Может быть, читатель мой не обратил особенного внимания на то обстоятельство, что коронное войско в казацком таборе на Солонице не нашло богатой добычи. Между тем это обстоятельство характеризует, как первую, так и все последующие казацко-шляхетские войны.

Казаков обыкновенно называют добычниками, и они были добычники. Они даже в песнях своих воспевали добычу, на ряду с рыцарской честью и славой. Но куда девали они добычу свою?

Скудный, почти аскетический казацкий быт мы знаем. Хлиб та вода — то казацька еда: вот его конкретное выражение, не говоря уж обо всём, что нам раскрыло пребывание за Порогами Самуила Зборовского, что нам известно из других современных источников о простоте пищи казацкой, и что самые хронички казацкие, писанные обыкновенно тупыми ко всему характеристическому монахами, не преминули выставить, как черту, бросающуюся в глаза каждому. Казацкая одежда поражала всех наблюдателей своей простотой и даже лохмотностью. Французский инженер времён Генриха IV (Боплан) находил её «грубою», сравнительно с казацкой манерой держать себя. Другой учёный воин, француз времён Яна Собиского (Дальрак), по внешнему виду называл казаков «дикой милициею». Такое же впечатление делали они на воеводу Кмиту в XVI столетии и на московского «попа Лукьянова» в конце ХVІІ-го. Стало быть, на еде и на щегольстве одеждой казаки не проживались. Тем и другим резко отличались они от своих антагонистов поляков и их воспитанников — южно-русских дворян. Казаки не строили крепостей и дворцов, как польские и польско-русские паны; не имели, до времён Хмельницкого, собственно казацких храмов и следовательно не содержали дорого стоющего духовенства;  не тратили денег на воспитание детей своих, как паны, при королевском дворе, при дворах магнатов или за границею; в приобретении за деньги недвижимой собственности отказывало им само польское право, а если они владели займищами, то эти займища не стоили им ничего, кроме охраны саблей да рушницей. О предводителях казацких известно, что они, даже нанимаясь в иноземную службу, не получали особого жалованья, сверх установленного в казацком кругу пая. Опасно раненный под Хотином Конашевич-Сагайдачный не позволил себе такой роскоши, как употребительные тогда у панов лектики под балдахинами, а заготовил простую кибитку, вымощенную сеном и подушками; даже испорченного счастьем Богдана Хмельницкого видали путешественники варящим лично кулиш на сенокосе.

Между тем история полна известиями о казацком добычничанье. В морских походах эти пираты не довольствовались нападением на турецкие корабли: они грабили цветущие побережья Анатолии и Малой Азии, и часто, недели на две, на три, устраивали, варягорусским обычаем, ярмарки среди опустошённой прибрежной страны; на эти ярмарки слетались, как хищные птицы, странствующие по морю и по суше торгаши: греки, армяне, жиды, которые, подобно собакам, питались остатками богатой трапезы своих повелителей турок, и, с инстинктом хищных животных, пронюхивали поживу от казацких набегов. А что это были за ярмарки, можно судить по одному тому, что по свидетельству Жолковского, они «разорили в Туреччине до основания несколько десятков стародавних главных городов, не считая мелких, которые пожгли и опустошили».  Таким образом, кроме стад, кроме лошадей, которых казаки угоняли, в случае удачного похода, из окрестностей Тягини, Белгорода, Килии и других поднестровских и заднестровских городов, кроме пленников и пленниц, которых они старались захватить ради выкупа, или для продажи панам, наконец, кроме так называемого «турецкого добра», оружия, конской сбруи, одежд и сафьянов, они привозили домой чистое золото и серебро.

Но область их эксплуатации не ограничивалась миром «бусурменским», где, по их мнению, и сам Бог велел пустошить и грабить: они ту же практику прилагали к единоверным «волохам», как назывались у них вообще жители Молдавии и Валахии; предание гласит, что даже из Венгрии Наливайковы казаки были удалены немецким императором за их нестерпимое хищничество, и Гейденштейн подтверждает это предание, говоря, что Наливайко вернулся из-под Мункача «обременённый добычею». По современной белорусской летописи, казаки, приглашённые правительством воевать шведов, распоряжались на своих стоянках и переходах, как разбойники, и всё из-за добычи. Летописец положительно говорит, что они опустошили город Витебск, набрали в нём много золота и серебра; и по этому поводу рубили знатных мещан по-неприятельски; а возвращаясь домой, каждый из них захватил с собой по нескольку женщин и детей в неволю, совершенно так, как делали они в Туреччине. Лишь только кончился шведский поход, наступил поход московский, в пользу названного Димитрия, которого самозванство, очевидно, устроено кем-нибудь из казацких приятелей, пограничных панов, по образцу тех самозванцев, которые давали случай казакам и казаковавшим землевладельцам вторгаться в Волощину. В московском походе очутилось на первый раз 12.000 запорожцев,  а в смутное время Московского государства всё Запорожье, все городовые и панские казаки занялись эксплуатацией единоверцев своих, без малейшего оттенка религиозности, приписываемой нашими историками даже ополчению Наливайка. Таким образом от Синопа и Трапезонта до северных городов Московщины, от берегов Дуная до восточного балтийского поморья, мирное население платило казакам вольную и невольную дань, по мере их домогательства, жадности к добыче и дикой отваги. Куда же девали они свои сокровища?

Вопрос этот разрешится сам собой, когда мы сопоставим «казацкий народ» с «народом шляхетским».

Силой последовательности действий, свойственной человеческим обществам, силою той неуклонности, с которой, как верная, так и ложная идея общественная доходит до своего торжества или уничтожения, эти два стана, не признававшие взаимно друг за другом названия народа, но называвшиеся так и называемые так другими, должны были вести борьбу за своё материальное и нравственное, за своё бытовое и политическое существование. Это была борьба безземельных с землевладельцами, и при том с такими, которые присвоили себе неслыханные политические права. Паны содержали свои ополчения или на счёт «кварты», назначенной с королевских имений для так называемого кварцяного войска,  или на свои собственные средства, получаемые с имений. Напротив, казаки ополчались для войны с врагами христианства, со своими соседями христианами и с самими панами на счёт одной добычи своей. Их собственное содержание в походе, их оружие, военные снаряды и даже содержание домашних, в оставляемых позади («за шеломянем») хуторах, сёлах и городах, — всё это надобно было извлечь из военного промысла, если не считать заработков рыболовных и охотничьих, сравнительно скудных.

Пора нам отнестись к истории казачества по-будничному. Перестанем искать в ней художественного воспроизведения Бовы Королевича, избивающего Полканов, Маркобрунов и других страшных воителей. Театральные подмостки, с которых нам показывали украинских героев, не привлекают больше любопытства нашего; за богато расписанными декорациями сказывается нам артистическое убожество. Конечно, для нашей умственной лени всегда будут нужны авторитеты между историками и великие воины между историческими личностями; но время всё-таки берёт своё даже и над классически заправленным образованием.

Другие, хладные мечты, Другие, строгие заботы

начинают занимать развитую критикой российскую голову, хотя бы даже и замороченную немного классицизмом. История предков наших влияет неизбежно на события нынешнего дня нашего; деяния предков наших — каковы бы они ни были, малые, или великие, позорные, или достохвальные — неотразимо будут господствовать над судьбой наших детей и внуков, подобно таинственному, неизбежному гороскопу. Из театралов, довольных интересными случайностями, приходится нам обратиться в озабоченных разведывателей, почему предкам нашим было не до сценической картинности, не до костюмировки. Из людей, для которых история была чужой бедой или чужим счастьем, мы должны стать людьми, сводящими с ней старые счёты, в избежание штрафа за нашу беспечность… Потщимся всячески «уразуметь истину», хотя бы даже ценой самоуничижения в глазах тех, чьи предки, по сказанию величавых историков, были безупречные, достохвальные рыцари. Не поскучаем даже повторениями, лишь бы утвердить в сознании своём, что мы такое, и как дошли до нынешнего нашего Я.

Для беспристрастного и правильного разбирательства споров между законно и незаконно разбойничающими людьми, необходимо нам иметь в виду следующее.

По юридическим актам, земля украинская принадлежала шляхте, так как в государственной канцелярии, без особенной разборчивости, отмеривались панам на бумаге, для заселения, обширные пространства от реки до реки, от урочища до урочища, от шляху до шляху, — пространства, на которых уже существовали слободы людей более смелых и предприимчивых, полагавшихся на личные средства и соединявших вокруг себя народ собственными моральными силами. На деле эта земля принадлежала казакам, между которых врезывалась шляхта с новыми поселенцами, часто переманенными ею из слобод, принадлежавших другим гербованным панам, или негербованным байбузам, обещанием более продолжительного льготного времени. При тогдашнем состоянии пастбищ, при обширности пространств, отделявших одну купу казацких хуторов от другой, привилегированные пришельцы были скорее в помощь, нежели в убыток вольным степнякам; но казаки, по преданию от отцов и матерей, сохранили некоторую неприязнь к богатому, лощёному сословию, от которого их предки бежали в дикие степи. Эту неприязнь внушали они и шляхетским подданным. В эпоху величайших сословных успехов своих, не могла шляхта понять, что на этой земле, занятой вторично, после татарского лихолетья русскими простолюдинами во имя личной свободы своей, её шляхетско-государственное начало, её привилегированная общественность, её латинская народность — не применимы. Панские населения, перемешанные с казацкими, дышали здесь иным духом, чем в глубине шляхетчины, где уж веками утвердилось полное преобладание привилегированного народа над непривилегированным. Казацкий дух, легко сообщавшийся смиренным панским поселянам, покамест, выражался только бегством отважнейших людей из панских сёл, в казацкие хутора и слободы; но он глубоко проникал в массы рабочего люда и в особенности сильно распространялся в городах и местечках между ремесленной молодёжью. Казак делался для простолюдина идеалом человека; казацкая жизнь делалась для него идеалом вольной жизни. Можно полагать, что казацкие песни, неумолкающие в Украине до сих пор, родились в те времена, и что тогдашний народ, видя перед собой свободу в образе казака, окружил его теми цветами воображения, которые дороги нынешнему украинцу по воспоминанию о славных временах казачества и по надеждам, связанным с его существованием. Поэтому-то казаки, будучи впоследствии малочисленнее остального населения Украины, были всегда сильнее его, а сила их вырастала ещё более от общей надежды добиться и себе такой же свободы с их помощью.

Разбросанные по всему пространству Украины, казаки делились: на левобережных Днепрян, обитавших между городами: Остром, Нежином, Лубнями, Полтавою; на правобережных Днепрян, которые жили в окрестностях: Чигирина, Черкасс, и т. д. до Житомира и за Житомир; на Божан, поселившихся по реке Богу, вокруг городов Брацлава, Винницы, Ладыжина, Уманя, и на Запорожцев, кочевавших в степях и лугах, за Порогами, между Днепром и Днестром. Этих последних называли низовцами, от слова Низ, которым обозначаюсь всё пространство земель от Порогов до Чёрного моря и от Днепра до Днестра; и они-то составляли главную опору всего казачества, так как их притоны были не только не доступны для шляхты, но даже и не известны ей. Владельцы сёл, кто бы они ни были, не могли преследовать в диких полях, в топких приречных зарослях, в лесах и байраках — бездомных скитальцев, которые сдружились с дикой природой, доступной только птицам да зверям, и даже без коня, без хлебных съестных запасов, с самопалом, а не то — с луком и рыболовной сетью, находили там себе, хоть и бедственное, но подчас привольное, а что всего важнее было для казака — независимое существование. Самое пространство, отделявшее их казацкие прикметы, или знаки, понятные только товариству, от земель, которые мы назовём жилыми, давало полную возможность многолюдным толпам оставаться вне всяких наблюдений узаконенной шляхтой власти.

В этой-то пустыне гнездилась та воля, которая присвоила казаку его вечный эпитет. В эти степи приходили казаки для охоты и рыболовства не только из польской Украины, но из московского Дона. Здесь, в удалении от всего шляхетского, образовалось казацкое братство в котором все были равны, в котором и, предводитель, облечённый диктаторской властью, носил одежду одинаковую с каждым, в котором не считалось хвастовством и «пыхою» надеть богатый наряд в таком только случае, когда он снимался собственными руками с убитого турчина или татарюги. Это-то добровольно нищенствующее братство основало славную Сечь Запорожскую, где хранились военные припасы казацкие, где была рыцарская школа для казацкой молодёжи, и куда ни под каким видом не могла быть введена женщина. Запорожье было убежищем и так сказать, общим очагом всего казачества, и потому всё казацкое войско, где бы оно ни находилось, называло себя Запорожским. На Запорожье посылал люд жалобы на притеснения со стороны панов и их арендаторов; из Запорожья являлись в Украину мстители для расправы с так называемыми душманами, то есть душителями народа; Запорожье было так сказать капитулой казацкого рыцарства: на чём оно решало, на том весь казацкий народ становился. 

Шляхетский дух не мог ужиться на Украине с духом казацким, тем более, что и шляхтич и казак понимали свои права и взаимные отношения каждый по-своему. 

Шляхтич, воспользовавшись неблагоприятными для польских королей обстоятельствами, а в особенности избирательным возведением их на престол, мало-помалу захватил все выгоды общественного положения, во вред низшим сословиям, заключил понятие о народе и государстве только в своём сословии, присвоил одному себе честь защиты отечества и законодательную власть в нём, наконец, под влиянием иезуитов, начал смотреть на себя, как на апостола единой истинной веры и на творца государственного единства, при посредстве католической пропаганды и двоякой унии, политической и церковной. Самоуважение шляхтича было полное; спесь его доходила до безумия. Он боготворил свои гербовые знаки; он делал для себя чем-то в роде символа веры родовые предания, обыкновенно расцвечиваемые тогдашними грамотеями по правилам схоластического красноречия. Всё, исключённое из участия в его привилегиях, считал он просто служилой силой, но никак не частью нации или республики, потому что с понятием о нации и республике у него всегда было неразлучно понятие о шляхетстве.

С другой стороны, казак, вырвавшись бегством на волю из-под опеки шляхты, опеки, мало чем отличавшейся от той, с какой обыкновенно относится хозяин к живому инвентарю в своём хозяйстве, — был чужд всех унаследованных шляхтою понятий о государстве, как о хранилище вольностей шляхетских, о неравенстве между собой человеческих личностей, вследствие каких-то шляхетско-сеймовых операций, и даже об отечестве, в том смысле, как разумел отечество шляхтич, заставивший работать на себя несколько разных народностей. Для казака существовал только ридный край, в смысле земли, заселённой его родом, племенем и вообще, как любит говорить украинец, добрыми людьми. Он не уважал польских законов, составленных без его ведома на сеймах, где шляхетские партии увивались вокруг избирательного короля и торговали у него права и преимущества не только для своего сословия в ущерб другим сословиям, но и для своих фамилий в ущерб сословию шляхетскому. У него были свои древние законы-обычаи, подавленные шляхтой в порабощённых ею сёлах и восстановленные в казацком вольном обществе.  Что касается до веры, то, принимая в соображение бегство казаков и скитание по пустыне, предшествовавшее их размножению и оседлому быту, едва ли не следует согласиться со старыми польскими писателями, что казаки сами не знали, во что веровали. Догматическая часть христианства необходимо была у них в занедбанни. Они знали только одно, и знали твёрдо: что у них вера не шляхетская. Следуя учению Христа, перешедшему к ним в степную Украину более изустным, чем письменным путём, они никак не допускали тождества русского Иисуса с польским Иезусом, во имя которого в городовой Украине паны разгоняли поселян из церквей, и принуждали силой к унии или к католичеству. Они знали, что предки их бежали в степи на волю, от панов-католиков, и поэтому пан-католик мало-помалу сделался им наконец чем-то столь же антипатичным, как и бусурман, набегающий на мирные сёла с луком и арканом, как и жид рандарь(арендатор), заедающий хлебороба под панским покровительством. Известно, как хитро коренные польские паны вместе с ксёнзами переманили в католичество панов старой русской веры. Кто из русских панов и оставался ещё в так называемом благочестии, — и тот уж, в глазах казаков, сохранил только русские кости, но оброс польским мясом, как это они высказывали потом в глаза «благочестивым» панам украинским, — например, Адаму Кисилю. Споры между церковными братствами и узаконенными королём униатскими иерархами, будучи чужды казакам в экономическом отношении, тем не менее отражались в их сознании неприязнью к латинцам, творцам унии, и чем дальше, всё больше. Сословная ненависть претворялась в религиозную. И вот на таких-то дрожжах варилось понемногу в Украине то пиво, из которого казаки в своё время, «зробили з ляхами превеликее диво», — варился тот «пивный квас», за который «не один казак ляха, мов бы скурвою сына за чуба потряс».

Под предводительством Косинского, казак как будто сделали только рекогносцировку будущей арены своей борьбы с польско-русской шляхтой. Под предводительством Лободы и Наливайка, они померились военным искусством и силой с коронным войском. Потеряв плоды прежних походов на Солонице, эта военная община продолжает, однако ж, идти прежним путём к развитию силы своей и, подобно организму неделимому, постепенно возвращает утраченное, а затем принимает мало-помалу размеры, определённые условиями прошедшего и настоящего. Лишь только не стало этой общине дела дома, она ищет его в Московском царстве, совершенно тем способом, каким искала в Волощине, куда так же водила вместе с пограничными панами не одного самозванца; а когда Московщина успокоилась, на короткое время, под управлением названного Димитрия, украинские казаки возобновляют свои морские походы. Начавшиеся в Московщине смуты увлекли их туда снова возможностью военного заработка, инстинктом роста своего. Беспощадно грабят они города и сёла московские; но лишь только водворился в Московщине какой-нибудь порядок, снова стало слышно по свету о морских походах казацких. Кафа, эта главная контора невольницкого торга, которую Михалон Литвин называет ненасытной пучиной, пьющей русскую кровь,  подверглась ожесточённой мести казацкой в 1612 году, а в следующих 1613 — 1616 годах повторились неслыханные до тех пор морские набеги на берега Анатолии и Малой Азии. «Вся земля агарянская», сказано в одной украинской хронике, «стонала тогда от меча казацкого и пылала огнём казацким». Но этот опоэтизированный образ казацкой жизни, в реальном смысле, означал почти то, что означает нынешнее чумачество, именно — необходимость заработков на стороне.

Результатом этих заработков, этого последовательного увеличения роста казацкого социального тела, были, между прочим, новые успехи колонизации между Днепром и Днестром. Идея украинского движения (своего рода Drang nach Osten), после отчаянного и неудавшегося казакам бегства в половецкую землю, опять сделалась мыслимой в территориальном значении своём, не взирая ни на панов, которые жаждали только крепостной колонизации, ни на мусульман, которые «оттоманской землёй» считали всё пространство, занимаемое когда-либо подвижными сёлами татарскими. Эти две враждебные казачеству силы, турецкая и польская, были, покаместь, развлечены делами, поглотившими всё их внимание, потребовавшими всего их времени, истощавшими все их ресурсы, и потому ничто не мешало казачеству расти шире и шире. На взгляд поверхностный, история борьбы казачества с панами как будто прервалась лет на 20 после погрома казаков под Лубнями; но в сущности прекратились только те явления, которые, по прежнему взгляду на былое, считаются главным предметом историографии: казаки не дрались больше с коронными и панскими войсками: они только ремонтировались. Их походы в Московщину, имевшие этот, а не иной жизненный смысл, введены историками в повествование о польско-московских смутах, под рубрикой накопления всякого сброда, привлекаемого войной. Социальный организм этого «сброда» безразлично смешивался ими с безличными и бесцветными в истории шайками; а земли, обеспечиваемые дома военно-разбойницкой деятельностью казаков, «Volumina Legum» приписывали к панским, под названием «пустынь», которых, разумеется, паны без казаков никогда бы не отмерили себе саблей. Кто выдвигал вперёд самые опасные форпосты, кто возвращался по нескольку раз на селища и замковища, облитые кровью и засыпанные пеплом, — об этом не находим в обширных «Volumina Legum» ни одной строчки да и в полевых транзакциях в посольских переговорах, в официальных письмах о событиях дня, лишь мельком проглядывает факт, очевидный для нас со времён Претвича, — именно: что колонизация опустелой Руси совершалась под прикрытием казачества, и что правительство польское, следовательно панское, только потому не замкнулось в определённые границы, что казаки, подвигаясь вперёд и вперёд, не давали ему замкнуться. Эти разбойники, враги польской государственности, вели панов-государников на буксире, приневоливали их выдвигаться вперёд и вперёд.

Из числа опасных форпостов по пограничной линии Днестра (zacna rzeka, говорит о нём Жолковский), сделались в этот тёмный период известны на Днестре, ниже Подольского Каменца, Камянка, Рашков, Бершада. Бершаду «осадил», то есть населил, на пустом урочище, «осадчий», или колонизатор, коронного крайчего, князя Корецкого, по прозвищу Босый. Этот княжеский староста пользовался большой популярностью и, с замковыми казаками, удерживал разлив мусульманской силы по направлению к Брацлаву, Острогу, Тернополю, Львову.  Сперва он жил на реке Боге; теперь перешёл на Днестр. О его подвигах знали на всём пространстве от Днестра до Дуная; знали и в самом Константинополе, так что наконец, в 1616 году, притон Босого сделался одним из главных пунктов переговоров между двумя государствами, Турцией и Польшей. Турки настаивали, и настояли, на его уничтожении. Но пока до этого ещё не дошло, султан писал о нём и о других днепровских казаках к Сигизмунду III письмо, характеризующее этот, до сих пор мало известный момент нашей истории. «Паланки, в которых живут казаки», говорил султан, «построены по заключении между нами мира. Вместо того, чтобы их, согласно нашему договору, разрушить, вы недавно снабдили живностью, военными людьми и арматой. Так, недалеко от Тягини (за Днестром) основана паланка Босого, в которой живёт немало этих разбойников. Недавно из Очакова ехало 27 человек. Разбойник Босый захватил 25 из них в плен, а два человека ушли и объявили об этом нападении. Разве можно назвать это миром? Для обеих сторон выгодно будет разрушить Босого паланку, а также Корсунь, Белую Церковь, Черкассы, Переяслав и другие подобные им, построенные по заключении между нами мира: пусть не расторгают мирных отношений. Доколе эти новые паланки не будут сравнены с землёй, до тех пор казацкие разбои не могут быть остановлены. Или сами их уничтожьте, или нашим войскам не мешайте их разрушить. Этим укрепите вы прежнюю дружбу и мир между нами. Тогда мы и татар удержим от набегов. А если вы ни того, ни другого не сделаете, это послужит нам доказательством, что паланки основаны с вашего согласия, и мы не только не станем удерживать орду от набегов, но ещё сами будем посылать её в ваши владения».

Таким образом колонизация пустынь выходила делом не шуточным: казацкими ли, или шляхетскими головами, только непременно надобно было за неё расплачиваться. Но бросим взгляд на то, что делалось в старых поселениях.

Двадцатилетие с погрома Наливайка и обнародования церковной унии, двух важных событий польско-русской истории, вывело на сцену иных деятелей равноправности и иных подвижников православия. О первых будет речь далее; о вторых замечу теперь, что это не были уже бессильные крикуны и болтуны, наполнявше архивы двусмысленными актами: это были реально деятельные личности, у которых слово было обоюдоострым мечом, заграждавшем уста клеветникам и водворявшем силу, новую в тогдашней отрозненной Руси, силу науки и самосознания. Приютясь, на первый раз, под полою у людей полноправных и неприкосновенных для насилия,  точно старинная алхимия, эта полусерьёзная, полусмешная бабушка химии, странствовавшая из замка в замок, — просвещение русское вышло из-под хранительной сени великодушно-тщеславных магнатов на открытую арену, вышло в народ и засело кругом мещанских и поповских очагов. В то время, когда в Остроге, на могиле прославленного историками Константина-Василия, бесцеремонно водворились католики, как на своём давнишнем займище, — Львов, Вильно, Витебск и Киев готовили, в новом поколении, интеллигенцию в духе Иоанна Вишенского. Отсюда, из мещанской среды, из убогих священнических домов, из домов так называемой низшей шляхты  брались типографы, полемики, богословы и школьные учителя, поднявшие народную борьбу с враждебным элементом выше казацкого уровня. Голос ревнивого охранителя родной церкви, Иоанна Вишенского, не был, конечно, явлением исключительным. Самая сила его, чувствуемая даже через два с половиной столетия, показывает, как обширна была аудитория: ибо всякая сила единичной личности пропорциональна могуществу представляемой ею и создавшей её массы, которую она, в свою очередь, ведёт далее… Афон сделался в то время, можно сказать, Синаем для отрозненной Руси. Освящённый воспоминаниями со времён преподобного Антония, который там получил монашеское пострижение, он заменил для нас на время самый Царьград с его беспомощным патриархатом. Монашество, отшельничество, отчуждение прелестей мира и всякие скверны его, уже и во времена варяго-русские держало знамя церкви выше, нежели духовенство белое, которое было связано с князьями и боярами не столько духовными, сколько материальными узами. То же самое монашество и отшельничество подняло и теперь это знамя высоко над отрозненной Русью. В то время, когда создатели и благодетели святых храмов наших собственными руками превращали их из домов молитвы в вертепы разбойников, — на Афонской горе, среди жестокосердого агарянства, залившего древний христианский мир, — точно ковчег на Арарате, сохранилась обуреваемая церковь русская, во всей чистоте и строгости своих преданий. Она ждала, пока затихнут хоть немного бури житейских напастей, и дождалась: в 1620 году, величайшем из всех годов новой исторической эры нашей от татарского лихолетья, предсказания инока Иоанна сбылись: Киев ещё раз явился религиозным, хранимым просвещённой иерархией центром православной Руси. И вот, в то время, когда в знаменитом городе Остроге перестал действовать в пользу православных типографский станок; когда наука из-под полы развлечённого множеством интересов магната перешла в общину мелких людей, сосредоточенных на своём русском быть или не быть; когда мещане начали искать спасения церкви и веры своей в учёных бедняках и общими заботами устраивать при церквах школы; когда к первым рассадникам самобытного просвещения, Львову, Вильне, Витебску, прибавился Киев, запущенный бывшим его воеводой, но предназначенный ко вторичному возрождению Руси, — казаки, эта стоявшая вне закона корпорация, продолжали делать своё никому непонятное, для всех чужое, а для многих крайне досадное дело. Воинствующая церковь, олицетворяемая стойким мещанством и благочестивым духовенством, с одной стороны, и воинствующие защитники христианского мира от магометан — с другой, мало обращая друг на друга внимания, шли параллельными дорогами к одной и той же цели — к восстановлению русского общества из убогих остатков, к восстановлению народа русского путём самосознания, к воссоединению Руси отрозненной и низведённой до собрания панских волостей, с той страдавшей и боровшейся иным способом Русью, которая образовала из себя государство и по справедливости называлась Великой. Проследим по отзывам врагов и хулителей казачества (так как других источников у нас не имеется), каким образом это полуполитическое тело, при всей своей кажущейся дезорганизации, приходило последовательно от силы в силу.

В июле 1601 года королевский посол к «перекопскому царю», Лаврин Писочинский, доносил королю из Яс, что к хану идёт из Москвы посол, и что хан послал навстречу несколько тысяч войска; «ато запорожцы как раз переняли бы и ограбили его в полях», замечает Писочинский. Слышно также из Белгорода (продолжал он), что турки очень боятся низовых казаков, которые уже «выбрали» одно турецкое поселение при устье Днестра. Вот подвиги, характеризующие казачество. Но к таким подвигам побуждала их, кроме вечной двигательницы энергии людской — нужды, самая задача их существования, задача — везде заграждать путь врагу христианства, во всём ему противодействовать. И во время проезда Писочинского, турецкие и татарские поселения по ту сторону Днестра были полны христианских невольников. Лаврин Писочинский писал к королю, что около Белгорода, по волошским деревням, которые держит перекопский царь и которыми заведывает его слуга Назыл-ага (то самое, что в Польше староста или державца), видел он, равно как и в самом Белгороде, «великое множество королевских подданных, недавно побранных в разных местах по украинам». Этих людей продавали, точно скот на базаре, и королевский посол напрасно протестовал против того, что пленники взяты в мирное время. Единственный резон, убедительный для варваров, могли представить им казаки, решившие однажды навсегда вопрос о своих отношениях к бусурманам. Слух об их близости носился уже по городу, и тревога о предстоявшем казацком наезде была так велика в Белгороде, что даже нанятую послом галеру немедленно очистили, причём некоторые из посольских вещей пропали вместе с деньгами, уплаченными за перевоз в Козлов, и никогда не возвращены. 

В Крыму, куда вскоре за тем прибыл Писочинский, только и речи было, что о казацких разбоях. Писочинский жаловался ханскому правительству на татарские вторжения, но ему отвечали: «Если наши люди были в королевской земле, то они ходили за своими шкодами: казаки в нашей земле наделали много шкод и побрали людей; так наши отбирали у вас своё добро и мстились». Хан строго выговаривал послу зa казаков. Посол изъяснил, что казаки не подданные польского короля; что между ними есть турки, и татары, и жиды, и москва, и много людей из разных христианских народов, а потому король ни перед кем не может поручиться за это своевольное скопище. «Ведь и в Царьграде» говорил посол, «много своевольных людей, хотя султан приказывает своему магистрату соблюдать строгий порядок. Если в одном городе нет возможности усмотреть за беспорядками, как же ты хочешь, чтобы не было своевольных людей у короля в его обширных владениях и широких границах?» Но хана невозможно было уверить, что казаки — не королевские подданные. Об этом передавали послу на другой день мурзы. «Бывают между ними и королевские подданные», изъяснял Писочинский, «но какие? лишённые чести, приговорённые к смертной казни, изгнанные и не имеющие больше у нас места. Разве может король за таких отвечать? Казаки, продолжал он, и самому королю причиняют много вреда. Королевские войска часто карали и карают их, кого только досягнут, но никак не могут выгубить; пускай царь (то есть хан), выгубит их до одного, когда они придут в его землю. Король будет очень доволен». 

Весной 1602 года, низовые казаки, в 2.000 коней, стоя над речкой Каменкой за Брацлавом, предлагали свои услуги волошскому воеводе, но тот поблагодарил их за расположенность и отказался. Вслед затем разнёсся по турецким побережьям тревожный слух о казацких чайках, вышедших в Чёрное море, и в то же самое время в Белгороде боялись наезда Босого с реки Бога, — того самого колонизатора пустынь, о котором упомянуто выше, и который потом «осадил» на Днестре Бершаду. Писочинский, находясь вторично в посольстве, писал к королю от 12-го мая из Белгорода: «Здесь все в большой тревоге. Говорят, что из Днепра вышло на море тридцать чаек, и каждая несёт по 50 и 60 казаков, а с чайками несколько галер, отнятых казаками у турок». Через пять дней он писал, что слух подтвердился. «Казаков было на море 30 чаек, и недалеко от Килии бились они с турчином Гасан-агой.  Турчин спасся бегством, но галеру казаки взяли. 13-го мая подошли они к Белгороду и остановились у Бугаза, то есть на устье, «где Днестр впадает в море с Овидовым-Oзером». Там они захватили корабль, который плыл один из Кафы с товарами. Турки успели бежать с корабля, а грекам-христианам казаки показали opus misericordiae: обобрали донага и дали свободу. Но ветер был им противный, и они принуждены были стоять на месте несколько дней с большой опасностью от турок». В городе между тем (по рассказу Писочинского) трепетали соседства незваных гостей запорожских, и на каждую ночь все перебирались в замок, оставляя город пустым.  Наконец, 16-го мая, казакам подул благоприятный ветер, и, распустив паруса, опасные посетители направились к Днепру. Описав это событие, Лаврин Писочинский прибавляет: «Казаков опять опасаются в Белгороде со стороны Днепра, а равно и Босого с Бога».

Во время захвата корабля, турки и татары грозили ему, что отправят в Царьград; пускай-ка там расспросят у него: зачем это он ездит к хану граничиться по Чёрное море  да наводит сюда казаков! Потом требовали, чтобы посол, именем короля, приказал казакам возвратить галеру и товары с корабля. Посол отвечал: что это своевольные люди, а не подданные короля; что они столько же послушаются королевского посла, сколько и самих турок; что он, Писочинский, сам боится их не меньше, как и белгородцы. Насилу успел бедный «недоляшок» отречься от завзятых соотечественников и удержать за собой неприкосновенность посольского звания перед раздражёнными турками и татарами.

В день отплытия казаков, из Царьграда пришло в Белгород четыре галеры, предназначавшиеся для перевозки татар из Очакова, для похода в Венгрию. Им тотчас бы следовало пуститься за казаками в погоню; но страшное для Польши могущество турок опиралось на шатком основании — на янычарах. Этот избалованный цареградскими деспотами народ подражал им самим в любви к азиатской неге и весьма неохотно ходил на войну. Любимой деятельностью янычар была торговля. Оружие носили они для красы, для защиты от посягательства таких же, как сами, варваров, да для разбоев и грабежа, которые всегда сопутствовали торговле в грубом состоянии гражданского общества. (Не сопутствуют ли они и ныне, карфагенянам XIX века, обитателям так называемого города, по его торговому господству над всеми городами вселенной?  Образчик наглости и бесстрашия относительно его султанского деспотства явили в своём лице янычары, прибывшие из Царьграда в Белгород на четырёх галерах. Они подкупили белгородского санджака, чтоб он заменил их присутствие на море каким-нибудь народом, и таким образом дал бы им возможность поторговать привезёнными из столицы товарами до возвращения флотилии из Крыма. Королевский посол был свидетелем этой сделки, и записал в своём дневнике, как санджак, в свою очередь, исполнил долг верноподданного. На другой день по отплытии казаков, он сел, с кем попало, на галеры и пустился якобы в погоню за казаками, но, отплывши за ближайшую гору, простоял там две ночи и один день; потом вернулся в Белгород, как будто не догнавши казаков. 

Королевского посла между тем осаждали чиновники санджака вместе с послами крымского хана. Они упрекали короля в том, что он не хочет обуздывать казаков, а мог бы это делать, если б хотел. Ведь всё это люди из его государства, а также из владений «князя Василия», князя Збаражского и других панов, подданных королевских. Перечисляли раздосадованные турки и татары даже города и посады, в которых живут казаки. Писочинский доказывал им «more solito», что это — скопище людей из разных наций, между которыми есть, конечно, и королевские своевольники. «Оглянитесь на себя», говорил он: «у вас, в центре вашего государства, бунтовал лет десять Корай Язычи, природный турок, собравши вокруг себя людей той же самой нации вашей. Что хотел он, то и выделывал, сколько ни посылал ваш император против него войска. Наконец, вот недавно умер, но на его место вступил родной брат его Рустан, с которым ещё труднее вам справляться, и вы не приберёте ума, что с ним делать.  Ну, а этого пирата Бурат-райзу, который так давно разбойничает на Белом море и самому императору причиняет всякие досады и убытки, почему вы не усмирите? Когда казаки в земле моего государя жгли замки и города, когда грабили власти, убивали людей, брали в плен, вступали с нами в битвы, государь мой никому не жаловался и никого не обвинял, хотя между казаками довольно ваших турок и татар. Он собственными войсками велел поражать наголову Наливайка, Лободу, Косинского и других казацких предводителей с их огромными разбойничьими войсками; он карал их жестокими муками.  Но это разбойницкое скопище опять всё больше и больше собирается из разных государств, в том числе и из ваших собственных. Ведь и морских разбоев казацких никогда не бывало, пока ваши турки райзы не пристали к казакам и не научили их воевать, как люди, хорошо знающие море и опытные в науке мореплавания, без чего на море ходить невозможно.  Сами виноваты вы в том, что таких учителей выпускаете от себя. Вы не разрываете мира с нами, когда ваши белогородские люди вторгнутся к нам, хотя называете их, также как и наших, казаками: вы только приказываете побивать их. Следовательно и мы не нарушаем договора казацкими вторжениями». — «На всё это», заключает свой рассказ Писочинский, «не отвечали они мне ничего rationibus, и остались при своём мнении».

Турки были правы. Чтобы понять политику короля относительно казацких вторжений в турецкие владения, — вторжений, которым постоянно вторили панские поползновения овладеть Молдавиею, или по крайней мере, запутать турецко-молдавские дела, надобно вспомнить начало московского смутного времени. Ведь и тогда королевское правительство лицемерило не только перед соседними народами, но даже и перед лучшими из панов своих, как например, перед Яном Замойским. Тот же посол, который доносил королю о своих оправданиях перед раздосадованными соседями, писал ему с дороги о тайном вторжении в заднестровские земли каменецкого старосты, с которым он имел сношения, и пана Горского, который собрал до тысячи казаков и повстречался ему под Ясами. Вместо того, чтоб остановить задирательный поход пана Горского, Писочинский поставил его в известность о том, что намерены предпринять татары, и советовал соображать с этим свои действия.  Двуличность, в войне и политике считалась у поляков делом естественным, особенно в отношении к народам иноверным. Всё внимание было обращено только на то, как бы не быть пойманными, что называется, на gorącym uczynku.

Отсюда можно заключить, как было бы странно со стороны казаков придерживаться какой-либо политики, кроме той, которую внушала им их позиция. Они не переставали «верстать здобычню дорогу» по Чёрному морю, не обращая внимания на те меры, которые принимались против них одними законодателями Речи Посполитой и нарушались другими. Да и сами эти законодатели, по крайней мере исполнители воли их, никогда не были уверены в возможности прекратить казацкие набеги. Коронный гетман Жолковский, в 1614 году, от 26 сентября, писал к королю из обоза у Ридкои Дубровы, между прочим, о том, что вручил послу в Турцию, пану Торговскому, план Запорожья, дабы удостоверить турок, что нет возможности выжить казаков из этой местности. «He в наше только время (так велел он послу говорить перед турками), но и в отдалённые века казаки имели там свои latibula (убежища): ибо ещё Геродот, древнейший из историков, упоминает, что в этих самых местах всегда гнездились такие же как и теперь разбойники».

Эти две силы, коронно-шляхетская и разбойно-казацкая, развивались, падали и снова вставали параллельно. Они поровну разделили между собой право своевольничанья и область эксплуатации, но почти всегда случалось, что, где выигрывала одна, там теряла другая. Судьба государства и будущность общества вполне зависели от того, которая сила окажется более жизненною: та ли, которая, по-видимому, работала для цивилизации и созидала государство, или та, которая как будто стремилась возвратить общество вспять, и готова была поступить с государством, как слепой Сампсон с филистимскою храминой. Когда коронно-шляхетская сила проиграла громадную игру свою в Московщине, у казаков от той же игры остался в руках большой выигрыш. Не гоняясь за политическими призраками, они действовали по словам: «довлеет дневи злоба его», пеклись только о настоящем моменте и веровали, или чуяли сердцем, что будущее само о себе позаботится. «Якось воно та буде!» — говорит и теперь украинец, чуждый политических мечтаний и слывущий у людей недалёких беззаботным хахлом. Беззаботные хахлы вывезли из Московщины столько добра, что давным давно «полатали злыдни», постигшие их под Лубнями, и были в силах совершать на море дела разбоя относительно врагов христианства, предаваемые проклятию в турецких летописях,  и дела человеколюбия относительно «бедных, бессчастных невольников», воспетые украинскими Гомерами. Час от часу приобретали низовые казаки на Украине всё больше и больше влияния. Конечно это влияние не было благотворно для культуры; призвание казаков, как временно необходимой корпорации, было не культиваторское. Под их предводительством собирались разного рода своевольные люди, нападали на панские усадьбы и разоряли панское хозяйство. Из-за соперничества двух противоположных сил, страдало всё население края, со всем его хозяйством. Но надо при этом помнить, что не будь этих буйных казацких куп, не дававших богатеть ни панам, ни панским подданным, — не стояли бы на месте и те сёла, в которых бушевали казаки. Не явись в польских пограничных воеводствах новые буйтуры всеволоды, народные верховоды, — научила бы шляхта весь русский народ черпать шапкой пыль перед ней, и создала бы государство без народа, без народного чувства, без народной поэзии, — такое государство, которого следы мы с жалостью и негодованием видим над Вислой. Коазаки были призваны спасти народную будущность грубо-реакционным способом.

В одном из донесений к королю, коронный гетман Жолковский писал: «Казаки овладели всей киевской Украиной, господствуют во всём приднепровском крае, что хотят, то и делают». Но не одни казаки делали, что хотели. Пограничные паны научили их рыцарствовать; они же постоянно учили их и своевольничать. Самая война с Московским государством, из-за выдуманного ими царевича Димитрия, была для казаков школою разбоев, грабежей, и политической разузданности. Ничто не останавливало пограничную шляхту в её фантазиях относительно польского господства в Молдавии, ничто не останавливало и казаков, когда у них являлась охота пошарпать богатого турчина. В самый тот год, когда Струсь, герой Лубенского побоища, очутился вместе со своими соратниками в кремлёвской западне, его земляк и сосед, Стефан Потоцкий, вторгнулся, что называлось, na własną rękę в Молдавию, чтобы поддержать низложенного Турцией господаря, как поддерживали его товарищи тушинского вора, и пострадал подобно героям войны московской. Но сходство между одними и другими шляхетными героями этим не оканчивается. В глазах современников, поход Потоцкого предпринят был на własną rękę, а перед потомством лежат бумаги, из которых явствует, что король, через посредство Жолковского, поручил «Jego Mośi Panu Stefanowi Potockiemu, Staroście Felińskiemu, чтобы он, с частью войска, которое взяло деньги на королевскую службу, шёл в Волощину, прогнал оттуда Томзу, а Константина посадил опять на господарство».  Казаки, не зная, конечно, закулисных действий короля и коронного гетмана, шли по следам Потоцких, Корецких и других ополяченных братьев своих, но с той разницей, что казацкая выручка от похода превосходила панскую в несколько раз. Это происходило, прежде всего, от того, что «семилатная сермяга» и «подбитая ветром шапка» служили казаку там, где пану необходимы были златоглавы, адамашки, саеты. О прочем на сей раз умалчиваю. В виду шляхты, вдававшейся всё больше и больше в роскошь, вырастали соперники, страшные самою простотой своего быта. Здесь началась та самая борьба, которая происходила на далёком от Украины острове между роскошными английскими «кавалерами» и умеренными в одежде, пище, обстановке пуританами, — борьба, совпавшая с кровавой Хмельнитчиной, которая, впрочем, не выдерживает с ней никакого сравнения. Противоположность между двумя лагерями, в этом отношении, была поразительна, и в особенности, что касалось до дележа добычи. Польская история наполнена безобразными сценами раздора между гербованными добычниками, и ещё более безобразными фактами утайки и расхищения общественных сборов. Казаки разбойничали для ремонтировки, но не было между ними примера кровавой схватки по случаю «паюванья» добычи. Они, как родные чада народа своего, превзошли, со стороны «стыдения», своих предшественников, варяго-русских князей: у тех, по сказанию «Слова о Полку Игореве», брат брату говаривал без всякого стыдения: «се мое, а то мое же», и по пословице: «в чужой руке кусок велик», называл «малое великим». Что касается до общественной собственности, то она хранилась в запорожских скарбницах без замков, одной честностью тех, которые за украденное конское путо, стоившее полушку, казнили своего товарища смертью.  Но обратимся к тому, чему верят охотнее, — к разбоям и опустошениям казацким.

Одновременно с Потоцким, казаки пустились в своих чайках на Варяжское или Русское море «славы-лыцарства козацькому вийську здобувати», как о них пели идеалисты-кобзари, и проложили себе широкую «здобычню дорогу», призабытую со времён князя Олега Киевского. Слух об этом походе встревожил и раздразнил сеймующих панов, и в 1613 году против казаков опубликован был по всему пограничью строгий королевский универсал. Казаки, отведав «турецкого добра» на море, готовились навестить своего вечного врага бусурмена в Волощине, за которую и без того надобно ещё было считаться королю с султаном, пренебрегая тем, что Стефан Потоцкий был турками разбит и взят в плен. «Услышав об этом своевольном замысле вашем», писал король к казакам, «все коронные чины и вся Речь Посполитая, почти в один голос, горячо просили нас обуздать и покарать это своевольство ваше; а потому, в случае вашего непослушания, мы прикажем нашим старостам и всяческим властям истреблять вас и карать на имуществе, жёнах и детях ваших». Угроза несостоятельная, при солидарности с казаками одних властей и при боязни их раздразнить — других. Пока собрался сейм и постановил почти единогласное решение своё против казаков, они успели сходить и в Волощину и на Чёрное море.

В Царьграде заволновались все члены дивана от вестей о казацких похождениях. Польский посол Андрей Горский оправдывался тем, что казаки — разбойницкое скопище разных племён, что своевольство вошло им в привычку, что они знать не хотят ни короля, ни Речи Посполитой, и что, если турки умудрятся их истребить, так поляки зa это отнюдь не будут в претензии. Оправдания тщетные.

Здесь Тацитом казацким является сам коронный гетман Жолковский. Перед сеймом, назначенным на 1615 год, он послал на поветовый сеймик уведомление о «свежих» событиях на суше и на море, написанное, как он выразился, simplici et vera narratione.

«Я полагаю, что вам известно», писал он, «как намножилось теперь низовых казаков. Опановали они киевскую Украину, а особливо поднепровский край, сходятся целыми войсками, позволяют себе всякие буйства, грабят украинские имения, а с днепровского Низу, куда идут с весны, наезжают на владения султана и крымского царя. В прошлом 1613 году два раза ходили они на море и наделали много шкод во владениях татарского царя. Послал турецкий император в очаковский порт classom, то есть не малую водную армату, галеры и чайки, что бы побить их, когда будут возвращаться, так как другой дороги нет, на Низ; но вышло напротив. Казаки, разорив несколько городов, in Taurico Chersoneso, придыбали неосторожных турков ночным дилом  и погромили их в том же очаковском порту. При этом взяли шесть галер и наловили немало чаек. Сами они донесли о своей победе королю на прошлом сейме своим листом и посольством. Писали и ко мне о том же. Это дело было предметом общих толков на Украине. Понятно теперь каждому, как примут этакие шкоды, этакие кривды надменные своим могуществом поганцы. Почему я, сколько могу, стараюсь осведомляться заблаговременно об опасностях, угрожающих Речи Посполитой. Неосторожен тот nauclerus (кормчий), который видит только praesens periculum(настоящую опасность). Надобно усматривать издалека advenientem tempestatem(приближающуюся бурю), и тем заботливее готовиться к ней. Давно уж у меня схвачено в Константинополе, чтобы давали мне знать обо всём, что говорят, что замышляют турки. Сведал я, что турки войну против нас meditantur. Сильно это меня встревожило; я дал знать королю и присовокупил solennia verba(торжественные слова) относительно того, что обыкновенно делают бывало римляне в опасностях… В то же время казаки, вышедши из Запорожья на влости немалым войском, стали делать всякое зло и притеснения людям всех сословий, всей Украине. Обыватели Брацлавского воеводства взмолились ко мне, чтоб я спасал их от этого притеснения и бедствия. Своевольники пришли было уже в имения князей Збаражских, подвигаясь к волошской границе, и вели с собой в Волощину какого-то господарчика самозванца. Видя, что нам угрожает ещё новая ссора с поганцами, и соболезнуя о притеснениях, которые терпит Украина от этих своевольных людей, обослал я их сперва через их собственных, находившихся при мне посланцов, потом дал знать и ротам, чтобы готовились к походу, а перед заговеньем сам пошёл на Украину. Казаки тогда повернули к Днепру, потом пошли за Днепр и расположились в Переяславе».

Далее Жолковский излагает, как он усиливался нарядить комиссию для ycтройства отношений казаков к правительству, с целью отвлечь их от морских походов, как, однако ж, члены трибунала не послушались его убеждений, и потом продолжает:

«А между тем, в этом (1614) году казаки два раза ходили на море, сперва в начале весны, но тогда им не посчастливилось. Tempestas(буря) разнесла их по морю, не мало потопила, а некоторых выбросила на берег: те были побиты и переловлены турками. Зато вознаградили они себя другим разом ultimis diebus Augusti»(в последних числах августа). Но об этом будет рассказано ниже.

Что было туркам делать с казаками? Они решились построить замки при впадении Днепра в Чёрное море. В 1614 году, султан писал к королю, что послал загородить казакам дорогу румелийского беглербека Ахмет-башу («которого высота да пребывает во веки»), с тем, чтобы Ахмет-баша искал их всюду и истреблял до последнего. Султан советовал королю принять и со своей стороны против казаков соответственные меры.

Это известие больше встревожило, нежели обрадовало королевское правительство. «Легко понять», толковали королевские советники, «что это замысел против нас. Искать турецкому войску казаков по диким полям, по пустыням, по Запорожью, или строить на быстром Днепре замки — в этом нет смысла. Под предлогом истребления казаков, поганин ищет расширения границ своих».  Коронный гетман поспешил на границу польских владений и «стоял едва не в глазах неприятельских, с большим сердцем, нежели войском», как говорено о нём на варшавском сейме.  Для усиления своего войска панскими почтами, он просил трибунальских депутатов отложить свои заседания или уволить по крайней мере некоторых панов от участия в судах и от ведения дел их; но столько набралось казусов по части шляхетского самоуправства, что трибуналисты не решились отсрочить заседания. Такие поступки, какие позволил себе безнаказанно (яко человек сильный) князь Острожский с невесткой, такие войны, как между Стадницким и Опалинским, в которых профанировалась даже святыня церквей, принадлежавших к имениям противника,  отнюдь не были ни единичными, ни редкими случаями. Хотя польские летописи представляют иногда примеры наказания за подобные преступления, как инфамией и баницией, так и публичным снятием буйной головы с плеч; но шляхтичу оставлено было средство умилостивить карающую руку закона: он должен был совершить подвиг, достойный покаяния. Таким подвигом была защита границ от неприятельского вторжения или битва с ним в самих границах.  Преступников между шляхтой было всегда много, и если целые десятки «экзорбитанций» приписывались Яну Замойскому, то много ли было между панами таких, которых бы не за то, так за другое нельзя было привлечь к суду? Даже и в настоящем случае столько имелось в виду преступников, что из них, с их почтами, могла бы составиться целая армия. Зная это, король, со своей стороны, упрашивал «трибуналистов», многократно повторённым универсалом, отложить суды свои, потому что никто не пойдёт спасать отечество от наступающего на Польшу, под благовидным предлогом, турка, если другие должны будут в это время «stawać do prawa».

Это обстоятельство было одной из причин, почему пограничные паны беспрестанно задирали свирепого соседа: потому что, после всякого задора, по неволе были призываемы под королевские знамёна. Этим обстоятельством объясняется также и то, что казацкое своевольство, раздражавшее турок, далеко не приводило пограничных панов в такое негодование, какое выражали сеймовые конституции и королевские универсалы. Часто оно было водой на панские колёса, и вот почему королевские мандаты против казаков и множество комиссий, назначаемых для их обуздания, приводились в исполнение весьма вяло, а иной раз просто сдавались в архив.

Ополчаясь против турецкой силы, коронный гетман старался подавить в то же время и силу казацкую, если не vs, то consilio, как он выражался. Он доносил от 30 октября из Бара, что казацкие послы были не прочь принять предписанные казачеству ограничения, но, для получения согласия всего Войска Запорожского, необходимо недель пять времени. (Обыкновенная выжидательная проволочка, в течение которой казаки могли понадобиться правительству так точно, как и паны, накуралесившие по-пански.) Между тем коронный гетман, communicato consilio с товарищами назначенной королём комиссии, расположил пешее и конное войско своё по берегу Днепра, начиная от Киева и до Черкасс, «для острастки казакам, чтобы видели они, что serio res agitur, и покорились воле комиссаров».

Очень бы кстати было ему теперь составить казацкую комиссию из крупных землевладельцев пограничных воеводств. Под предлогом этой комиссии, он бы двинул в поле великих панов с их импозантными почтами, и одним этим уже отвратил бы набег татарский, который всегда предшествовал вторжению турок. Его старания не удались, и ему стоило больших трудов отвратить наступавшую грозу.

«Так как слухи о сборе поганских войск беспрестанно повторялись», писал Жолковский на поветовый сеймик, «то я поехал сам на Украину, созвал к себе панов ротмистров кварцяных и иных военных людей, находящихся в Украине, и, посоветовавшись, что делать, решился не сзывать войска в лагерь: шпионы тогда бы сочли его, и обнаружилось бы перед неприятелем, как нас мало. Вместо того, расставил я жолнёров по сёлам на Поднеприи, чтобы слух об этом прошёл в Волощину; а некоторые роты разместил по шляху, что идёт ко Львову и Каменцу. Это нужно было для того, чтобы чауш, посланный к королю, видел на возвратном пути, что мы готовы к бою. В самом деле, то, что он видел и слышал, сделало на него впечатление. В поганские края полетела молва, что весь поднепровский край готов двинуться против турок, и король получил от султана дружелюбное послание. Между тем Ахмет-баша шёл к нам с войсками из Греции, Македонии, Фракии, соединился с другими башами, которые двинулись из Болгарии, переправился через Дунай в Волощину, миновал Килию и Белгород, направился прямо к Днепру и велел строить мост на Днепре. Вдруг разнеслась весть о разорении Синопа. Тогда он стал советоваться, что предпринять: идти ли, как ему приказано, на пустыню строить замки, или же броситься во владения Речи Посполитой и отомстить нам за казацкие злодейства. Всё это знал я от одного приятеля; знали об этом и наши украинцы. Тревога была страшная. Некоторые хотели уже бежать из своих замочков; но я созвал кварцяное войско; между тем выступило в поле ополчение князя Острожского, князя Збаражского, явились почты и других украинских панов; неверные не решились вторгнуться в наши границы. Беглербек перешёл по мосту через Днепр и пошёл через поле к Очакову. Там, на речке Чапчаклей, в шести милях выше Очакова, хотел он возобновить замок, запустелый с давних времён, так называемый Пустой Балаклей. Выискал он и ещё два замка, также пустых: один по сю сторону Днепра, — зовут его Тегинка; а другой по ту сторону, — зовут Аслан-городок. Всё это хотел он возобновить, якобы для удержания казаков от набега. Но хоть бы и успел в этом, не заградил бы казакам дороги на море. Намерение его, однако ж, не исполнилось. Только лишь начал он что-то лепить в Балаклее, как в сентябре настала слякоть, пошли дожди, сделалось холодно. Турки не могли выдержать ненастья среди пустого поля, стали бунтовать, и Беглербек, бросивши всё, пошёл обратно. Много погибло у него в пустыне и людей и лошадей от непогоды».

Так избежала Польша опасности, которая грозила ей в этом году извне. Но, внутри государства ещё с весны завязалась история самого печального свойства. Герои московской трагедии, претендовавшие на бессмертную славу в потомстве, — не получая жалованья за московский поход, рассвирепели до того, что, по словам короля, «едва не погибла свобода и безопасность общества».  В шляхетской демократии, терроризованной войском, готов был разразиться бунт против главного принципа польской государственности, — против можновладства. Мелкие землевладельцы обвиняли крупных в том, что они, своими тайными замыслами и нарушениями общественного права, заставили всю шляхту нести имущественные потери, терпеть неслыханные разорения и даже, что всего обиднее, отбывать лично унизительные повинности. Они, разъехавшись из главного сейма по депутатским сеймикам, представляли дворянским собраниям своим, что магнатская фракция прекратила московскую войну без воли Польши, и распространяемыми повсюду «скриптами» спрашивали у земских послов: «Почему не спасали вы войска деньгами и пехотой, чтоб оно удержало за собой Москву? Почему не продали которого-нибудь из королевских столовых имений (староства), или не поделили между рыцарством, как сделал Ягайло? Почему не перенесли платежей, на староства, как сделал Казимир Сигизмунд? Почему наложили три побора на шляхетское сословие, которое об этой войне ничего не ведало? Зачем всё войско соединили там, где назначена ему плата? Зачем навели его, как бы умышленно, на нас? Почему так сталось, что польза обратилась нам во вред, слава — в хулу, пища — в отраву? Но погодите, мы с вами разделаемся! Разве не знаете, что произошло с такими, как вы, угодниками короля под Лэнчицей, — что постигло их генерала в Пыздрах?»

Такие зловещие вопросы летали по всей Польше, под названием «Экзамена Земских Послов», с 1613 года, и король насилу разделался с жолнёрами только весной 1614, а вместе с тем угомонил и раздосадованную шляхту; но умные головы сознавали, что не скоро расхлебают поляки кашу, наваренную панами в Москве. Из-под Смоленска, который король продолжал удерживать за собой, приходили известия о том, что набранное оршанским старостой войско, начинает склоняться на сторону московского царя и, не дослужив даже заплаченного срока, переходит к нему на службу: признак зловещий! «Уже москали обходятся с нашими послами презрительно», говорили поляки на сейме: «они видят, что наши границы обнажены, что войска никакого нет, что им открывается погода к нам. Но теперь ещё у них довольно хлопот дома, между ними ещё великая рознь, и тот, которого посадили на царство, не умеет ими править, да и соседи их развлекают; а погодите немного— они как раз устремятся на нас всеми своими силами. Скоро придут дела к тому, что борьба с москалём будет для нас труднее, нежели — с каким либо другим неприятелем». 

Вследствие несчастного конца московского похода, варшавский сейм 1613 года не состоялся, был, что называется, сорван. По всем очередным вопросам, земские послы не допускали рыцарское сословие, или Посольскую Избу сноситься с Избой Сенаторской и с королём. Сколько ни упрашивали король и сенат нижнюю палату, per viscera patriae, войти в соглашение с верхней, praeiudicati animi домогались одного: чтобы выполнены были обещания, данные войску и открыты виновники Московской войны. Сейм разъехался, не утвердив ни одного из предложений королевского правительства; король, in vim iustificationis, разослал по всем гродским судам универсал, в котором жаловался на земских послов, взваливал затею московской войны на некоторых сенаторов, не называя никого, старался восстановить в обществе поколебленное мнение о собственной личности.

Так, с одной стороны, иезуитскому правительству Сигизмунда угрожала законная сила за предпочтение интересов личных народным интересам; с другой — русская сила, не узаконенная ни одним патентом, проявляла себя, всё более и более в борьбе с чужеядными соседями. Роль коронного гетмана была труднее королевской. Он должен был представлять не двуликого, а четвероликого Януса, какого не могли вообразить и римляне. Одним лицом обращён был он к своим панам и жолнёрам-шляхтичам, этому первообразу своевольных казаков, этим истинно безнаказанным казакам-разбойникам: он постоянно внушал им, что королевский меч длинен, что хоть изредка, но может кто-нибудь из них поплатиться головой за своевольство, как поплатился Сангушко при Сигизмунде-Августе за княжну Острожскую, а Зборовский при Стефане Батории — за дружбу с низовцами. Другим лицом обращён был коронный гетман в противоположную сторону — к казакам настоящим, к казакам-циникам, которые не маскировались miłością ku Ojczyźnie и, в случае чего, готовы были поступить с Краковом, как с Белгородом, Килией, Тягинью, или Очаковом. Третьим лицом обращался он к Москве, а четвёртым к Турции.  В последнем случае, ему приходилось иногда просить короля объявить посполитое рушение, лишь бы наделать шуму, распускать слух о сильных вооружениях панов и вообще играть роль шекспирова Фальстафа, в его знаменитом грабеже на большой дороге. Но ещё тяжелее была роль четвероликого гетмана относительно казаков: он должен был их запугивать, не имея войска, запугивать в то время, когда они, из пиратов обыкновенных, сделались пиратами, ужасными для турок.

Морскую силу их увеличило одно счастливое для них и бедственное для турок обстоятельство. К ним перешли так называемые потурнаки, которые приняли ислам единственно для того, чтоб не терпеть турецкой каторги, или не висеть на железном крюке. Казаки великодушно приняли в свою среду раскаявшихся отступников, а те взялись показать им дорогу на азиатский берег Чёрного моря. В то время процветал там больше всех малоазийских городов Синоп. Кроме богатства, он славился также прекрасным местоположением и здоровым климатом: восточная поэзия прозвала его городом любовников. По указанию бывших потурнаков, казаки ограбили и разрушили замок и арсенал, а чего не могли взять на свои чайки, то сожгли. Той же участи подверглись дома и мечети в городе, галионы и галеры в пристани. Всё мусульманское казаки вырезали, всё христианское освободили из неволи и ушли прежде, чем соседние жители успели против них вооружиться.  По исчислению торговых людей, казаки причинили тогда туркам убытку не меньше, как на 40 миллионов злотых. Известие о разорении Синопа произвело в Царьграде оглушающее впечатление. Султан приказал было повесить визиря Насаф-башу, но был смягчён просьбами жены, дочери и других женщин, только поколотил хорошенько буздыганом, о чём в ту же минуту, как о небывалом деле, тотчас разнеслась весть по всей столице.  Важнее самой потери было в этом событии то, что казаки проведали дорогу, как выражался Жолковский, per diametrum Чёрного моря, то есть проникли в тот безопасный уголок Империи, где в совершенной безопасности процветал до сих пор «город любовников». С того времени, как турки овладели Малой Азией, никакого неприятеля там не видали.

В устье Днепра между тем хлопотали о замке для преграждения казакам здобычней дороги. Ахмет-баша, беглербек румелийский, стоял на урочище Газилер-Геремих (переправа воинов). У беглербека было 4.000 янычар и множество другого народу. Готовились к постройке и поджидали казаков. Беглербек требовал у поляков пособия своему делу съестными припасами и материалами, что было им крайне обидно.  Они видели в действиях турок посягательство на польские границы и опасные замыслы против Польши; они знали, что султан ищет только предлога к расторжению мира. Слух о разорении Синопа сильно встревожил и озаботил королевское правительство. «Конфиденты» уведомили Жолковского, что падишах поклялся своей душой отомстить Речи Посполитой. Польша была полна страха предстоящей опасности, istius periculo perfuncta, как выражались её классики, эти проводники к той гибели, о которой они красноречиво разглагольствовали и которую, как им казалось, предотвращали. Оставалась одна надежда на войну с персами, которая предстояла тогда султану. «Day Panie Boże, żeby ta tam woyna rozzawrzyła się»!  молились набожные государственные люди.

Но и казакам приходилось плохо: обратный путь был им отрезан; турки решились истребить их на Переправе Воинов. Завзятым добычникам оставалось только отчаянным ударом прорватьсь сквозь турецкую флотилию. Они были фаталисты. Они были преемники и потомки тех, которым «вещий Боян» заповедал свою припевку: «Ни хитру, ни горазду, ни птицей горазду суда Божия не минути». — «Не треба смерти боятись: вид неи не встережесся!» — так проповедовали своим затяжцам запорожские ветераны. Каждый из казаков давно обрёк себя на смерть; многие не раз избежали неминуемой гибели почти сверхъестественным способом — или среди отчаянной резни и пламени, или в бурях на Чёрном море, известном своей бурливостью, — когда после страшной фортуны что-то незримое, по словам кобзарской думы, «судна козацьки догоры як руками пидиймало». Они готовы были явиться на последний суд, и этим судом для них, как и для бояновского Бориса Вячеславича, была смерть от меча, огня, воды или от медленных мук: слава приводила казака на суд тем же порядком, как привела и варяжского князя. Грозные сцены ревущего под ногами моря и рыкающих кругом, аки львы, бусурман, были для запорожцев призывом к исповеди и покаянию.

Сповідайтесь, панове молодці милосердному Богу, Чорному морю И мені, отаману кошовому!…

Так взывал к ним предводитель в последние минуты жизни, перед крушением их дерзко-утлого флота. И каждый припоминал в душе своей: как, выступая в поход, он оттолкнул старушку мать, когда она ухватилась за стремя, не пуская из дому единственного сына; как, в опьянении от казацкой завзятости и оковитої горілки, топтал конем детей, игравших на дороге; как отвечал гордым словом на приветствие «старых жен» (и это было смертельным грехом для казацкой, разбойницкой совести); как, наконец, проезжая мимо дома Божия, «за гордостью да за пыхою», не снимал шапки и не клал на себя креста. Горькое самоосуждение внушало казакам решимость погибнуть, и «вещий дух» их боролся мужественно с грозными стихийными силами. Но при этом они веровали, что молитва отца и матери «зо дна моря выймае»; они знали, что «клятьба» матери, через минуту, сменяется мольбой к Богу, чтоб он не услышал страшных напутствий казаку. Была у них в запасе, у этих людей religionis nullius, ещё и другого рода вера, заимствованная тысячелетия назад, от финикиян или иного мореходного племени: они веровали, что Чёрное море можно умилостивить кровавым жертвоприношением, и что несколько капель крови из мезинного пальца, поглощённых ревущей стихией, заставляют его иногда утихнуть,  как ту таинственную силу, которая едва не погубила Моисея, возвращавшегося в Египет, и отошла от него только после символического пролития перед ней детской крови.  Если в поздний период казачества, когда сабли уже заржавели, когда мушкеты были без курков, казацкое сердце не боялось турок,  то могло ли оно их бояться во время частого «гостеванья» на гостеприимном море «варяжском»?

Казаки имели средства проведать, что из Белгорода повезли к Очакову турецкую армату; но и это их не остановило. «Кому Бог поможе!» — таков был их военный клич, и с этим кличем они, как поется в думе, «на Лиман ріку іспадали, Дніпру-Славуті низенько уклоняли». Днипро-Славута, в их глазах, был существо живое, зрячее, чувствующее, каким в глазах Игорева бояна была река Донец, беседовавшая с Игорем во время его бегства, или в глазах Гомера — река Скамандер, воплощённая в грозного, но милосердого полубога. Казаки всякий раз низко-пренизко кланялись древнему Славуте, когда он после «злой хуртовины морской», после «супротивной фили», после «страшной фортуны», начинал любо лелеять на себе избитые бурями и турецкой картечью казацкие чайки, как лелеял когда-то носады(большая лодка) Святославовы. Но на Переправе Воинов известной, может быть, со времён Митрадата, этого Святослава азиатского, этого Мстислава Удалого понтийского, грянула на казаков турецкая армата. Казаки ждали грому и граду; они решились подвергнуться ужасам заготовленной на них арматы и флотилии. «Кому Бог поможе»! И фаталисты прорвались сквозь галеры, сквозь сандалы, сквозь кривые янычарские сабли, сквозь ядра, картечи, пули и татарские стрелы, — прорвались казаки сквозь бусурман «на тихия воды, на ясные зори, у край веселый, миж народ хрищеный», как это выражается в кобзарских думах.

Но прорвались, конечно, не все. Султан, «прибежище и щит великих монархов»,  получил от Ахмет-баши «которого высота да пребывает во веки»  радостное известие, что казаки разбиты и почти истреблены: одни из них изрублены саблями, другие потоплены в море, и только некоторые с несколькими лодочками своими ушли на польские границы в Черкассы и Корсунь. Надобно думать, что бюллетень, составленный для султана, говорил ещё больше в пользу турецкого оружия, потому что вести, полученные от пограничных турок в Польше, далеко расходились между собой версиями своими. По одной версии, sceleratos illos complurrimi capti sunt,  по другой — заполонено только 20 казаков, а по третьей — спаслось только 18 чаек, прочие казаки, выскочив на берег, ушли пешком, а човны и добыча достались неприятелям. Наконец, в турецких летописях находим и четвёртую версию. По сказанию этих летописей, казакам загородил дорогу в устье Днепра Шакшак-Ибрагим-баша, но казаки, проведавши об этом, высадились на другом месте, потащили свои чайки по сухопутью и хотели обойти таким образом Переправу Воинов, но турки открыли варяго-казацкий волок, и казакам пришлось потерять и побросать в воду часть богатой добычи. При этом 20 сиромах было схвачено турками для умилостивления буздыганоносной десницы падишаха.  Их казнили в Царьграде перед глазами жителей Синопа, прибежавших в столицу с известием о постигшем их бедствии. В этом известии, конечно, есть своя доля правды; но турецким летописям надобно доверять ещё меньше, чем украинским. По складу восточного ума, турецкие летописцы не считают за грех одно событие ставить на место другого, а годами событий играют они, как своими чётками. Летописи у турок не столько писались, сколько сочинялись, а в каких именно видах, — это вопрос специальный.