оркестровая яма, кресла, обитые изумрудного цвета вельветом — все, все, все, из чего состоял зрительный зал, все подевалось куда-то. Бесследно и незаметно.

А все, только что находившиеся в зале, под люстрой и биссировавшие Поцелуеву, очутились посреди Театральной площади, больше всего известной в Твери тем, что на ней, на гранитном столбе поставили бронзовую голову Александра Сергеевича, которую почему-то не решились установить на Черной речке.

Над площадью лоснилось звездами глубокое сентябрьское небо, в котором раз за разом, все ярче и шире рассыпались букеты фейерверка.

Легкомысленнейший из вальсов, прилетевший на площадь из ставшего призраком зала, продолжал бушевать, оглушая, пьяня и дома, и деревья, и звезды, и собравшиеся под звездами на площади тысячи людей.

Бее были в масках, в невероятных костюмах, взволнованны и веселы. Карнавал, карнавал, карнавал!

Даже Александр Сергеевич выглядел в этой толпе не привычно хмурым и отрешенным от мирских забот. Бронзовые глаза его двигались и поблескивали обещаньем: „Мне бы ноги, я показал бы вам, что такое веселье. Олухи!“.

И Пушкин был прав. Олухов в толпе хватало…

Но не это важно.

Куда важнее, что очутившемуся вместе со всеми в толпе веселящихся Дикообразцеву показалось, будто хорошо знакомая ему Театральная площадь, небольшая и обычно такая уютная, расширилась до размеров неоглядных.

Ряд колонн перед входом в драмтеатр удлинился, да и сами колонны вроде как подросли, стали толще и отливали мраморной монументальностью. А еще показалось Дикообразцеву, что сейчас на этой новой-старой площади дурачатся не какие-то там тысячи, но десятки, сотни тысяч людей. Он слышал вокруг себя обрывки фраз на незнакомых ему языках, видел людей, от которых просто несло иностранщиной, заграницей. Скрыть этого не могли даже их карнавальные костюмы и маски. Иностранцам у нас не скрыться. И самое любопытное. Дикообразцев слышал чужую речь, осознавал, что говорят не по-русски, но все понимал. И все понимали друг друга.

„Так не бывает!“ — возмутился кто-то мрачный внутри Дикообразцева голосом человека, неделю мучащегося зубной болью.

„Так бывает всегда, если людям делить нечего!“ — столь же решительно возразил другой, тоже вроде внутри Дикообразцева, и не пользовавшийся пока услугами дантиста.

Легкомысленнейший из вальсов не оставлял площадь в покое, но танцевали вальс совсем немногие. Попробуйте-ка в такой толчее повальсировать! А поэтому остальные кривлялись, ну, кто как мог. И примечательно, что ритм и темп устраивали всех и подходили под самый экзотический танец.

Видел Дикообразцев и вознесшихся над толпою поэтов. Они читали стихи: хрупкий юноша с пышными ржаными кудрями и лицом повзрослевшего ангела широко размахивал руками, дирижируя самому себе; старец в белой чалме и дорогом восточном халате, с орлинным профилем и бородкой философа слова растягивал и вглядывался в вечность, перебирая янтарные четки невысокий крепыш в поношенном средневековом камзоле, но с изумительно белоснежным жабо и такими же манжетами, читая сонеты, водил по воздуху гусиным пером, словно прямо сейчас и сочинял свои неумирающие строки.

Эти трое оказались к Дикообразцеву ближе всех остальных. И он напряженно вглядывался в них, с болью в глазах и сердце. Почему-то даже не пугаясь мысли, что это они, они. Настоящие!

Но над толпою виднелись и смуглолицый обладатель пышных бакенбардов, с головы которого слетел цилиндр, но он этого не заметил, и бледный, с изнеженными руками, в тяжелой накидке мужчина, из-за широкого пояса которого торчали рукоятки двух пистолетов, и пышнобородый, седой, читавший стихи о немногословных индейцах…

Дикообразцев смотрел на них, позабыв обо всем остальном. И не замечал, как сужает круги, подбираясь нему все ближе и ближе, человек с изуродованной шрамом левой щекой.

А он, стараясь не выдать своих намерений, двигался Дикообразцеву целеустремленно и, кажется, неотвратимо.

Почему — кажется? Да потому, что ничего — слышите? — ничего неотвратимого нет. Ни-че-го!

Но изуродованный кривым шрамом этого не знал. Полагая, что если цель намечена и так близка, а кинжал, томящийся в ножнах, наточен до искр, которые начинают сыпаться с его кончика под лучами солнца, а рука налита силой и решительностью, то жертве никуда не деться. Изувеченный шрамом ни на миг не сомневался что сейчас, сейчас, через двадцать, через пятнадца шагов он расправится с тем, кого ненавидел так люто долго.

Добавим, что Станиев — а это, конечно же, он подбирался к Дикообразцеву — оказался одетым под обычного римского легионера, и лишь полумесяцы на сандалия. выдавали его происхождение.

И вот когда до ненавистного Вар-Раввана оставалось не больше десяти шагов, и толпа, отделявшая Стания-младшего от ничего не подозревавшего врага, поредела, горячая ладонь Стания легла на рукоять кинжала, в воздухе взлетел хлыстом тревожный окрик «Па-а-астара-нись!». Станий, Дикообразцев и все вокруг них вздрогнули, оглянулись на окрик и шарахнулись в стороны от несущейся на лошадях группы гвардейцев кардинала, за которой торопилась и настигала ее кавалькада мушкетеров.

Дикообразцева толпа унесла в одну сторону, Станиева — в противоположную, мушкетеры же и гвардейцы поспрыгивали с хрипящих коней как раз между ними и тут же затеяли ожесточенную баталию, нападая друг на друга яростно и самозабвенно. Зрители приняли происходившее за розыгрыш, спектакль и не насторожились, даже когда одному из них случайно чиркнули шпагою по руке, и на распоротом рукаве проступила кровь. И только после того как один из гвардейцев, пронзенный насквозь, повалился на землю, задергался, но недолго, и замер, те, кто находились неподалеку, поняли по его погасшим глазам, что бой идет настоящий.

Поднялся крик, началась суматоха. Прибежала какая-то стража в спецназовской форме, с масками на лицах и драгунскими, пышносултанными киверами на головах. Стража побросала и мушкетеров, и гвардейцев, и попавшихся под руку зрителей на асфальт. Всех материла, пинала ногами, обыскивала. На свет божий откуда-то появились два противотанковых гранатомета, автомат узи и пакетик с пластиковой взрывчаткой. А кроме того: четыре не новых томагавка, гладиаторский трезубец, два пистолета Стечкина и один боевой бумеранг.

Эта, последняя, находка отчего-то особенно и взбесила спецназовцев в киверах.

— Чей, сволочи, бумеранг?! Признавайсь по-хорошему! — забегал прямо по спинам брошенных на асфальт самый большой из спецназовцев. — Все равно высчитаем. А высчитаем, ну, тогда…

Пока все это происходило, Станиев потерял Дикообразцева из виду. Но не потому, что, как он думал, Дикообразцева заслоняли толпившиеся наблюдатели сражения и работы спецназовцев.

На самом деле Дикообразцева увели. Кто-то в доспехах, похоже, рыцаря-тамплиера подошел к Александру Александровичу сзади в тот момент, когда спецназовец пытался вытоптать из поверженных на асфальт признание, что злополучный боевой бумеранг принадлежит ему, и потянул Дикообразцева за собой.

Потянул за хитон, в котором тот оказался на площади:

— Вас ждут.

Сказать по правде, Дикообразцеву и не хотелось смотреть на то, как громила с кивером трещит чужими ребрами. Поэтому он без лишних вопросов последовал за тамплиером, который сквозь толпу, продолжавшую в десяти метрах от мушкетерско-гвардейстко-спецназов-ского побоища танцевать, привел Александра Александровича к запряженной четверкой гнедых рысаков дорожной карете с задернутыми окнами.

— Вас ждут, — глухо повторил рыцарь, рукой указав на карету.

Уже переставший чему-либо удивляться Дикообраз-цев открыл дверцу и поднялся в карету.

Там, ослепший от темноты, он услышал тихое взволнованное дыханье. А чуть позже различил и очаровательную девушку, сидевшую напротив него. Девушку с лицом, знакомым миллионам кинозрителей.

— Ты узнаёшь меня? — с робкой радостью, словно не веря, что он рядом, спросила девушка.

Ее вопрос показался Дикообразцеву странным.

— Анечка… Измородина? — уточнил он, подумав, что вообще-то на свете много очень похожих людей.

Добавим, что все люди очень похожи между собой. Другое дело, что эту похожесть мы крайне редко замечаем. Ну да ладно…

Слова Дикообразцева вызвали на лице девушки легкую гримаску недовольства.

— Нет, — донеслось до Александра Александровича.

— Не Анечка. И не Измородина… Но — Анна!

Анна… Анна… Да! Конечно! Анна!

Как мог он забыть то бесцветное утро, тот резкий ветер, который настырно летел им навстречу, не пуская в деревню?

Но ни Анна, ни он внимания на ветер не обратили. Настырности его не поняли. И шли к Гинзе, морщась от коловшего лица песка, наклоняясь вперед под тяжестью вязанок хвороста…

 

ГЛАВА 11

ЛЕГАТ СОМНЕВАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ

Морщась от коловшего лица песка, наклоняясь вперед под тяжестью хвороста, Вар-Равван и Анна шли по тропе к деревне. Первой — Анна, Вар-Равван за ней.

Шли молча. Пытаясь понять, что же еще они могут друг другу сказать.

Но вошли в Гинзу, так ничего умного и не придумав.

И Анна не остановилась, не повернулась, когда, сбросив на землю вязанку у дома Андрея, Вар-Равван все же решился:

— Милая Анна… — он надеялся, что девушка выслушает его. Пусть не оглядываясь, пусть недоверчиво, но выслушает.

Однако Анна шаг не замедлила и скрылась за ближайшим углом, за глинобитной, покрытой морщинками трещин стеной.

Вернувшись к себе, Анна сказала матери, что сама разведет огонь в очаге, чем сильно ее удивила. Привыкнув к богатой жизни в Ершалаиме, Анна разучилась работать по дому и прямо говорила матери, что не любит этого.

Мать ее, рано иссохшая, невысокая женщина, внешне напоминала больную. На самом же деле была очень сильной, за что в Гите ее и прозвали Зией-двужильной.

Но эта двужильность не помогла ей родить другого ребенка, она родила только Анну. Которую и любила за семерых.

Поэтому мать ничего и не говорила на нежелание Анны работать по дому. Пусть отдыхает. Ведь трудно, наверное, ей приходится в этом Ершалаиме в услужении у той знатной дамы, имя которой Зия выговаривать не научилась. Да и к чему оно ей?

Если дочка довольна такой работой, если хозяйка ее не обижает и даже вот разрешила проведать родителей, причем, не ограничила срок, значит, и вправду хорошая женщина, да пошлет ей Всевышний здоровья на долгие годы!

Старый Минарефф, отец Анны, был вообще-то не таким уж и старым, но жизнь землекопа и его иссушила. Так что выглядел он действительно старцем.

Женившись на Зие, Минарефф надеялся, что она подарит ему как минимум трех сыновей. Поэтому дол не мог смириться с тем, что кроме Анны детей у н больше не будет.

И согласился он с этим лишь после того, как странствующая прорицательница, пришедшая в Гинзу с группой бродячих артистов, сказала ему лет десять назад, что если Зия попытается родить еще раз, то будет у нее не выкидыш, а дорога в мир праотцов.

Кое-кто из соседей советовал Минареффу не верп: гадалке. Акцель-пастух говорил, что если б все, что прорицательницы вещают, сбывалось, то он бы давно уже жил в Кесарии Палестинской, имел там лавку, торговал коврами и ни о какой Гинзе не вспоминал.

— Не слушай ты эту врунью! — уговаривал он Минареффа. — Она свои предсказания придумывает тут же, на месте, а сопит и молчит так долго только для важности… Поэтому прямо сегодня ночью ты постарайся, и к следующей весне Зия родит крикливого мальчугана. А то как же так? У тебя, правоверного иудея, только одна дочь?

Его совету Минарефф не внял. Для виду кивнул и пошел восвояси. Ну не будет же он объяснять этому Акцелю-пастуху, с которым никогда особенно и не знался, что любит, по-прежнему любит Зию. Как любил, когда только женился на ней. И что жизнь ее дороже ему той мечты о как минимум трех сыновьях. Если Зия не может больше иметь детей, значит, так решил Иегова. И спорить с ним Минарефф не будет… Поэтому и отец в Анне души не чаял. А те четыре года, что она провела в Ершалаиме, присылая такие редкие весточки о себе, он страдал от тоски и грустил.

Год назад Минарефф не выдержал и поехал в Ершалаим. С трудом, но он разыскал Анну и все узнал. Все…

Ночь после этого он просидел в провонявшем пылью и тараканами караван-сарае, глаз не сомкнув. Как же так? Неужели его единственная, его возлюбленная дочь появилась на свет для того, чтобы торговать своим телом? Где справедливость? Кто уготовил ей такую судьбу?

На утро его разыскала Анна. И прямо там, в грязной, зловонной комнате, упала перед ним на пол. Упала во всех драгоценностях, в дорогой одежде. Упала молча. И так лежала на убогой циновке, вздрагивая плечами.

Минарефф поднял ее. Они сели на грубый сундук из плохо оструганных досок и долго-долго сидели обнявшись.

Тут, рядом с отцом, на сундуке, Анна заплакала в голос. Сбиваясь, путаясь, что-то старалась ему объяснить, оправдаться.

Но Минарефф не вслушивался в слова. Что проку от слов?

Есть они с высохшей двужильною Зией, есть их Анна, мыслями о которой они и жили, есть Анна в Ершалаиме. Разве эта Анна, в Ершалаиме, их дочь? Разве такая Анна, с кольцами и в жемчугах, им нужна? Жили же целых три года только мыслями о ней и что, дальше не проживут?

А что скажут в Гинзе, когда узнают, чем занимается Анна, их Анна, в Ершалаиме? Как после этого Зия посмотрит соседкам в глаза? А какие слова он, Минарефф, услышит от Бен-Халима, Акцеля, Захария-плотника?

— Эй, Минарефф, сосед! — обязательно как-нибудь скажет ему у колодца Захарий-шютник. — Я тут немного деньжат подкопил, вот и думаю, не съездить ли в Ершалаим, не купить ли ночку у вашей Анны. Как посоветуешь? Говорят, ей нету равных в любовных играх, все богатеи и вельможи Ершалаима, говорят, ею очень довольны и дарят Анне дорогие подарки, платят ей столько за ночь, сколько ты и за всю жизнь не заработал. Ловко устроилась ваша дочка, стала одной из самых дорогих потаскух Иудеи! Ты напиши ей письмо. Пусть с меня, по-соседски, не сдирает семь шкур. А я привезу вам за это от нее гостинцев. Может она еще не забыла, что мать и отец у нее не царского роду?..

Нет! Не дано ему такого! Ни ему, ни жене его, Зие-двужильной. Не заслужили они позора и жить в нем не смогут.

Остается одно — отказаться от Анны. Отказаться от дочери. Отказаться от мысли, что он не напрасно женился, не напрасно так мучился, когда понял, что больше детей у них с Зией не будет. Ни сына. Ни дочери…

Сидя на лениво оструганном сундуке, Анна рыдала в голос и что-то ему говорила. А неслушавший ее слов Минарефф наполнялся все больше и больше решимостью не думать ни о Бен-Халиме, ни о Акцеле, ни — тем более — о Захарие-плотнике. Их они с Зией на свет не рожали! И по ночам они им с Зией не снились! Пусть только попробует Захарий-плотник сказать что-нибудь гадкое о их Анне! Пусть лишь заикнется! Сразу узнает, что он, Минарефф, совсем еще не старик, и рука у него все так же крепка.

Наполнившись этой решимостью, осознав, что от дочери он не отречется, Минарефф заплакал. Да погромче Анны!

Вот ведь бывает: рядом с дочерью-потаскухой отец плакал от счастья! Бывает…

Когда они успокоились оба, Анна настойчиво стала звать Минареффа перебраться к ней. Там и накормят как он не ел никогда, и будет вино, слаще которого пьет один прокуратор. На ночь ему отведут комнату светлую и чистую, каких даже Бен-Халим не видел. И постелят постель, мягче, чем сон на рассвете… Пойдемте, отец?

— Нет!

И Минарефф был непреклонен. Он ни за что не переступит порога дома, где его дочь… Видит Всевышний, сделать этого он не сумеет. Ни ради вина самой царской лозы, ни ради лепешек, тающих, медом во рту, ни тем более ради постели, пусть хоть устланной облаками. Он в тот дом не пойдет…

Анна все поняла и отвернувшись к стене замолчала.

Так Минарефф и прожил три дня в караван-сарае для самых бедных купцов и нищих путников.

Каждое утро к нему приходила Анна. Но уже не таких дорогих одеждах, как в первый раз, без драгоценностей. И они гуляли по Ершалаиму, ничем из толпы не выделяясь.

Вечером накануне возвращения в Гинзу Минарефф наконец-то отдал дочери испеченные Зией лепешки Зачерствевшие и пропахшие пылью и тараканами.

— Мать послала, — угрюмо сказал Минарефф, гляд на лепешки, которые Зия так старательно заворачивала в кусок материи перед тем, как упрятать на самое дно его дорожного мешка. — А это от меня, — и Минарефф протянул дочери кусок щербета размером с ладонь, который купил, войдя в Ершалаим и еще не встретившись с Анной. В то утро, покупая щербет, он думал, что удивит и порадует им свою Анну. В детстве сладостей она видела мало, очень мало. До сладостей ли детишкам окруженной песками и степью Гинзы?

Да и здесь, в Ершалаиме, думал Минарефф, отправляясь на поиски дочери, едва ли у Анны находится лишняя монета на сладости. Пусть порадуется…

Позже, узнав, как живет его Анна, в приступе злобы и гнева Минарефф едва не выбросил липкий кусок щербета. Но что-то остановило его. Или кто-то. И теперь Минарефф решил, что это сам Иегова остановил его руку. Конечно! Кто же еще вразумит родителя, собравшегося отказаться от дочери, кто сделает так, что подрагивающие уста не произнесут проклятья? Только он, Вседержитель!

.. Взяв лепешки, щербет, Анна, бледная и понурая, не сразу нашлась, что сказать. Но это молчанье ее значило для Минареффа больше и было понятней самых возвышенных слов.

Наконец Анна вымолвила:

— Я не стану их есть. Я буду хранить их… Мне почему-то кажется, что они станут моим талисманом и в трудный момент защитят…

Прежде, чем расстаться совсем, Минарефф и Анна договорились, что отец не расскажет Зие-двужильной о том, как на самом деле живет в Ершалаиме их дочь. Пусть Зия и дальше думает, будто Анна состоит в услуженьи у жены богатого чиновника, у женщины доброй и умной. Сама же Анна обещала как можно скорее бросить свое ремесло и вернуться в Гинзу. Там сообща они и определят, как и где жить ей дальше.

Анна приехала через год, объяснив, что хозяйка отпустила ее проведать родителей. Отпустила насколько? До тех пор, пока Анна сама не захочет вернуться.

— А не получится, что ты вернешься, но на твое место возьмут уже другую? — забеспокоилась Зия. Нет, в самом деле, разве можно в их время упускать такую хозяйку?

Анна успокоила, намекнув, что хозяйка ей кой-чем обязана. И вообще у них очень хорошие отношения. Можно даже сказать, что они почти подруги.

Этого мать не одобрила:

— Разве можно дружить с хозяйкой? Тот, кто хозяин, не любит, когда кто-то из слуг, из тех, кто беднее, набивается в друзья. Такая дружба редко хорошим кончается!.. Вон возьми Бен-Халима. По меркам вашего Ершалаима он, наверное, просто не нищий. Но не богач. Богатым его считаем мы, в Гинзе… Но и здесь, в нашей деревне, где все знают друг друга и знают все друг о друге, у Бен-Халима не осталось ни одного, кто бы сказал, что он с ним дружит… Так что, Анна, поостерегись!

Отцу же Анна призналась честно, что сбежала из Ершалаима, сбежала от человека по имени Станий-младший, который пообещал, что убьет ее, если она не будет любить только его. И который уже убил одного мальчишку, поэта, за то, что тот вопреки приказанию Станин, снова пришел к ней.

— Ты понимаешь, — объясняла Анна отцу, сидя на пригорке в степи неподалеку от Гинзы, — он требует, чтобы я принимала только его. Иначе, сказал, перережет мне горло, вырвет сердце и бросит его собакам. И он сделает это, я знаю!

— А почему бы тебе так и ни сделать? Если он любит тебя… — вслух подумал Минарефф.

Анна замотала решительно головой:

— Разве того, кого любят, сразу обещают убить? Разве его не спросят сначала «Любишь ли ты меня? Хочешь ли быть со мной?»… Как можно обещать, что бросишь собакам сердце любимой?.. Нет! Станий не любит меня, — убежденно сказала Анна. — Или любит не так, как я понимаю любовь… Но все равно, мне-то он противен. Несколько раз я отказывала ему, хотя он пред лагал мне огромные деньги, присылал золотые брасле ты, кольца и перстни с бриллиантами, целый ларь жемчугов… Он мне противен! Мне кажется, он хочет взять меня для того, чтобы всем доказать, что он может все, что все ему подчинятся. А теперь, после убийства этого мальчика, Лизания, я ненавижу его. И никогда не соглашусь на то, чего хочет он… Поймите, отец, я ведь теперь немного не та, не прежняя Анна, которая оставила Гинзу четыре года назад…

«Совсем не та», — с горечью подумал Минарефф.

— …И то, что меня покупают, не означает, будто купить меня может каждый, кто только захочет!.. Они приходят ко мне, приносят подарки и деньги. Но их выбираю я. И я решаю. Я, Анна!.. Я даю им любовь, сравниться с которой не могут ни монеты, ни камни, ни блестящий, но холодный металл… А поэтому подчиниться Станию-младшему я не могу и не подчинюсь. Пусть делает со мною что хочет. Пусть хоть убьет! Я не боюсь смерти. Я давно уже поняла: я слишком грешна для того, чтобы жить долго и умереть как подобает порячной женщине. И я уехала из Ершалаима не потому, о боюсь за себя, не потому, что испугалась наемных пни, Стания-младшего или его самого… Но я знаю, что теперь, после Лизания, Станий может убить и еще когонибудь. А этого я не хочу. Поэтому я поживу здесь, у вас, дней пятнадцать. За это время, как я слышала, легион, которым командует этот мерзавец, должен отправиться в Сирию. И говорят, надолго. А пока Станий находится там, многое может перемениться…

Анна выжидательно посмотрела на отца. Она понимала, что слушать ее Минареффу было совсем нелегко. И все-таки Анне казалось, что отец ее понял.

Вглядываясь в сухую, выгоревшую степь, которая за теми холмами, напоминающими волны спокойного моря, переходит в пустыню, Минарефф устало поморщился:

— Значит… из-за тебя убили человека… Что я могу сказать? Кроме тебя у нас с матерью нет никого. Ты приехала, значит, оставайся у нас сколько захочешь. Здесь твой дом… А мне остается только одно: каждый день умолять Иегову, чтобы больше из-за тебя не погиб никто.

А два дня спустя в напуганной бурею Гинзе появился Вар-Равван.

И как ни старалась Анна скрыть от других, что с ней произошло после этого, Минарефф заметил, как дочь изменилась. И на душе у него стало чуть легче. Может быть, его молитвы услышаны? Может быть, все переменится раньше, чем он надеялся? Может быть, этот бродячий философ послан их Анне судьбой?

…В то утро, когда Анна отправилась за хворостом, Минарефф вышел за нею и видел, что впереди его дочери быстро движется к роще прямая фигура Вар-Раввана.

Минареффу все стало ясно. Все стало ясно ему, и когда он услышал, как свалилась на землю вязанка, а дочь, с почерневшим лицом, вошла во двор и, ни слова ему не сказав, скрылась в Доме.

Судьба…

Или тот, кто так много грешил, тот, из-за кого убили невинного, прощенья уже недостоин?

Вскоре жена позвала его завтракать. Анна есть отказалась.

Потягивая из миски кислое молоко, отламывая от лепешки маленькие кусочки, Минарефф молчал и думал все об одном.

Только раз он отвлекся.

— Что это с вами обоими происходит? — прервала его размышления Зия. — Оба мрачнее песчанного вихря и молчаливей, чем степь? Не заболели уж?

— Нет, я здоров, — покосился на Зию Минарефф. Но с утра не дает покоя мысль, что время уходит так быстро, и скоро наша дочь снова уедет от нас.

Он тут же о своих словах пожалел. Потому что и Зия нахмурилась.

— Я тоже думаю об этом постоянно, — тихо призналась она. — Но ты ведь сам говорил, пусть Анна живет там, где ей лучше…

Не осилив и половины лепешки, Минарефф вышел во двор, где думал расположиться в тени инжирового дерева, и услышал в деревне какие-то крики, незнакомые голоса, ржанье коней. Выйдя на улицу, Минарефф узнал, что в Гинзу прибыл отряд римских легионеров во главе с каким-то очень важным начальником и что все прибывшие устроились у Бен-Халима.

Редко, но римские солдаты проезжали через деревню. Они никогда не приносили с собой ничего хорошего, хотя особенно и не безобразничали. Да и Гинза была слишком уж тихой и маленькой деревушкой для того, чтобы даже самые буяны из них могли развернуться. Поэтому сообщение о легионерах и важномначальнике Минареффа не испугало и не насторожило. Как приехали, так и уедут. Разве что Бен-Халим станет еще на четыре монеты богаче.

Поэтому Минарефф вернулся во двор, как и все другие дворы отгороженный от улицы глинобитным забором в рост человека, сел под деревом, как и хотел, и принялся размышлять, может ли он помочь Анне.

Не сходить ли к Вар-Раввану, не поговорить ли с ним? Бродячий философ нравился Минареффу. Только что ему скажешь? Полюби мою дочь? Глупо!.. Попросить его быть повнимательней к Анне? Но — почему? Да и к тому же они, Анна и Вар-Равван, уже наверное объяснились…

Так весь день Минарефф и просидел под инжировым деревом, поднимаясь лишь для того, чтобы пересесть, когда тень от него уползала.

Ну а вечером вышел на площадь к колодцу, где уже собирался народ, чтобы послушать Вар-Раввана. Стоя у своей калитки, Минарефф раздумывал, слушать ли ему беседу отсюда или же подойти поближе к колодцу, пока там есть еще где устроиться.

Он так ничего и не решил, когда из-за угла вывернул тающий жирной улыбкой Бен-Халим в сопровождении высокого надменного человека в хитоне с узкою красною полосой, в сандалиях с полумесяцами. Левая щека незнакомца, говорившего на арамейском скверно, была изуродована шрамом, который скрыть не могла и аккуратно постриженная борода.

За Бен-Халимом и незнакомцем тяжело топали трое солдат.

— Уважаемый Минарефф, — заговорил Бен-Халим, остановившись, — скажи, твоя уважаемая дочь прекрасная Анна дома ли?

Не скрыв удивления, Минарефф признался:

— Дома. Где же еще ей быть? А… зачем она вам?

Плавным движеньем руки Бен-Халим указал на незнакомца со шрамом:

— Досточтимый гость из Ершалаима, почтивший нас своим посещеньем, хотел бы увидеть Анну. Он утверждает, что они знакомы. И я прошу тебя, уважаемый Минарефф…

Досточтимый гость в нетерпении перебил Бен-Хали-ма, обратившись к Минареффу:

— Вы позволите мне пройти в дом и увидеться с Анной?

В голосе незнакомца звучали грозные нотки.

Конечно, Минарефф мог отказать незнакомцу. Что бы тот сделал тогда, неизвестно. Однако, Минарефф понял уже, кто это был. И понял, что лучше ссору не затевать.

— Сделайте честь, войдите в мой дом, — открывая калитку, сказал Минарефф и хотел первым войти во Двор.

Но Станий-младший отстранил его и, бросив через плечо: — Нам надо поговорить без свидетелей! — вошел во двор и направился к дому.

Один из солдат двинулся за ним, двое других замерлли у калитки, всем своим видом показывая, что не пропустят во двор никого.

Обескураженный таким поворотом событий Минарефф повернулся к Бен-Халиму.

Тот торопливо сказал:

— Пусть, пусть поговорят без свидетелей!

Из дома в сопровождении солдата вышла Зия-двужильная. Она возмущалась:

— Как так можно?! Выгоняют из собственного дом, Здесь вам не Кесария и не Ершалаим!.. Минарефф, Бен-Халим! — обратилась она к стоявшим у калитки. — А в куда смотрите? Почему…

— Подожди, подожди! — поспешил угомонить ее Бен-Халим. Ему так не хотелось, чтобы поднялся скандал. Ведь тогда перед всей деревней ему придется защищать римлян.

Но римляне уедут, и что потом?

— Понимаешь, — Бен-Халим зашептал доверитель но, наклонившись к Зие, — это очень, очень большой начальник. Это легат! Ты знаешь, кто такой легат?.. Пусть он побеседует с Анной. Мы все здесь, и ничего плохого случиться не может. Ну а поднимешь шум, разве лучше будет?.. Вон идет Вар-Равван. Послушай лучше, что скажет он.

На площадь, к колодцу, действительно вышел Вар-Равван, а с ним и трое учеников, и Андрей, и кто-то еще из соседей Андрея… Вокруг них бегали чумазые дети, норовившие дернуть игриво Вар-Раввана за развевающийся хитон и увернуться, чтобы он не успел их шлепнуть.

Слово «легат» Зию-двужильную не удивило, потому что она понятия не имела, что оно означает.

Но по испугу Бен-Халима Зия-двужильная догадалась, что неожиданный гость, так бесцеремонно вторгшийся к ним, действительно, человек очень важный. А раз так, то и все остальное понятно. И солдат, выгнавший ее из дома, и солдаты, не пускающие Минареффа во двор.

Что надо легату от Анны, они, конечно, узнают позже. Ну а пока, когда на площади собралась чуть ли не вся деревня, поднимать шум не нужно… Может у этого легата к Анне дело какое-то пустяковое? Но он не может быть в доме одновременно с простой женщиной как она, 3ия-двужильная.

Подождем, подождем…

По отзывам многих Анна знала, что Станий-младший никогда ничего не говорит просто так. И тело Лизания у порога ее ершалаимского дома лишь подтверждало это. Но тем не менее Анна не верила, что Станий будет искать ее за пределами города, особенно в эти дни, когда его легион готовился к дальнему походу.

Поэтому, увидев Стания-младшего с невозмутимым лицом входящего в комнату, где она, полулежа на кошме, бесцельно перебирала морские камушки, выкладывая из них какой-то узор, Анна окаменела.

Станий же, остановившись пред ней в двух шагах, глядя на нее сверху вниз испепеляющим взором, гремуче сказал:

— Я обещал найти тебя, где б ты ни пряталась? Обещал?.. И вот я здесь! Сейчас ты выйдешь со мной, мы поедем в Сирию, и я поселю тебя в настоящем дворце. У тебя будет столько слуг, сколько захочешь… А когда легион обустроится, и я стану свободнее, мы отправимся в путешествие. Ты увидишь много такого, чего не видели и вельможи в Ершалаиме. Прежде всего я покажу тебе реку, которую называют Субботней…

— Уходи.

Анна поднялась. Голос ее звучал тихо, но твердо. Станий понял, что ехал сюда он напрасно. Понял, но не смирился.

— Ты поедешь со мной! — гнев и отчаянье сдавили его железное сердце. — Иначе…

— Иначе ты убьешь меня, — не спросила, а закончила за него Анна. — Я знаю.

Непреклонность, которая чувствовалась в ней, смутила Стания-младшего. Он считал, что в такой обстановке его угроза не может не напугать, не может быть принята за пустую.

И возможно, случись все это хоть на день раньше, Анна и напугалась бы, и не стала сопротивляться. Но после сегодняшнего разговора с Вар-Равваном она не боялась Стания и не боялась смерти по-настоящему, а не так, как когда разговаривала с отцом.

Сегодня она умереть хотела…

— Я не поеду с тобой, чем бы ты ни грозил, — про должила Анна. — Поэтому не трать лишних слов. Ты обещал убить меня, если я не буду твоей? Я не буду твоей! По доброй воле — никогда… Где твой меч?

Пронзи меня им, как подосланные тобою убийцы прон зили Лизания. Пронзи! Я буду тебе лишь благодарна за это.

Станий взревел:

— Не будешь моей?! Убить тебя?! Да! — и тут его осенило: — Не-е-ет… Я не убью тебя. Ты говоришь, что не станешь моей, чем бы я ни грозил?.. А что ты скажешь, если я выйду сейчас к людям, зачем-то собравшимся перед твоим домом, к людям, которые знают тебя с малолетства, и расскажу им всю правду о том, чем ты занималась в Ершалаиме? По вашим законам, они должны будут забить тебя насмерть камнями. Я правильно помню ваши варварские законы? И они забьют тебя! Да, тебя убьют твои же соседи. Насмерть!.. Тебя убьют, но твои старики останутся жить среди них. И каждый день станет для матери твоей и отца пыткой, какую мне никогда не придумать. Как тебе это нравится? Да, именно так я и поступлю! Сейчас же. Если только ты скажешь мне снова «нет». Ну?

— Нет.

Это сказала не Анна. Это сказал кто-то другой, сидевший в ней, но родившийся намного раньше нее и знавший слова, которые Вар-Равван первым сказал жителям Гинзы.

То, чем грозил Анне разъяренный Станий, было и вправду страшнее смерти. Если заботиться только о том, что подумают о тебе все остальные. Но как она будет жить дальше сама, если, испугавшись позора, согласится поехать со Станием? Кем станет она для себя же самой?

— Что? — не поверил легат.

— Нет! — еще жестче повторила Анна это короткое слово, которое может вместить и весь мир, и всю жизнь, и все будущее.

Станий в ярости бросился на стену, заколотив в нее кулаками. Так что затрясся весь дом.

— Что происходит? Что там случилось? — забеспокоилась Зия, которой было не до Вар-Раввана. Она думала только о дочери и этом легате. Что за беседа идет между ними?

Напрягся и Минарефф:

— Надо б узнать…

— Не надо! — с укоризной во взгляде закачал головой Бен-Халим. — Анна ведь не кричит, не зовет на помощь? Что ж вам еще?

И в этот момент из дома выскочил Станий-младший, тащивший за руку покорную Анну. Лицо ее было совсем прозрачным. Стоявшие у калитки солдаты схватили Зию и Минареффа и не давали приблизиться к дочери, прийти ей на выручку.

Растерявшийся Бен-Халим не представлял, что он должен делать.

Станий выволок Анну через калитку на площадь. Но выволок потому, что она не поспевала за ним, а не потому, что она сопротивлялась. Нет, этого она не делала.

Увидев их, Вар-Равван замолчал. Все внимавшие ему повернулись к дому Минареффа.

Сделав несколько шагов от калитки и оказавшись среди сидевших, отдавив кой-кому из них ноги, Станий-младший остановился и, оглядевшись, зычно спросил:

— Жители Гинзы! Вы знаете эту женщину? — и палец его свободной руки ткнулся в Анну.

Глаз она не опустила, но смотрела только на Вар-Раввана. Разрозненные голоса изумленных, напуганных, оторопевших жителей Гинзы ответили вразнобой:

— Ну…

— Это Анна, дочь Минареффа…

— Знаем ее мы. А что?

— Почему ты спрашиваешь об этом, римлянин?

— Говори, что случилось?

Станий издевательски усмехнулся:

— Вы говорите, что знаете ее. Прекрасно! Тогда ответьте мне, легату римской империи, где живет эта Анна, дочь уважаемого Минареффа, и чем занимается?

— Не слушайте его, люди! — попытался высвободиться из объятий солдата Минарефф. — Он…

Третий солдат, вышедший со двора, ловко выхватил из ножен короткий меч и рукоятью его наотмашь ударил Минареффа по голове.

— Защитите-е-е! — закричала Зия-двужильная и вырвалась у солдата из рук, кинувшись к оседавшему на землю Минареффу. А солдат, что его ударил, крикнул толпе:

— Легата римской империи не перебивать!

— Так знает кто-нибудь или нет, чем занимает Анна в Ершалаиме? — этот вопрос Стания-младше вновь обратил взгляды сидевших к нему.

Несколько женских голосов, перебивая друг друг объяснили Станию, что Анна состоит в Ершалаиме служанках при жене высокопоставленного чиновник И что та относится к Анне почти как к дочери.

— Да?! — воскликнул Станий и расхохотался. Смехом из Преисподней. — И кто ж вам такое сказал?

— Зия-двужильная, мать ее, — последовал растеряй ный ответ. Все уже чувствовали, что весь этот расспрос римлянин затеял не просто так, что, видимо, рассказЗии-двужильной были неправдой.

Станий посмотрел на толпу с сожалением. Потом повернулся к Анне и тихо спросил:

— Ну что? Ты передумала?

— Нет.

— Будь же ты проклята! — прохрипел Станий попрежнему тихо. И чтобы страх, охвативший его при этих словах, не пересилил, не помешал ему сделать то, что он сделать хотел, Станий резко отвернулся от Анны, аж что-то хрустнуло в шее, и повысил голос: — Так знайте же, люди богочестивой Гинзы, люди, чтущие законы своих прародителей!.. Анна, дочь Минареффа и Зии, ни в каком услужении ни у какой жены никакого чиновника в Ершалаиме не состоит! Она — потаскуха! Она — блудница! Грешница, каких не видел еще даже погрязший в грехе Ершалаим… Она торгует собою и каждую ночь проводит с новым мужчиной. И берет за любовь свою деньги. Вот такая она, ваша Анна!

Сидевшие на площади ахнули. И посмотрели на Анну. В глазах изумление, страх.

— Нет! Нет! Это подлая ложь! — Зия-двужильная выпустила голову мужа, которую поддерживала руками, сидя у лежавшего на земле Минареффа.

Она вскочила и сделала шаг, чтобы броситься на римлянина, но двое солдат схватили ее и скрутили.

— Он врет! Он все врет! — кричала Зия, оказавшаяся между солдатами. — Не слушайте его, не слушайте, люди, соседи!

Третий солдат снова выхватил меч и метким движением, не задев никого из товарищей, оглушил возмущенную Зию рукояткой по голове.

Станий медленным взглядом хозяина оглядел притихших людей и насмешливо предложил:

— А давайте-ка спросим у нее у самой… Пусть нам Анна сама ответит, правду я говорю или нет… Правду я говорю или лгу? — Станий дернул Анну за руку, и жен щина наклонилась вперед, но тут же выпрямилась. И снова ее глаза устремились на Вар-Раввана.

Все смотрели на Анну. Но она видела перед собой лишь Вар-Раввана.

Проще всего ей было б сказать, что римлянин лжет. Только это сказать, и хватило б. И пусть бы тогда Станий-младший кричал, что-то доказывал, называл ее как угодно.

Кто-то поверит ему, кто-то ей. Но что недоказанно, того и нет. И можно всем говорить, что римлянин ее оклеветал. И жить вроде честной…

Странный, мягкий взгляд Вар-Раввана как бы советовал Анне: скажи правду.

Взгляд был так мягок, как бывает лишь у влюбленного. Как был, например, у влюбленного в нее без ума Лизания. Уж Анне этот взгляд знаком!

И вот на нее смотрел таким взглядом Вар-Равван.

Станий-младший хрипел:

— Так правду я говорю или…

— Правду! — тихий голос Анны услышали все.

Железное сердце Стания-младшего вроде как треснуло. В нем, в этом сердце, не знавшем пощады ни к кому из врагов, словно лопнувшая пружинка, непривычно играла надежда, что Анна откажется и не признается. Будь что будет тогда! Лишь бы…

— Ты говоришь правду! — так же тихо, но так же уверенно проговорила Анна. — Я торговала собой. Я каждую ночь спала с новым мужчиной. И брала с тех, с кем спала, деньги… Я — блудница. Я грешница. Да… Это правда.

Как хорошо, что Зия-двужильная лежала в обмороке. Иначе ее тут же хватил бы удар. От такого признания она умерла бы на месте.

Толпа загудела. Громче и громче, и громче! Толпа заревела. Раздраженно, зло, заревела с ненавистью…

— Опозорила… Всех… Всю деревню!.. Она… Потаскуха… Мерзкая тварь!..Трешница, грешница, грешница!!!

Станий умело точным движеньем перебросил свою мощную руку Анне на плечи. Резко, неожиданно надавил, и Анна упала коленями в камни, которыми неряшливо была вымощена площадь.

— Люди! — левую руку Станий выбросил вверх.

Жители Гинзы затихли.

— Люди! — повторил уже тише Станий. — Вы как следует помните ваши законы?

— Помним… А как же?.. Мы не без памяти!..

— А что, согласно вашим законам, сделать положено с грешной блудницей? С женщиной, опозорившей всю деревню к тому же? Кто скажет?

Первым ответил ему Бен-Халим:

— Блудницу, по нашим законам, надо забить каменьями..

— До смерти, — с торопливой угодливостью уточнил Акцель.

— Правильно! — Станий смотрел на толпу исподлобья, ненавидя ее и презирая. И в то же время — страшась.

Если эти люди так легко могут вынести смертный приговор ближнему своему, что же это за люди? И способны они на все…

— Правильно, — повторил он с обреченностью в голосе. И, наклонившись к Анне, шепнул: — Передумай! Прошу…

— Нет.

— Нет?.. — Станий выпрямился и прокричал: — От имени кесаря-императора я, Станий-младший Галл, легат Молниеносного легиона, ваш приговор утверждаю!.. Вот вам блудница, — он толкнул Анну в шею, и она упала на землю. — А камней под ногами достаточно… Убейте ее! Иначе я увезу ее в Ершалаим и для начала отдам на поруганье солдатам. А потом они вырежут у нее на лбу и груди надпись «Блудница из Гинзы», и мы будем отдавать ее на ночь рабам!

Толпа зарычала, потянулась к камням, в воздух взлетели палки. Детям и женщинам велено было отойти в сторону.

А побледневший, отчего борода его стала вроде черней, злой на себя, на Анну, на этих звероподобных людей, Станий был уже рядом с солдатами.

Анна же поднялась и села посреди окружившей толпы. Села с растрепанными волосами, села так некрасиво. И лицо ее в эти мгновенья утратило обычную красоту.

— До смерти! До смерти! — призывал безбородый Акцель.

— Опозорила всех! Гадина!.. Всю деревню! Грешница! Из-за нее нам всем не будет пощады от Господа…

Руки подняли взятые с площади камни. И вот уже первый из них грохнулся рядом с Анной. Это бросил Бен-Халим.

— Стойте! — вдруг зазвучал над толпою голос Вар-Раввана. — Не торопитесь!

— Что? Что? Как? — загудела толпа.

От неожиданности Станий не нашелся что сказать.

А Вар-Равван прошел сквозь толпу, мимо людей, сжимавших камни и палки, и остановился, встав позади Анны.

— Что ты хочешь, Вар-Равван?! — с ненавистью крикнул Акцель.

— Не вмешивайся! Это наше дело, жителей Гинзы! — шагнул вперед Захарий-плотник. — А ты нам чужой! Отойди! Иначе камни могут попасть и в тебя.

Вар-Равван не дрогнул, хотя было ясно, что все будет так, как и сказал Захарий.

— Камни, которыми вы забросаете Анну, не пролетят мимо ни одного из вас. Эти камни попадут в каждого жителя Гинзы, в каждого из ваших детей! — с горечью в голосе произнес бродячий философ.

И горечь эта была настолько искренней, а голос звучал так убедительно, что люди с камнями в руках замолчали. Они не знали, что можно ответить Вар-Раввану.

Им показалось, что Вар-Равван знает такое, чего им знать пока не дано.

Бродячий философ заговорил медленно:

— Забить камнями до смерти женщину просто. А такому количеству сильных мужчин на это потребуются минуты. Но вот забьете ее вы, и… что потом?.. Вот представьте: через десять минут Анна будет лежать окровав ленной под грудою брошенных вами камней, а вы разойдетесь, вернетесь в свои дома. Вернетесь, вроде бы выполнив долг. Да?.. — он замолчал и оглядел толпу медленным взглядом.

И каждому из толпы показалось, что Вар-Равван заглянул ему в душу.

То было страшное прикосновенье. Взгляда, полногонежности, к душам, искореженным злобой и страхом. Ведь злоба без страха, вы знаете, не бывает…

— Но за время, что я нахожусь среди вас, о, жители Гинзы! я узнал, что в вашей деревне нет человека, который мог бы убить другого и об этом потом не жалеть, — повысил голос Вар-Равван, чтобы его слышали все. — Нету таких среди вас. А значит, каждый камень, брошенный в Анну, в вас самих и ударит!.. Убив сегодня ее, в будете убивать себя воспоминаньями каждый день. Вы не сможете прямо взглянуть в глаза своим детям, друг другу Эту кровь с ваших рук вы не смоете никогда… Анн виновна. Да! Анна грешна. Но, вы видите, она сама покаялась в этом. И готова принять вашу казнь. Значит, душою она чиста. А это главное перед Богом!.. Покарать человека за грех может только Всевышний. Он один. Он, безгрешный… Если есть кто из вас безгрешный, тот пусть и бросит в нее камень. Пусть забьет ее. И… станет более грешным, чем Анна!

Тут даже Бен-Халим, даже Акцель и даже Захарий потупились.

Будучи людьми очень разными, в душе они оставались честными. И понимали поэтому, что безгрешным из них не был никто. И слышали в словах Вар-Раввана правду… Чем меньше грешит человек, тем острее он каждый свой грех принимает. Жители Гинзы грешили мало.

— Вот что скажу я вам, — голос Вар-Раввана опустился с былой высоты, звучал теперь тише, но слова его в молчании, придавившем площадь, слышали все. И хотели слушать. Потому что от слов назаретянина мир вокруг становился понятнее, а на душе делалось легче. — Если мы хотим, чтобы наш избранный Богом народ не перевелся, мы должны научиться прощать друг друга.

Иначе мы сами себя истребим так, как этого не сумели никакие враги. А до истребления будемь жить между собой в вечных ссорах, в грызне. Хуже, чем голодные псы, вырывающие друг у друга брошенную им кость!

Чем страшнее грех человека ты сможешь простить, тем чище душой станешь сам.

Вар-Равван нагнулся, поднял камень, который кинул Бен-Халим в Анну, и протянул его молчаливой толпе:

— Вот! Возьми его, кто безгрешен. И брось. Но не в Анну. А сначала — в меня. Я ведь тоже имею грехи…

Люди отшатнулись от этого камня, как будто он был ядовит.

Тишину раздавил, как яйцо сапогом, Станий-младший:

— Эй ты, как тебя там?! Оборвыш! Что за глупости ты говоришь?! — резанул по толпе его голос, и жители Гинзы заволновались. — О каком ты безгрешии рассуждаешь? И вообще, кто ты такой?

Назаретянин встал так, чтобы видеть и Анну, и Стания:

— Кто я такой? Странствующий иудей.

— Значит, бездомный бродяга! — гневно воскликнул легат. — Знаю таких я. Ходят от деревни к деревне и сбивают с толку людей. Не слушайте этого пустомелю, жители Гинзы! От его рассуждений вам проку не будет. Есть закон! И если в округе узнают, что в вашей деревне законы предков не уважают, то вы лучше меня знаете, как будут к вам относиться… Бродяга уйдет, а вы останетесь здесь. И каждый из вас будет жить со славою нарушителя закона, отступника, презревшего праотцов. Я не могу вас, конечно, заставить. Дело ваше, как вы поступите с Анной. Оставите ее в живых? Хорошо! Но здесь она не останется. Я заберу ее в Ершалаим и сделаю, как говорил. Солдаты! Взять ее! — скомандовал Станий-младший, но не тем легионерам, что пришли с ним к дому Минареффа, а семерым, прибежавшим на площадь, пока к толпе обращался Вар-Равван.

Солдаты послушно двинулись к Анне. Но толпа перед ними сомкнулась плотней. Это было для Стания неожиданностью.

— Что такое?! — взревел он схватившись за меч. — Сопротивление римской власти? Да понимаете ль вы, что творите?

— Подождите, досточтимый легат, — вкрадчиво заговорил Баас-мукомол, известный в Гинзе своей рассудительностью. — Как вы могли подумать, что в нашей деревне кто-то решится оказать сопротивление римской власти? Никогда!

— Тогда пропустите нас к этой женщине! Дайте забрать ее, — Станий стоял уже рядом с солдатами.

Никто в толпе не пошелохнулся. Наоборот! Многие почувствовали странную радость от того, что встали вот так вот — лицом к лицу с римлянами. Совсем как предки, которые никому не подчинялись и власти чужой над собою не знали.

С хитринкой в глазах поглядев на Вар-Раввана, бледный Баас-мукомол сказал:

— Досточтимый легат! Мы не понимаем, почему вы хотите забрать эту падшую женщину в Ершалаим. Объясните нам, что сделала Анна против власти кесаря-императора, какие законы римской власти она нарушала?

— Нет, правда! — осмелился заговорить и Трифон-пастух, изжаренный солнцем до черноты остывших углей. — Какое она преступление совершила? Скажи нам!.. Но если Анна преступлений не совершала, то зачем забирать ее в Ершалаим? Она, как мне кажется, ехать с вами не хочет. Значит, пусть остается!

Жителям Гинзы, сгрудившимся вокруг Анны, все происходящее казалось диким сном. Из поколения в поколенье будет передаваться в деревне рассказ о невероятном мужестве, с каким вели себя люди перед самим римским легатом.

Такого высокопоставленного римлянина нелегкая никогда не заносила в Гинзу. И вот занесла. И жители ее по идее, должны были бы беспрекословно выполнять любое его повеление, любое желание. Прекословить легату? Не отдавать ему человека, которого он решил увезти в Ершалаим? Да это же бунт… Если бы Станий-младший по-настоящему думал забрать с собой Анну, он бы забрал ее.

Ну что такое для десяти отборных, лучших легионеров какая-то горстка крестьян? Эти солдаты бывали и не в таких переделках. Вспомнить хотя бы стычку с разбойниками два года назад в день радости Торы. Эта же самая десятка, что примчалась со Станием в Гинзу, с ним была и тогда, на пути из Ямнии в Ершалаим где под вечер на них и напали разбойники. Двадцать шесть нападавших сразили солдаты, остальные, примерно столько же, разбежались, как тараканы, воспользовавшись темнотой, упавшей на землю в считан ные секунды. А ведь разбойники, отважившиеся напасть на римских легионеров, это вам не крестьяне, не жители Гинзы, представления не имеющие о настоящем оружье.

Но какая-то сила не позволила Станию-младшему отдать солдатам приказ силою вырвать Анну, толпу разогнав.

Лопнувшая пружинка в его железном сердце болталась и причиняла боль. Непривычную, страшную, неодолимую. И боль эта мешала Станию быть самим собой. Он знал, что после того, как солдаты вырвут Анну из-под защиты односельчан, с десяток из них предварительно разрубив пополам, ему не останется ничего, но выполнить обещанное и отдать Анну солдатам. А затем, в Ершалаиме, — рабам.

Но Станий этого не хотел, И уж если Анну не забили камнями, то лучше ее не забирать…

Будто не замечая толпы, будто не слыша вопросов Бааса и Трифона, Станий-младший обратился к Вар-Раввану:

— Посмотри на меня, оборвыш!.. Почему мне лицо твое кажется очень знакомым? Как тебя звать? И откуда ты?

Назаретянин повернулся к легату:

— Мое имя Вар-Равван. А родом я из Назарета.

— Вар-Равван? Вар-Равван… — напрягая память, наморщился Станий. — А ты не был разбойником? Не тебя ли на пасху, года четыре назад, помиловали Синедрион и прокуратор?

Бродячий философ мотнул головой:

— Мало ли в Иудее и всей Палестине Вар-равванов? А в разбойниках я никогда не ходил. В этом досточтимый легат ошибается!

— Ошибаться мне не положено! — воскликнул разгневанный Станий. Гневался он в первую очередь на себя, но не признаваться же в этом?

И еще… К оборвышу, к этому Вар-Раввану Станий испытывал ненависть. Это ведь он, оборвыш, спас Анну. Оборвыш, а не он, Станий!

Приказав жестом легионерам отойти от толпы, вернуться к стене, у которой, очухавшись, сидели, пытаясь понять происходящее, Зия-двужильная и Минарефф, Станий сказал:

— Если я помню твое лицо, Вар-Равван, значит был повод его мне запомнить. В этом я не сомневаюсь…

— Досточтимому легату не положено и сомневаться? — усмехнулся Вар-Равван.

Станий ответил усмешкой, но издевательской:

— Не положено… Ну а что же могло заставить меня запомнить лицо какого-то бродяги? Обычно с бродягами у меня разговор короткий… — он задумался ненадолго… — Или ты как-то особенно отличился и сумел избежать последнего разговора со мной, или… раньше был совсем не бродягой. Так?

— Да, я не всегда странствовал по Иудее, — согласился Вар-Равван. — Я сначала родился и вырос, был пастухом, был учеником плотника, жил рыбной ловлей. Только потом я отправился странствовать, когда мне показалось, что мне есть что сказать людям.

Легат покачал отрицательно поднятым пальцем:

— Лжешь! Я не верю тебе! И до выяснения точ но, кто ты такой, приказываю арестовать тебя. Солдаты-ы-ы! Взять его!

На сей раз толпа в нерешительности замялась. И Вар-Равван постарался опередить ее:

— Жители Гинзы! Не мешайте им! Я ни в чем не повинен. И легат разберется.

Подскочившие легионеры вздумали ухватить Вар-Раввана за руки, но он сказал, что пойдет и сам, поэтому заламывать руки ему не стали.

Уже заворачивая за угол, Вар-Равван вдруг повернулся:

— Анна! Ты покаялась перед всеми. Ты покаялась перед Богом, перед собою, перед людьми. Ты согласна была умереть за свой грех. И я говорю тебе: ты — чиста! И никто не имеет права теперь укорить тебя прошлым. Ты — чиста…

— Ах вот оно что… — жутким взглядом убийцы посмотрел на Вар-Раввана Станий. — Ты строишь из себ мессию? Именем Бога ты прощаешь грехи и наставляеш падших? Хорошо, хорошо! Посмотрим… Много я виде мессий. Ни один из них на этом свете не задержался.

Широкоплечий солдат подтолкнул Вар-Раввана в спину, и процессия, замыкаемая легатом, скрылась за углом и направилась к дому Бен-Халима.

Молча глядя ей в след, толпа на площади некоторое время стояла, как завороженная.

Первыми опомнились ученики Вар-Раввана и Андрей. И торопливо пошли к дому Бен-Халима. Но сам Бен-Халим остался на площади. Быть рядом с римлянами, которые увели Вар-Раввана, ему не хотелось.

Сердобольные женщины подошли к Зие-двужильной и Минареффу. Здесь же оказался Баас. Ну а Трифон с Ионатаном, пряча глаза, помогали подняться Анне…

Двор Бен-Халима был просторен и засажен гранатовыми, фиговыми деревьями, пышными кустами руты. Окруженный забором выше, чем остальные дворы, он сохранял прохладу и в самый жаркий день. Здесь, во дворе, солдаты связали Вар-Раввану спереди руки и привязали веревкой к старому, низкому гранатовому дереву.

— Я разберусь с тобой завтра, в Ершалаиме, — пообещал Вар-Раввану легат. — Там я вспомню, где тебя видел. Ты сам мне это расскажешь! Но не обещаю, что даже очень хорошая память тебе поможет…

Душная ночь утопила Гинзу в непроглядной, могильной тьме. Непонятно откуда приползшие тучи съели звезды и робкий месяц.

Станий-младший оставил на страже двух солдат: у входа в дом и у калитки.

И возвращаясь, чтобы лечь спать в большой комнате, где жена Бен-Халима ему уже постелила, Станий-младший остановился у дерева, прислонившись к которому сидел Вар-Равван.

— Ну что приуныл, мессия? — тихо, серьезно спросил легат. — Ты не жалеешь еще, что встретился мне на пути? Ты не раскаялся, что вступился за… Анну?

— Раскаиваешься ты, легат! — назаретянин смотрел на Стания-младшего грустным, уставшим взглядом. — Ты ведь прекрасно знаешь, кто из нас прав. Только не ты!.. И тебе не исправить этого, даже убив меня… Я одержал верх, что бы ты ни говорил…

Станий-младший махнул рукою:

— Хватит. Послушаем завтра вечером, как запоешь ты… Тяжелой походкой легат направился к дому. И не заметил, как в дальнем конце двора, за деревьями, у стены, бесшумно мелькнула тень.

Вскоре в доме затихли. Назубоскалились и захрапели солдаты в пристройке, устроившись на соломе. Задремали легионеры, поставленные на страже у калитки, у входа в дом. Беспокойное забытье одолевало и Вар-Рав-вана.

Бесшумная тень осторожно, от дерева к дереву, от дальней стены пробиралась к назаретянину.

Вот она уже приникла к гранату с другой стороны от Вар-Раввана. Только тут под ногою у тени и хрустнула сухая ветка.

Глаза Вар-Раввана открылись, он напрягся и расслышал за собою чье-то взволнованное дыханье.

— Кто здесь? — прошептал назаретянин как можно тише.

— Тс-с-с… — ответила тень.

Даже по этому звуку Вар-Равван узнал Сабина, мальчишку, жившего в доме по соседству с Минареффом. Сабина любил расспрашивать Вар-Раввана о городах, где тому довелось побывать. Несколько раз он помогал Вар-Раввану в утреннем сборе хвороста.

— Я просыпаюсь всех раньше в деревне, — часто хвастал Сабина.

И вот он здесь.

— У-хо-ди… — Вар-Равван постарался, чтобы шел его звучал повелительно.

— Тс-с-с… — Сабина лег на живот и ползком обогнул гранат.

Ночь была так темна, что даже нож, который Саби выудил из-за пазухи, не блеснул, и Вар-Равван его не увидел. Он лишь почувствовал вдруг, как веревка на запястьях ослабла.

— Иди за мной, — почти беззвучно позвал Вар-Р вана мальчишка…

На улице, за забором, их поджидала Анна. С дорожным мешком в руках.

— Скорее! — улыбнулась она озабоченно. — Нас ждут. Путь предстоит долгий.

Анна заспешила по улице в сторону дома Андрея, сторону рощи, где утром они собирали хворост. Сабина и Вар-Равван старались от нее не отстать.

Во дворе Захария-плотника, когда они проходи мимо, забрехала собака. Голос ее звучал испуганно и с обидой…

 

ГЛАВА 12

ПЕРСТЕНЬ АФРАНИЯ

Перепуганная тишиной тощая псина Захария-плотника разбудила своим бреханьем всех остальных собак в Гинзе. И когда Вар-Равван с Анной и Сабиной достигли роши, где их ждали ученики назаретянина и Андрей, над деревнею дергался разноголосый собачий хор.

— Спасибо тебе, — Вар-Равван притянул мальчугана к себе и поцеловал его в лоб. — А теперь возвращайся домой. Но не по главной улице. Мало ли что…

Сабина кивнул и исчез в темноте.

Обнявшись, простившись с Андреем, который вздыхая, глотая слезы, ссутулясь, поплелся к деревне и не сразу растворился во мраке, Вар-Равван повернулся к Анне:

— А ты…

— А я иду с вами, — Анна подошла к Вар-Раввану так близко, что он слышал ее дыханье. И отчетливо видел лицо.

— Мне кажется… — он думал отговорить ее, убедить остаться.

Но Анна закончить ему не дала:

— Нет! Я не останусь здесь. И давайте не будем об этом: времени нет на ненужные споры… Я отправляюсь с нами, куда бы вы ни пошли. Я люблю вас и теперь буду с вами всегда.

В душной темени ночи глаза улыбавшейся Анны сияли счастливо…

Под взглядом этих, казавшихся в темноте еще более черными, глаз Дикообразцев чувствовал жар, чувствовал слабость и бодрящий восторг. Словно в нем просыпались и начинали бурлить, пузыриться неведомые самому Александру Александровичу силы.

Анечка Измородина наклонилась вперед и взяла в свои разгоряченные руки ладонь Дикообразцева:

— Теперь-то я буду с вами всегда!

Легкомысленнейший из вальсов бился о стены кареты и пробивался внутрь сквозь задернутые шторками окна. Дикообразцев вспомнил, где он находится, и что происходит вокруг. Фестиваль! А кто его исполнительный директор?

— Мне надо идти… — сделав усилье, Александр Александрович освободил свою руку из нежных ладоней Анечки.

— Почему? — огорчилась она.

— Я должен! — ответил Дикообразцев и тут же понял, как глупо это звучит.

— Разве это важнее, чем то, что мы встретились?

— Я… — замялся Дикообразцев.

Конечно, их встреча важнее всего! Конечно, он должен остаться и отдать свою руку Анечке. А лучше — сесть рядом, обнять за плечи. И… Дикообразцев боялся. Но не спрашивайте у меня, чего именно. Об этом чувстве я говорить не хочу.

Как бы там ни было, дверца кареты открылась, и Дикообразцев, обещая, что скоро вернется и понимая, что может уже не вернуться, или вернется, но Анечку не найдет… Дикообразцев выбрался из кареты. Неуклюже и некрасиво, как неуклюже и некрасиво делается все, что делается от страха.

Боже мой, Боже мой! Каких только глупостей люди не совершают от страха перед любовью!

Стоило Дикообразцеву отойти от кареты, встать к ней спиной, как неразличимый возница крикнул гортанно на резком своем языке, стрельнул кнутом, гнедые заржали, как засмеялись над Дикообразцевым, и понесли экипаж, и исчезли с ним вместе, как растворился во мраке мальчик Сабина, спасший Вар-Раввана…

Поздно!

Поздно было бежать за каретой, губы кусать и ругаться, бить в ладонь кулаком и не чувствовать боли.

Поздно…

Осознав, что гнедых ему не догнать, убедившись, что карета пропала из вида, запыхавшийся Дикообразпев остановился и долго стоял так. хмурясь, ругая себя самыми черными словами и пытаясь стряхнуть навалившуюся обреченность.

А когда, наконец, к Дикообразцеву возвратилось чувство реальности, и он огляделся, то увидел, что Театральная площадь мертва, что огни все погашены, и нет вокруг ни души.

Только ветер гонял по земле яркий мусор прошедшего карнавала.

Дикообразцев не удивился. За минувший день столько случилось всего необычного, что удивления у Александра Александровича не осталось.

Он не спросил себя даже, куда все подевались и каким образом исчезли так быстро, ведь легкомысленнейшии из вальсов, кажется, только минуту назад сотрясал и кружил ослепшую ночь над площадью.

Похмурившись, повздыхав, Дикообразцев направился в сторону «Полноводной», хотя в общем-то мог бы пойти и домой. Но он не хотел возвращаться домой, не хотел отвечать на расспросы жены и притворяться, что просто устал. И через час Александра Александровича можно было увидеть за столиком в ресторане, в обнимку с актером Халуйко, пьяным вдрызг и веселым, но тем опасным весельем, от которого часто уходят в окно, с пятого этажа, или режут тупым и негодным для этого лезвием вены.

Напившись горькой «Тверской» до того состояния, когда честным становишься не только с собой, но и с другими, Дикообразцев то и дело вскакивал и метался по залу, вторгаясь в веселье шумных компаний, образовавшихся в ресторане, и разглядывая уже ничего не смущавшихся дам.

Если же кто-то к нему обращался, с трудом выговаривая:

— Шосадела?.. К-кие-е пробле-ик-мы?

Дикообразцев спрашивал:

— Анну не видели? Здесь не было Анны?

— К-к-кой, блин, Анны?

— Измородиной! — гневался на такие вопросы Александра Александрович.

В ответ ему говорили всякое-разное, но ничего по делу. Он обижался и возвращался к Халуйко, вечному негодяю в кино, и слушал в двадцатый раз, каких трудов тому стоило перевоплотиться в Кащея Бессмертного. А в Змея Горыныча… слышь, командир?

Они выпивали еще по рюмашке, еще…

И утром, в начале седьмого, входя в свой люксовый номер, Дикообразцев был невменяем. Как ожившая статуя Михаила Евграфовича с площади у тверского цирка.

Ввалившись в номер, Дикообразцев прошествовал в спальню и без слов повалился на неразобранную кровать. Не разувшись, не раздеваясь.

— Сан Саныч! — окликнул его Слюняев, который резался с Поцелуевым на диване в «очко». Ну а рядом, на столике, естественно потела бутылка «Посольской». Окруженная множеством вкусностей.

— Не трогайте вы его, уважаемый киновед, — посоветовал недавний распорядитель церемонии открытия фестиваля. — Не видите, что ли, у человека горе!

— Это какое же?

— Пьет, но ответа на мучающий вопрос найти не может, — Поцелуев вздохнул.

— Ответа?.. — не успокоился Слюняев. — На какой же вопрос?

Поцелуев вздохнул еще горше:

— Да все на тот же: «Почему я такой?»… Обычно когда люди напьются, ответ является сам собой. Звучит он банально, но зачастую весьма справедливо.

— Как?

— «Потому что дерьмо»!.. Это ж ясней ясного… Многим бы этим ответом удовлетвориться и жить с ним в сердце до конца дней. Так ведь нет! Наутро, проспавшись, они забывают открывшуюся накануне истину и снова мнят себя черт знает чем. А все несчастья от того-то и происходят, что люди думают о себе больше, чем они есть на самом деле.

Слюняева тоже потянуло на философию. С глубокомысленным выраженьем лица он спросил:

— То есть, вы утверждаете, что истина действи тельно в вине?

Поцелуев потянулся к бутылке:

— Ни в коем случае! Вам, дорогой киновед, и только по душевному к вам расположению я намерен открыть эту страшную тайну. Истина не в вине, не в водке и даже не в дивном коньяке «Мартел» десятилетней выдержки, который совершенно волшебным образом превращает любой самый хмурый и пакостный день в теплый и солнечный. Особенно если коньяк этот потягивать из толстостенного низкого бокала небольшими глоточками да сидя у радующегося жизни камина. О-о-ой, хорошо-о-о!..Ну так вот, истина не в вине, а в свободе. И беда большинства человеков, что другого пути у него к свободе, кроме как через бутылку, нету… Взять, ну, к примеру, вас, — Поцелуев разлил по граненым стаканам водку. — Вы живете без цели, без смысла. Вернее, то, что вы называете целью и смыслом, это все глупости, ненужные никому и бесполезные…

— Не понял, — чисто автоматически Слюняев взял свой стакан. Он всегда брал стакан, если тот был налит. Поступить по-другому киновед просто не мог. — Почему бесполезные? Да и что вам известно о моих целях?

Поцелуев пожал плечами:

— Все очень просто. Цель — это нечто большое. И она сама делает человека тоже большим!

— А я, что же, маленький?

— Вы? — Поцелуев щелкнул пальцами: — Как это по-русски?.. Вы не большой и не маленький. Вы никакой, — советник по русским делам приподнял свой стакан, обращаясь к Слюняеву: — Ваше здоровье! — и про-фессиональнейшим залпом опустошил почти полный стакан.

Слюняев наблюдал за ним в недоумении, потому что не знал, как ему отозваться на слова Поцелуева.

Сообразительность ему не изменила, и Слюняев принял самое мудрое из решений, которое только было возможно — он выпил водки.

Дождавшись, пока он закусит, Поцелуев сказал:

— Да вы не расстраивайтесь! Это все ерунда… Возьмите любой из миллионов людей, населяющих эту планету, и увидите, что на девять десятых он состоит из таких же как вы никаких человечков. Это нормально. Так и должно быть, поверьте уж мне, древнему попугаю…

Тут уж Слюняев опешил совсем. Он все надеялся, что Поцелуев говорит это в шутку, что сейчас рассмеется и спросит: «Ловко я вас разыграл?!».

Но почему-то слова о попугае Слюняева как водой окатили. И после них он вдруг понял, что Поцелуев не шутит, что все говорит всерьез. И что он, Слюняев, с его разглагольствованиями согласен… Почему же о попугае слова так смутили его?

— Вы поймите, Афраний, — растягивая гласные, продолжал Поцелуев, оказавшись закутанным в странную белую простыню. — Вы мало чем отличаетесь от остальных. Только от некоторых. Но равняться на некоторых, прямо скажем, неумно! И не надо мешать им идти их дорогой, висеть на крестах, исчезать из могил. Это их дело. А вы делайте свое. Смотрите кино? Вот и смотрите! Рецензии пишете? И — правильно! Только советую хороших не сочинять.

— Почему? — завороженно поинтересовался Слюняев, отчего-то не удивившись, что был назван каким-то непонятным именем.

— За хорошие рецензии платят плохо. Как и за все хорошее в этом мире, — и Поцелуев знакомо так причмокнул, голову чуть склонил на бок и, оттопырив нижнюю губу, важно полуприкрыл глаза.

А Слюняеву вспомнилось, что он, Поцелуев, и в самом деле имеет какое-то отношение к попугаям. По-настоящему. Но, черт знает, какое.

Между тем Поцелуев вернулся во все джинсовое и голубое и сказал:

— Это все — ладно! Вы лучше объясните мне, что делать с газетой? Если вы на своем стоите, то… Газета, газета… При чем тут газета?

Напрягая память Слюняев нахохлился.

Газе… Елки-палки! Конечно! Как он забыл?

…Если помните, в коридоре редакции областной газеты Слюняев образовался в настроении строгом.

Продымившую мимо девчушку с сигаретой в зубах и веером машинописных страниц в руке он сурово спросил:

— Сегодня какая выходит?

Не взглянув на него, ни на миг не замедлив торопливого шага, девчушка воинственно огрызнулась:

— Кумачевая! — мол, мешаются тут под ногами не пойми кто, задерживают, а без страниц ее, истерзанных бледненьким шрифтом с западающей буковкой «о», мир не узнает правду.

А впрочем, как знать? Может быть, и действительно, без этих страничек с непропечатанной буковкой «о» мир не узнал бы новой, непознанной правды? Ибо, если девушка и в двусмысленных шортах, с сигаретой и в туфлях на платформе, напоминавшей кирпич, сие вовсе не означает, что ей не дано написать вдохновенные строки, каких до нее не писал ни один!

Девушки в шортах! Вперед и смелее! Пока позволяет душа, пока она не боится быть скомпрометированной такими штанами, платформой и сигаретой…

— Что в данном случае означает «кумачевая»? — полюбопытствовал Поцелуев из-за спины у Слюняева.

Киноведу пришлось объяснять, что нынешняя областная газета образовалась из четырех, областных же, открывшихся после того, как страну поразила всеобщая писучесть.

Газеты тогда плодились и размножались, как комары. И доразмножались до такой степени, что кровушки читательской на всех уже не хватало.

Во многих городах газеты и газетенки, солидные и бульварные, стали лопаться и закрываться, а обнищавшие журналисты бросились штурмовать рекламные отделы банков, пресс-службы всевозможных организаций и фирм, Благо, что пресс-службы эти появились чуть ли ни у каждого втортрансаванстреста и едва ли не в каждом медвытрезвителе.

В Твери же пошли по другому пути. Все четыре газеты объединились в одну, которую так и назвали — «3а».

Что означало название газеты, толком ответить не мог никто. Ни главный редактор, ни вахтер в гардеробе. Правда, поговаривали, что так окрестили газету на всякий случай. Мол, что бы ни произошло, какие бы потрясения область да и Россию в целом ни потрясли до основанья, а затем… Газета всегда будет «за». За что угодно. И, следовательно, ее сотрудникам будет, сами понимаете, хорошо. В крайнем случае — неплохо. Нуждаются ли эти домыслы в комментариях? Конечно же, нет! Их, наверняка, распространяли те журналисты, которых на работу в газету «За» не взяли. Ничего другого им не оставалось.

Газета же вопреки злопыхательству отвергнутых сотрудников, а штаты четырех редакций, составивших одну, пришлось, к сожалению, подсократить, жила и боролась, отстаивала и утверждала. Но… Да, без этого гнусного «но» обходиться мы не умеем. Даже в ванне, сидя с намыленной головой.

Короче, объясняю для самых ленивых… Газеты, образовавшие «За», до того выступали друг друга против. Поняли?

Правильно! До объединения еженедельник «Совесть» выступал исключительно с большевистских редутов; каждодневная газета «Мать вашу!» нападала на всех под черным стягом анархо-отщепенцев; претендовавшая на солидность «Замена» продалась демократам и каждым словом ругала правительство; и, наконец, «Я плюс ты, плюс они» называлась органом ассоциации сексуальных меньшинств и лиги граждан неопределенной половой принадлежности.

И вот все они облобызались, заключили друг друга в объятья, сарендовали одно помещение, заключили договор с типографией и стали делать одну газету. Договорившись, что раз в неделю газета будет за большевиков, то есть, красной, или, как нарекли ее тут же в народе, кумачевой, раз в неделю — черной без примесей, по четвергам — демократической, а стало быть желтой, по пятницам — цвета воды в бассейне отеля «Хилтон», точнее, цвета среднего между синим и белым. Ну а по субботам выпускался номер-солянка, самый скандальньга из всех пяти за неделю.

Дело в том, что в этом, субботнем, номере, состоявшем из материалов и большевиков, и демократов, и анархистов, и борцов за свободу сексуальной ориентации, журналисты, как правило, нападали друг на друга.

Корреспондент X. ругал корреспондента Ж. Корреспондент С. поносила и первого, и второго, ну, а Б. задавала перцу всем троим, и так далее. Поэтому скандал по поводу каждого субботнего номера начинался неделей раньше, когда он обсуждался на редакционной летучке… Слюняев и Поцелуев появились на четвертом этаже редакции «За», на этаже, где размещалась администрация газеты, именно в пятницу, перед самой летучкой. И своими глазами могли наблюдать подготовку к ней.

…Девушка в двусмысленных шортах стала лишь первой ласточкой, чиркнувшей мимо Слюняева и Поцелу-ева. Не успел киновед завершить своего рассказа о принципах работы газеты «За», как коридор наполнили люди, поразившие Слюняева своим обликом.

Первыми на четвертый этаж вторглись несколько молодцев в кожанках, видавших разные виды, буденновках и выгоревших картузах. Кто-то из них был с трехли нейкой, другой с наганом, кто-то придерживал у бедра деревянный футляр маузера. А замыкавший их группу гражданин в длиннополой солдатской шинели и с папахой на голове катил на колесиках знаменитый пулемет «Максим».

Когда революционные пролетарии в содружестве с передовым солдатом прошли мимо них, Слюняев сказал:

— И как только им не жарко в такую погоду в таком одеянии?

— За идею надо потеть, иначе она прокиснет, — заявил Поцелуев. — Если от тебя не разит потом, значит, ты идейно невыдержан…

Он что-то хотел добавить, но в коридор ввалилась ватага явно не очень трезвых молодчиков в выпущенных из брюк тельняшках, в кожаных куртках, изрезанных «молниями», в грязных кирзовых сапогах, босиком, в высоких ботинках американских морских пехотинцев и с плакатом: «Анархия — мать порядка, отец беспорядка, сестра свободы, а кто не с нами, они — уроды!».

Магнитофон, который нес на плече удалец в черной футболке, изрисованной сатанинскими физиономиями, торал на весь коридор, а возможно и на все здание разудалое «Яблочко», но в современной аранжировке.

Заставив Слюняева с Поцелуевым вдавиться в стену, братаны вразвалку прошли к приемной редактора и скрылись за ее дверью.

— Веселые в этой газете сотруднички! — улыбнулся им вслед Поцелуев.

— Ничего не понимаю! — терялся в догадках Слюня-ев. — И чего это они сегодня так вырядились? Может…

Его прервал ласковый голос, зазвучавший у Слюняева над самым ухом:

— Крошка, ты мне нравишься, как пчелка цветку. Я бы хотел познакомиться с тобою поближе!

Голос был почти что женским. Но перед собою киновед увидел крепко сложенного человека совершенно точно мужского полу. Но с подведенными глазами и помадою на губах.

— Если хочешь, мы можем пойти ко мне прямо сей час, — шоколадными интонациями продолжала женская особь мужского пола. — Хочешь? — и взяла киноведа за руку.

По коридору двигалась, виляя бедрами, постреливая глазами, процессия защитников сексуальных меньшинств.

— Я… я… — онемевший язык Слюняева не слушался.

— Пойдем, пойдем! — особь прижала вспотевшую ладонь киноведа к своему бедру.

— Он хочет, но не может. Не имеет права, — таможенным тоном вмешался Поцелуев. — Он на пятом месяце беременности.

— Ой как интересно! — восхитился накрашенный. — И кто же его обеременнил?

— Я! — Поцелуев обнял очумевшего киноведа за талию и привлек к себе.

Особь отпустила руку Слюняева и заигрывающе положила ладони на грудь Поцелуеву:

— А меня? Я ведь тоже хочу!

— Партнеров не меняю. Как партию, — отчеканил советник по русским делам. — Но у меня есть приятель, он очень талантлив. Я ему расскажу о тебе.

— Расскажи, расскажи, дивный! — обрадовалась особь. — Обещаешь?

— Слово гусара! — заверил ее Поцелуев.

Особь растроганно послала ему воздушный поцелуй и засеменила за своими товарищами по цеху.

— Что вы такое ему наговорили?! — Слюняев смо трел на советника с возмущением и обидой.

Отпустив киноведа и от него отстраняясь, Поцелуев сказал невозмутимо:

— Это неправда. Вы не беременны. Я готов подтвердить это и перед трибуналом, и перед полевым судом.

— Да я… — захлебывался праведным возмущением киновед.

— Тихо! Вы привлекаете внимание! — Поцелуев не пожелал его слушать.

Пока они препирались, к приемной редактора продефилировали демократы. С упитанными физиономиями, неторопливы в движениях, в дорогих пиджаках.

— Консенсус… Альтернатива… Лизинг и мене джмент… Паркинсонизм… И при моей толерантности…

— если бы воздух был молоком, то в коридоре бы он свернулся от тянувшихся шлейфом за демократами слов.

Повеселев Поцелуев повернулся к Слюняеву;

— Нет, мне здесь нравится, честное благородное!

Дверь в приемную за демократами хлопнула, и Слю няев спросил:

— А… что мы будем здесь делать?

— Как это что? — Поцелуев ткнул пальцем в побелённую стену, за которой располагался кабинет редактора. — Наше место в гуще баталии. Или хотя бы чуть в стороне от нее. Но упустить подобное зрелище я не согласен ни за какие коврижки! Идемте, мой бедный друг.

Поцелуев шагнул прямо в стену, и она приняла его. В коридор из стены торчала только кисть Поцелуева, шевелившая пальцами, вне сомнений, зовя за собою Слюняева.

Не последовать за Поцелуевым киновед почему-то не мог. И как в детстве ныряя с откоса в Шошу, Слюняев. втянув в себя побольше воздуха, устремился навстречу стене.

В ушах зашуршало, в глазах помутнело, и через этот шуршащий туман киновед с поразительной легкостью вошел в кабинет редактора «За».

Вошел и сразу же чуть не схлопотал точно в лоб летевшую хрустальную пепельницу. Он уклонился, и пепельница просвистела дальше, врубившись в итоге в портрет Аристотеля, помещавшийся на стене за креслом редактора.

— Бросать не можешь, не мучай руку! — вынырнув из-под широкого, фундаментального стола, позлорадствовал редактор. — А стоимость стекла и портрета удержим из гонорара!

— Да засуньте ваши паршивые гонорары себе в штаны! От них только настроение портится! — ответил ему мужичок, выглядывавший из-за поставленного на бок стола заседаний.

Тут киновед с изумленьем заметил, что на бок поставлены все столы бескрайнего кабинета. И поставлены так для того, чтобы защищать участников летучки, устроившихся за ними, как за баррикадами.

В углу у окна, откуда метнули пепельницу в Аристотеля, засели большевики. Высокая дверь в кабинет находилась в руках демократов. Анархисты окружили себя перевернутыми столами и стульями прямо напротив окон, ну а транссексуалы и иже с ними забаррикадировались в углу слева от редакторского стола, который возвышался у стены, противоположной захваченной демократами двери.

Защитники сексуальной свободы выглядели здесь совсем не так миролюбиво, как в коридоре.

Ломая затворы винтовок, снимая с предохранителей автоматы, раскладывая перед собою осколочные гранаты, они со знанием дела готовились к бою и друг на друга внимания обращали мало.

Ну разве что кто-то ненавязчиво так и чтобы не помешать погладит кого-то, улыбнется игриво или воздушный пошлет поцелуйчик. Но ведь это же в счет не идет!

А когда один длинноволосый, но сам маленький, субъект осторожненько приобнял за плечи нахмуренного культуриста, увлеченно возившегося со скорострельным детищем конструктора Дегтярева, и мечтательно заулыбался, культурист, похоже, обиделся:

— Это ты брось, шалунишка! Не время сейчас. Наше дело в опасности. И мне, Анке-пулеметчице, не до забав!

После, всё после…

Видимо, культурист не был сторонником мимолетных окопных заигрываний.

Как следует понаблюдать воинственно настроенных защитников голубого цвета Слюняеву не пришлось. С большевистской баррикады прокричали разгневанно:

— Значит, передовицу нам не отдаете?!

— Ни за что!.. Никогда!!. Фиг вам лимонный на постном масле!!! — немедля послышалось со всех сторон.

Редактор же заявил:

— У нас все решается как? Правильно — коллегиально! Путем выработки решений, устраивающих всех. Вот и вырабатывайте! На чем сойдетесь, так оно и будет.

— А чрезмерное кровопролитие и ненужные жертвы вас не пугают? — агрессивно заметил главный из большевиков.

Редактор скорчил издевательскую гримасу:

— Ой, ой, ой! С каких это пор вас смущает пролитая кровь? С чего это вдруг вы о жертвах забеспокоились?.. Не надо строить из себя голубя мира. Лучше вспомните прошлое! Вспомните, вспомните… Кто месяц назад прикатил на летучку на броневике? Кто с него призывал пролетариев поддержать большевистское крыло нашей редакции и утверждал, что промедление смерти подобно?.. После чего полупьяные матросы разворотили мою приемную, выбросили из окна курьера и собирались уже насиловать корректорш, да тут им на счастье попался политический обозреватель от демократического крыла… — редактор перевел дух и, нервно порозовев, возбужденно блестя глазами, продолжал: — А по чьему приказу в марте вот здесь, прямо перед моим столом, всплыла атомная подлодка?.. Так что не выйдет! Овечья шкура вам не подходит! Не проведёте! — чуть успокоив-, шись он закончил: — Договаривайтесь с коллегами. Отдадут они вам передовицу, быть по сему! Не отдадут, мне без разницы.

— Ладно, гадёныш, вот придет наша партия к власти, там посмотрим, на каком столбе тебя вздернуть, — невозмутимо ответили из-за большевистской баррикады.

Анархисты загоготали:

— Мы вам этот столб покажем! А пока… Получайте!

И пулеметная очередь с треском выбила из самого большого стола, прикрывавшего большевиков, пыль и щепки.

Обрадованно забухали разрывы гранат, залаяли автоматы, пули пчелами впивались в стены, обессиленно рухнуло стекло в одном окне, во втором…

— За родину, за… нинастали… у…а-а-а!!! — загорла нили большевики.

— Мы вам покажем белый дом! И жел… тоже! Мы… — что-то, как всегда невнятно, обещали со своих позиций демократы.

— Нас ваши цвета не устраивают! Мы все равно вас всех пере…!!! — угрозу сторонников половой независимости Слюняев не разобрал.

Анархисты же угрозами не бросались. Они бросались гранатами. Да так точно и метко, что любо-дорого смотреть. Во многом благодаря именно их бросанию пол в кабинете стал быстро заливаться кровью. Можно было подумать, что где-то открыли на полную сразу несколько водопроводных кранов, из которых вместо воды хлестала кровь. Когда кровь поднялась оторопевшему киноведу до щиколоток, он услышал насмешливый голос Поцелуева:

— Вы не хотите вмешаться, дорогой Афраний? Слюняев неуверенно мотнул головой:

— Это не входит… в мои обязанности.

— Формально — да. Но вы же знаете, что согласно подпункту четвертому пункта седьмого положения о начальниках тайной стражи в провинциях, напрямую подчиненных кесарю, в чрезвычайных ситуациях вам разрешается действовать по своему усмотрению.

Слюняев потупился. Странные чувства, странные воспоминания не давали ему сосредоточиться:

— Я знаю… Я помню… Но…

— Ах бросьте, Афраний! Ничего невозвратного нет. Все можно вернуть, если вернуться самому.

Искоса поглядев на советника и почувствовав вдруг, будто внутри у него, у Слюняева, сквозь некую скорлупу, пробив ее, вырывается на свободу некто неведомый и в то же время ужасно знакомый, бесстрашный и жутко решительный, киновед зачавкал по крови в центр кабинета.

И пули летели мимо, осколки не задевали, гранаты в него не попадали.

Выйдя на середину комнаты, Слюняев взметнул вверх правую руку и сильным, командирским голосом прокричал:

— Именем кесаря-императора я приказываю остановиться!.. Прекратить беспорядки немедленно! Я считаю до трех, и все, кто после этого не остановится, будут задержаны и обезглавлены здесь же. Стража-а-а!..

И он услышал у себя за спиной, как захлюпали по крови легионеры, как десятники заотдавали команды. И тишину. Да, Слюняев услышал, что в кабинете наступила нерешительная тишина. Он вмешался, не струсил, и казалось бы неостановимая битва остановилась.

— Что дальше? — прямо над ухом прошептал Поцелуев.

С выброшенной вверх рукою киновед прохрипел тише, но гораздо зловещее:

— Именем кесаря-императора я закрываю газету «За» и распускаю ее сотрудников… Вы — свободны!

В кабинете грянуло тысячеголосое «Ураа-а-а!». Зазвучали какие-то песни, разобрать которые не представлялось возможным, поскольку за каждою баррикадой пели свое. И пели невыносимо плохо. В ушах у Слюняева вновь зашуршало, в глазах затуманилось. Затошнило… И он обнаружил себя сидящим на диване в дикообразцевском люксе.

Тут и карты, и столик журнальный с водочкой и закуской. Тут и насмешливо щурящийся Поцелуев в простыне и без очков.

— Вот теперь я вас, Афраний, узнал! — заявил Поцелуев, имеющий какое-то отношение к попугаям. — Вот теперь вы на себя самого похожи! И я понимаю, что перстень этот вы носите на руке не зря.

Слюняев поднял с дивана все ту же правую руку и увидел на среднем пальце толстый перстень потемневшего серебра.

Что за перстень? Откуда? — не понял он. И тут же в памяти всплыли странные имена: Пилат… Иешуа, Иуда из Кириафа… О Вседержитель! Какая тоска сейчас же скрутила душу Слюняева и схватила за сердце. Он чуть не задохнулся! В глазах зарябило, во рту как в Сахаре, колени дрожат. И пот на висках…

— Вы играть-то будете? — голос Поцелуева вернул киноведа в люксовыи номер, на обитый коричневой кожей диван.

— Что?

— Ну, в том смысле, вам еще или хватит? — Поцелуев как ни в чем ни бывало таращился на три карты в левой руке киноведа.

Слюняев оценил свои карты и ответил:

— Хватит.

— Значит, себе… — советник по русским вопросам взялся за верхнюю карту колоды, которую он держал.

В этот момент в люкс и вошел Дикообразцев. Невменяемый и бессловесный. В спальне он рухнул на неразобранную кровать. А Поцелуев сказал:

— Это все — ладно! Вы лучше мне объясните, что делать с газетой? Если вы на своем стоите, то…

Не договорив, Поцелуев повернулся к двери:

— Входите, входите! У нас незаперто.

Но Слюняев не слышал, чтобы в дверь кто-то стучал или дергался.

Однако, она открылась и в комнату, раболепно согнувшись, прокрался редактор «За».

— Вы по какому вопросу? — поинтересовался совет ник по русским делам.

Глядя себе под ноги, редактор сказал голосом разнесчастного человека:

— Прошу прощенья, но давеча господин Афраний мудро и справедливо нашу газету закрыл. И это правильно! Процесс пошел не туда, куда следует. Но…

— Вы слишите, милый Афраний, как ловко построена просьба? Газету закрыли, сотрудников оставили без куска хлеба, а редактор за это благодарит! Это и значит быть умным политиком. Только подставив вторую щеку, вы заберетесь на шею тому, кто вас ударил и по ней, и по первой!.. Ну так-с, ну так-с, милейший, продолжайте, — подбодрил редактора Поцелуев.

Тот его повторять не заставил:

— Но я вот что себе думаю… Может быть, вы сочтете возможным разрешить нам выпускать другую газету. Ну, к примеру, под названием «Против». А? Обещаю, что на нынешнюю она походить не будет нисколько! Я все понял и переоценил. Мы будем выпускать газету, которая…

— Довольно! — снова перебил его Поцелуев. — Нам некогда слушать ваши сказки. Не видите, у нас на кону пятнадцать золотых дублонов? Ваша просьба господину Афранию понятна, и сейчас он примет решение. Не так ли? — Поцелуев послал Слюняеву загадочный взгляд.

В голове у Слюняева словно Мамай прошел. Никакого желания, сил разбираться с редактором не было. Но перстень тусклого серебра душил палец все сильнее и сильнее. И Слюняев ответил. Голосом резким, надменным:

— Нет! Вы никаких газет выпускать больше не будете. Вам надо пивом торговать, а не газеты печатать… Вот идите немедленно и торгуйте! Но если вздумаете разбавлять, я прикажу утопить вас в клозете. Вы поняли?.. Ну так подите вон!

И редактора словно ветром смахнуло… За окном расплывался ленивый рассвет. В спальне стонал и метался во сне Дикообразцев. В коридоре гостиницы пьяные голоса спорили и беззлобно бранились.

— Да-а-а, — с блаженством протянул Дикообраз цев, — я не ошибся. Это ваш перстень. Ваш! Теперь вам не отвертеться.

Сидевший в Слюняеве киновед пискнул сопливо: мол, теперь-то он влип. И не ошибся…

 

ГЛАВА 13

БЕССИЛИЕ АВТОРА

Дама и Кавалер с карнавала вернулись печальными.

Сизое облако, в котором они возникли посреди залы, исчезло, и Дама направилась к камину. Сбросила в кресло накидку и опустилась поверх нее.

А Кавалер побродил, шевеля губами, по зале, внезапно остановился и с загоревшимся взором бросился к столу, придвинул к себе папирус, выхватил из чернильницы перо… И — полетели слова, запрыгали строчки!

Посмотрев на захваченного письмом Кавалера, Дама вытянула к огню озябшие руки и долго сидела так. Молча. Почти не моргая.

Затем тихо позвала:

— Соринос.

И от стены отделилась сейчас же фигура, словно сотканная из грусти, из клубящегося тумана.

— Сударыня? — Соринос склонился в благоговейном поклоне, которого Дама, впрочем, не видела.

Глядя в камин, на игривое пламя, Дама кивком указала на оттоманку:

— Садитесь.

— Благодарю вас, но в вашем присутствии я предпочитаю стоять. Если позволите.

Дама не возражала.

Помедлив, она неуверенно все же спросила:

— И как вам все это нравится?

— Простите, но… все это — что?

— Карнавал, открытие фестиваля, ну, и… — Дама почему-то продолжать не стала.

Соринос понял, что она не продолжит, и сказал:

— Если говорить об открытии, то оно получилось традиционным. На мой взгляд, конечно… Без особых сюрпризов. Нечто подобное я уже видел. Поэтому… — что означало его «поэтому», Соринос вежливо умолчал.

— Сам карнавал мне понравился. Как мне кажется, он вышел веселым и действительно праздничным. Все поза бавились от души. И я в том числе. А вальс… Он даже меня закружил, хотя я там был совсем не для этого! Будь моя воля, то имя его композитора я бы вписал золотыми буквами в историю человечества. Те, кто пишут подоб ные вальсы, они поважнее любых императоров и полко водцев… Так что сам карнавал получился у Кавалера на славу, И я бы хотел его с этим поздравить. Но он, по-мое му, занят. Вы не знаете, что он с таким вдохновением пишет сейчас?

Удрученно вздохнув, Дама закрыла глаза:

— Что он пишет, угадать невозможно. Ему в голову может прийти все, что угодно. Это непредсказуемо. Но насколько я знаю, он должен был попытаться исправить все случившееся с Анечкой и Дикообразцевым. Он потому-то так и спешит!

Оглянувшись на Кавалера, который с отрешенным лицом строчил, строчил по папирусу, Соринос покачал головой и сказал:

— Досточтимая королева, запомните! Автор никому ничего не должен. Никогда! У него получается только то, что у него получается. И что-либо изменить он не в силах.

— Как же так? — не поверила Дама. — Ну а если автор поймет, что у него получается плохо, что люди, которых он создал, несчастны…

Соринос развел руками:

— Значит, так и должно быть… Счастливыми или несчастными люди становятся сами. Автор, которого надо писать с прописной буквы, он только дает людям жизнь. Если он — Автор… Он дает им жизнь и отходит в сторону. И наблюдает за ними. Но вмешаться, поправить что-то, Автор бессилен… Во все времена к Автору обра щались с просьбами, от него требовали, его обвиняли в бездушии. И все потому, что сами боялись изменить свою жизнь. Пусть, мол, это сделает он… Его ругают и проклинают за, якобы, бессердечие. И так мало любят, так редко благодарят за то, что он дал людям жизнь, дал душу и непостижимую возможность выбора… Я бы на месте его по меньшей мере обиделся. А он все терпит!

Все прощает!

Слушая эти слова, Дама кусала губы, а на глазах у нее набухали слезы.

Соринос замолчал. Пламя потрескивало в камине. И скрипело, прося о пощаде, перо, не поспевая за мыслью Автора.

— Страшные вещи вы говорите, — собравшись с духом, сказала Дама. — Мы так надеялись, что он помо жет Анечке и Дикообразцеву! Ведь она любит Алек сандра Александровича самозабвенно, да и он, как мне кажется, любит ее. Почему же все так нелепо случилось?

Дама встала и заходила перед камином. Лицо ее было несчастным, прищуренные глаза не видели ничего вокруг. Остановившись перед Сориносом, Дама спросила с затаенной надеждой, скрыть которую ей не удалось:

— И что, никто другой тоже не в силе помочь им?

Даже… мессир?

Соринос ответил усмешкой многозначительной:

— Мессир? Не думаю, что от его вмешательства им станет лучше, как этого хотите вы. Но…

— Да! — Дама знала, что он скажет «но». Знала, чувствовала! Ибо как поверить в такое, что двум любящим людям помочь не может совсем никто? — Говорите, говорите, Соринос! Кто в состоянии что-то исправить? Назовите его, и я упаду ему в ноги! Так кто же?

Соринос как выдохнул:

— Вы.

— Я?

Пламя в камине встревоженно загудело. Словно эхо в пещере от тысячи голосов, разбуженных-тонким, но ясным лучиком света, упавшим из сумрачной высоты.

— Я? — Дама смотрела в лицо Сориносу, но видел даль голубую бездонного неба, степь, залитую кровьюцветущих тюльпанов, и два силуэта, мужской и женский уходящие в степь, уходящие в небо.

Силуэты держались за руки. Знакомые силуэты…

— Как? Как я могу им помочь? — вновь увидев пере собою Сориноса, хрипло спросила Дама.

Движеньем руки Соринос ей указал на аквариум странным образом вместе со столиком, на котором стоял он, возникший перед камином.

Разноцветные рыбки, большие и крошечные, мелькали среди сочных подводных растений.

— Видите этих рыбок? — спросил Соринос.

— Конечно!

— Вы можете любоваться ими сколько угодно. Вы праве кормить их и не кормить, — объяснял Соринос серьезно и даже мрачно. — Вы можете менять им воду и не менять. Но вмешаться в их игры, участвовать в них вы не можете. Так?

— Не могу, — согласилась с ним Дама, уже начиная догадываться, к чему идет речь.

Соринос прикрыл глаза:

— Да, вы не можете вмешаться в их игры до тех пор, пока вы находитесь здесь, по эту сторону стекла, в нашем мире…

— Но если я окажусь в аквариуме… — от счастливой догадки у Дамы глаза вспыхнули и засияли.

— Правильно! — подтвердил Соринос. — Для того, чтобы хоть как-то вмешаться в их игры, вам надо оказаться в аквариуме!

Дама от радости закусила губу, но не заметила боли.

— Что я должна буду сделать?

Соринос поднял предостерегающе руку:

— Подождите, вы не дослушали… Да, вы можете оказаться в том мире, рядом с Анечкой и Дикообразце-вым. Но поймите, их мир — не аквариум. И, оказавшись в нем, назад вы вернуться не сможете. Это исключено.

— А мой возлюбленный?

Соринос подошел к аквариуму и заглянул в него сверху.

Так рыбок почти что не видно. Мелькают в воде какие-то тени. Мельтешат, суетятся. Бессмысленно.

— Ваш возлюбленный? — Соринос щелкнул пальцем по стеклу аквариума. Рыбки этого не заметили. Никакого соседнего мира они не знали и о нем не догадывались. Так было спокойнее. — Ваш возлюбленный, Автор, останется здесь… И если вы уйдете туда, к Анечке и Дикообразцеву, то сюда уже не вернетесь и его не увидите. Никогда. Как этим рыбкам меня не увидеть.

— Вообще никогда?

Подняв на Даму опечаленный взгляд, Соринос сказал: — Вообще. — Даже если этого захочу очень-очень?

— Ваши желания что-то значат, только пока вы здесь… Но я должен сказать еще одну очень важную вещь, — на губах у Сориноса появилась улыбка. По-моему, ироническая. И Даме она не понравилась.

Оглянувшись на Кавалера, который азартно писал, Дама взглянула Сориносу прямо в лицо:

— Говорите.

— Оказаться в том мире вы можете только с согласия Автора, своего возлюбленного, — тихо сказал Соринос. — Для этого Автор должен вписать вас в роман. Но если он сделает это, то вырвать назад вас не сможет никто. Ни Автор, ни я, ни мессир. Вот о чем идет речь!

Дама яростно сжала подлокотники кресла. Хорошо, что когда-то давно мастер, больше всего любивший молодое вино, сделал кресло из крепкого дерева. Иначе Дама сломала бы подлокотники.

Резко встав, подойдя к камину, Дама с гневом воскликнула:

— Как все нелепо! И подло! Как много жестоких условий! Как будто их кто-то придумал нарочно. Страшно! Страшно, страшно жить в таком мире!.. Люди любят друг друга и не могут соединиться. Третий хочет помочь им, но не в силах из-за дурацких условий.

— Делать добро сложнее, чем зло. Так уж устроен мир: отдавая, теряешь, — заметил Соринос и тут же спросил: — Мне можно идти, досточтимая королева?

Дама молчала перед камином.

— Мне кажется, — еще тише сказал Соринос, — вам лучше не думать об Анечке и Дикообразцеве. Ну к чему терзать свое сердце? Глупо!..

— Идите, — Дама голоса не повысила.

Соринос склонился в поклоне:

— Как прикажете. Но я к вашим услугам в любой момент. Вы только ме..

— Идите, — повторила уже с раздражением Дама.

Шаг к стене, и Сориноса нет… Нет у камина, нет в зале. Но он тут же вышагнул из стены в кабинку, замершую в верхней точке чертова колеса в городском саду.

На востоке лениво расплывался рассвет. Город спал на ладони, раскинувшейся под колесом. Мрачный город, угрюмый, подавленный.

В кабинке, откинувшись на спинку скамьи, выбросив правую руку над бездной, Сориноса встретил мессир.

— Что скажешь? — спросил он, как только Соринос предстал перед ним.

— Я оставил аквариум. Она в нерешительности.

— Да? — усмехнулся мессир. — Посмотрим, посмотрим!.. А он?

— Он пишет. Надеется что-то исправить.

Мессир рассмеялся колючим, холодным смехом.

— Ну-ну!.. И так вот, мой мальчик, всегда!.. Даже гении не понимают, что они могут, а что неподвластно им… Пусть исправляет. Мы подождем. И оценим. Увы, но по-настоящему гения оценить можем только мы.

Из-за Тверцы, из района укрытых деревьями старых домов, ветер принес зычный и смелый крик петуха. Он приветствовал утро.

И фигуры в кабинке на самом верху чертова колеса исчезли.

… — Ты хочешь послушать, что у меня получилось? — бросив перо, Кавалер улыбнулся Даме, стоявшей по-прежнему у камина.

Вздрогнув от неожиданности, Дама пошла к нему, но остановилась перед аквариумом. Он преградил ей дорогу.

— Правда, вышло опять не так, как я хотел, — смущенно сообщил Кавалер.

А Дама все никак не могла обойти аквариум. И смотрела на рыбок, сверкавших золотом, кровью и изумрудами, странным, пугающим взглядом.

Между тем Кавалер из-за стола уже встал, взял папирус и начал читать, то и дело откашливаясь:

— Ленивый рассвет расползался над городом, разбитым усталостью от карнавала…