Над польско-русским центавром продолжали грознее и грознее собираться тучи, и всё с той, с задунайской стороны. Точно незримая рука на пиру Валтасара, таинственная сила, неосязаемая для классически воспитанного польского ума, давала Польше знать о её крайне опасном положении. Но ни одной Трои не было без своей Кассандры. Был и среди поляков человек, который видел, к чему клонится дело. Происходя от русских предков, он ярко позолотил польскую славу; но польское отечество не понимало его, не ценило, преследовало его завистливыми языками и привело наконец к трагической кончине. Хотя он говорил на сейме, что злые толки о людях fidei probatae явление обыкновенное, что это — communis sors omnium, но тем не менее они глубоко оскорбляли эту честную, энергическую душу. Они имели влияние и на последнюю судьбу его.

В договоре, который заключил Жолковский 23 сентября 1617 года с Искандер-башой, упомянуто было только слегка о Волошской и Молдавской землях, что никто не будет вторгаться в них с польской стороны, а волошский господарь, поступая на основании давних обычаев, должен стараться, чтобы не был нарушен мир между польским королём и турецким императором. Эти слова мирного трактата истолкованы так, что Речь Посполитая отказалась от своих ленных прав на Валахию и Молдавию, которые приобретены и упрочены за ней столькими жертвами, и в этом всего обиднее упрекали гетмана. Между тем, в 1620 году, Каспар Грациан, волошский господарь, добровольно сделал предложение — отдаться со всем краем в исключительную опеку польского короля и сословий Речи Посполитой, если помогут ему освободиться из-под турецкого владычества. Збаражские, Синявские и другие паны, завидовавшие славе Жолковского, распространили в обществе слух, что старый гетман трусит войны, что старческая нерешительность была причиной потери Волощины, что представляется теперь единственный счастливый случай возвратить её, который никогда уже не повторится. Целый 1619 год работали языки в ущерб высокой репутации Жолковского; но в этом году невозможно было ничего предпринять за Днестром: он ушёл на взаимные интриги между Грацианом и турками, о чём конфиденты давали знать бдительному, хоть и надорванному, коронному гетману, на переписку между Жолковским и Скиндер-башой, которого он всячески удерживал от неприязненных действий, на собиранье военных сил и на старания об усмирении украинских казаков. В 1620 году отпадение Грациана сделалось очевидным для турок; польский посол в Царьграде, Отвиновский, был выслан; турки готовились примкнуть Волощину к Оттоманской империи нераздельно и отомстить полякам за их двуличную политику. Сигизмунд III перестал обращать внимание на представления своего коронного гетмана, внушаемые опытной осторожностью, и повелел ему немедленно вторгнуться в Волощину. Для потомка храбрых русичей королевское повеление было то самое, что для боевого коня — шпоры. В начале сентября Жолковский был уже за Днестром. Но с каким предчувствием оглядывался он очами души своей на родную землю, оставленную за шеломянем, видно из прощального письма его к Сигизмунду. Он столько лет носил на своих плечах этого мертвеца — панско-ксёнзовскую Польшу, с бездушным её королём-иезуитом, и всё попусту.

«Война с турками — не игрушка», писал он: «или надобно разрушить замысел турок, которые хотят господствовать над Речью Посполитой и всем светом, или ты, государь, потеряешь королевство. Погибнет, от чего сохрани Боже, Речь Посполитая! Тут надобно, ut intendas vires animi ingeniique!  Откровенно скажу: если Речь Посполитая, любезное отечество моё, будет воевать defensivo bello(оборонительной войной) в земле своей, — actum est(конечно), мы погибли! Но если будем нападать на неприятеля в его земле — non est desperandum de victoria».

Но какие же силы души и ума могли оказаться у Сигизмунда, когда он всю свою жизнь действовал по указке бездушных и безумных? Только вера, что сердце царёво в руце Божией, могла озарять надеждой мрачное настроение духа Жолковского. Он писал о себе:

«Я изложил в других письмах причины, по которым я, отстранив tutiora, fortiora consilia,  решился исполнить требования этой упорной и беспорядочной республики. Мне не осталось выбора. Принудили меня к этому также обвинения и незаслуженные ругательства, которые тяжело сносить даже и великим умам. Откажи я хоть и теперь волохам в помощи, — какой предмет для обвинений! Так и быть: или мы одолеем неприятеля, что дай нам, Господи Боже, или, чего, Господи Боже, не дай, он нас одолеет. Если паду, от чего сохрани меня, Господи Боже, пусть будет; только я не хотел бы сделаться несчастьем Речи Посполитой. Давно я искал смерти, но не по собственной воле положу живот мой: положу его ради св. веры, ради службы вашей королевской милости и Речи Посполитой. Не хочу быть последним, хотя от неё, за столько трудов, лишений и отваги, получал в награду только хулы и оскорбления. Не могу действовать иначе, как только в видах пользы моему отечеству. Награда за это будет мне только на небе. Если же, как я уповаю, Господь Бог благословит нас, пускай тогда прикусят языки завистливые подлипалы. Не говоря о других причинах, я решился действовать так и потому ещё, что таково общее желание войска».

Итак опять уносчивость мечтательно-воинственной шляхты! Войско опять возмечтало о великих подвигах с ничтожными материальными и нравственными средствами. Не пошла полякам впрок наука, преподанная им в Московщине. Герои классической древности мерещились им за Днестром. При недостатке реальности в нравах, обычаях и воспитании, они устремляли взор только на блестящее. Привыкнув с детства к громким фразам классических риторов, они принимали за высокое только то, о чём трубила стоустая молва. Не знали они, что для высоких подвигов слишком достаточно собственного родного круга, ближайшей околицы, незначительной должности, и что те только государства способны делаться великими, в которых велики люди малые. Гораздо ближе к этому идеалу стояли казаки; но их положение было изолированное: никому не служили они примером, и сами ни в каких примерах не нуждались. Казаков было в войске Жолковского немного, и то — вольнопрактикующих. Запорожского Войска в поход не приглашали, чтоб не нарушить недавнего ограничения числа его. Львовская летопись, исполненная особенного сочувствия к Украине, приписывает неудачу похода Жолковского тому, что он «без казаков войну точил». До летописца дошли слухи, будто бы он говорил: «Не хочу з Грицями  воевати! Нехай пасуть свини та орють землю».

Где же были в это время казаки, то есть эти 20.000 вооружённого народа, которые помогли королевичу выпутаться из Московской трагикомедии? Обыкновенно воображают, что Киев или другие города и сёла были заняты ими, как расквартированными солдатами, а казацкий гетман из своей резиденции делал войсковые распоряжения, а пожалуй даже смотры. Были такие историки, которые придавали гетману даже правительственную власть над Украиной и воображали его каким-то полугосударем. На деле вещи стояли гораздо проще.

Ближайшее подобие казачества представляют в наше время чумаки. Стоит вообразить себе чумаков, появившихся на ярмарке, загорелых больше каждого пахаря, запылённых, запачканных в дёготь, лохмотных. Это казаки вернулись из походу. Недели через две вы смотрите — чумаков нигде нет; смуглые лица подбриты, белые сорочки и «людская» одежда дают им совсем иной вид. Чумак идёт в церковь рядом с прочими, «пола об полу черкается»; повстречавшись, он «про здоровье пытается».  Чумака видите вы среди детей на осеннем солнышке под хатою; чумак окукоблюе и захищае двир проти зимы, или пашет поле на зябь. Он уже больше не чумак, и никто во всю зиму на него, как на чумака, не смотрит. Но придёт весна, кликнут товарищи знакомый клич по селу — и валку чумаков провожают за село жёны, дети, родные. Это казаки выступают в поход. Казаки, этот коэффициент народа своего, растекались в народе почти бесследно, по совершении похода или войсковой рады. Но лишь только запылает бывало маяк на степной могиле, или придут вести в село от полевой сторожи, — уже от хаты до хаты, от корчмы до корчмы забегали чубатые фигуры, и вдруг среди сельского майдану заиграет войско, представляя татарский танец или гоняя коней «на взаводы». Казаки готовятся перестрити орду. Если предпринималось что-нибудь важное, например, поход в Волощину, под Тягинь или Килию, тогда войсковые есаулы летали на конях по улицам и вызывали казаков громким кликом в поход. Они обращались одинаково и к богатым «домонтарям», у которых есть собственные «волы чабаные», собственные «кони вороные» и к убогим гольтяпакам, которые «по вынницям горилки курили, по броварням пива варили, по лазням печи топили, казаны шаровали, сажу плечима вытирали». Казацкий рой, состоящий из людей «одягных» и из людей «голых как бубен, страшных зело», по выражению попа Лукьянова, — вылетал «на прийгру». У кого не было «шабли булатнои, пищали семипяднои», тот брал на плечо «кияку», и товарищи им не «гордовали». «Кому Бог поможе!» — под этим девизом выступали в поход богатые и убогие, конные и пешие, оружные и «дейнековатые». Вот общий очерк того войска, которое кобзари, не хуже Гомера, идеализировали в думах своих, уподобляя казаков сизым орлам, их одежду — цветущему маку, их оружие — сияющему золоту, как, например, в следующем степном пейзаже:

Ой в полі могила, широка долина, Сизий орел пролітає: Славне Військо, славне Запорозьке, У поход виступає. Ой в полі могила, широка долина, Сизий орел пролітає. Славне Військо, славне Запорозьке, А як мак процвітає. Та в полі могила, широка долина, Сизий орел пролітає: Славне Військо, славне Запорозьке, А як золото сяє…

Жолковский на сей раз не нуждался в Грицях: поход за Днестр, в 1620 году, был очень популярен между шляхтой. Оставляя казаков в их низменном положении, под названием подданных старостинских и панских, пренебрегая казаками, как людьми, созданными шаровать казаны да вытирать плечами сажу по винокурням да по броварням, он выступил в поход на челе лучшего войска, какое когда-либо собиралось под королевским знаменем. Тысяча двести лисовчиков открывали поход, под предводительством знаменитого опустошителя Московщины, Валентия Рогальского. За ним шло полторы тысячи коней крылатых гусар и две сотни тяжело вооружённых рейтар, под начальством Германа Денгофа, молодого полковника, известного своим необыкновенным мужестром. Далее следовал Стефан Хмелецкий, horrendum Tartaris nomen (имя, страшное татарам), по выражению историка Кобержицкого, с восьмью сотнями конных украинцев, то есть мелкопоместной и безземельной пограничной шляхты. Ян Тышкевич вёл четыре сотни воинов. Конницы содержимой гетманом в Баре, в виде гвардии, было три сотни, да наёмных казаков, не имевших никаких гражданских прав, шестнадцать сотен. Всей пехоты, считая в том числе кварцяную и немецкую, было две тысячи. В заключение, шёл с четырьмя сотнями собственной конницы каменецкий староста, Александр Калиновский. Под главным начальством коронного гетмана, всем этим войском командовал исполненный свежих сил и великих надежд зять его, полевой гетман Станислав Конецпольский. Всего набралось войска 8.400 человек. Сравнительно с теми силами, какие могли двинуть против них турки, это было войско — слабое, но велика была репутация полководцев его: оно привыкло давать отпор многочисленному неприятелю, и вожди его были ещё серьёзнее своих панегиристов уверены, что каждому из них принадлежит horrendum Tartaris nomen. Кроме названных предводителей, участвовали в походе Самуил князь Корецкий, только что бежавший из турецкого плена; опытный воин, галицкий староста Михаил Струсь; племянник Жолковского по сестре, винницкий староста Александр Болобан; аристократы чистой породы Мартин и Валентий Казановские; считавший себя не ниже каждого члена республики Ян Одривольский; брацлавский воевода Потоцкий; сын коронного гетмана, грубешовский староста Ян Жолковский; племянник его по брату, Лукаш Жолковский, и ещё несколько опытных в военном деле полковников и ротмистров. Арматой заведовал Богумил Шенберг, о котором нечего больше сказать, кроме того, что он, в качестве немца, готов был стоять и тогда, когда все поляки от него разбегутся. Сверх боевого войска, шло ещё множество обозной челяди, которая предназначалась для земляных работ, для фуражировки и для услуг благородным рыцарям. Красноречивый историк Кобержицкий, перечисляя старательно всех вождей в своём латинском quarto, заставляет читателя думать, что это будет по малой мере повторение громкого в античном мире похода Кира Младшего. Между тем, в блестящем панском ополчении, под леопардовыми шкурами, гордо накинутыми на богатые латы, билось не одно заячье сердце. В этом войске, вместе с героями, достойными классической, богатой разбоями древности, участвовали те паны, о сыновьях которых воспели кобзари кровавой Хмельнитчины,

Що на праву с е реду Гнали казаки ляхів, так мов би ч е реду.

Тогдашний воин вообще был фаталист: он веровал в приметы, тревожился от предзнаменований. Жолковскому было отчего встревожиться. При выступлении в поход из Бара, сделалась буря с ужасной грозой. Гетманский знак раздробило молнией. Небо горело; земля плыла потоками под проливным дождём; гром заглушал человеческие голоса. Кони в экипаже Жолковского спутавшись бились и не повиновались машталерам. С тяжёлым сердцем выступили жолнёры в поход. Между завистниками Жолковского нашлись люди, утверждавшие их в суеверном страхе. Что касается до самого гетмана, то он, в прощальном письме к королю, говорил, что идёт на Божий суд. Он сохранил взгляд русских предков на тот суд, к которому в каждом походе ведёт воина слава его: в этом походе Жолковскому суждено было поплатиться головой, которая превышала всё кругом, и русское, и польское.

Но пускай читатель не ждёт от меня описания катастрофы. Для нас интересны в этом походе не бедствия, которые постигли панское войско в Волощине, не геройские доблести одних, не пошлый испуг и позорное бегство других, не подробности боевой трагедии, оплаканные множеством вдов и сирот. Важно для нас то, что дерзкий поход не удался шляхте; что многоумный Жолковский пал в битве, и одиссеевская голова его обнесена была на копье по цареградским улицам; что полевой гетман Конецпольский, не уступавший ему в хитрости и русинской завзятости, очутился в плену; что до шести тысяч панского войска устлало боевое поле или потонуло в Днестре, спасаясь бегством, а не то — очутилось в татарских лыках; что артиллерия, обоз и все снаряды, всё, чем живёт, чем крепко стоит и движется армия, разом погибло, и Польша, ещё вчера гордая воинскими талантами русских отступников, полная того наследственного лехитского духа, который внушал её недобиткам столько же страха, сколько и ненависти, сегодня «понизила стязи своя» и на некоторое время прекратила своё владычнее существование. Не постигни всё это лехитов, они бы непременно проделали над поднепровским народом то дело, которое столь настойчиво и последовательно совершили над простолюдинами привислянскими.

Казаки, назначив крайний срок своему выселению из панских имений на русского Илью, не трогались, однако ж, из своих дворищ и хуторов. Отеческие могилы, незабвенные места детства, очаги, вокруг которых так много пилось и говорилось,  связи со множеством людей, с которыми украинец вообще трудно сживается, но ещё труднее расходится врозь, — всё это приковывало их к полевым захолустьям и городам, которые состояли под панским и старостинским режимом. Королевские комиссары, то есть украинские крупные землевладельцы, обращались к казакам, можно сказать, с кротким и справедливым предложением — удалиться куда угодно, кому не нравятся местные порядки, но в сущности они предлагали им изгнание. Они отнимали у казаков не только займище, за которое отец Наливайка положил бедственно живот свой, а сам Наливайко — живот многих шляхетских личностей; они вместе с займищем, лишали его весьма многого нравственно приобретённого, что было для него драгоценно паче злата и камене честна. Из человека полного хотели сделать его получеловеком: отказывали ему в тех чувствах, которые, более нежели что-либо, делали простолюдина таким же существом, каким был и сам пан. Ничего этого нет ни в «Volumina Legum», ни в комиссарских декретах, ни даже в фолиантах подражателей Тациту и Фукидиду, но оно вписано было неизгладимыми буквами в те сердца, которые много раз бывали на Божием суде, какой постиг наконец и Жолковского. Этим людям, из которых весьма не трудно было наделать Горациев Коклесов, Муциев Сцевол, термопильских Леонидов и даже Парменионов, как это доказал Пётр Великий над своим Данилычем, предлагали — или оставить землю, которую они отстаивали и ежедневно были готовы отстаивать против орды, или же наклонить шею в ярмо, как делает смирный вол, бесплатный и безответный работник: требования нравственно невозможные. Но паны не знали, не знал даже и превышавший всех их Жолковский, какие реки крови прольются в недалёком будущем, в доказательство безнравственности панских требований. Они видели только буйство казаков и дурные примеры их в виду смирных чернорабочих, во всём покорных пану, как над Вислой. Собравшись так пышно и оружно в поход за Днестр, они, в случае успеха, воспользовались бы соединением сил своих в одно войско и покарали бы казаков ещё раз так жестоко, как на Солонице. Тогда бы сделался немыслим и невозможен тот шаг, на который решились кияне под прикрытием казацкой силы: ни один православный монах не принял бы посвящения от иерусалимского патриарха, который гостил в это время в Киеве, и самая мысль об этом, от кого бы ни исходил почин, осталась бы немой. Отстранение Запорожского Войска от похода в Волощину прямо указывало, что паны решились настоять на Раставицкой комиссии. Казакам надобно было что-нибудь думать, треба було щось думати. Им предстояло разрешить тот же вопрос, который столько раз представлялся республике противоположной, — вопрос: быть, или не быть? Так как через пять лет, уже по смерти Сагайдачного они поставили его между своим войском и боевой шляхтой, то нельзя предположить, чтобы тревожная мысль о своём положении не занимала уже и в 1620 году седых чубов между запорожцами. Но вдруг разнеслась весть о цоцорской трагедии. Эта трагедия открыла, очистила казацкий горизонт от застилавших его туч и открыла перед ними самую светлую перспективу. Они почувствовали себя силой, преобладающей в отрозненной Руси, и не только сами это сознали, но к тому же сознанию пришли и все благочестивые кияне: все церковные братчики, все мещанские цехи, все черноризцы, державшиеся до сих пор — надо сказать к их чести — в стороне от казачества.

Здесь я прерву главную нить повествования и возьму побочную. Нам необходимо сделать общий обзор края; надобно нам, так сказать, проехаться по краю.

Прежде всего следует вспомнить, что это было время распространения иностранной роскоши в панском быту. Француз Блэз де Виженер говорит о литовских барынях, что они ни о чём больше не думали, как о нарядах да о любезничанье с окружавшими их чичисбеями, а писал он ещё в 70-х годах XVI века. Каштелян Мелешко, в своей сатирической речи на конвокационном сейме 1588 года, осмеивает обычаи, перенимаемые русскими панами от польских, и противопоставляет дорогостоющему быту простой быт предков. Он нападает на безнравственность, вторгавшуюся, на иностранный манер, в семейную жизнь панскую; он обвиняет Сигизмунда-Августа в том, что этот государь не подражал Сигизмунду I, отдыхавшему с простацкою русью от церемониалов пышной супруги своей, принцессы Сфорца, а вместо того, «называл себя ляхом» и ляшеский вредный элемент распространил в русском обществе. Папроцкий, этот Синбад мореход, странствовавший по морю южной славянщины, высадившись на подольский берег, противопоставлял простоту одежды знатных панов русско-подольских панам Великой и Малой Польши. Но это было во второй половине XVI века, когда запруда, не пускавшая моду, роскошь и разврат хлынуть из Польши в Русь, только что была снята Люблинской унией. Между тем Иоанн Вишенский самое отступничество русской иерархии объясняет желанием шляхетных архиереев таскать за собой множество разодетых слуг и наслаждаться их «красноглядством». Любовь польско-русских панов к заграничному просвещению имела своей подкладкой жажду утонченчённых удовольствий. Люди среднего состояния тянулись в путешествиях за Замойскими, а не имея средств держаться в высших иностранных кругах, образовывали свой ум и вкус в тавернах. Потому-то честный рыцарь Жолковский, в духовном завещании своём, предпочел дать сыну образование в Замойской академии и отозвался о молодёжи, воспитывающейся за границей, весьма невыгодно. Эта молодёжь, между прочим, развивала в себе, от нечего делать среди чужих людей, страсть к денежным играм, которой не были чужды и запорожские добычники. Сатиры, сохранившиеся в рукописных сборниках всякой всячины, так называемых silva rerum, уже с начала XVII века начинают смеяться над панами, которые проигрывали большие суммы и потом принимались за ремесло экономов и приказчиков над своими ободранными подданными. Людям, видавшим такие города, как Venezia lа bella и Genova superba, тягостно было проводить всё своё время с тёмными увальнями — соседями. От времени до времени, вырывались они, хотя бы под видом сеймованья, в Краков или Варшаву, и возвращались оттуда с новыми слугами, которых наглость так хорошо описывает Мелешко, и с запасом дорогой посуды, вин и разных предметов роскоши. Из своих домов, делали они копию варшавских палацов, а сами старались уподобляться королю королей или богачам-королятам, окружённым блистательными придворными, окружённым молодостью, красотой и умственным блеском, который выказывался в ловком словоизвержении. Мода являлась при этом божеством перед которым все преклонялись,

Лихая мода, злой тиран,

по выражению поэта, весьма верному. Тиранство её над поляко-руссами было тем безграничнее, что они, усваивая себе быт иностранного высшего общества, не могли усвоить его вкуса. Руководясь одной переимчивостью, которую так едко заметил в своих соотечественниках мудрец XVI века, Кромер,  модные паны и их пани и панны находились в неограниченной власти портных и парикмахеров, которые заставляли их служить манекенами для своих выдумок. Глядя на эту жалкую, получеловеческую жизнь из своей здоровой среды, украинский простолюдин, с свойственным ему сарказмом, сложил тогда пословицу: Сидить чорт та й плаче, що моды панам не достаче.

Гоняясь за игрушками многолюдных городов и постоянно нуждаясь в деньгах, паны приискивали для своих имений арендаторов, которые не уменьшали бы, а увеличивали их доходы. Такими арендаторами являлись чаще всего предприимчивые и изобретательные жиды. Они брали у панов на откуп не только сёла с церквями, на которые смотрели как на верное средство выудить грош из кармана у беднейшего поселянина, но и укреплённые замки, назначенные для защиты Украины от неприятельских вторжений. Это относится безразлично и к церквям православным, и к латинским костёлам, — и к имениям наследственным, и к королевщинам. Все свои права и обязанности в Украине передавал пан жиду, а не то — изворотливому шляхтичу, точно независимый государь другому государю, и не было в панской республике силы, которая бы вступилась, если не за человеческое достоинство поселян, то за государственную собственность и за честь правительства. Бессильны были жалобы заслуженных войсковых ветеранов королю Сигизмунду III, как ни прямо они указывали ему, что «украинские замки, управляемые жидами, пали в вечные развалины, к неизмеримому вреду государства»; что «старосты там ни одного не видать, потому что они имеют этого добра много и ещё больше получают от короля» , и что, «если бы король вверил замок убогому воину, то он не сделал бы жида участником кровавых заслуг своих».

Собственно говоря, ни жидов, ни других арендаторов, между которыми отличались армяне, винить здесь не за что. Они были поставлены в положение чужеядного растения. По инстинкту питания, появлялись они там, где пахло угнетением, подлаживались к сильному со стороны его пороков, и становились посредниками между притеснителем и жертвой. Как зловещие птицы, налетели арендаторы, и всего больше арендаторы-жиды, в Украину. Они, инстинктом убогого, но жадного скитальца, чуяли, что здесь должен погибнуть один или другой народ, и то запустение замков, которое поражало сигизмундовских воинов-ветеранов, те засорённые, голые развалины, лишённые даже древесной тени, которые мы встречаем везде вокруг жидовских гнёзд, были для них как бы ручательством прочности их существования. Переходя от одного пана к другому, из одной слободы, разорённой их беспощадной эксплуатацией, в другую, они угождали, чем только могли, всякой беззаконной власти, шпионничали между казаками и поселянами, вооружали против них уже раздражённую казацким самоуправством шляхту и, по своему вечному обычаю, ловили в мутной воде рыбу.

Всё это относится большей частью к тем местам днепровской и днестровской Украины, которые с давних годов сделаны уже староствами и, в виде крулевщизн, розданы панам в вечное или пожизненное владение, и в которых паны основали множество собственных слобод, переманивая поселян один от другого временными льготами. Но в царствование Сигизмунда III, в государственных актах часто упоминаются существовавшие тогда ещё в Украине неизмеримые пустыни, которые не приносили ни панам, ни государству никакой пользы. Это не значит, что те пустыни были в самом деле необитаемы: это значит, что государственные головы всё то считали бесполезным и ничьим, что не было подчинено панской республике, что не давалось панам в руки. Пустыни эти были, мимо ведома сейма, населяемы народом, добывавшим себе свободу бегством не только из ближайших шляхетских сёл, заарендованных жидам, но из отдалённейших украинских, литовских, и польских городов. Все тогдашние летописцы и авторы разных записок не могут надивиться, как быстро увеличивалось украинское население, как «в диких полях, на самых шляхах татарских почти вся отдалённая Украина покрывалась местечками и сёлами». Трудно, однако ж, при отсутствии статистики в то время, определить черту, отделявшую Украину, порабощённую окончательно панами и заедаемую жидами или другими «рандарями», от Украины свободной, то есть такой, где панская юрисдикция уступала юрисдикции казацкой, или лучше сказать простонародной, громадской, и где, как во всякой здоровой, самодеятельной среде, не было места элементам чужеядным. Эта черта изменялась, смотря по времени и по тому, приливало ли к Украине, или отливало казачество, боролось ли с ним ленивое, пассивное панство, или беззаботно пропивало золото, высасываемое арендаторами из его имений. Но все польские летописцы (нашим верится менее) согласны в том: что, и во времена энергических мер панской республики против казаков, власть этой республики над ними была почти только названием; что в мирное время казаки большей частью жили независимо, по невозможности уследить за ними в городских и сельских громадах, а в военное — действовали только по воле отамана или гетмана-казака, а не то и пана, который умел внушить им к себе доверие и уважение. Таким паном был, между прочими, и знаменитый Петро Конашевич-Сагайдачный. Он умел привлечь к себе такую сильную партию между казаками, что, с её помощью, стращал остальных и, в угоду королю и сенату, удерживал казаков иногда от морских походов,  удерживал тем действительнее, что сам был счастливейшим из пиратов Чёрного моря. Казаки не вторгались во владения панской республики, как татары; не завоёвывали мечом и огнём владений польско-русской аристократии: они жили в этих владениях, были в них дома, и лишь от времени до времени выделялись из той народной массы, которой служили коэффициентом. Они без труда поднимали к походу на море, или в соседние земли, или, как во времена Наливайка, в земли внутренние, всё опутанное шляхетскими законами, всё угнетённое панами и рандарями, всё доведённое до отчаяния безурядицею местной администрации. Не только на берегах Днепра, Бога, Днестра, да и на берегах Вислы, панская республика могла бы превратиться, при их средствах, в простонародную. Но века панского господства в Мазовии и других внутренних польских провинциях убили в рабочем народе способность человеческого самосознания. Исчезло там уже и предание об ином, менее беззаконном порядке вещей, об ином распределении личных и поземельных прав. С другой стороны, паны обеспечили там свою будущность глубоким укоренением католичества, превращающего человеческое сердце в окаменелость, которая, сохраняя вид организма во всех его подробностях, даёт ему мертвенную прочность между организмами изменчивыми. К тому ж они, ещё при Сигизмунде-Августе, признали шляхтичами всех свободных землепашцев от Люблина до Овруча, и таким образом увеличили число защитников своей прерогативы на счёт массы, обложенной податями и повинностями. Вот почему казачество в эпоху Хмельницкого не утвердилось дальше черты, которой была ограничена нобилитация так называемых застенков на Волыни. От этой черты, собственно говоря, начинается Украина, — страна, в которой мелкая шляхта была пришлая, в которой властвовали, наподобие удельных князей, старые русские роды, умевшие удержаться в своих городах и замках, посредством угождения сильному, кто бы он ни был — татарин, литвин, или лях, а потом и коренные польские магнаты, ещё со времён Ягайла имевшие в виду увеличить свои владения дележом того, что они официально называли пустынями.  Проезжая по этому обширному пространству в начале XVII столетия, мы видели бы в Украине — то чрезвычайное богатство, то крайнее убожество, то строгое насильственное право, то совершенную безурядицу, то полную свободу, то неслыханное порабощение, то одну, то другую торжествующую религию, то одну, то другую господствующую народность. Видя всё это в странном, загадочном смешении, трудно было решить: Европа это, или Азия, Польша это, или Русь, панская это республика, или казацкая. Элементы жизни находились в повсеместной борьбе между собой, и не легко было бы предсказать, который возмёт верх.

Сильнее всего поражали тогда стороннего наблюдателя замки магнатов на Украине, или лучше сказать — обширные магнатские дворы, вмещавшие в себе сотни и тысячи слуг — шляхтичей. Богатые паны того времени жили, как независимые государи, и, кроме собственного войска, содержали на своём иждивении множество так называемых дворских или дворян, которые служили им в войне, на охоте и дома, за лакомый кусок хлеба, за возможность участвовать в панских забавах и за покровительство в военной и гражданской службе. Это былишколы общежития, рыцарства и вместе с тем — праздной роскоши. Здесь получала шляхта полировку, которая делала её обществом, по наружности европейским; здесь она усваивала себе условные понятия о чести и славе, которыми руководилась во всех своих поступках, и здесь же приучалась к беззаботной расточительности, которая так часто заставляла её лукавить в делах чести и славы. 

В панские дворы стекалось золото из аренд, содержимых чаще всего жидами, которые находились в странном положении между паном и его подданными. Пан мог убить жида без суда и ответственности; но тот же пан передавал жиду полную свою юрисдикцию не только в своих собственных городах и сёлах, но даже и в замках, составлявших опору староства, которым он владел, как королевский наместник. Таким образом путешественник XVII века, приехав в какой-нибудь замок, окружённый валом и дубовым тыном, видел перед собой коменданта в средневековой одежде, которую жиды сохранили до нашего времени, — в этой собольей шапке с бархатным верхом, в этом узком и длинном балахоне, в ярмолке, выглядывающей на затылке из-под шапки, и в пейсах, украшающих крючконосую физиономию. Как всякий жид в Польше, он имел право носить — и носил — саблю, в знак своего преимущества перед народом безоружным. Одна религия становила его ниже шляхтича; но за принятие католичества жиду обещано было законом шляхетство. Это, однако ж, не прельщало жида: для него было выгоднее принадлежать к своей чужеядной касте, чем даже к полноправному шляхетскому сословию.

В старостинских замках, управляемых жидами, путешественник бывал свидетелем странных сцен. Из сёл, принадлежавших к староству, приходили к жиду поселяне за квитками, которыми он дозволял крестить новорожденного или венчать молодую чету. Без квитка, ни один поп не смел крестить и венчать, под опасением лишиться своего прихода. За квиток, по установленному арендаторами обычаю, следовало заплатить дудек, как прозвали жиды монету в три гроша, соответствовавшую нынешнему двугривенному,  но жид, по выражению Грондского, своими тергиверсациями, своими наследственно усвоенными уловками, умел увеличивать эту плату.  Другие поселяне смиренно приносили и привозили ему деньгами и натурой разные изобретённые жидами подати: роговое, очковое, осыпь, сухомельщину и проч. Тут же наместник старосты, арендатор, чинил суд и расправу над поселянами, и нередко у дверей его жилища можно было видеть повешенных людей. Он мог повесить мужика за что ему угодно, так точно, как и сам пан староста: за грубое слово, за подозрительный вид или за кусок сафьяну, за шкурку дикого зверя или железную вещицу, так как подобные предметы добывались от казаков, ходивших в дикие поля на охоту или в чужие земли на войну, а за передерживанье казацкой добычи, ещё в 1589 году, закон определил смертную казнь. Чем глубже в Украину, по направлению к коренной Польше, тем реже можно было встретить самих панов и державцев в их владениях. Всё это отдавалось в добычу жидам, неистощимым в изобретении средств к высасыванию доходов из аренды.

Рядом с господством иноверцев, отвергавших учение Христа, путешественник XVII века встречал сцены насилий христиан над христианами. В царствование Сигизмунда III, воспитанника иезуитов, поляки ревностнее нежели когда-либо принялись за объединение Украины с католическими провинциями. Вера, заимствованная Русью от греков, считалась у них верой мужицкой, хлопской. От неё отступились мало-помалу потомки богатых русских родов; оставались при ней только люди убогие, да те из вельмож, которые не хотели с переменой веры утратить возможность раздавать своим клиентам церковные имущества, в виде духовных хлебов. Прозелиты католики, с помощью своих дворян, нередко разгоняли так называемых благочестивых из церкви и расхищали церковное имущество. Изуверство доходило иногда до того, что и тела погребённых в церкви создателей и благодетелей храма выбрасывались из гробов, как нечистота, оскверняющая святыню.  Иногда между самими прихожанами, состоявшими из большинства благочестивых и меньшинства униатов, завязывалась драка у дверей церкви, и католики спешили на помощь униатам. Иногда вооружённая шляхта вводила, под своим прикрытием, попа-униата в церковь и заставляла народ слушать проповедь в пользу непогрешающего папы. Путешественник нередко бывал свидетелем публичного сожжения брошюр, напечатанных в защиту «благочестивой веры», а в ином месте — и на оборот. При въезде в село или в город, или у церковных дверей, он читал воззвания «благочестивых» против терпимых ими насилий и приглашения к съезду на такой-то собор. У других ворот и у другой церкви он читал противное: там грозили оружием тому, кто осмелится сделать то-то и то-то. Странствующие типографщики предлагали свои услуги той и другой стороне попеременно. Возбуждённые страсти сделали из религии предмет крупной печатной перебранки и рукопашных диспутов. Возмущалось сердце набожного католика при виде набегов на католические и униатские святыни, совершаемых бурсаками и монастырскими служками, под предводительством монахов; но ещё тяжелее было страннику «благочестивому» видеть по городам, сёлам и монастырям запечатанные церкви, от которых прихожане отреклись, когда им дали попа униата или просто латинского ксёнза, а церковные имущества очутились в руках отступников и их рандарей. До введения унии и замены православной иерархии униатской, а потом опять во время борьбы восстановленной православной иерархии за своё существование, случались и такого рода сцены, что в епископском городе староста-католик, по дикому олигархическому произволу, овладевал особой епископа, не позволял в первый день пасхи совершать литургию, а вместо того, располагался в церкви с своими музыкантами и приказывал своим гайдукам, для потехи, стрелять в церковный купол. Вообще много было в тот век подготовлено горючих материалов для великого пожара, обнявшего всю Украину при Богдане Хмельницком, этом Герострате польско-русской культуры.

Одним из величайших бедствий, постоянно терзавших сигизмундовскую Польшу, было своевольство кварцяного войска. Как ни велики были доходы частных лиц в государстве, но королевская казна постоянно терпела недостаток в деньгах. Паны систематически не давали королю распоряжаться большими суммами на наём войска, чтоб он не подавил их свободы, а шляхетская честь, о которой они беспрестанно твердили, не мешала им расхищать деньги, собираемые для государственных надобностей. От этого жалованье почти никогда не доходило вовремя, а часто и вовсе не доходило, к жолнёрам, и жолнёры, составив между собой союз (związek), нападали на имения шляхты и духовенства, и вознаграждали себя беспощадным грабежом. Такое положение дел до того деморализовало военное сословие, что оно в собственном отечестве играло роль татарской орды. Альберт Станислав Радзивилл так описывает возвращение польского войска из московского похода, в 1634 году:

«Весело возвращалось наше войско в отечество, но отечество невесело его принимало, ибо жолнёры хуже неприятеля. На походе они опустошали шляхетские, духовные и королевские имения, вынуждали силой деньги, требовали непомерного провианта, нагружали свои возы и дошли до такой жестокости, что, за недостатком лошадей, запрягали в возы бедных мужиков и погоняли киями и арапниками. Можно было подумать, что идёт татарская орда, а не христианское войско; да и дикие татары милосерднее к ближнему, нежели подчас наши. Особенно дались поляки в знаки Литве». Сам Конецпольский, преемник Жолковского, обвиняемый современниками в диком обхождении с казаками и украинским народом, говорит, что жолнёры едва не самую кровь точат из убогого народа в Украине. Тесня систематически украинскую «вольность», предмет общей гордости простолюдинов, по замечанию бискупа Верещинского, — паны пользовались всяким случаем расставить кварцяное войско в бывших казацких сёлах, по мере того, как они слабели после неудачных казацких восстаний. (Это уже относится ко временам после Сагайдачного.) Можно судить, что позволяли себе делать в этих сёлах растравленные грабежом жолнёры, и как чувствовали их своевольство казацкие семьи, как глубоко затаивали в сердце вражду против коронного войска.  «Прежде бывало», писал Конецпольский к винницкому старосте, «хоругвь в полтораста лошадей довольствовалась на своей стоянке умеренным провиантом, а теперь хоругвь в полсотни лошадей ропщет на определённое ей начальством содержание, и убогие, люди, не будучи в состоянии удовлетворить жадности постояльцев, изумляются, что жолнёрские желудки поражены какой-то волчьей болезнью. Но нечему дивиться: теперь жолнёры требуют стаций, соображаясь не с необходимостью, но с роскошью, чтобы не только жить великолепно, да ещё и воз нагрузить, спину себе покрыть рысьим воротником, одеваться в богатые материи и драгоценные шелки. Вот почему, без всякого стыда и совести, идучи в лагерь и из лагеря, рассылают они по сторонам товарищей для вынуждения провианта и денежных плат. Отсюда-то появились при хоругвях новые отряды, которые гонят с собой волов, коров, баранов, не как жолнёры, а как купцы на ярмарку. По тому принципу, что всякое безобразное, как и прекрасное, явление не вдруг достигает поразительной степени своего развития, начала выставленных Конецпольским безобразий надобно искать ещё во времена Жолковского и Яна Замойского, как об этом намёки встречались в предыдущих главах этой истории.

При всём этом, однако ж, гнёт панского владычества не был в Украине ни постоянным, ни всюду равномерным. Вспоминая о том самом времени, к которому относятся приведённые выше слова Конецпольского, наш «самовидец» говорит, что посполитые люди жили во всём изобильно: в хлебе, скоте и пасеках, только не могли стерпеть великих вымыслов от старост, от их наместников и от жидов. Близость вольных казацких степей не давала украинскому народу дойти до животной покорности воле сильного, до которой он доходил в более внутренних областях Речи Посполитой. Более или менее отважные, более или менее значительные вспышки, то в одном, то в другом старостве, ободряли его. Примеры таких вспышек восходят ещё ко временам каневского и черкасского старосты Василия Тишкевича, и черкасского старосты Яна Пенька.  Возможность бегства из порабощённых панами сёл в сёла свободные, не высидевшие ещё воли, или подчинившиеся казацкому присуду, прекращалась не надолго. Кварцяное войско, обыкновенно расставляемое на «лежи» и «гиберны» по Украине (как проектировал в своей летописи Бильский), то было отзываемо из Украины на войну, то самовольно расходилось по своим домам. Тогда всё приникшее к земле поднимало голову. Униаты отступались от церквей и монастырей, захваченных ими у благочестивых; паны старались ладить с выписчиками, то есть исключёнными из казацкого реестра, и не требовали на работы никого, кто назывался казаком; а жиды, не успевшие убраться во время в более безопасные места, жались возле панов, как оробелые псы, — и не напрасно. С наступлением весны, выписчики почти ежегодно собирались толпами, грабили и убивали шляхту и жидов, где только можно было досягнуть их; жгли панские фольварки, не защищённые надворным войском; расправлялись насколько были в силах со всеми своими притеснителями, и удалялись в поднепровские леса. Там они рубили столетние липы, строили лодки, обшивали воловыми шкурами и спускались по Днепру на Запорожье, грозя уцелевшей за валами и частоколами шляхте воротиться с арматой и истребить на Украине всё шляхетское, всё католическое и всё жидовское.

Так стояли вещи в казацкой республике непосредственно за смертью Сагайдачного, но при нём было сравнительно тихо на Украине. «Конашевич», сказано в одной украинской летописи позднейшего времени, «всегда в миру с панами жил». Этим он симпатичнее нашему времени всех прославляемых историками героев казачества. Он жил в миру, и в то же время держал самую радикальную оппозицию польскому праву. Живя в миру, он имел удовольствие видеть, как лубенские недобитки приводили врагов христианства в отчаяние и держали в руках судьбу панской республики. Мир и сам по себе хорошее дело, но когда он сопровождается подобными результатами, тогда он — дело гениальное.

Но что это была за личность, сказавшаяся нам в истории только по пословице: ex ungue leonem? Нельзя ли как-нибудь, каким-нибудь научным приёмом, всмотреться в неё и определить, как проявилась она между казаками, как создалась она в тогдашнем хаотическом порядке вещей, как относилась она к той жизни, которая столь не похожа на нынешнюю? Соберём в уме все данные, подвергнем их критическому анализу.

Грабить московскую землю и молиться на московские церкви, соединение таких идей свойственно людям, задавшимся мыслью о казацкой религиозности. Подобную религиозность имел пожалуй и князь Василий, когда разорял северский край во время печатания в Остроге славянской Библии. Я старался доказать в своём месте, что высшим чувствам христианской гуманности и чистым понятиям о религии неоткуда было взяться у людей, подобных князю Василию: истинная религиозность, эта жизнь жизни человеческой, хранилась, как последняя, готовая погаснуть искра, в обществе иного разряда, и была оживляема в нём только немногими людьми, которые, в развитии духа, в мудрствовании горняя, а не земная, стояли повыше магнатского уровня. Что касается до Сагайдачного, то нам трудно составить точное понятие о характере его христианского благочестия. Он, в качестве казака, провёл всю свою жизнь молча, а церковные дела его незадолго до смерти объясняются влияниями неказацкими. В качестве казака, он мог быть только таким религиантом, какими представлены мной разорители Синопа у Переправы Воинов; казаком же сделался он весьма рано. Это мы видим из того, что безобразные вирши «спудеев» киево-братской школы — из Острожского училища, где он воспитывался, переносят его прямо в Запорожскую Сечь.  Совокупность обстоятельств, сопровождавших вступление молодёжи в казаки, заставляет нас думать, что Конашевич-Сагайдачный принадлежал к недоучившимся школьникам. Не все, призванные к просвещению в отрозненной Руси посредством школ, выпивали до дна, «школьную чашу», которую тяжёлая рука тогдашних прецепторов предлагала им в благочестивой ревности к делу науки и религии. Итальянские ribaldi flagitiosi, эти беглецы порядочного общества, возмущавшиеся против средневековой жестокосердой культуры, — на русской невозделанной почве, повторялись обильно, так же как и в Польше. Наука была тогда, без преувеличения, мука, и, если Сагайдачный со школьной скамейки очутился прямо за Порогами, то в этом всего меньше надобно предполагать согласие его отца, матери или опекунов, то есть тех лиц, которые отправили его из родного подгорья на Волынь, — всё равно, как ни один ремесленник, ни один торговец, ни один пырятинский и какой бы то ни было поп не посылал сына или работника в днепровские пустыни и в казацкое товариство: молодёжь бежала в казаки от сурового цехового и школьного режима. Сагайдачный более или менее принадлежал к рыбалтам, о которых так называемые статечные, то есть порядочные, люди отзывались презрительно, и которых вредному влиянию приписывались казацкие буйства. Между тем они-то, эти рыбалты, преимущественно и годились в казаки: их можно было вышколить по-запорожски, выгнать из них всякую городскую дурь, как называли низовцы всё ненужное для войны, для борьбы с неверными, для перенесения голода, жажды и усталости и, как рыбалты были люди письменные, что в те времена было редко и дорого, то из них выходили писаря, есаулы и другая казацкая старшина. При таком начале военной жизни, Сагайдачному было неоткуда набраться того благочестия, которое бы заставляло его лицемерить перед его военным ремеслом, как этого домогаются от казаков наши историки. Религиозное чувство, к которому был способен казак, удовлетворялось пожертвованием на церковь или монастырь, как делали князья варяги, как сделал и Остап Дашкович. Подчас готовы были казаки пошарпать имение отступника православия, как делали наливайковцы, очевидно, под влиянием Наливайкова брата, отца Демяна, который и сам хаживал с ними на добычу благочестия; под иной час не прочь они были утопить в проруби униата, ненавистного их родным и приятелям мещанам, а всего охотнее являли свою ревность к религии на турках, на татарах, а впоследствии, дома, на жидах, соединяя propagandam fidei с хорошей поживою; но дальше этих актов благочестия казаки не ходили: иначе — имя их было бы упомянуто хоть мимоходом в таких важных исторических документах, как «Апокрисис» и послания Иоанна Вишенского.

Интересно, при этом, было бы нам узнать откуда-нибудь, как относились к Иову такие личности, как Сагайдачный и его товарищи по дипломатической части, люди, как видно, полёта высшего? Не должны были они относиться к этому представителю нашей нравственной жизни, иначе, как относилась княгиня Ольга к тем, неведомым нам ловцам человеков, которые пленили её в послушание истинной веры, — как относился Изяслав или, положим, Святослав Ярославич к Феодосию Печерскому, — как относился Остап Дашкович к игумену Никольского монастыря, — как относился владелец Несвижа к Симону Будному, — как относился литовский гетман Ходкевич к бежавшим из Москвы апостолам «немой проповеди», — как относился виленский магнат Евстафий Волович к просвещённому ученику Максима Грека, переводчику Геннадия Схолария,  — как, без сомнения, относился сам князь Василий к лицами которые печатали, в его имя Библию, когда он опустошал Северщину, родину героя древней эпопеи русской, и, наконец, — как отнеслась незабвенная Анна Гулевичевна к добродетельному попрошайке, Исаии Купинскому.

Общение силы богатства, силы власти, даже силы тираннии с силой нравственной и до известной степени подчинённость ей существовали во все времена и у всех народов. Эта добытая исторической наукой аксиома даёт нам право предположить, что и казаки, то есть лучшие из них, подчинялись таким возвышенным идеям, какими одушевлён был Иов. Велико ли, или не велико было расстояние, между разорителем Кафы, кровавой пучины мусульманской, и между человеком, которого ещё во время его священства в Воскресенской церкви, на Подоле, уподобляли Иоанну Многомилостивому, — этого никто не скажет, при казацкой молчаливости о том, что делали воинственные братчики дома, в своих походах, на своих полевых стоянках, в своём «дубованье» среди шумящего дубровами Запорожского Луга; но, во всяком случае, покровителю вдов и наставнику детей было о чём говорить с земляком и сверстником своим, Сагайдачным.

Судя по положению Иова и, может быть, самого Сагайдачного, они должны были беседовать, в монашеской келье Иова, на тему псалма 54: «Кто даст ми криле яко голубине? и полещу, и почию». Это чувство заставляло наших подвижников духа «удаляться бегая» и водворяться в такой пустыне, как Афон. Оттуда было не видать и не слыхать «беззакония и пререкания во граде». Только в удалении от сцены отступничества, такой человек, каким был Иов (и каким является в письменах своих Иоанн Вишенский), мог отдохнуть от мучительного чувства, которое возбуждает в благородном сердце измена и предательство товарищей детства, друзей, сподвижников. В то время многие стихи псалмов, которых чтению в церкви внимает ныне благочестивое ухо спокойно, были красноречивым и горьким истолкованием событий дня, как, например, эти: «Яко аще бы враг поносил ми, претерпел бых убо: и аще бы ненавидяй мя на мя велеречевал, укрылбыхся от него. Ты же (нет, это ты), человече равнодушне (с душею равною моей), владыко мой (обладатель тайн сердца моего) и знаемый мой, иже купно наслаждался еси со мной брашен: в дому Божием ходихом единомышлением»!…

Измышленная иезуитами уния была, в нашей отрозненной Руси, проявлением безнравственности, как всякая политика, которую пропагандируют наперекор естественному ходу дел и движению сердец человеческих. Она понизила подлых людей ниже уровня той подлости, которую таят ещё от света, — понизила до той глубины, в которую Подлость нисходит, взявшись за руки с Бесстыдством. Но она сильно подняла нравственный уровень борцов за православие. Подобно тому как организм напрягает всю свою энергию в виду угрожающего ему холода и, по инстинкту самосохранения, возбуждает в себе внутренний жар до возможно высокой интенсивности, — «малое стадо» верных, уцелевший остаток русской церкви, вызвало из сокровищницы сердца своего всепобеждающее «чаяние Бога, спасающего от малодушия и от бури». Тому, кто среди бурь войны и морской пучины впитал в себя запорожский догмат: не треба смерти боятись, и тому, кто всю жизнь провёл среди беспомощных вдов и сирот в борьбе с бурями напастей, это спасение от малодушия и от бури, спасение от внутренней и внешней опасности, было равно понятно. Образцовый инок мог скорее всего беседовать с образцовым казаком, при всём различии иноческой и казацкой религиозности. И, если простаки, наполнявшие церковное братство, могли склонить грубых сиромах на кровавую расправу с униатом, то есть нашли в их одичалых сердцах полное сочувствие сердечному порыву своему; то и такой высокоразвитой христианской любовью дух, как Иов, мог вызвать из души укротителя неукротимых полнозвучную сочувственную ноту. Это предположение оправдывается известными, вероятно, читателю сценами встречи, приёма и провожанья иерусалимского патриарха, в которых казацкая шапка и чернечий клобук явились как бы знаками одного и того же отшельнического ордена. В следующей главе я расскажу, как это происходило и какой был результат созвучия между двумя или несколькими энергическими сердцами, настроенными выше будничного строя жизни.