Сегодня, приводя в порядок свой письменный стол, совершенно неожиданно нашел в одном из его нижних ящиков тетрадь с моими заметками. Машинально, пропуская целые тирады, пробежал я глазами первую страницу. Но уже со второй я начал читать внимательно и просидел далеко за полночь, до тех пор, пока последняя строка дневника не была прочитана.
В эти два-три часа Джон Гарвей, мистер Джон Гарвей из Нью-Йорка, бывший клерк «Торгового дома Бурбенк и Сын» и бывший властелин обоих континентов Нового Света, пережил заново все то, что случилось с ним четыре года назад. Все. И знакомство с женщиной, с которой судьба связала его на всю жизнь, и зарождение чувства к ней, и внутреннюю мучительную борьбу, и свое поражение в этой борьбе, и разочарования, и опасения, и тревогу.
— И вот, когда дочитана была последняя страница тетради, я вместо того, чтобы закрыть ее и снова положить в стол, перевернул лист, взял перо и начал набрасывать эти строки.
Мне хочется дописать то, что осталось незаконченным. Мне хочется соединить минувшее хрупкой нитью воспоминаний с тем, что составляет мое настоящее. Самая красивая симфония без заключительного аккорда теряет половину своей прелести. Пусть же эти строки будут заключительным аккордом моей жизненной симфонии. Аккордом моего светлого и большого счастья.
Сперва, впрочем, несколько строк о другом. Только несколько строк. Я всегда был педантом и потому непременно хочу записать в эту тетрадь все, что касается настоящего периода моей жизни. Пусть даже это «все» местами будет неприглядным, тяжелым и печальным. Это ничего. Лишь конец повести должен быть благополучным и приятным. А он таким и будет. Требования, которые предъявлялись некогда к авторам моей родины, будут мною строго выполнены.
А теперь о событиях последних лет.
Все известия, полученные по радио за этот год, весьма утешительны. В Старом Свете порядок восстановился. Конечно, относительный. Раны, очень глубокие раны, всем народам придется залечивать еще чрезвычайно долго. Во всяком случае, кризис миновал и мир, бывший тяжко больным все эти долгие годы, начинает выздоравливать. Когда он исцелится окончательно и по-прежнему твердо встанет на ноги — другой вопрос. Разрушать в миллион раз легче, чем созидать.
Однако, есть и хорошая сторона в том кровавом урагане страданий и смерти, который бушевал над человечеством в течение стольких лет. Эта хорошая сторона — низвержение ужасного красного кумира. Кумира, которому так долго служил обезумевший мир. Он низвержен, разбит, растоптан. И с ним погибла жалкая утопия о земном рае.
Опыт — великий учитель. Только пройдя сквозь горнило неслыханных страданий, сквозь горнило голода, болезней, смерти и попрания всех человеческих прав — поняли народы, кому они служили. Поняли и увидели, что красный символ земного рая есть в сущности символ крови.
В море этой крови захлебнулся красный Молох.
Потом все, конечно, забудется. И новый безумец породит новую безумную утопию о том, как осчастливить человечество. Найдутся апологеты и последователи нового учения. И снова за призрачную идею будут всходить на эшафот десятки тысяч людей, и снова преклонится человечество перед новым кумиром. И будут люди видеть только один его светлый лик — символ любви, братства и всеобщего счастья. А другого, искаженного ненавистью, злобой и страданием, другого, залитого кровью — не заметят. И в ослеплении расшатают колесо судьбы, и толкнут его. И повернуть, немного — всего на пол-оборота. А когда бывшие наверху очутятся внизу, снова начнется бесконечная сказка.
Сколько тысячелетий этой сказке? Не так давно геологи вычислили по консистенции находимых в земной коре крупинок урана и гелия, что возраст нашей планеты равен приблизительно полутора миллиардам лет. А история дает нам сведения только за последние десять тысячелетий. И то весьма скудные. Сколько же было периодов упадка и возрождения? И сколько еще будет?
От монархий до анархий. От анархий до монархий. Вот амплитуда колебаний жизни народов. Сейчас настает эпоха монархий, являющихся плодом реакции. Монархия в России, монархия в Австрии, монархия даже во Франции, где о ней давно забыли. Монархии растут, как грибы после дождя.
Увы, — на моей родине все еще царствует анархия. Шесть месяцев назад, желая убедиться, что там происходит, я пролетел весь материк от Панамы и до Гудзонова залива. И всюду я видел одно и то же: разрушенные города с валяющимися на улицах трупами людей; такие же разрушенные линии железных дорог; поля, поросшие репейником и сорными травами, плантации, снова превратившиеся в прерии. Я видел гавани, усеянные мелями, обвалившиеся плотины и шлюзы некогда судоходных рек; остатки пожарищ и груды развалин; затянутые илом каналы, жалкие скелеты «небоскребов», вокзалов, музеев и дворцов.
И так всюду. Чикаго, Нью-Йорк, Сан-Франциско, Монреаль, Квебек.
Одно и то же, одно и то же.
«И города будут пусты»… — вспомнил я слова пророчества, данного почти двести лет назад. И тут же спросил себя: неужели все пожрал красный Молох? Взглянул на расстилавшуюся подо мной пустыню и ответил: по-видимому, все. Даже население.
Не мог же я считать населением те редкие и жалкие тени, которые бродили среди развалин и кучками толпились перед домами, на крышах которых развевались красные полинявшие флаги.
Где же те миллионы, которые населяли материк всего несколько лет назад?
— Где они?
И в жутком молчании расстилавшейся под нами пустыни я прочел ответ:
— Погибли.
Но пустыня солгала. Когда вечером, направляясь уже обратно к югу, мы неслись над возродившимися прериями, меня поразило странное явление: сквозь дымку ночного тумана, успевшего уже окутать землю, то тут, то там заблестели красноватые огоньки. Нет, я неверно выразился: красные точки мало напоминали своим видом пламя огней. Гораздо больше они напоминали собой поверхность огромного, медленно тлевшего фитиля. Рельефно выделяясь на темном фоне уснувшей земли, эти фитили тлели то в одиночку, то по два, то, наконец, целыми группами. Когда мы спустились ниже и полетели над прерией на высоте всего нескольких метров, — я нашел разгадку странного явления: красные точки оказались кострами, горевшими в глубоких, узких ямах. Подымавшийся из них дым смягчал яркость пламени и делал его совершенно матовым. Вот почему с большой высоты казалось, что по прерии разбросаны огромные тлеющие фитили.
Я понял все. Я понял, куда спасались от красного Молоха обитатели городов и населенных пунктов.
Сидевшие вокруг ям и освещенные отблеском огня страшные, тощие, как скелеты существа в изорванных и грязных лохмотьях были людьми, которые именовались некогда гражданами великого государства.
При нашем приближении подымался сдержанный тревожный говор. Скелеты начинали метаться и быстро гасили свои первобытные очаги. Очевидно, они принимали «Плезиозавр» за правительственный дирижабль.
Завтра, а может быть, и немедленно, они побегут искать нового убежища, в других, еще более глухих и диких местах.
Несчастные существа. И это — люди…
Три часа спустя, несясь над массивами Скалистых гор, мы видели те же зловеще мерцавшие огни в глубине неприступных ущелий, бороздивших самые высокие хребты. И здесь, в царстве кондоров и круторогих горных козлов, нашли убежище люди.
Звериная жизнь в болотах Миссисипи, в землянках покрытых репейником прерий и в гротах Скалистых гор… Это ли не достойный апофеоз повального безумия?
Старый Свет возродился. Его робкая вначале поступь крепнет с каждым днем. Но он до сих пор не делает никаких попыток помочь своему младшему брату.
«Америка — для американцев!» — говорит дряхлая Европа, зализывая свои раны. — «Америка — для американцев…».
Какое ей дело до болот Миссисипи и гротов Скалистых гор?
Что скажете вы на это, мистер Монроэ?
Думали ли вы о подобном применении вашей пресловутой доктрины?
Впрочем, пусть тень ваша не огорчается чрезмерно. Да, пусть не огорчается: одна из последних радио-грамм принесла известие, что Россия готовит в Америку какую-то военную экспедицию. И посылает продовольственные транспорты. Как видно, она не забыла помощи, оказанной ей в свое время Америкой. Но не забыла также и обид, нанесенных ей кое-кем другим. Выздоровев раньше прочих стран, она уже вернула свое могущество. И начинает платить долги. Каждому — по заслугам. Каждому.
Между прочим, только благодаря России начинает налаживаться международная торговля. Суда ее военного флота рыскают по всем морям и ведут беспощадную борьбу с пиратством.
Тысяча извинений, милостивые государи! Я обещал, что посвящу мировому положению всего несколько строк. А на самом деле я написал несколько страниц. Чувствую, что я злоупотребил вашим вниманием и смертельно наскучил вам. Еще раз — тысяча извинений.
Сейчас я поведу речь о более веселом. И более близком моему сердцу. То есть о себе, своих личных делах и о лицах, давно вам знакомых. Словом, о том заключительном аккорде моей жизненной симфонии, о котором я упомянул в первых строках этой главы.
Через три дня, второго января, наступит знаменательный день. Это день, в который Джон Гарвей провел еще одну резкую разграничительную черту между отдельными периодами своей долголетней, благодарение Небу, жизни. В этот день он перестал быть старым холостяком. В этот день он потерял свою свободу и нашел свое счастье. Нашел окончательно.
Да, четыре года назад, второго января, я с бьющимся сердцем входил в сопровождении своих шаферов в маленькую церковь нашей маленькой колонии. Я, старый человек, перенесший немало житейских бурь и ни разу не дрогнувший под их ударами, я в эти мгновения волновался, как мальчик.
Я и до сих пор не отдаю себе ясного отчета в том, что именно являлось причиной моего странного волнения и моей робости. Перед чем я робел? Волновала ли меня новизна положения, страшило ли меня прошлое женщины, которую я вел к алтарю или смущала, наконец, тревога за будущее, столь неопределенное еще в то время? Не знаю. Но, повторяю, сердце мое билось и замирало, как никогда в жизни.
Помню, когда наш милейший, всеми уважаемый старичок-пастор вложил в мои пальцы маленькие холодные пальчики Мэри, я почувствовал, что они дрожат так же, как и мои.
Как в тумане я помню конец обряда, поздравления друзей, сияющее лицо миссис Стивенс.
Самообладание начало возвращаться ко мне в тот момент, когда я, под руку с моей женой, направился к выходу из церкви. На пороге ее я чувствовал себя уже вполне нормально. Только настроение мое было неизмеримо радостнее. Когда же, стоя бок-о-бок с моей женой, выглядевшей в подвенечном наряде еще прекраснее, я увидел на небольшой площади перед церковью толпу радостно приветствовавших нас, одетых по-праздничному обитателей острова, я стал прежним Джоном Гарвеем. Мистером Джоном Гарвеем из Нью-Йорка.
К радостному настроению моему прибавилось еще чувство гордости. Источником ее было то почтительное и вместе с тем восторженное проявление чувств, которое выказывала забрасывавшая нас цветами толпа.
Добрые, милые люди!
Ведь, в конце концов, они были моими подданными. А в ком же из властителей не вспыхнет чувство гордости при виде проявления к нему любви его подданными?
И право, милостивые государи, когда поутихли крики и поулеглось волнение, я едва не сказал:
— Благодарю вас, мой добрый народ.
Но, по счастью, вовремя спохватился и сказал только:
— Благодарю вас, друзья мои.
И обнял каждого из членов поздравительной депутации.
Я счастлив. Очень счастлив. У меня есть любящая и страстно любимая жена. Красивая, обаятельная и умная. Жена — друг, а не только любовница. Мэри — женщина исключительная во всех отношениях: в ее лице судьба послала мне неоценимый дар. С каждым днем, с каждым часом я убеждаюсь в этом все больше и больше. И все чаще и чаще краснею при воспоминании о тех подозрениях, которыми я мысленно оскорблял женщину, ставшую верной и преданной спутницей моей жизни.
Особенно тяжело мне вспоминать о том, что я одно время считал Мэри соучастницей преступного замысла. И думал даже, что она добровольно последовала за Джорджем при его бегстве с острова.
Я был несправедлив. Очень несправедлив. Только путем обмана и насилия удалось Джорджу увезти Мэри с собой.
Лучшим подтверждением этого служит то обстоятельство, что после настижения бота, мы нашли Мэри запертой в его единственной каюте и притом с явными следами веревок на руках и ногах.
Но довольно этих грустных воспоминаний.
Кроме жены, у меня есть еще сын. Здоровый и жизнерадостный мальчуган. Ему два с лишним года. Он высок и силен не по возрасту. Я думаю, что фигурой он будет походить на меня, а лицом — на мать. Мой сын будет сочетанием силы и красоты, а об остальном позаботятся его родители. В этом, милостивые государи, вы можете быть совершенно уверены. Совершенно.
Я очень люблю моего сына. Не знаю, впрочем, кто больше любит его: Мэри или я. Но кроме нас, его любят и вообще все, кто живет на острове. Миссис Стивенс от него без ума и доходит даже в своем обожании мальчика до того, что ревнует его к матери. Бедная миссис Стивенс! Ее всегдашней мечтой было иметь сына. Но сам Стивенс… На него не действуют никакие уговоры. Молчит, морщит озабоченно лоб и невероятно дымит сигарой. Ужасный упрямец. А впрочем, он ничего не делает без веских оснований.
Зато он так же балует Александра — это имя моего сына, — как и все. Я очень боюсь, что такое отношение испортит мальчика. Его балует даже Джефферсон. И он и Гопкинс любят моего сына самой нежной и трогательной любовью.
На этой почве они даже ссорятся. Недавно, проходя вдоль тыльной стороны коттеджа мимо кухонного подвала, я был свидетелем следующей сцены.
Сидя у стола и положив нога на ногу, Джефферсон неторопливо и солидно доказывал что-то Гопкинсу. Рука камердинера, с дымившей между пальцами сигарой, делала плавные жесты, а носком правого ботинка он от времени до времени отстукивал такт. Вся поза почтенного слуги выражала глубокую уверенность в непогрешимости приводимых им тезисов, а осанка его и выражение лица были поистине профессорскими.
Из отдельных долетавших до меня слов я понял, что речь идет о недостатках и слабых сторонах парламентарного строя. Гопкинс, стоя спиной к собеседнику и сдвинув на затылок свой белый полотняный колпак, возился в это время у электрической плиты над огромной медной кастрюлей. По его глухим, отрывочным фразам, напоминавшим сердитое ворчание потревоженного медведя, я заключил, что он совершенно не согласен с мнением Джефферсона и ждет только момента, чтобы обрушиться на него. Этот момент настал. Камердинер закончил свою длинную тираду, стукнул в последний раз внушительно носком и, затянувшись, пустил в потолок густую струю дыма.
— Так-то, дорогой Гопкинс, — сказал он. — Надеюсь, мои доводы убедили вас?
Давно кипевший повар дал волю своим чувствам.
— Убедили? Меня? — негодующе спросил он. И, повернувшись, с такой яростью сунул большую деревянную ложку в кастрюлю, что та соскользнула с края плиты и с оглушительным грохотом полетела на пол.
Джефферсон раскрыл было рот, чтобы рассмеяться, но вдруг, весь побагровев, вскочил с места.
— Вы с ума сошли, — зашипел он. — Положительно с ума сошли, Гопкинс… Разве вы не знаете, что маленького мистера Гарвея только что уложили для дневного отдыха? Вы стали совсем невменяемы… Этакий грохот…
Повар имел необычайно сконфуженный вид. Забыв и о своем гневе, и о пролившемся месиве, он смущенно пролепетал:
— Я думаю, Джефферсон, что шум не разбудил его.
Камердинер смерил повара с ног до головы презрительным взглядом.
— Вы думаете? Думают только индейские петухи, Гопкинс. Индейские петухи. Да еще такие старые ослы, как вы.
И, не прибавив больше ни слова, Джефферсон швырнул сигару и опрометью кинулся вверх по лестнице.
Минуту спустя, бесшумно войдя с веранды в комнаты партера, я застал Джефферсона у дверей детской. Он стоял на цыпочках и, весь перегнувшись в левую сторону, напряженно прислушивался.
Заметив меня, он сделал бесстрастное лицо и уже на ходу почтительно произнес:
— Я проходил мимо, сэр, и мне показалось, что мастер Гарвей проснулся. Я думал, не надо ли позвать няню.
И с достоинством удалился.
Удивительной преданности человек, этот Джефферсон.
Теперь несколько слов еще кое о ком. Именно о человеке, который, косвенно содействуя моему счастью, едва не явился в то же время для всех нас источником величайшей беды. Вы догадываетесь, конечно, что я говорю о Джордже. Его судьба очень печальна. Но вполне им заслужена. Вполне.
Я буду краток. Когда мы вернулись после преследования беглецов на остров, Джорджа заключили под стражу и суд должен был произнести над ним через несколько дней свой приговор. По законам острова приговор мог быть только один: смертная казнь. Джордж не дождался суда. За двадцать четыре часа до него узник был найден в своей постели мертвым. Рядом с ним на одеяле валялся крохотный пузырек. Он был пуст. Химический анализ остатков его содержимого показал, что оно было не чем иным, как кураре. Каким образом удалось Джорджу сохранить пузырек — неизвестно.
Что же еще?..
Да, скоро, очень скоро мы собираемся ехать в Россию. По всем имеющимся сведениям, нормальная жизнь в ней вполне восстановилась. Мэри думает, что нигде не живется сейчас так спокойно, как там. Я никогда не был в России и меня страшно тянет взглянуть на страну «неограниченных возможностей».
Кроме того, нам наскучила «курортная» жизнь. Почти десятилетие растительной жизни — это слишком много. Слишком.
Так думаем мы с женой. Так же думают и наши друзья. А главное — так думает Джефферсон. А он неоднократно доказал уже мне, что умеет мыслить чрезвычайно здраво.
Итак, мы едем. Моим заместителем остается Стивенс. Конечно, мы уезжаем с острова не навсегда. От времени до времени мы будем приезжать сюда на несколько месяцев. Отдохнуть, пожить в чудном климате, повидаться с друзьями… И самое важное — снова пережить зарю нашего счастья.
Скоро, очень скоро расстанемся мы с нашим островом. Пора. Прояснился небосклон и солнце правды снова встает над миром. Пронеслась над человечеством еще одна буря.
Tout passe…
1922 г.