На богатом пиру государственной славы восседают обыкновенно венценосцы да их приближённые, а крохи, падающие со стола великих земли, пирующих на счёт исторической правды, случайно достаются личностям тёмным. Эти крохи старался я собрать в сорной куче величавых слов, наполняющих бумаги польских королей и их магнатов, — но и то не столько ради славы бесславных, сколько для изучения того старого перегноя, из которого возникла и возникает новая жизнь, сияющая перед нами красотой, или поражающая нас безобразием. Мы ведь продолжаем род наших предков не в одном физическом отношении; мы воспроизводим одновременно и нравственные свойства их. В наслоении нашей народной почвы таится много общего с нашими нынешними занятиями, страстями, идеалами. Ничто в ней не погибло из нашего былого, а только ускользнуло от нашего знания. Потому-то запах угадываемой действительности в прошедшем — столь же обаятелен для ума историка, как запах взрыхлённой весной земли — для химика и садовода. Но история, как наука, остаётся далеко позади химии, и занята, покамест, лишь накоплением данных. Пускай другое, более искусное перо воспользуется моим агломератом, как пользовался я трудами моих предшественников по избранному мной предмету. Оно, может быть, не удовлетворится моими выборками из забвенных новым миром бумаг, и в самих подлинниках найдёт многое, чего не дано видеть оку современного нам исследователя. Эта мысль ободряет меня и в надежде сказать нечто ещё не сказанное, и в опасении наделать ошибок. Я представляю публике не столько литературное произведение, сколько кабинетные тетради мои, мою текущую подготовку к чему-то стройному, ясному, убедительному. Глядя на своё дело таким образом, я проведу моего читателя ещё одним старинным ходом, которым ходил сам, дивуясь и размышляя. Я покажу ему, как один из главных деятелей того времени, именно Жолковский, столь памятный Москве в безгосударное время, публично высказался о событиях, пройденных уже нами по другим документам.
Жолковский, подобно каждому общественному деятелю, начиная с Агамемнона, имел своих порицателей и противников. В 1618 году он счёл долгом оправдать себя на вальном, то есть главном, варшавском сейме и выставить некоторые обстоятельства с точки зрения наблюдателя непосредственного. В его реляции, как и в реляции Претвича, многого для нас не достаёт, а иное, очевидно, окрашено в собственный цвет полководца, но всё-таки интересно слышать замогильный голос человека, столь известного в нашей истории.
Прежде всего коронный гетман слагал с себя ответственность за военные действия свои, объявив сейму, что всегда и во всем следовал повелениям его королевской милости, а не внушениям собственного ума. Он говорил правду. Жолковский был русин, и сохранил врождённую русинам преданность верховной власти. Во многом он был не согласен с Сигизмундом III и прямодушно заявлял своё разномыслие, но, лишь только король высказывал окончательное решение своё, он исполнял его с той верностью, с той энергией послушания, к которой способны только характеры, от природы деспотические. Польские магнаты не понимали русина, и преданность его королю считали искательством, а это был в нём плод глубоких размышлений: он старался поддержать в Польше то, что одно могло бы спасти её от политического падения: монархическую власть. И сыну своему завещал он тот же принцип, когда выступал в последний поход свой. «Хотя бы ты видел и недостатки в государе», писал он в своей духовной, «лучше тебе держаться его твёрдо, чем искать перемен в правительстве: они очень вредны, очень опасны». Поэтому, слагая с себя ответственность, Жолковский не прятался за короля и его слабости: не этот смысл имело его самоуничижение; напротив, он указывал, как должен поступать каждый, и в том же прямодушном тоне перешёл к решению важного государственного вопроса: по каким случайностям и какими постепенностями пришла Речь Посполитая в опасное положение своё? «Причиной ссоры и столкновения с турком», говорил Жолковский, «были, во-первых, беспутные походы наших панов в Волощину, а во-вторых, казацкие наезды на владения турецкого султана».
Итак, по мнению одного из прямодушнейших панов, прежде всего виноваты были сами паны. Но многие ли способны к самообвинению? И высоко ли стояла польская шляхта в идее равноправности? На сейме всего больше хлопатали о том, как бы расправиться с казацким мотлохом. О себе забывали, себе не ставили в вину того, за что других казнили. Повторялась, в широком размере, история разрушения и грабежа краковского Брога, рассказанная Оржельским. «Издавна шло к тому дело», продолжал Жолковский (что будет разрыв мира с турками), «но только в 1614 году язычники рассвирепели наконец за наши вторжения в Волощину. Как Иов проклинал день своего рождения, так я проклинаю тот несчастный день (в который наши вступили на волошскую почву). Были не раз обижены турки и прежде, но до этого дня наши экспедиции были гораздо счастливее. С того же времени — точно с печи на голову: разозлились язычники, запенились, ни во что поставили рыцарских наших людей, и тотчас, недели в полторы, точно из пекла, налетел на нас Мехмед, опустошил Подолье и долго ещё не насытился бы нашей кровью, когда б я не прибежал к остатку нашего войска на Украину. В том же году вторгнулся опять Батыр-бей, и хоть у Сасова-Рога побили его наши, но это нам помогло мало: турки выхлопотали у султана войну против нас; сам дьявол их пришпорил. Казаки между тем, переплывши море, вломились в славный порт Синоп и причинили туркам на 40 миллионов убытку, не считая людей. Лишь только долетела весть об этом до Царьграда, двинулись на нас враги сухим путём и водой, и проникли в такие спокойные места, куда не смел до тех пор сунуться ни один неприятель».
Что делал этот неприятель, и как удалился из под Очакова, мы уже знаем.
«Наступил 1615 год», продолжал Жолковский. «На провесни, казаки снарядили 80 човнов и выбрались на море; ударили на турок недалеко от Царьграда, между Мизевной и Архиокой. Близ того места султан был на охоте и видел из своего окна дым: казаки сожгли обе пристани. Раздосадованный султан бежал в Царьград и отправил против них армату. Казаки беспечно продолжали грабить. Погнали их наконец корабли и галеры по направлению к Дунаю; но тут казаки окружили турецкий флот, побили турок, взяли в плен самого предводителя; он предлагал за себя 30.000 выкупу, но умер от ран. Тогда всё разбежалось. Казаки привели турецкие галеры в Лиман и зажгли под Очаковом. Султан послал в августе татарского царя, который опустошил Подолье и Волынь, а какое отправил к вашей королевской милости посольство, вы, конечно, помните. Наступило начало ноября. Тут наши в другой раз вторгнулись в Волощину: всё равно, что масло на огонь! Турки собрались на военный совет, и только два обстоятельства удержали их от похода: во-первых, персидская война, во-вторых, то, что ваша королевская милость оправдались перед Томзой, а я перед Али-башой: не наша в этом вина: частные люди затеяли волошский поход. Всё-таки этот поход haerebat им in animis (запал им в душу): послали морем Али-башу против казаков, а сухим путём — Скиндер-башу против волошских своевольников. Казаки, в начале 1616 года, поразили Али-башу в Лимане, взяли у него десятка полтора галер и до ста човнов; сам он бежал. Тогда казаки сожгли Кафу и повоевали морские побережья. Между тем Скиндер-баша двинулся в Волощину. Если б наши захотели, то могли бы уйти; погубили их temeraria consilia(дерзкие планы). Без сомнения, навлекли бы они на нас турецкий импет, но Скиндер-баша, сведав обо мне, не пошёл дальше. Потом полковник Вжесць вытеснил татар из Покутья, и в том же году отправлена была комиссия под Хотином. Один волошин, посланный от Скиндер-баши, говорил мне со слезами, что война против нас решена в Царьграде, и что прежде всего погибнет Волощина: султан хочет заселить её турками. Когда я сказал ему, что казаки не люди, а сброд из разных народов, он отвечал, что турки знать не хотят оправданий о казаках. Но и в Константинополе, как известно вашей королевской милости, когда насбирали пленных казаков и стали их спрашивать, каким бы способом вытеснить казаков из их логовищ, пленники дали такой совет: Волощину заселить турками, овладеть Каменцем, русские края занять по Киев и основаться под самим Днестром. Только персидская война не дала выполнить этого плана. Не смотря на то, что великий визирь потерпел в Персии поражение, Али-баше приказано готовиться против нас к походу. Али-баша умер; на его место назначен Скиндер-баша. А в это время казаки переправились в Азию; ветер унёс их к Минере, и пошли берегом до самого Трапезонта. Это известно мне от шляхтича Квилинского: он попал в плен вместе с Корецким в Волощине и ушёл к казакам. Захватили они несколько кораблей, но, сведав, что Ибрагим-баша заступил им путь, повернули, под Бифорум, в paludem Meotidem(Азовское море) и очутились на Дону. Сколько наделали они тогда в Туреччине беды, расскажет Квилинский, а было их только 2.000. С Дону казаки пошли домой пешком. Ибрагим-баша между тем отправился на Запорожье и разорил их курени (domki); при этом взял у них штуки две-три пушек да десятка полтора човнов. Защищать их было некому: на Запорожье оставалось несколько сот казаков. Они должны были бежать; а другие вышли на влости ещё прежде».
Таким образом о казацких походах мы узнаём только из источников посторонних. Без связи, без порядка, без освещения какою-либо идеей, эти сказания рисуют казаков точно видения бессмысленного сна, существовавшие для нарушения покоя турок, татар и польско-русских землевладельцев.
Но, мы собираем в один кодекс даже и сухие, бесцветные перечни того, что двигалось и работало по внушению какой-то живой мысли, что носит на себе важную для историка печать последовательного развития, и запечатлено своим отличительным колоритом. Будет время, когда из всего этого составится более ясный, более гармонический образ. Покамест, мы видим только некоторые черты. Мы видим Русь, выделившую из себя два войска, два боевые народа — шляхту и казаков. Один народ служит идее якобы созидания — и разрушает созданное; другой, напротив, только и думает о разрушении, величается им, поет о нём в поэтических песнях своих, но в его варяжничанье, в его необачном задоре врага сильного и опасного, присутствует идея созидания чего-то иного, созидания чего-то ещё «не сущего», отрицающего «сущее». Добродетели и геройские подвиги шляхты, на сцене, очаровывают наше внимание; за сценой, заставляют содрагаться и отворачиваться. Пороки и разбои казацкие отталкивают нас от этого скопища, при современной утончённости взгляда на вещи; но всякий раз, когда нам удаётся проникнуть в домашний очаг казака или хоть в запорожский курень его, мы там находим человека, из которого что-то будет, — не такого, как шляхтич, этот отживший своё время тип, обречённый историей на исчезновение. Не пускаясь в нравственный, трудный анализ, если сравним только, чем ушли в Московщину и чем вернулись оттуда оба войска, — не можем не поражаться контрастом.
Победители под Лубнями фигурировали на «позорнице» всего мира, возводя на престол и низводя с престола царей. Побеждённых под Лубнями даже псевдосвои историки не отличили от хищной, тёмной, безобразной сволочи. Но, прийдя домой, московские герои терроризуют собственное государство, истощившее финансы на посев смут в государстве соседнем; король откупается от них с величайшим трудом, натерпевшись неслыханных неистовств и оскорблений в течение двух лет вместе со всей шляхтой, а откупившись, принуждён вести войну против людей, привыкших буйствовать купою или конфедерацией. Чем же кончаются подвиги московских героев? Одним из них, как злодеям, пойманным с оружием в руках, коронный гетман снимает головы на месте их разбоев; другим, по повелению короля, в многолюдном городе Львове устраивается публичная казнь, описание которой заставляет и нынче содрогаться каждого. А в результате всего московского предприятия оказывается, что в 1615 году в распоряжении коронного гетмана находится для охраны турецко-татарской границы всего только 300 человек, с которыми гетман, ради сохранения своего и королевского достоинства, не выходит лично в поле, а посылает ротмистров. Королю не на что собрать больше войска, крайне, однако ж, необходимого, нечем платить войску жалованья, и это — тому самому королю, от имени которого так ещё недавно, всего пять лет назад, польская шляхта говорила на сейме: «Нет во всей московской земле такого уголка, в котором бы польский воин не топил руки в крови исконного врага своего. И государь и государство, и столица, и гетман, и воин — все разом в руках у польского короля». Теперь коронный гетман доносил, что татары без всякого отпора шли мимо Барский замок целых пять часов; что они проторили шлях шириной на добрый выстрел из лука; что угнали в плен множество народа, и в том числе захватили одного знатного пана с женой и с двумя дочерьми. При этом он спрашивал у короля: прикажет ли он удержать на службе 300 всадников по истечении четверти года, на которую они наняты, — удержать, «для одной только славы, чтобы была хоть какая-нибудь speсies (тень) войска, чтобы хоть было чем стращать своевольных казаков, которые собираются по Украине в купы». Вся надежда на защиту границ заключалась в том войске, которое, по воле и по неволе, содержал каждый пан у себя в имении. На наём коронного войска сеймующие паны не находили средств, и этим ставили короля ниже уровня польского магната, ежедневно окружённого войском.
Между тем, казаки одерживали победу за победой над турками, гибли в море от бурь и неудачных битв, однако ж обновлялись весьма скоро и довели дело до того, что берега Чёрного моря готовы были признать над собой господство запорожской республики. Уже турки, можно сказать, не владели Чёрным морем, и навигация между Лиманом и Босфором перешла в руки новых варягов. Они разбили турецкого адмирала, первого между визирями, второе лицо в империи после султана; все порты находились в постоянном страхе их появления и как бы в блокаде; торговые люди не иначе как украдкой пробирались от одного порта к другому, выгружали товары на берег, не смея ввериться морю и только удостоверясь, что казаков нет близко, снова грузили на корабли.
Страх всего европейского и азиатского побережья дошёл до того, что султану представлена была коллективная просьба — оборонить имущество жителей, а не то, они будут вынуждены подчиниться господству казаков. Не доставало одного: чтобы в казацкие головы забралась мысль о самостоятельном царстве; но они никогда её не имели: они были — или ниже такой мысли, как обскуранты, или выше, как социалисты.
Жолковский понимал яснее каждого, как необходимо спасать Польшу от мусульман с одной стороны и от казаков с другой. Целый 1616 год провёл он в пропаганде этой мысли между панами. Он и в 1617 году не мог нанять под королевское знамя больше 700 жолнёров; но эти кадры всё же что-нибудь значили. С ними можно было хоть издали смотреть в глаза неприятелю. Маневрируя, понад границей с искусством, которому научила этого честного воина нужда, он заставил в Царьграде говорить о своей готовности к бою. Молва обыкновенно всё преувеличивает; он принял это в соображение и не ошибся. Великий визирь спрашивал его: для чего собирает он у границы войско? Он отвечал, что намерен обуздать казаков, приостановить их вторжения в турецкие земли. При этом он объяснял визирю, что, конечно, казаки — самое злодейское скопище, что они — грабители не только поляков и турок, но и всего света; тем не менее однако ж множатся они вследствие татарских набегов. «Когда казаки были разбиты королевским войском», продолжал он, «в наших и в ваших краях не было слышно никакой тревоги; но, когда татары начали украдкой делать загоны, брать пленников и доводить украинцев до крайней бедности пожарами, число казаков увеличилось: потому что, лишась по милости татар, всего имущества, отчаянные люди шли в казаки. Потому-то и ныне беспокоят они своими наездами, как наши земли, так и владения могущественнейшего императора, его порты, его побережья.
Вследствие того, его королевской милости угодно было поручить мне, чтобы я, так точно, как прежде, старался усмирить этот необузданный мотлох и, если можно, совершенно уничтожить его и выкоренить. Но казаки живут среди вод и разбойничают на море; невозможно мне всюду их преследовать; а потому хорошо было бы, когда бы Скиндер-баша, как ты пишешь, охраняя Очаков и всё побережье морское, побил и выгнал этих разбойников». Так писал по-латыни Жолковский к великому визирю, присовокупляя уверение, что единственно казаки вызвали польское войско в поле. «Может быть», прибавлял он, «эта гультайская толпа давно бы уже была нами разогнана: лишь только увидела она, что против неё выступает коронное войско, тотчас начала уходить в соседний московский край; большая часть её поплелась к другому гультайству, которое разбойничает на Дону. Но в то самое время, когда мы хотели ударить на встревоженных казаков, я получил известие, что татарский хан собирает войска и хочет вторгнуться в наши пределы. Поэтому, оставив казаков до времени в покое, я должен был стараться, чтобы владения моего короля не потерпели какого вреда. Верь мне, что только для защиты наших земель мы взялись за оружие, и что обратим его против казаков, лишь только не будет угрожать нам опасность со стороны татар».
Визирь и верил и не верил его писанию. Он сам, под предлогом похода к днепровским казацким притонам, готовил войско, но уверял Жолковского в миролюбивых намерениях и советовал ему распустить по домам жолнёров, чтобы, при сближении войск, не произошло между ними столкновений. Жолковский понимал его письма двояко, писал к богатым волынским панам, звал в поле панов галицких, подольских, киевских и наконец добился-таки того, что под королевским знаменем ещё раз собралось тысяч до шести войска. Пока турки, под предводительством Скиндер-баши медленно двигались из глубины империи к Днестру, он уже стоял в поле и написал к Скиндер-баше: «Готов я к миру, готов и к войне». Не понравилось это Скиндер-баше; он перестал сноситься с Жолковским.
Турки таинственно двигались по направлению к Днестру. С обдуманным наперёд планом действий, ждал их Жолковский. План его был строго оборонительный: наступательный был для него невозможен и невыгоден. Главной целью похода были для него не турки, а казаки. Он писал о них ещё к великому визирю: что казаки — грабители всего человеческого рода, что они — одинаковые враги как для поляков, так и для турок, и писал искренно. Собственно казаками, а не чем другим, вызвал он в поле и панов с их почтами. После лубенского погрома, паны отдохнули немного от казацкого присуду: теперь этот зловещий присуд снова начал вмешиваться между старосты и ремесленника, между землевладельца и его подданного. Решено было повторить над казаками лубенское побоище, — повторить, во что бы то ни стало. Осенью 1617 года собрались вокруг Жолковского почти все русские землевладельцы с их собственными войсками. Независимо от казацкого вопроса, каждый из них более или менее сознавал необходимость совокупной защиты границ от возбуждённой панскими и казацкими походами мусульманской силы; каждый желал отомстить татарам и туркам за разорённые ими в последние годы имения; но главное — каждый не хотел отстать от соседа и, «быть последним», каждый жаждал освободить навсегда влости свои от казаков, от их буйства, от их нелепого, в панских глазах, присуду. Повторилось явление 1595 года. И тогда, и теперь не что иное соединило панские силы, как антагонизм между законной и незаконной республиками. Прежде чем гроза появилась на горизонте, Жолковский стоял уже над Днестром во всеоружии, выбрав позицию крепкую и удобную для рекогносцировок, пониже местечка Яруги.
Между тем оттоманская гордость то закипала в меру своего оскорбления, то охлаждалась невозможностью направить все свои силы на Польшу. Война с Персией, война с немецким императором, постоянные опасения за свои захваты со стороны венетов и испанцев, а главное — беспутство серальской администрации, парализовали турецкий план завоевания всего христианского мира. Но житьё в Царьграде, с некоторого времени, сделалось нестерпимо-беспокойным для тех, которые, рассылая во все стороны вооружённых башей и беев, сами старались достигнуть идеального спокойствия в роскошных гаремах. Диван волновался, дивясь, как это возможно, что какие-то низшего сорта гяуры, какие-то оборвыши-казаки смотрят без всякого страха на высокие ворота оттоманские, на столицу столиц, и дают знать о своём существовании самому падишаху! Дела в столице столиц принимали такой вид, как во времена оны, когда в главной мечети цареградской молились нечестивые калугеры, а на престоле мира восседал богопротивный грек, словом — когда колеблясь доживала свой век одряхлевшая в разврате Византийская империя. Туркам было известно, по преданию книгочеев, что тогда неведомые, безымянные варвары ежегодно угрожали вторжением в самую столицу. Неужели пророк отступился от своих апостолов, апостолов меча и порабощения? Неужели ослабели силы, перед которыми, в воображении гаремных жильцов, трепетал целый свет? Как это согласить одно с другим, что вчера ещё докладывали падишаху о непобедимости его армий, о том, как одно имя его заставляет падать во прах неверные народы от конца до конца вселенной, а сегодня — на яву, не во сне — казаки жгут перед его глазами окрестности столицы? Чем же наконец убаюкать верховного чалмоносца? Где сказки о новых победах и разорениях, для продолжения сказок Шехеразады? Как обойдётся «щит великих монархов» без ежедневной позолоты? И откуда почерпнёт силу дух правоверных, когда верховное выражение их могущества потеряет уверенность в своей непобедимости.
Так должны были рассуждать в диване, судя по народной философии мусульманской, по миросозерцанию правительствующего сераля цареградского. Все его члены, все великие и малые умы, из которых он состоял (верховный диван всегда состоит из такой смеси), приходили, в конце концов, к одному заключению: что терпеть этакой дерзости со стороны какого-то не то народца, не то разбойницкой шайки, гнездящейся в пограничных городах и пустынях Лехистана, никак больше не следует! Решено было, не обращая больше внимания на оправдания польского короля и его сераскиров, послать Скиндер-башу в землю казацкого народа, разорить её огнём и мечом, истребить казаков поголовно, а Украину заселить мусульманами. Гроза, которую в 1594 году отвратило падение Синан-баши, теперь представлялась неотвратимой. Скиндер-баша, которому поручено было покарать Лехистан, жаждал величия и влияния на дела Оттоманской Порты не меньше каждого бородача, завивавшего голову в кашимирское завивало. «Angit go sława Ibrahim baszy, że wywrócił Zaporoże», писал к королю Жолковский.
Опасность, по-видимому, была весьма серьёзная, periculum, что называется, imminentium.
Но украинская пословица: не такий чорт страшний, як його малюють, почти всегда бывает верна в подобных случаях. В течение последнего десятилетия, поляки потрясли до основания великое и богатое Московское царство, то царство, которое одевало своими соболями весь Царьград. Слава их, при панском уменьи о себе трубить, возросла до зенита во мнении турок. Московский престол всё ещё принадлежал на бумаге их королевичу. Польские паны ещё не прокутили всех жемчугов и дорогих каменьев, награбленных в царской столице. Их жупаны и оружие сверкали в глазах турок украшениями, которым завидовал сам падишах. Добыча выражала тогда славу, а слава означала силу. Панские дружины не всегда напрасно украшали себя леопардовыми шкурами; приделанные за спиной у польских гусар крылья часто знаменовали не шутя орлиный полёт на неприятеля. Турки знали это на опыте, и кокетливые одежды боевой шляхты возвышали поляков во мнении турецких полномочных, как силу. Конечно Скиндер-баша храбрился всячески перед королевским послом в Царьграде, но против Жолковского и его ветеранов, набивших руку на москалях, выступил он в поход вовсе не с таким духом, с каким выступил бы грозный, хоть и гиперболический, Синан-баша в 1594 году. То было одно время, теперь настало другое. Да и независимо от развития польских воинских доблестей в «московском разорении», надёжного войска было у Скиндер-баши мало. Он был не глуп и понимал ненадёжность азиатской орды в борьбе с европейским рыцарством; а проиграть битву на берегах Днестра под войну с персами значило — проиграть все придунайские земли.
С своей стороны, Жолковский, сознавая всю слабость польских военных средств, всю их неверность и изменчивость, показывал только вид бодрой готовности встретить врага у входа в польские границы. Истощённая польская казна, избалованное московскими походами войско, глухая борьба правительства с диссидентами, зловещая рознь между русскими староверами и униатами или прозелитами-католиками, преувеличенные понятия о пристрастии русских панов к народной старине, и в особенности возрастающая сила казаков, которых коронный гетман звал и не дозвался в поход против турок, — всё заставляло его думать о мире, а не о войне. Но ближайшим побуждением к миру была опасность — открыть неприятелю всё государство в случае проигранной битвы. Помощи ждать было неоткуда: под рукой у Жолковского было всё, что можно было собрать способного к бою: это был последний оплот против стоящего у самой границы турчина.
Итак ни та, ни другая сторона воевать не хотели; но тем не менее оба полководца бравурствовали друг перед другом и перед своими государями. «Nie ustępuiem, i owszem w oczy się drzem poganom», писал Жолковский королю, стоя над Днестром, в двух милях от войска Скиндер-баши, который расположился на противоположном, «волошском» берегу Днестра; но, между прочим, уведомлял, что Скиндер-баша, проходя мимо надднестрянского замка Рашкова, добывал его pertinaci oppugnatione.
То был самый смелый форпост оказаченных подолян. Не побоялись они многочисленного войска, идущего на Польшу, по волошской стороне Днестра, первые задели Скиндер-башу захватом нескольких возов его, явившихся в виду Рашкова, и храбро оборонили свой замок. У Скиндер-баши артиллеристы были плохие: во время приступа, разорвало две пушки; под ним был убит конь; сам он едва не сложил головы под Рашковом, и нашёлся вынужденным снять осаду. Видя потом, что не удержаться им вдали от населённой Украины, Рашковяне разошлись в разные стороны, кто в Волощину, кто на Украину. Тогда Скиндер-баша велел сжечь замок. Так доносил Жолковский Королю.
Самое больное место у обеих сторон, у турок и поляков, были украинские казаки. Будучи сами варварами и грубиянами, казаки не давали ни мусульманскому, ни католическому варварству разлиться беспрепятственно по русской почве. И вот, между враждебными для казачества нациями опять повторились те соглашения, которые имели место, во времена полуславянина и полутурка Стефана Батория, при посредстве всегда двуличного князя Острожского. «Если бы не казаки в Украине», размышляла одна, — «Польша со стороны Турции была бы совершенно успокоена, и сельское хозяйство процветало бы на удивление всему свету» (который — предполагается — не заботился бы о том, что жертвой этого процветания сделался бы народ украинский, и что это было бы для него гибельнее всякого пленения, хотя бы даже и вавилонского). «Если бы не гяуры казаки», размышляла другая, — «Турция могла бы вовсе не думать о защите поднестровских колоний своих, об обороне черноморских берегов, и всей своей силою устремилась бы на крушение христианского мира. Тогда бы образовался калифат, вполне достойный наследников пророка: все короли платили бы харач султану, и даже повелитель Сибири вернулся бы под ярмо, из которого так ловко освободили шею свою его предки».
Для обеих сторон представлялась картина пленительная, и кто же не давал осуществиться ей? Казаки! Даже и не народ, не государство, «nie ludzie», как выражался о них пан Жолковский, а просто сволочь, скопище разбойников! Без чести, без страха перед кем-либо и перед чем-либо, эта сволочь, даже в то время, когда две армии готовы были из-за неё обнажить друг против друга оружие, не далее как в первых числах сентября, отправилась в море мимо Очакова на 80 чайках и наделала правоверным бездну неприятностей. Уничтожить его, это разбойницкое скопище, во что бы то ни стало уничтожить!
Вот какой могущественный интерес международной политики явился на Днестре противовесом интересу войны! Результаты мирного соглашения представлялись обеим сторонам далеко превышающими те последствия, какие имела бы самая блистательная победа соседа над соседом. От постановки казацкого вопроса зависела будущность Польши и Турции. Яблоко раздора между ними сделалось на время эдемским яблоком великих, ослепительных надежд. Рыкающие львы, коронный гетман и полномочный баша, вместо того, чтобы броситься с разбега и растерзать один другого, начали друг друга обнюхивать, как делают собаки, когда сообразят собачьим чутьём своим, что драться слишком опасно. Начались взаимные выведыванья.
Когда Марс поднимает забрало своего грозно-косматого шлема, он надевает маску, непроницаемее железной. Вместе с грозным и хитрым Скиндер-башой пришли к Днестру Алишах-мурза и Кантимир-мурза с татарами, а также и христианские вассалы султана, молдавский и волошский господари с своим контингентом; они условились между собой — сперва напугать гяуров; и вот, 12 сентября, в виду польского стана, появились татары, переплыв через Днестр пониже (Днестр в эту пору года значительно пересыхает). Коронный гетман выслал погарцовать с ними «охотников». Татары пробовали заманить горячих шляхтичей на засаду (они сделали это с успехом в 1614 году, у Сасова Рога); но гетман сдерживал их завзятость, а польская стража, стоя на своём наблюдательном пункте, охраняла смельчаков — или от засады, или от внезапного поворота на них дикого, хитрого, быстролётного врага. Забавлялись рыцари гарцами до полудня; убили несколько татарских коней; один из польских охотников пал на месте, жертвой своего молодечества; другой был так изрублен, как в украинской думе Канивченко, и на другой день умер. Гарц, а по-казацки грець принимал час-отчасу всё большие размеры: в польском стане молодецкие сердца томились жаждой отмщения и закипали боевым завзятьем (всё то русская кровь играла); наконец гетман, видя, что удержать ретивых не возможно, велел страже войти в лагерь, и тем положив конец молодецким выходкам. Ордынцы переплыли обратно мелководный Днестр. С береговых высот, на которых расположен был польский стан, видны были за Днестром все турецкие становища, в которых, как доносил Жолковский королю, турок было 15.000, татар 70.000, а волохов и молдаван 14.000. Да ещё поджидали князя седмиградского. Сравнительно с этой массой народу, поляков была горсть, но они превосходили азиатские силы вооружением, тактикой, стойкостью в бою, занимали выгодную для обороны позицию и поджидали подкреплений от украинских панов. Стоя «око в око» с многочисленным неприятелем, Жолковский боялся только одного: как бы ему не пришлось разделить свои силы для отражения татар, которые уже перескакивали через Днестр и опустошали окрестности. Тогда бы неприятелю было довольно одного приступа, и цоцорская трагедия совершилась бы над Жолковским тремя годами раньше. Вслед за тем получено от Скиндер-баши предложение начать переговоры. Жолковский гордился тем, что не он первый заговорил о мире. Скиндер-баша просил прислать к нему уполномоченных, а он даст, со своей стороны, заложников. Перед поляками открывался такой рынок, на который они, по нашей пословице, готовы были идти и пешком.
15-го сентября, в качестве уполномоченного, отправился из польского лагеря, после раннего обеда, трембовельский староста Петр Ожга, с приличной свитой. Его провожали до переправы русский воевода Ян Данилович из Журова, львовский каштелян Мартин Красицкий, лянцкоронский староста Ян Зебжидовский, со множеством так называемых почтов. Стан коронного гетмана представлял Речь Посполитую в сокращённом виде, так как воеводы и каштеляны были вместе и сенаторами. Кроме названных уже лиц, тут были: волынский воевода Ян из Острога, Князь Заславский; каштелян хелмский Ян Замойский, родственник знаменитого Яна Замойского, тогда уже покойного; коронный подчаший Адам-Гиероним Синявский; коронный крайчий Юрий, князь Збаражский; коронный подстолий Станислав Конецпольский; каменецкий староста Валентий Александр Калиновский; винницкий староста Александр Болобан; галицкий староста Юрий Щуцкий; киевский хорунжий Гавриил Гойский; полковник Мартин Казановский, и множество других полковников, ротмистров и знатных панов русских. Дело было общее: абсолютное водворение польского права в нашей отрозненной Руси.
На противоположном берегу дожидались польского уполномоченного две хоругви турок, хоругвь волохов и сверх того ещё «не малый полк татар». Паром был только один, и тот в дурном виде, а потому не скоро кончилась переправа, хотя множество конвойных коней пан Ожга велел переправить вплавь. На противоположном берегу приветствовал его, от имени баши, сперва один бей, а потом и другой.
Подробности, в настоящем случае, введут нас ближе в жизнь изображаемых народов, нежели описание самой громкой в истории (а это значит самой кровопролитной) битвы. Эти мелкие и часто как бы ничего не значащие обстоятельства действующих лиц и времени служат наилучшим комментарием для событий громких. Настоящее же, лишённое шума и пушечных громов событие следует причислить к весьма важным, по тем великим ожиданиям, которые соединялись у обеих партий с его желанным исходом.
Вслед за другим беем приехал к пану Ожге с приветствием Алишах-мурза. Тут же поздоровался с ним и волошский господарь. Пан Ожга не заметил, что перед татарским полком стоял Кантимир-мурза; тот обиделся невниманием и тотчас поскакал прочь с небольшим конвоем.
Посол надднестрянской Речи Посполитой двинулся в путь, сопровождаемый азиатской знатью и её многолюдным конвоем. Приехали в Кременчук, волошское село, сожжённое гостями-татарами. Под Кременчуком, в полумиле от польского стана по прямой линии, стоял кошем Кантимир-мурза; далее, в доброй миле расстояния от польского стана, расположился над Днестром седмиградский князь и с ним волошский и молдавский господари, ещё далее стояли турки, а за турками — Алишах-мурза. Когда прибыли в кош Кантимир-мурзы, Алишах-мурза приставил к посольскому рыдвану десятка полтора татарских, а оба беки — столько же турецких всадников, «поводного» же коня пана старосты трембовельского велели вести перед его глазами, держась при этом сами поближе к нему, и только этим способом нашли возможным проехать через татарское становище. А когда взъехали на высокую скалу, Алишах-мурза просил спутников подождать. Он боялся, чтоб татары, при сём удобном случае, не очистили посольского рыдвана и нашёл необходимым поместиться в нём, как гарнизон помещается в крепости. Несколько дней тому назад, у самого Скиндер-баши татары не только расхитили его походный экипаж, да и коней забрали. За горой стояли наметы самого Кантимир-мурзы. Тут выскочил из толпы татар пленный пахолик, принадлежавший к роте пана Казановскаго; недавно ездил он вместе с другими добывать сена под самым становищем татарским и, за свою невольную отвагу в панской неволе, поплатился неволей татарскою. Несчастный ухватился за стремя пана старосты; староста не велел ему идти прочь и вывел из татарского коша, а потом дал ему коня и привёл обратно в польский стан.
Уполномоченного надднестрянской Речи Посполитой провели последовательно через все становища, чтобы внушить ему надлежащую сговорчивость. Начинало уже вечереть, когда пан Ожга прибыл в турецкий лагерь. Там приготовлено было для него два намета. — Десятка полтора чаушей приняли его с подобающими церемониями. Спустя немного времени, пришли два старых «хорошо одетых» чауша с приветствием от Скиндер-баши. Посол отправил к нему с таким же приветствием своего переводчика, пана Отвиновского.
Утром 16 сентября, пришли к нему чауши с приглашением к турецкому главнокомандующему. В палатке Скиндер-баши заседал совет, состоявший из известных уже нам лиц. Многочисленная свита каждого из этих царьков окружала палатку. Всё вместе представляло вид внушительный. Но польские послы вели себя вообще гораздо мужественнее и даже умнее, нежели польские политики. Инструкцией, составленной в то время при королевском дворе, послу предписывалось «стоять подобно вкопанному пню, смотреть прямо вперёд перед собой, а потом поднять глаза на того, кому отдаётся посольство; не делать никаких телодвижений, не посматривать ни направо, ни налево, не качать головой, руки держать спокойно, а не хлопать рукой об руку, не теребить бороды, удерживаться от кашля, плеванья и сморканья, головы и ничего другого не почёсывать, в носу и в ушах не ковырять, губ не грызть, слова из уст выпускать так, как текут ручьи: сперва тихо, а потом всё громче и громче; ни речей, ни слов не повторять; говорящего не перебивать, а за прерванную речь не гневаться и, выждав, опять возвращаться к тому выражению, на котором речь была прервана», и пр. и пр. Мы должны воображать себе пана Ожгу не ниже представленного здесь идеала польского посла: он был русин. Когда вошёл он в собрание, все встали со своих мест и приняли стоя приветствие панского уполномоченного. Вслед за тем приехал Кантимир-мурза. «Пан Кантимир», обратился к нему Скиндер-баша, «вчера пан посол не приветствовал тебя, так теперь приветствует». Знатные господа поздоровались.
Когда церемониал был окончен, Скиндер-баша начал длинную речь о том, как султан твёрдо сохраняет дружеские отношения с польским королём, и т. д. и т. д., а король подаёт повод к нарушению мира, именно тем, что из его земли выходят казаки, жгут и опустошают султанские земли и так близко подходят к Царьграду, что падишах видит из окна встающий в разных местах дым. «Это ведь очень обидно», продолжал Скиндер-баша. «Падишах никому не прощал так много, как польскому королю». И долго говорил об этом турок, «bo iest bardzo wymowny», замечает составитель реляции.
Пан Ожга, согласно инструкции посольской, не прерывал его; но зато потом угобзил турецкий слух такими похвалами «королю королей» относительно дружеских чувств к жестокому врагу христианства, от которых, пожалуй, его католическое величество и отступилось бы; наконец, перешёл в главному пункту. «Что касается до казацких наездов», говорил он, «то баша никак не может назвать их нарушением пактов, потому что казаки разбойничают на Чёрном море от века, налетая с Днепра. Это делали они во времена греков и римлян, делали и во времена предков султана, как свидетельствуют о том разного рода трактаты и договоры их с предками его королевской милости. Так было и при деде, и при отце нынешнего императора; но они не считали казацких наездов нарушением пактов: они знали, как трудно польским королям сдерживать казаков. Все однако же польские короли чинили над ними суд и расправу: хватали их, рубили им головы, а Наливайка большими армиями и несколькими битвами уничтожил ныне благополучно-царствующий король, через посредство своего гетмана. Но ведь это в руках у вашего императора, быть, или не быть казакам».
«Как в руках у императора?» — прервал его с живостью турок. «Да падишах желал бы, чтоб и племя их погибло!»
Посол, согласно наставлению, которое держал в памяти, отвечал спокойно: «Вот почему в руках. Казаков размножают одни татары. После каждого татарского набега, повоёванные ими люди обращаются в казачество, да этак уж и живут расстроем. Пускай же сперва султан уймёт орду; тогда король истребит казаков, и они во веки веков уже не появятся». Тут он привёл в доказательство цоцорский договор Казы-Гирея с канцлером Яном Замойским. «Доколе был жив Казы-Гирей и не вторгался в королевские владения», говорил он, «до тех пор, по усмирении казацкого бунта при Наливайке, не слыхать было о казацких наездах. Но, когда, по его смерти, начались татарские набеги, опять намножились казаки».
«Ну, пан посол», сказал ему на это Скиндер-баша, «положим, что ты оправдал себя в казацких разбоях. Но чем ты оправдаешь вторжения в Волощину? Тут уж не казаки, а ваши люди наезжали: Потоцкий, Михайло Вишневецкий, Александр Корецкий. Ведь они великие паны в вашей земле, и готовились к походам среди вас. А Гуманаеву сыну разве не посылали ваши люди подмоги, когда он воевал Седмиградскую землю? А Сербана разве не поддерживали они в наездах на Молдавию». И долго говорил баша на эту тему, «aggravando factum», по словам реляции.
Всё выслушал спокойно пан Ожга и отвечал, в свою очередь: «Удивляюсь, как может ясновельможный баша вспоминать об этом, — как он может всё это приписывать королю! Я знаю, что он совсем иначе о том думает, о чём говорит… Ведь на пленниках нашли королевские письма, в которых он строго воспрещал им вступать в Волощину, а когда уже вступили, повелевал, чтобы как можно скорее удалились оттуда! Да и сами они разве не показали то, что я говорю?»
«Не письмами их выгонять», сказал на это Скиндер-баша: «не надо было допускать панов к походу, а когда не послушались бы, тогда выгнать из Волощины силой».
«Мне кажется, мы теряем попусту время», отвечал Ожга. «Что было бы, когда бы королевские войска вступили в Волощину? Император ваш ещё больше прогневался бы, потому что, чем больше народу, тем больше людям обид. Но если баша хочет удостовериться, как это досадно королю, пусть он освободит Корецкого и других пленников: увидит он, как его королевская милость покарает их».
«Хорошо им и у нас», сказал Скиндер-баша.
«Будем же говорить о чём-нибудь более основательном», продолжал панский уполномоченный.
«Хорошо; но как же нам устроить дело?»
«А вот как: вы уймёте татар, пускай они не делают наших людей казаками, а пан гетман, по королевскому повелению, уймёт казаков, чтоб не ходили на море».
«Положим; но уплатите же условленную дань татарам, или, когда они вас воюют, не трогайте вы султанских владений, а воюйте их самих».
«С удовольствием! Мы готовы воевать татар! Только бы нам знать, что император не сочтёт этого за нарушение мира; мы скоро сделаем так, что татары не будут воевать нас».
«Что же вы сделаете»?
«А вот что: пошлёт король войска свои в их землю и станет воевать их не украдкой, а открытою войною».
«Нет, этому не бывать! Орда живёт на земле оттоманской», сказал Скиндер-баша. «А вот что сделайте: уничтожьте казаков, чтоб не ходили на море, и платите падишаху то, что вы даёте татарам; тогда падишах станет удерживать татар от набегов на Польшу».
Возражая на это, трембовельский староста представил из времён Сигизмунда-Августа и Стефана Батория доводы, что за получаемые подарки татары обязаны, во-первых, служить королю, а во-вторых, не вторгаться в его владения.
Тут отозвался Алишах-мурза: «Когда же мы вам служили»?
«Не стану припоминать старины», отвечал староста. «Но ведь ходили же вы в Московщину с войсками короля Стефана»?
«Да разве были там цари»?
«В царях не было там надобности. И теперь король вовсе не нуждается, чтоб сами цари ходили на службу, только бы не наезжали на королевские владения. Впрочем, при короле Августе и сам царь ходил на службу под московскую столицу».
Разговор этот был прерван Скиндер-башой: «Уничтожьте сперва казаков; тогда будем говорить о татарах: ведь они во власти падишаха».
«Надобно делать, а не говорить», возразил панский посол. «Дело покажет способ».
«А я тебе скажу», продолжал Скиндер-баша, «что не уничтожить вам казаков до тех пор, пока не уничтожите паланок, именно: Бершады, Канева, Корсуня, Чигирина, Черкасс, Белой Церкви».
«А это что за договор — уничтожать замки?» — спросил посол.
«Это необходимо сделать», важно сказал Скиндер-баша, «во-первых, потому, что там гнездятся казаки, а во-вторых, потому, что замки стоят на турецкой земле».
Посол молчал.
«Что ж ничего не говоришь»?
«Да что же толку в пустом разговоре? Доказал бы я тебе, что Днестр — граница в этой краине, да меня послали сюда не граничиться. А о таком способе уничтожения казаков пан гетман не получал инстуркции от короля, то и мне не поручил ничего говорить».
Долго ещё разглагольствовал wymowny basza на свою новую тему.
«Напрасные слова», отвечал посол. «Об этом рассуждать я не стану; а вот, сколько мы ни говорили, всё-таки выходит, что король не только не подаёт повода к разрыву, напротив, старается всячески сохранить дружеские отношения с вашим императором, как ни много у него поводов к неудовольствиям.
Вот и теперь, идучи для мирных переговоров с нами, ты разрушил Рашков, а прийдя сюда, напустил татар: побрали татары осадников в нашей земле, в мирное время».
Скиндер-баша уверял с клятвой, что рашковяне сами накликались на беду: войско шло мимо, а они захватили и разграбили два воза. «Мои люди хотели оборонить возы, а они выскочили из засады, убили несколько человек наших. Тут войска бросились на них; удержать не было способа. Татар не удержишь: это народ своевольный».
«Верю», сказал посол, «что мудрено удержать своевольный народ. Верь и ты, что королю трудно обуздать своевольство казацкое. Когда ты не мог удержать людей, которые смотрят на твои наметы, как же нам обуздывать казаков, которые живут Бог знает как далеко от Варшавы, стало быть и от коронных гетманов»?
Ничего не сказал на это Скиндер-баша, только рассмеялся. Посол удалился в свой намет, а султанская рада продолжала свои совещания ещё часа три.
После обеда Скиндер-баша пригласил его к себе опять и говорил с ним наедине. Третьим между ними был переводчик, пан Отвиновский. «Ну, что, же пан посол?» — начал Скиндер-баша, — «что ты мне скажешь о том, о чём я говорил с тобой утром?»
«Вот что скажу: вы склоняетесь к миру, — это дело хорошее; но мир никогда не может быть заключён на предлагаемых вами условиях».
«Слушай, однако ж», сказал Скиндер-баша. «Я готов поудержать татар, если дадите им upominki; а вы обуздайте казаков, да и тех также, что вторгаются в Волощину. Ведь они посягают и на Седмиградскую землю, помогая сыну Гуманая».
«Это ещё похоже на дело», отвечал пан Ожга; «в этом, пожалуй мы сойдемся, но что касается до паланок — никогда!»
Тогда Скиндер-баша, взяв пана Ожгу за кунтуш, начал говорить так: «пан посол, если б я взял у тебя эту одёжу, а ты взял бы у меня мою; твоя стоит 100 талеров, а моя 50; потом я бы сказал тебе: помиримся; я взял твою одёжу, так за то ты взял мою. Ведь на это ты бы отвечал, что твоя одёжа лучше моей, не правда ли? Так и здесь. Казаки наделали столько беды в землях нашего падишаха, сожгли столько городов, а вы не хотите разрушить одной паланки, именно Бершады, чтоб успокоить падишаха! Ведь это вещь пустячная, да я представлю ему, что он тут вознаграждён вполне. Упорствовать вам, право, незачем. Вот в Венгрии намножилось сабатов и построили себе паланки; что же? Во время мирных переговоров, немецкий император — я говорю его словами — разорил паланки. Да вот хоть бы и ускоки: ведь император Матвей и его брат воевали с венетами за них, а потом дошло до того, что разрушили Градище, где жили ускоки. Наконец, не далее как в прошлом году, седмиградский князь уступил падишаху Липу с пятью замками, лишь бы как-нибудь помириться; все каменные замки, не то, что ваша Бершада».
На это посол возразил, что мир между султаном и немецким императором ещё не заключён, и император разорить паланок не соглашается; что война с венетами всё ещё тянется, и едва ли венеты выдержат её. «Что же касается до седмиградского князя», продолжал пан Ожга, «то он отдаст пожалуй и Колозвар и Белгород, если ему прикажете, потому что султан дал ему царство; а мой государь — монарх независимый, равный с самыми великими монархами на свете, в том числе и с твоим государем; напрасно домогаешься от него, чтоб он уничтожал паланки».
«Пожалуй», сказал Скиндер-баша, «я отступлюсь от других паланок, но Бершаду непременно разрушьте».
«Что вам в этом за польза?» — спросил посол. «Это вас волошский господарь подводит. Он сердит на Босого, что живёт в Бершаде. Ещё в прошлом году жаловались мне на него под Хотином волохи, и мы им обещали наказать его. И теперь я обещаю, что король удалит Босого из Бершады, а посадит на его место лучшего кого-нибудь».
Скиндер-баша достал тогда свой молитвенник, положил на него пальцы и сказал: «Клянусь небом и землёй, и этим стулом, на котором сижу, что повеление на счёт Бершады дано мне самим падишахом, и вот по какой причине. Босый поймал трёх турок и взял за них выкуп. Между этими турками один был близкий родственник муфтия, а другой — тоже какой-то родственник приближённого султанского слуги, и они-то вдвоём настроили падишаха требовать разорения Бершады». Вслед за тем баша показал копию письма, которое султан отправил через посла к королю.
Пан Ожга велел прочесть бумагу Отвиновскому. «Слышу», сказал он, что пишет государь твой, но что на это скажет и повелит его милость король, мой государь, не знаю».
Скиндер-баша долго убеждал его, говоря по-венгерски, чтоб не стоял за Бершаду; а пан Ожга доказывал ему, что из-за Бершады не стоит разрывать мирных отношений.
«Ну, сделай же вот что», сказал Скиндер-баша: «поезжай к гетману, представь ему копию с письма падишаха и мои договорные пункты. Они почти те самые, с какими ты ко мне приехал».
Посол на это согласился и пожелал ехать немедленно. Было уже над-вечер, когда он двинулся в обратный путь, в сопровождении турецкого конвоя. Турки убеждали его переправиться вброд под самым лагерем, так как это значительно сократило бы дорогу; но у пана Ожги был рыдван, которого невозможно было переправить вброд; он отклонил предложение. Турки продолжали убеждать его. «Да вам-то что в этом?» — спросил пан Ожга. «Почему вам так не хочется ехать прежней дорогою?»
На это бей, начальник провожавшей его хоругви, отвечал: «Боимся, как бы, на обратном пути, в глухую ночь, не бросились на нас татары, когда будем проезжать через их кош».
«Как это возможно?» — сказал пан Ожга. «Вы люди одного государя, одного войска, одного языка»!
«Эти собаки ни на что не смотрят. Они и у самого баши расхитили здесь воз и забрали коней».
Нехотя направился конвой по той дороге к Яруге, по которой приехал пан Ожга. Когда прибыли в татарский кош, орда была занята сборами в какой-то набег; говорили, будто бы в Волощину: без войны и набегов ей нечего было делать. Татары начали увиваться вокруг рыдвана, но турецкий конвой окружил его почти со всех сторон; пан Ожга также держался возле рыдвана со своей свитою; быстрым галопом выскочили путники из хищнического гнезда, и что было духу, скакали до самой переправы.
Таковы были союзники, к которым прибегнул Богдан Хмельницкий, спасая свою шею от панского меча, но вовсе не Украину от иноземного господства.
В польском лагере держали совет, что делать. Гетман не соглашался на разорение Бершады. Но тут нашлись люди, к которым коронный крайчий, князь Збаражский, писал и устно поручил объявить гетману, что заложенная на его имя, вдали от населённых мест, слобода Бершада не приносит ему дохода, что он давно уж хотел перенести её на другое место, а теперь, чтоб из-за неё не порвалось примирение, посылает её сжечь.
18-го сентября пан Ожга отправился к Скиндер-баше с письменным проектом мирного договора. Он доносил турецкому главнокомандующему, что затруднение относительно Бершады устранилось само собою: так как осадники этого местечка, оставаясь без обороны, сожгли его сами и разошлись в разные стороны. Скиндер-баша домогался письменного обязательства, в том, что эта слобода никогда впредь восстановлена не будет; но посол отвечал, что «Бершада находится далеко от собственной земли королевской», и что поэтому король такого обязательства не даст.
Во время переговоров об этом предмете, Алишах-мурза нашёл случай заявить наедине пану Ожге, что ни хан, ни его мурзы никогда не согласятся оставить недоплаченную за прежние годы дань в руках у поляков, и что все его трактаты с башой, при неисполнении этого пункта, будут напрасны.
«Не грози нам войною», отвечал пан Ожга. «Лишь бы только султан не считал этого за нарушение мира, как уж и был о том разговор с башой, — войска королевские не замедлят явиться в Крыму и сделают с вами вечный мир». Алишах-мурза выбежал от него, по его выражению, с фурией. Он уж обдумал, как отомстить панам за недоплату харача.
На другой день, пан Ожга сообщил Скиндер-баше угрозы Алишах-мурзы. «Не обращай на татар внимания», отвечал Скиндер-баша: «они должны исполнять всё, что мы постановим, а если не захочет хан повиноваться, то падишах возьмёт у него царство и отдаст Мегмет-Гирею».
Всё-таки долго не соглашался Скиндер-баша включить в договор статью, по которой татары обязывались не только не вторгаться в польские границы, но и служить польскому королю. Отстаивал он также и харач за прежние годы. Наконец вручил послу проект обязательств с обеих сторон, но просил, чтобы вместе с гетманом договор был подписан и знатнейшими панами. Посол не понимал, для чего нужны тут подписи панов, когда одной гетманской подписи совершенно достаточно. «А вот для чего», отвечал Скиндер-баша: «У нас падишах — государь над всем, а мы — его невольники; поэтому я один, без других, могу исполнить возложенное на меня поручение. У вас — напротив: я знаю, что король запрещал помогать против седмиградского князя, однако ж его не слушались. Пускай же все паны, которых здесь такое множество, подпишут, чтобы знали, какой мир заключён между падишахом и польским королём. Но послушай, пан посол», продолжал Скиндер-баша, «имеете ли вы столько войска, чтобы одолеть казаков? Хотите, я вам помогу и пойду с вами»?
«Войск у нас много», отвечал с подобающей твёрдостью пан Ожга, «и то, которое тут стоит, не всё пойдёт на казаков».
«Ну, а если бы я пошёл с вами? Ведь я уже теперь с паном гетманом брат».
«И Каин с Авелем были братья», отвечал пан Ожга, «однако ж поссорились. Лучше ты ступай в свою сторону, а пан гетман пойдёт в свою».
Пан Ожга чувствовал и мыслил благороднее Хмельницкого, который не находил в том беды, чтобы воевать христиан с помощью злейших врагов христианства и ввести их в родную землю.
Переговоры закончились такими словами Скиндер-баши: «Господин посол, если вы будете с вашей стороны хранить условия мира, могу вас уверить, что мир между нами не будет нарушен и через сто лет, и далее. Но, если казаки с Днепра будут вторгаться в Волощину и Седмиградчину, то мир нарушится немедленно, и будет война».
22-го сентября посланы были Скиндер-баше окончательно составленные статьи договора, tabula pactorum in forma. В число их включена и весьма важная для поляков статья о том, чтобы не доплачивать татарам харача за прошлые годы. Скиндер-баша принял предложенные ему условия и прислал в обмен свои. 26-го утром, двинулся он в обратный путь со всем войском, зажёгши остатки своего лагеря. Гетман, со своей стороны, распределил войско и вернулся в Бар, торжествуя, что первый явился на место предполагавшегося боя и последний сошёл с него. Но через четыре дня татары, обогнув пространство в 70 польских миль, явились под Жидичовым и ударили на Галич. Алишах-мурза вознаградил себя за харач прежних лет, недоплаченный татарам. Гнаться за ордой с коронным войском была бы напрасная затея: это могли предпринять одни казаки, levissimae armaturae velitationibus apti, как писал о них Сарницкий. Между тем статья об истреблении казаков стояла первой в договоре Жолковского с Искандер-башой и формулирована была следующим образом:
«Łotrostwo kozackie na Czarne morze z Dniepru aby nie wycbodziło». К сожалению, я должен перевести эту статью по-русски, от чего она много теряет. «Разбойницкая казацкая сволочь не должна выходить из Днепра на Чёрное море, не должна причинять вреда владениям найяснейшего императора (так титуловали поляки султана), напротив, каким бы то ни было способом, она должна быть истреблена… Это мы обещаем сделать и обязываемся».
Со своей стороны Скиндер-баша в «церографе» своём, титулуя себя султанским невольником, назначенным, в качестве привилегированного гетмана и наместника, для истребления разбойников казаков, говорил, что он, остановясь над Днестром, напротив местечка Подбиле, вместе с седмиградским князем Бетлем-Габором, волошским господарем Радулом и молдавским Александром, — в то время, когда уже войска его почти готовы были вступить в бой с войсками польскими, вошёл в переговоры о казаках с коронным гетманом, и условились они истребить казаков так, чтобы султану не было больше надобности посылать в Чёрное море свою артиллерию, а сухим путём — войска, и пр. и пр. В это время у турок шла нескончаемая война с Персией, и весь поход Скиндер-баши к Днестру был не более, как театральными декорациями для прикрытия настоятельной необходимости возобновить с Польшей мир и таким образом обеспечить империю с северо-запада. Но огромная партия в Царьграде жаждала войны с Лехистаном за казацкие набеги и собиралась ударить на него всеми турецкими силами по окончании персидского похода.
Полякам также крайне нужен был мир. Московские дела их оставались недоконченными; громадная добыча ускользнула у них из рук; царство вставало из развалин под новой династиею; но была ещё надежда сменить русских Романовых шведскими Вазами. В Московщине не перевелись ещё люди, готовые на новую смуту, которая доставила бы им случай разбогатеть на счёт государства. Они передавали в Польшу, что многие бояре примут сторону Владислава, лишь только он появится в московских пределах. Благоразумные люди в Польше не ожидали отсюда ничего доброго. «Положим», говорили они, «что некоторые и перейдут на сторону королевича, но другие будут крепко стоять за царствование этого поповича. Какая же тут надежда на успокоение государства с этой стороны?» Но мечтатели взяли верх над умами положительными. Королевич Владислав давно уже достиг совершеннолетия; тесно было ему в Речи Посполитой, среди обветшалых правил придворной морали, послабляемой для него тайком иезуитскими патерами, — среди окружавшего богомольного папеньку старья, перед которым приходилось вечно лицемерить, — среди величавых магнатов, у которых беспрестанно надобно было выпрашивать денег, наконец — среди жидов и богатых опатов, которые соперничали в «лихвярстве» с магнатами. Натура у королевича Владислава была пошире Сигизмундовой. Тяжёл был для него воздух Варшавы. То ли дело Москва, с её сказочно громадной Сибирью, которая окутывает соболями все дворы от Стамбула до Лондона? То ли дело бояре, люди с виду солидные, но готовые служить какой угодно царской затее? А купцы, неистощимые для верховного обирательства! А церкви и монастыри, точно мёдом ульи, наполненные золотом!… В Польше, по панским дворам ходили из рук в руки московские соболи целыми сороками; менялись или взаимно дарились нажитые в Москве турские шубы и горлатые шапки; переливались в столовую посуду добытые грабежом обломки рак московских чудотворцев и оклады образов из литого и кованного золота. Морозы, голод, отчаянные драки с народной Немезидой — всё это было призабыто с 1612 года. Призабыта была даже тяжёлая расплата с войском за московский поход, заставившая короля заложить столовые имения свои и клейноды. Теперь новое вдохновение посетило польское общество, беспрестанно подчинявшееся какому-нибудь наитию. Живое польское воображение, немножко охлаждённое кремлёвской трагедией, снова играло. Королевич Владислав мечтал о походе в Московщину, как это свойственно было пылкому юноше; вместе с ним предавались рыцарским грёзам его сверстники; а старикам любо было думать, что, может быть, их детям, суждено осуществить золотые сны, которые начинали уже делаться действительностью и вдруг рассеялись от каких-то случайностей. Вера в исторические случайности, которых в жизни нет и быть не может, приводила корпорации, партии, войска и целые гражданские общества к страшным несчастьям. Поляки, в этом отношении, не были умнее своих предков, своих иноземных современников, своего потомства и даже нашего высокоумного общества. Итак в Польше снова возжаждали войны с «Москвою». В прошлом 1616 году, по совету, в числе других, и самого Жолковского, королевич Владислав отправился с половиной коронного войска домогаться владычества над полумиром. Роковое быть, или не быть влекло полупомешанную нацию к её неизбежному концу.
Но, пока до этого дошло, этой нации предстояло подавить русский дух в лице казаков, что, в сущности, было так же легко, как и надеть Мономахову шапку на голову чужеземного принца. Герою разгрома последней, как казалось, южнорусской силы под Лубнями и последней севернорусской, как думали поляки, под Клушиным вменено было в обязанность задушить тысячеглавую казацкую гидру в самом гнезде её. Увы! Такого Геркулеса не оказалось в Польше до самой Колиивщины. Гидра исчезла сама собой, лишь только умолк «домашний старый спор» наш с поляками, — исчезла она силой перерождения, под влиянием новых интересов, — той силой, которая могущественнее всякой деспотической воли. На месте кровавых битв готово наконец возникнуть соперничество умов, талантов и подвигов культуры. Не помешают уже ему Войцехи, Станиславы, Кадлубки, Длугоши, Скарги, не помешают никакие разжигатели международной вражды. Сила вещей, неподавимая сила жизни, устранит и домашние помехи, тяготеющие над нами со времён собирателей русской земли антивладимировским способом. Но обратимся к казакам.
Суд о казаках всего интереснее слышать из уст человека, который с ними переведывался, — из уст коронного гетмана Жолковского. Отправляя пана Ожгу для переговоров с Искандер-башой, Жолковский вручил ему инструкцию, в которой, между прочим, сказано: «Когда нынешний хан начал наезжать и насылать орду на королевские владения, опять из обнищавших людей намножилось tego łotrowstwa, так что теперь они вошли в большую силу, и наберётся их несколько десятков тысяч. Гетман уверовал в недавние распоряжения, которые сделаны были Ахмет-башой от имени турецкого императора, а в это время Девлет-Гирей-калга неожиданно вторгнулся в королевские владения, наделал много бед и этим сильно увеличил казачество. Но при всём том, даже и теперь, лишь только бы он был уверен, что татары не тронут королевских владений, он готов идти с этим самым войском на казаков и всеми средствами стараться выкоренить их, где бы они ни оказались во владениях его королевской милости. Давайте действовать против них собща. Ведь уже проведал дорогу к ним Ибрагим-баша. Нам — дело другое: нам нет к ним доступа через скалистые пороги, а вам, как уж ваши люди узнали на опыте, легче до них добраться. Тех же, которые окажутся во владениях королевских, гетман намерен выгубить, уничтожить, искоренить так, чтобы уж больше не причиняли вреда нашим землям и владениям турецкого императора; живности и никаких припасов чтобы им на Низ не отпускали; устроит пан гетман так, что не надо будет ожидать и опасаться их с нашей земли. Что касается до смоленских и донских казаков, — тем мы не можем запретить, чтоб не ходили на море, потому что велика отдалённость; но если Господу Богу будет угодно, чтобы королевич Владислав воссел на московском престоле, тогда можно будет воспретить им это из московской земли. Бершады разрушать нет надобности: в Бершаде казаков днепровых нет: она лежит далеко от Днепра; там просто-напросто своевольничают люди, как на Украине, грабят в пустынях, кто кого поймает. Пан гетман очень желал бы прекратить эти грабежи. Они могли бы быть прекращаемы с обеих сторон per mutua commercia, когда б наши купцы приезжали свободно в Белгородский порт и вели с вашими торговлю; конечно, тогда бы разбойники перестали грабить».
«Сколько раз ни были казаки sollicitowani от королевича и от меня, чтобы пришли к нам на помощь», писал Жолковский потом к королю, «они, вместо того, под предлогом, что собираются в поход, немилосердно ободрали и ограбили Украину, а потом опять обратились к Днепру. Все эти договоры со Скиндер-башой ни к чему не послужат, когда постановленное будет нарушено их наглостью. Да хоть бы и не было нарушено, то их злость и упорство слишком велики. Не только не захотели помочь ни мне, ни королевичу его милости, наваривши этого пива, но ещё ссылаются на меня, будто бы по моему приказанию они притесняют на Украине народ, вымогая от него всякой всячины на дорогу. Посылал я к ним слугу моего Деревинского, давая им знать о транзакции, сделанной мною с турками, и велел им прислать ко мне нескольких солидных людей, которым бы я сообщил волю вашей королевской милости. Не захотели и того сделать, обошлись довольно небрежно с Деревинским и велели отвечать мне, что кому нужно, пускай тот сам к ним приедет или пришлёт. Хоть уже я стар и надорван походными трудами, но пойду на киевскую Украину: я знаю, как это важно для Речи Посполитой. Сколько хватит сил моих, буду стараться обуздать казацкое своевольство. Даже и независимо от турок, оно само по себе formidulosum для Речи Посполитой. Набралось этого гультайства столько, что трудно найти хлопа, наймита: всё живое стремится в их купы для буйства. Правда, войска у меня маловато, но уповаю на Господа Бога: больше proficitur consilio, нежели vi. Я уже бросил между них несколько зерен discordiarum. Старшина разошлась во мнениях с чернью: она усматривает необходимость иного порядка дел; но какой может быть у них порядок, когда они на своих радах заглушают друг друга криком и гуком? Сегодня третий день, как двинулся я от Яруги. В дороге повстречал меня посланец с комиссией вашей королевской милости и мандатом на казаков. С этими документами тотчас посылаю им также лист от их милостей панов сенаторов и всего войска, а сам пишу к ним, чтобы прислали ко мне уполномоченных в Паволоч. Не знаю, сделают ли это. Но как бы ни пошли дела, я буду действовать настойчиво. Нужно бы разослать мандаты вашей королевской милости в украинские города, чтобы обуздывали это своевольство, не терпели его и запрещали отпускать за Пороги живность и другие припасы: ведь это и сами бунтовщики делают. Не получая на Низу живности, не могут они там держаться, и этого боятся больше всего».
Казаки заблагорассудили прислать к коронному гетману своих уполномоченных, и в конце октября, в обозе над Росью, у села Ольшанки, состоялась так называемая Ольшанская комиссия. Она заслуживает полного внимания читателя: она важнее казацких и шляхетских походов для историка. В ней сказывается сила, погрознее той, которая разрушила Синоп, — сила спокойного самосознания.
Казацкие уполномоченные смиренно выслушали акт, составленный королевскими комиссарами вместе с землевладельцами Киевского воеводства, во время съезда их на сеймик для выбора депутатов. Казакам поставлялось на вид, что они большими купами и просто целыми войсками вторгаются в соседние земли; что они «выходя на влость», притесняют и разоряют людей всякого состояния; что они, наконец, где бы ни появились, «выламываются из юрисдикции панов и их наместников, а свою новую, никогда не бывалую за предков юрисдикцию выдумывают». Всему этому (продолжали комиссары) одна причина: wielkość gromad, при которой и сами казаки не могут устроить между собой надлежащего порядка; а потому комиссары постановляли, чтобы людей, называющихся запорожскими казаками, не было больше одной тысячи, «которые бы жили на обыкновенных местах, данных королём их старшим, не выходя на влость». Для того, чтоб им было чем жить, они будут получать, согласно постановлению короля Стефана Батория, «по червонцу на каждого и по поставу сукна каразии на каждого. Жолд этот (говорится далее) казаки будут получать ежегодно в Киеве на святках. Прочие же, где бы ни находились в духовных и светских имениях, чтобы с этого времени не назывались больше казаками, не собирались в купы и никаких юрисдикций себе не присваивали, а были бы во всём послушны панам, начальству своему, наравне с прочими подданными, кто под кем жительство и обиход свой имеет. Если же окажутся непослушные, то на таких все землевладельцы Киевского воеводства немедленно вооружатся и настоящее своё постановление приведут в действие, каковое постановление, для всеобщего сведения, вносится в замковые книги житомирские и киевские. А чтобы гасить огонь в искрах и не давать ему запылать пламенем, паны повелевали всем правоправящим членам своего сословия хватать каждого, кто бы кликнул клич для сбора народа в купы, и без всякого милосердия карать смертью. Кто же из державцев или панов стал бы смотреть per conveniam сквозь пальцы на сбор таких куп в своих поместьях, а пожалуй и сам стал собирать в купы разных буянов, таковой будет позван в трибунал, intra causas officii extra Pallatinatum, и наказан смертью, а если бы не явился для оправдания, лишением чести. Даже за доставку на Низ съестных и других припасов шляхтич будет наказан смертью по рассмотрении улик в трибунале, а Plebeius — тотчас же, irremissibiliter. В заключение составленного в Житомире акта, сказано: «Монастырь Трахтомировский, как пожалованный им от короля и Речи Посполитой, останется при них, впрочем не для чего-либо другого, как для того, чтоб он был убежищем старым, больным, раненным, для проживанья до смерти; собирать же и сзывать в купы, как где-либо, так и там, воспрещается. В противном случае, это пожалование короля и Речи Посполитой будет ими утрачено.
Киевским воеводой на то время был сам коронный гетман Станислав Жолковский. В грозном комиссарском акте мы видим ex ungve leonem. Но странно было с его стороны запугивать смертной казнью людей, которые шли в запорожцы, имея в перспективе быть посаженными на кол, четвертованными, и колесованными, которые выпускали из рук знамёна только падая на трупы братьев своих, которые решились скорее быть вырезанными поголовно, нежели выдать панам так называемых их подданных, — всё равно как странно было со стороны панов предлагать казакам войти в объём одной тысячи, тогда как сам же коронный гетман писал, что их теперь несколько десятков тысяч. В правительственной пропозиции на сейм 1615 года сказано, что казаков, предпринявших одновременно два похода, было до 30.000, с теми же, которые проживают в разных местах, насчитывали государственные люди тысяч до 40. Антишляхетская беззаконная республика выросла и готова была померяться силами с республикой законной, а её продолжали третировать, как слабого ребёнка. Такова была уверенность польского льва в могуществе лисьих мер, которые всегда пускал он в ход, когда не надеялся на открытую силу. «Więcśy proficitur consilio, niżeli vi», писал он к королю, как мы видели выше. Но в это время казаками правил человек, превышавший умом, силой воли и благородством взгляда на борьбу с панами всех украинских гетманов, сколько их ни было от Остапа Дашковича до Кирила Розуменка. То был Петро Конашевич-Сагайдачный. Ему-то принадлежала честь ведения Ольшанской комиссии со стороны казаков, «заглушавших один другого криком на своих радах», такого ведения, которое дало полное торжество казацкой силе над шляхетской, без пролития русской братней крови ни с той, ни с другой стороны. Об этом будет подробно рассказано в следующей главе.