Я счастлив. Счастлив так, как не был еще никогда в жизни. У меня все время такое ощущение, как будто за моей спиной выросли огромные крылья. Я парю высоко-высоко над землей, парю легко и свободно. Все мелкое, будничное осталось где то далеко внизу и представляется мне в виде крохотного туманного пятнышка; настолько крохотного, что оно тонет без остатка в окружающем меня океане почти неземного благополучия.

Джон Гарвей, мистер Джон Гарвей из Нью-Йорка — в вашей жизни было несколько дней, которые вы не без основания считали счастливейшими днями. Давайте припомним их. В первый раз, если не ошибаюсь, маленькие крылышки приподняли вас на несколько футов над землей в тот день, когда девятнадцатилетний клерк фирмы «Торговый дом Бурбенк и Сын» удачной операцией на бирже превратил свои скромные сбережения в несколько тысяч долларов. Это был великий момент.

Он сразу поставил вас на те рельсы, по которым вы так удачно катились в течение последующих лет вашей жизни.

Шесть лет спустя, ваши крылья выросли и окрепли настолько, что дали вам возможность подняться уже на несколько ярдов. В этот день, подведя итог своему состоянию, вы увидели, что оно превышает миллион долларов. Насколько я помню, — этот момент показался вам несравненно счастливее первого.

Прошло еще пятнадцать лет. Ваши крылья приобрели крепость, стали и выросли в целые паруса. Вы взвились на такую высоту, что в первый момент у вас даже закружилась голова. Вы помните — это было в тот день, когда вы, опираясь на созданный вами Синдикат соединенных трестов, стали негласным повелителем континента.

В этот день вы сказали себе: Джон Гарвей! Вы достигли зенита вашего счастья. Парите недвижно и осторожно и помните, что с этой точки для вас есть только один путь — вниз.

Да, так думал тогда Джон Гарвей. Но, милостивые государи, он был хотя и высоко вознесенный, но все же только человек. И, как всякий человек, он ошибался.

Да, вы ошиблись, уважаемый сэр. Возносясь вверх по широкому пути, вы приковали свой взор к сверкающему конгломерату, слитому из богатства, могущества и славы. Он отуманил ваш мозг и вы не заметили, что к истинному зениту счастья ведет еще другой, менее блистательный путь — путь любви.

Когда я думаю об этом — мне жаль ряда долгих, прожитых вами годов. Неужели, кроме обманувших вас женщин, вы не могли в свое время отыскать на всем континенте одну действительно достойную? Конечно, могли. Но нужно было искать самому, а не ждать, пока вас найдут.

Благодарите Небо за то, что оно не оставляет вас своими попечениями. И берегите тот дар, который оно послало вам на закате дней. Помните, что мисс Мэри — ваша первая и последняя любовь.

* * *

Сомнения в искренности чувства ко мне мисс Мэри все реже и реже беспокоят меня. Все мои наблюдения, анализ всех наших разговоров и поступков девушки говорят за то, что мне не грозит тридцать девятое разочарование.

Вчера, кажется, в первый раз в жизни, я целый час провел перед большим трехстворчатым зеркалом, рассматривая себя со всех сторон. Джефферсон, три раза входивший за это время в комнату, был, по-видимому, чрезвычайно удивлен необыкновенным занятием своего господина. Конечно, лицо его, как и всегда, хранило каменное и безучастное выражение, но я достаточно знаю моего слугу для того, чтобы читать его мысли. Воображаю, что он говорил Гопкинсу.

В результате моих исследований я пришел к убеждению, что кое-что действительно говорит в пользу присутствия во мне charm’a. Во-первых — у меня отличная фигура: сильная, пропорционально сложенная и в то же время гибкая и стройная. Во-вторых — я всегда очень элегантно одет, а платье мое прекрасно сшито. В-третьих — я довольно тщательно слежу за своей наружностью. Осанка же у меня в худшем случае министерская.

Я далеко не глуп, разговорчив, порою остроумен. Лицо мое нельзя назвать красивым, но оно безусловно симпатично. И уж, конечно, не производит отталкивающего впечатления.

Чего же еще? Нет, мисс Мэри права: красота для мужчины — вещь второстепенная, если не третьестепенная.

Что касается моих миллиардов… Но откуда мисс Мэри может знать о них? Если они у меня были, это не значит, что они есть. Точное состояние моей кассы знаем только я, Колльридж, Стивенс и мой министр финансов, человек далеко не болтливый. В присутствии же моих невольных гостей я никогда этого вопроса не касался.

И в тысячный раз я сказал себе, что, не поверив в искренность чувства мисс Мэри, я сам себе выдал бы патент на звание величайшего осла.

* * *

Теперь для меня уже нет сомнения в том, что я любим. Любим глубоко и горячо. И люблю сам.

Уходя около полуночи из партера, я едва могу дождаться следующего дня, и утром мне кажется, что я не видел мисс Мэри целую вечность… Я провожу с нею все свободное от занятий время. Их, благодарение Небу, немного у меня, этих обязательных занятий. И я наслаждаюсь обществом дорогого мне существа почти неотъемлемо. Каждый день несколько часов, так или иначе, мне удается побыть с ней наедине.

Мы или гуляем, забираясь при этом в самую глушь острова, или сидим у моря, или, наконец, уйдя на далекое расстояние, без цели носимся на «Плезиозавре» по безграничному, бархатисто-синему простору океана.

Мне кажется, что наши отношения с мисс Мэри не составляют больше тайны ни для кого из окружающих нас. По крайней мере, как-то всегда получается так, что на прогулки нас никто не сопровождает. Я долго думал, чему это приписать: случайности или тайному безмолвному соглашению?

Впрочем, не все ли равно? Ничего дурного никто в наших прогулках не видит. Мои взгляды на отношения к незамужним женщинам всем хорошо известны. В худшем случае, могут предположить только флирт. В лучшем — серьезные намерения с моей стороны.

Есть ли у меня на самом деле такие намерения? Право, не знаю. Я как-то еще не думал о том, к чему может привести мое увлечение. Не то, что я не хочу отдать себе отчет, а просто для этого мне не хватает времени. Когда я остаюсь наедине, я мечтаю о новой встрече. Когда мисс Мэри со мною — я забываю все на свете.

Я часто с ужасом замечаю, что мне становится все труднее и труднее владеть собою в минуты наших уединенных свиданий. Боюсь, что во мне просыпается если не зверь, то во всяком случае первобытное существо. Я уже очень давно отдалился от женщин. Очень… и внутренне бледнею при мысли, что мое первобытное «я» может проснуться и взять верх надо мною. Что, если оно вырвется наружу? Что, если рухнет хрупкая преграда, сотканная из морали и принципов порядочного человека? Что тогда?

Когда я оставался один или когда мы сидели с мисс Мэри в обществе наших друзей, такой исход моих отношений с девушкой казался мне невероятным и диким. Но когда я держал ее в своих объятиях, когда ее горячие губы приникали чувственными поцелуями к моим, когда при этом кипящий поток крови начинал проноситься по жилам — мною овладевало безумие. Темперамент этой женщины какими-то невидимыми токами вливался внутрь меня и заражал своим горением мою холодную натуру англосакса.

В такие минуты мой дух стоял на границе позорного поражения. И мне тем труднее было удержать в своих руках победу, что, по совести говоря, я не мог надеяться на особенно упорное сопротивление девушки. Не потому, чтобы ее взгляды в моральном отношении были неустойчивы или чтобы она была так называемой «женщиной без предрассудков». Далеко нет. В глубокой порядочности мисс Мэри в этом отношении я был убежден. Но… Но, во-первых, в чем я совершенно ясно убедился, она была чересчур сильно увлечена мною, а во-вторых… Во вторых, повторяю, она — славянка, т. е. женщина, у которой, как и у всех людей ее расы, чувство и темперамент всегда доминируют над рассудком.

Особенно боялся я дальних катаний на «Плезиозавре». Морских, а не воздушных. От последних мисс Мэри после первого же опыта раз и навсегда категорически отказалась: ее нервы не переносят высоты.

Да, эти прогулки очень страшили меня. На острове, даже в самых укромных его местах, мы никогда не чувствовали себя в безопасности. Так или иначе, с того или другого места, за нами всегда мог следить чей-либо взгляд. Может быть, даже чисто случайно, без всякого умысла.

Это чувство было не только у меня. Я заметил, что в какой бы части острова мы ни находились и какие бы густые заросли нас ни скрывали, мисс Мэри не переставала тревожно оглядываться.

Это даже сердило меня. Помню, я сказал однажды:

— Какая вы несносная, со своей вечной подозрительностью и осторожностью. Ну, подумайте — кому нужно следить за нами? Я понимаю, если бы у вас были еще какие-нибудь данные…

Она серьезно посмотрела мне в глаза и тихо проговорила:

— А почему вы думаете, милый, что у меня их нет?

Она говорила почти с убеждением. На одно мгновение я был озадачен. Но сейчас же рассмеялся.

— Глупости. Сразу видно, что вы недавно покинули континент. Там все бродят в красном тумане и все помешаны на шпионстве и доносах. Правда, не без основания.

Она хотела что то возразить. Но потом, видимо, раздумала. Только, уже когда мы возвращались домой, ее рука крепко прижалась ко мне и я услышал, как она тихо-тихо проговорила:

— А все-таки надо быть осторожными. Часто люди многого, очень многого не знают. А главное — думают об окружающих гораздо лучше, чем следует.

Пусть я не буду Джон Гарвей, если голос мисс Мэри не звучал предостерегающе. Что бы это значило?

Чего я мог не знать и о ком я думал лучше, чем следовало?

Эта вечная, и как мне казалось, беспричинная подозрительность мало-помалу передалась и мне и заставила меня держаться осторожнее. Вот почему на территории острова я не так боялся страшного демона желаний, проникавшего в меня вместе с поцелуями мисс Мэри.

На «Плезиозавре» было опаснее. Там мы были, правда, в непосредственной близости других людей, но в то же время мы были в пустыне.

Дело в том, что в наши дальние прогулки сопровождал нас обыкновенно один Стивенс. Он, как и я, необычайно любил управлять «Плезиозавром» и не упускал положительно ни одного случая лишний раз проделать это. Была еще и другая причина, по которой Стивенс почти всегда сопровождал нас: только он и я знали наизусть план подводных минных полей и только мы могли вести без карты субмарины по довольно сложным коридорам этих полей.

Обыкновенно мы проходили довольно далеко от острова под водой и только потом уже совершали прогулку по поверхности океана.

Иногда мы все вместе сидели в рубке, иногда же я и мисс Мэри уходили в мое помещение, состоявшее из спальни, столовой, курительной, кабинета и салона. Вот здесь-то мы и чувствовали себя, как в пустыне. Стивенс и Джонсон сидели в рубке, а помещение судовой команды находилось далеко от нас, на другом конце корабля.

Стены из двойных листов «атранита», проложенных толстым войлоком и обитых гобеленами, не пропускали ни к нам, ни от нас ни одного звука. Если мы шли под водой, то даже дневной свет не проникал к нам. Мягкая мебель, ковры и ярко горевшие электрические люстры придавали салону в этом случае необыкновенно уютный вид.

Эти моменты и были самые страшные для меня. Близость любимой женщины, ее ласки, от которых вспыхивала кровь, полная безопасность — все это вместе взятое заставляло меня замирать от восторга и в то же время трепетать от страха. Гнусный демон желаний нашептывал мне соблазнительные речи, а первобытное существо, сидевшее во мне, начинало рваться и неистово напирать на хрупкую, удерживавшую его преграду.

Однажды… Но лучше я расскажу все по порядку.

Дневная жара только что спала. Когда «Плезиозавр» вынырнул на поверхность моря и были откинуты закрывавшие потолок щиты, внутренность судна осветилась красноватым светом заходящего солнца. Взяв курс N.W., мы пошли полным ходом. Я передал управление судном Стивенсу и сказал, обращаясь к мисс Мэри:

— Хотите, выйдем на палубу?

— Нет, — ответила она, — если вы ничего не имеете против, я предпочла бы пойти в ваш салон. Ход сейчас настолько велик, что на палубе не особенно приятно. Прикажите только открыть все рамы.

— Как вам будет угодно, — поклонился я.

Мы вышли из рубки, прошли по коридору и через минуту очутились в салоне. Когда были откинуты щиты и вдвинуты в специально устроенные пазы огромные диски хрустальных иллюминаторов — в каюту, вместе с пьянящим ароматом моря, ворвался тот же красноватый свет угасавшего дня.

Было тихо — совсем тихо. Только снизу доносилось мягкое, едва слышное постукивание моторов, да с поверхности моря слышалось равномерное шипение воды, разрезаемой носом «Плезиозавра». Мы были одни во всем мире.

Мисс Мэри опустилась на мягкий угловой диванчик, заставила сесть рядом меня и, обхватив мою голову руками, прильнула ко мне всем телом. Я почувствовал, как под высоким корсажем неровно и сильно бьется ее сердце.

— Милый, милый, — прошептала она, близко-близко заглядывая мне в раза — как хорошо, как хорошо…

Гладя меня по щекам, она начала осыпать меня всеми нежными и ласкательными именами. И все время она смотрела в мои глаза каким-то странным мерцающим взором. Это мерцание становилось все ближе и ярче. И вдруг исчезло за опустившимися веками. В это мгновение губы наши соединились в жгучем поцелуе. Голова моя закружилась и я почувствовал, как обитавший внутри меня демон обрушился на удерживавшую его преграду. Я понял, что сегодня мне предстоит тяжелая борьба.

А горячее дыхание мисс Мэри обжигало мне лицо и над самым моим ухом слышался шепот:

— Милый, мой милый… Когда же? Когда? Когда же, наконец, ты перестанешь мучить меня и себя? Ах, как это ужасно…

Я совершенно ясно почувствовал, что еще одно усилие — и демон освободится.

И вот, до крови прикусив себе язык, мысленно сказал:

— Джон Гарвей — призываю вас к порядку. Призываю вас к порядку, Джон Гарвей! Еще одно мгновение слабости — и вы окажетесь бесчестным негодяем. Слышите?

Резким движением освободившись из объятий Мэри, я отодвинулся в сторону. Потом взял обе руки девушки, крепко сжал их в своих и, пристально глядя ей в глаза, твердо сказал:

— Ты спрашиваешь — когда? Тогда, когда ты примешь, наконец, мое предложение и станешь моей женой. Только тогда. Ни секундой раньше.

И вот, как и неделю назад, когда я впервые предложил Мэри стать моей женой, я заметил, как в лице ее происходит страшная и непонятная мне перемена.

Глаза, горевшие огнем страсти, вдруг померкли, полураскрытые губы плотно и как-то болезненно сжались, лицо осунулось и приняло страдающее выражение.

Тихо освободив свои руки и заломив пальцы с такой силой, что они хрустнули, Мэри полузакрыла глаза, запрокинула голову и из губ ее со стоном вырвались поразившие меня недоумением и даже каким-то непонятным страхом слова:

— Я не могу, не могу… Не могу, милый. Если ты меня любишь — не настаивай на своей просьбе. Не мучь меня… И не расспрашивай. Ничего не расспрашивай. Ах, почему я так несчастна…

И, опрокинувшись назад, она в пароксизме отчаяния уткнулась лицом в диванные подушки. До меня долетел звук сдержанных рыданий.

Сердце во мне упало. Джон Гарвей никогда не мог выносить вида плачущих женщин. Я наклонился и осторожно взял маленькую ручку, судорожно комкавшую между пальцев смятый в комок платочек. С трудом освободившись от странной спазмы, сжавшей мне горло, я сказал:

— Вы не любите меня, Мэри? Вы совсем не любите меня?

Она ничего не ответила. Только тело ее начало еще больше вздрагивать.

— Если бы вы любили меня, что могло бы помешать вам согласиться на мое предложение и стать моей женой? Что?

И вдруг у меня мелькнула жутка я догадка.

— У вас есть любимый человек на континенте? — сказал я. — Вы связаны с ним словом?

Она не отвечала.

— Мэри… Да? Я не ошибся?

Ее пальчики неожиданно сжали мою руку и я услышал:

— Нет…

— Но что же тогда? Что? Скажите, что мешает вам быть моей женой?

Опять долгое молчание. Только подавленные всхлипывания и короткие вздрагивания тела.

— Мэри?..

Молчание.

— Ваш брат против нашего брака?

— Нет…

— Боги! Но что же тогда?

— Я не могу, не могу… Я ничего не могу сказать вам. Слышите? Оставьте меня… Оставьте. Не спрашивайте и не мучьте… Уйдите.

Я рассердился. Милостивые государи! Когда женщина капризничает — это неприятно; когда она плачет по серьезной и уважительной причине — это больно и тяжело; но когда абсолютно свободная, горячо любимая вами женщина уверяет, что любит вас и в то же время без всякого объяснения причин отказывается стать вашей женой — это уже глупо.

И я, несмотря на весь избыток во мне чувствительности, рассердился. Очень рассердился.

Я молча встал, прошел в столовую и, подойдя к буфету, налил стакан виски и залпом выпил его. После этого я закурил сигару, вернулся в салон и, усевшись в дальний угол, погрузился в мрачные размышления.

Вы, вероятно, догадываетесь о чем я думал. Конечно, о неудачах, которые всю жизнь преследовали меня при встречах с женщинами. О тридцати восьми разочарованиях, о charm’e и о последней в моей жизни иллюзии, готовой рассыпаться в прах. Но главным образом я думал о том, почему эта, столь любимая мною девушка, не хочет стать моей женой. Почему? Почему она хочет принадлежать мне и в то же время не соглашается, чтобы я назвал ее своей на законном основании? Законном перед Богом и людьми?

И вдруг мне показалось, что я понял. Почему? Просто потому, что… Ах, милостивые государи, есть слова, которые нелегко сказать даже самому себе. Да, очень нелегко.

Но я все-таки сказал то, что хотел. Я сжал зубы и, не обращая внимания на боль, щемившую мне сердце, закончил свою мысль и вылил ответ в твердую форму.

— Потому, — сказал я себе, — что эта девушка испорчена до мозга костей. Потому, что она отравлена ядом разврата, царящего сейчас во всем мире. Потому, что я для нее лишь один из бесчисленных эпизодов проявления ее дурных наклонностей. Выйти замуж — значить обуздать себя. А это, по-видимому, не в ее характере.

Моя душа окуталась черной мглой. Но в этой мгле все было так же ясно, как в сердцевине черного бриллианта.

Вам понятно, мистер Гарвей? Да, мне кажется, что вам все понятно. Вы можете присоединить это новое разочарование к числу прочих. Да, к числу прочих. И все тридцать девять заключить в оправу своей памяти. Это будет прекрасный souvenir для такого старого осла, как вы.

Все еще лежавшая неподвижно, но уже затихшая Мэри вдруг порывисто поднялась с дивана. От резкого движения ее тяжелая коса упала вниз и рассыпалась вдоль тела густыми золотистыми волнами. В рамке этих шелковистых прядей ее побледневшее, тронутое душевным страданием лицо казалось лицом мадонны.

Зачем она так прекрасна?

Быстро пройдя отделявшее нас расстояние, Мэри, неожиданно для меня, опустилась возле моего кресла на колени. Прежде, чем я мог помешать ей, она взяла мою руку и приникла к ней губами.

— Вы разлюбили меня? — сказала она. — Да, разлюбили? — Не отрицайте. Я вижу это по вашему лицу. И я разгадала, почему: вы решили, что я скверная, развратная девчонка? Молчите, молчите. Я знаю, что это так.

Удивительно, как умеют женщины читать чужие мысли! Вы плохой актер, мистер Джон Гарвей. Плохой актер.

Я молчал, не подымая взора. К чему говорить? Если она угадала мои мысли — тем лучше. Это избавляет меня от неприятных объяснений.

Но взгляд гипнотизирующих меня глаз дошел, наконец, до такого напряжения, что я не мог не поднять своих опущенных век. Я поднял их. И то, что я увидел, заставило дрогнуть мое начинавшее черстветь сердце.

Вам угодно знать, что я увидел?

Из глаз Мэри лился на меня поток такой неутешной скорби, такого отчаяния и такой светлой и чистой любви, что…

Нет, я ошибся. Так смотреть не могут развратные женщины. Не могут, не могут, не могут.

Жгучая волна стыда и нестерпимо-сладкой радости затопила мне душу.

Непреодолимый порыв заставил меня нагнуться к милому, вновь обретенному мною лицу. Я гладил его, ласкал, целовал. А из широко раскрытых, немигающих глаз Мэри ровными, горячими струйками стекали слезы. Они увлажняли мои щеки, губы, ладони моих рук.

— О чем вы? О чем вы плачете, Мэри? Я ничего не думаю, право, ничего не думаю…

— Вы не думаете больше, что я скверная?

— Нет. Поверьте мне — не думаю.

Она погладила меня по лицу.

— Мой милый, мой славный. Если бы я могла вам рассказать все… О, если бы я только могла…

Расспрашивать было бесполезно, по крайней мере сейчас. И я молчал, молчала и Мэри.

— Но вы любите меня? — спросила она вдруг в порыве какого-то страха. — Любите? И верите, что я люблю вас?

Что я мог ответить?

— Да, я верю. Верю и люблю. Но мне очень больно и я очень страдаю. Очень.

— Не больше, чем я, — ответила она. — Милый, не знаю, почему, но мне кажется, что…

— Что вам кажется?

— Что мы все-таки никогда не расстанемся с вами.

Раздавшийся звонок телефона помешал мне ответить.

Я встал и приложил к уху трубку. Говорил из рубки Стивенс.

— Уже стемнело, мой друг. — Не пора ли домой? Нам не менее полутора часа ходу до острова.

— Да. Очень даже пора. Гопкинс, вероятно, рвет и мечет.

Только сейчас я заметил, что в салоне было почти темно. Я зажег люстру и, когда Мэри оправила перед зеркалом волосы и попудрила лицо, приблизился к ней.

— Мы докончим наш разговор в другой раз. Но помните, если вы любите меня, вы должны мне все сказать. Слышите?

— Хорошо, милый, — ответила она. — Но не торопите меня. Дайте подумать. Мне многое надо взвесить.

В знак согласия я молча поцеловал ее и мы вышли.

«Плезиозавр», сильно накренившись, но не сбавляя хода, описывал уже крутой поворот.

Я сменил Стивенса у аппаратов.

Я до утра проворочался без сна на своей постели, придумывая всевозможный решения мучившей меня задачи. Но ничего не придумал. В пять часов утра я был не ближе к истине, чем накануне вечером. Сильная головная боль была единственным результатом моих умственных экзерциций.

Я забылся, когда уже совсем рассвело.