Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1

Кулиш Пантелеймон Александрович

Период второй

 

 

IV.

Переезд в Петербург. - Инстинкт таланта. - Письмо к матери о петербургской жизни. - Значение матери в жизни Гоголя. - Просьбы к ней о материалах для сочинений. - Первые попытки в стремлении к известности. - Сожжение поэмы в стихах. - Выписки из нее. - Неудавшееся желание поступить в число актеров. - Первая любовь. - Поездка за море. - Гоголь-юноша характеризует самого себя. - Пребывание в Любеке и Травемунде. - Воспоминания Гоголя об этой поездке в 1847 году.

Гоголь окончил курс наук в 1828 году, с правом на чин четырнадцатого класса (отличные воспитанники выпускались с правом на чин двенадцатого класса), и уехал на родину, а оттуда, в конце 1828 года в Петербург. С переселением его с юга на север начинается новый период его существования, столь резко отличный от предшествовавшего, как отличается у птиц время оперенного состояния от времени неподвижного сиденья в родном гнезде. Из его писем мы уже знаем, что его привлекали в Петербург служба, театр и поездка за границу. Как ни разнородны были эти влечения, но каждое из них брало свое начало в чувствах, общих всем гениальным людям - в сознании внутренних сил, в стремлении проявить их и в жажде славы. Гоголь не знал, каким путем выйти ему из неизвестности. Все пути к общей пользе были для него равны, и потому его мечты о службе были так же теплы, так же нетерпеливы, как и мечты о духовных наслаждениях столичной жизни. Неопытному мальчику столица представлялась каким-то эдемом, где его ожидают одни радости. "Зачем нам так хочется видеть наше счастье? (говорит он) Мысль о нем и днем и ночью мучит, тревожит мое сердце; душа моя хочет вырваться из тесной своей обители, и я весь - нетерпенье".

Наконец ожидание его исполняется: он в Петербурге.

Будучи одним из слабейших воспитанников в Гимназии, не обладая даже и умеренным запасом сведений по какой бы то ни было отрасли знания, не умея даже написать без орфографических ошибок страницы, на чем он мог основывать свою надежду на успехи в столице? Приведенные выше письма его доказывают, что он чуял в себе врожденный всем талантам инстинкт, устремляющий юношу к великому, и, по темному внушению этого инстинкта, искал себе поприща для деятельности. В успехе он не сомневался: скрытые в нем силы говорили ему, что он назначен к чему-то необыкновенному, а высокие стремления к пользе ближнего для его неопытного ума были тому ручательством.

Но людям, с которыми он соприкоснулся впервые в столице, не было никакого дела до его высоких стремлений. Его, без сомнения, приняли везде с тою холодностью, которая так неприятно поражает здесь всякого новичка из провинции, и которая есть не что иное, как усвоенная опытом осторожность столичного жителя в выборе себе сотрудников по службе, в литературе, или в какой бы то ни было сфере деятельности. Каково должен был подействовать на пламенного мечтателя такой прием, предоставляю судить каждому, кто находился когда-либо в его положении. Впрочем Гоголь передал отчасти историю тогдашних своих впечатлений в письмах к матери, из которых я помещаю здесь выписки.

3-го января 1829 года, он писал к ней, что на него "напала хандра или другое подобное" и что он "уже около недели сидит поджавши руки и ничего не делает. Не от неудач ли это (продолжает он), которые меня совершенно обравнодушили ко всему?----------

Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распустили другие о нем, также лживы. Жить здесь не совсем по-свински, т. е. иметь раз в день щи да кашу несравненно дороже, нежели думали. За квартиру мы платим восемьдесят рублей (ассигнациями) в месяц за одни стены, дрова и воду. Она состоит из двух небольших комнат и права - пользоваться на хозяйской кухне. Съестные припасы также недешевы, выключая одной только дичи (которая, разумеется, лакомство не для нашего брата); картофель продается десятками; десяток луковиц репы стоит 30 коп. (асс.). Это все заставляет меня жить как в пустыне. Я принужден отказаться от лучшего своего удовольствия - видеть театр. Если я пойду раз, то уже буду ходить часто, а это для меня накладно, т.е. для моего неплотного кармана".

Иногда нужда в деньгах доходила у него до крайности. "Но впрочем (пишет он от 30-го апреля, 1829) это все пустое. Что за беда посидеть какую-нибудь неделю без обеда? Того ли еще будет на жизненном пути? всего понаберешься. Знаю только, что если бы втрое, вчетверо, всотеро раз было более нужд, и тогда они бы не поколебали меня и не остановили меня на моей дороге. Вы не поверите, как много в Петербурге издерживается денег. Несмотря на то, что я отказываюсь почти от всех удовольствий, что уже не франчу платьем, как было дома, имею только пару чистого платья для праздника или для выхода и халат для будня, что я тоже обедаю и питаюсь не слишком роскошно, и несмотря на это все по расчету менее 120 рублей (асс.) никогда мне не обходится в месяц. Как в этаком случае не приняться за ум, за вымысел, как бы добыть этих проклятых, подлых денег, которых хуже я ничего не знаю в мире? Вот я и решился..."

Этими словами оправдываются следующие весьма важные слова Гоголя в его безыменной записке 1847 года:

"В те годы, когда я стал задумываться о моем будущем, мысль о писательстве мне никогда не входила в ум, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего добра".

Далее он описывает своей матери Петербург, и здесь уже заметна наблюдательность будущего автора "Портрета", "Невского проспекта", "Шинели" и других пьес, в которых отразился Петербург, как в зеркале.

"Петербург (говорит он) вовсе непохож на прочие столицы европейские, или на Москву. Каждая столица вообще характеризуется своим народом, набрасывающим на нее печать национальности; на Петербурге же нет никакого характера: иностранцы, которые поселились сюда, обжились и вовсе непохожи на иностранцев, а русские, в свою очередь, объиностранились и сделались ни тем, ни другим. Тишина в нем необыкновенная; никакой дух не блестит в народе; все служащие да должностные, все толкуют о своих департаментах да коллегиях-------Забавна очень встреча с ними на проспектах, тротуарах. Они до того бывают заняты мыслями, что, поравнявшись с кем-нибудь из них, слышишь, как он бранится и разговаривает сам с собою; иной приправляет телодвижениями и размашками рук.----------Дом, в котором обретаюсь я, содержит в себе 2-х портных, одну маршанд-де-мод, сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, декатировщика и красильщика, кондитерскую, мелочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и наконец привилегированную повивальную бабку. Натурально, что этот дом должен быть весь облеплен золотыми вывесками.

Я живу на четвертом этаже , но чувствую, что и здесь мне не очень выгодно. Когда еще стоял я вместе с (А.С.) Данилевским, тогда ничего, а теперь очень ощутительно для кармана; что тогда платили пополам, за то самое я плачу теперь один. Но впрочем мои работы повернулись, и я, наблюдая внимательно за ними, надеюсь в недолгом времени добыть же что-нибудь. Если получу верный и несомненный успех, напишу к вам об этом подробнее".

Далее он описывает петербургские гулянья, но говорит, что все они для него "несносны, особливо екатерингофское первое мая. Все удовольствие состоит в том, что прогуливающиеся садятся в кареты, которых ряд тянется более нежели на 10 верст, и притом так тесно, что лошадиные морды задней кареты дружески целуются с богато убранными, длинными гайдуками".

Это уж черта, что называется, гоголевская!

Всего замечательнее в переписке Гоголя-юноши с матерью - нравственная зависимость его от нее. Для Гоголя мать, в начале жизни, была все: поверенная сокровеннейших движений души его, утешительница и наставница, слушательница и, вероятно, критик первых его опытов в стихах и в прозе, помощница во всех его предприятиях, и, наконец, опора его душевной чистоты. Все это я, по возможности, докажу выписками из его писем к ней.

"Теперь вы, почтеннейшая маминька (говорит он во втором письме к ней из Петербурга), мой добрый ангел-хранитель, теперь вас прошу, в свою очередь, сделать для меня величайшее из одолжений. Вы имеете тонкий, наблюдательный ум, вы знаете обычаи и нравы малороссиян наших, и потому, я знаю, вы не откажетесь сообщать мне их в нашей переписке. В следующем письме я ожидаю от вас описания полного наряда сельского дьячка от верхнего платья до самих сапогов, с поименованием, как все это называлось у самых закоренелых, самых древних, самых наименее переменившихся малороссиян, - равным образом названия платья, носимого нашими крестьянскими девками до последней ленты, также нынешними замужними и мужиками. Вторая статья: название точное и верное платья, носимого до времен гетманских. Вы помните? раз мы видели в нашей церкви одну девку, одетую таким образом. Об этом можно будет расспросить старожилов. Я думаю, Анна Матвеевна или Агафия Матвеевна  много знают кое-чего из давних годов. Еще - обстоятельное описание свадьбы, не упуская наималейших подробностей. Об этом можно расспросить Демьяна (кажется, так его зовут; прозвания не вспомню), которого мы видели учредителем свадеб и который знал, по-видимому, все возможные поверья и обычаи. Еще несколько слов о колядках, о Иване Купале, о русалках. Если есть кроме того какие-либо духи или домовые, то о них подробнее, с их названиями и делами. Множество носится между простым народом поверий, страшных сказаний, преданий, разных анекдотов и проч., и проч., и проч. Все это будет для меня чрезвычайно занимательно. На этот случай и чтобы вам не было тягостно, великодушная, добрая моя маминька, советую иметь корреспондентов в разных местах нашего повета. Александра Федоровна, которой сметливости и тонким замечаниям я всегда удивлялся, может в этом случае оказать нам очень большую помощь. ----------Еще прошу вас выслать мне две папинькины малороссийские комедии: "Овца-собака" и "Романа с Параскою". Здесь так занимает всех все малороссийское, что я постараюсь попробовать, нельзя ли одну из них поставить на здешний театр. За это по крайней мере достался бы мне хотя небольшой сбор. А по моему мнению, ничего не должно пренебрегать, на все нужно обращать внимание. Если в одном неудача, можно прибегнуть к другому, в другом - к третьему и так далее. Самая малость иногда служит большою помощью".

В это время Гоголю представился прекрасный случай съездить с кем-то за границу; но тот, кто должен был это устроить, вдруг умер. Гоголь называет его своим "великодушным другом" и говорит, что это было "одно существо, к которому он истинно привязался было навсегда". Вступить в службу обыкновенным порядком он не решался, пугаясь механической канцелярской работы и, по его выражению, "стоял в раздумьи на жизненном пути, ожидая решения еще некоторым своим ожиданиям". Между тем он опять просил у матери (в письме от 22-го мая, 1829) сведений о малороссийских обычаях.

"Время свое (писал он) я так расположил, что и самое отдохновение, если не теперь, то вскорости, принесет мне существенную пользу. Между прочим, я прошу вас, почтеннейшая маминька, узнать теперь о некоторых играх из карточных: у Панхвиля как играть и в чем состоит он? равным образом что за игра Пашок, семь листов? из хороводных в хрещика, в журавля. Если знаете другие какие, то не премините. У нас есть поверья в некоторых наших хуторах, разные повести, рассказываемые простолюдинами, в которых участвуют духи и нечистые. Сделайте милость удружите мне которою-нибудь из них".

Очевидно, что он собирал материалы для повестей, которые составили "Вечера на хуторе близ Диканьки". Но прежде нежели он обратился к родной еще нетронутой почти никем почве поэзии, его фантазия сделала несколько попыток в подражание читанному им в книгах. Не многие могли бы по ним угадать, что может выдти со временем из начинающего писателя. Способности будущего знаменитого поэта не получили еще тех граней, которыми они сверкают в глаза каждому, и нужно было ему встретиться разве с глубоким знатоком талантов, чтоб обратить на себя особенное внимание. Ничего подобного, покаместь, не случилось, тем более, что Гоголь сам боялся гласности и прокладывал себе дорогу к литературным успехам тайком даже от ближайших друзей своих. Он написал стихотворение "Италия" и отправил его incognito к издателю "Сына Отечества", может быть, для того только, чтоб узнать, удостоятся ли его стихи печати. Стихи были напечатаны , и вот эти первые черты пера, которому предстояло столь высокое развитие.

ИТАЛИЯ Италия - роскошная страна! По ней душа и стонет и тоскует. Она вся рай, вся радости полна, И в ней любовь роскошная веснует: Бежит, шумит задумчиво волна И берега чудесные цалует; В ней небеса прекрасные блестят; Лимон горит и веет аромат. И всю страну объемлет вдохновенье, На всем печать протекшего лежит; И путник зреть великое творенье, Сам пламенный, из снежных стран спешит, Душа кипит, и весь он - умиленье, В очах слеза невольная дрожит; Он погружен в мечтательную думу, Внимает дел давно минувших шуму. Здесь низок мир холодной суеты, Здесь гордый ум с природы глаз не сводит; И радужной в сияньи красоты И жарче и ясней по небу солнце ходит. И чудный шум и чудные мечты Здесь море вдруг спокойное наводит. В нем облаков мелькает резвый ход, Зеленый лес и синий неба свод. А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышет Как спит земля, красой упоена! И страстно мирт над ней главой колышет, Среди небес, в сиянии луна Глядит на мир, задумалась, и слышит, Как под веслом проговорит волна; Как через сад октавы пронесутся, Пленительно вдали звучат и льются. Земля любви и море чаровании! Блистательный мирской пустыни сад! Тот сад, где в облаке мечтаний Еще живут Рафаэль и Торкват! Узрю ль тебя я, полный ожиданий? Душа в лучах, и думы говорят, Меня влечет и жжет твое дыханье, Я в небесах весь звук и трепетанье!..

Между тем у Гоголя была в запасе поэма "Ганц Кюхельгартен", написанная, как сказано на заглавном листке, в 1827 году . Не доверяя своим силам и боясь критики, Гоголь скрыл это раннее произведение свое под псевдонимом В. Алова. Он напечатал его на собственный счет, вслед за стихотворением "Италия", и раздал экземпляры книгопродавцам на комиссию. В это время он жил вместе со своим земляком и соучеником по гимназии Н.Я. Прокоповичем, который поэтому-то и знал, откуда выпорхнул "Ганц Кюхельгартен". Для всех прочих знакомых Гоголя это оставалось непроницаемою тайною. Некоторые из них - и в том числе П.А. Плетнев, которого Гоголь знал тогда еще только по имени, и М.П. Погодин получили incognito по экземпляру его поэмы; но автор никогда ни одним словом не дал им понять, от кого была прислана книжка. Он притаился за своим псевдонимом и ждал, что будут говорить о его поэме. Ожидания его не оправдались. Знакомые молчали или отзывались о "Ганце" равнодушно, а между тем Н. Полевой прихлопнул ее в своем журнале насмешкою, от которой сердце юноши-поэта сжалось болезненною скорбью. "Им овладела (скажем его словами) та разборчивая, мнительная боязнь за свое непорочное имя, которая чувствуется юношею, носящим в душе благородство таланта, которая заставляет если не истреблять, то по крайней мере скрывать от света те произведения, в которых он сам видит несовершенство" . Он бросился со своим верным слугой Якимом по книжным лавкам, отобрал у книгопродавцев экземпляры, нанял нумер в гостинице , и сжег все до одного .

Гоголь, по-видимому, не подозревал, что Прокопович знал, кто автор "Ганца Кюхельгартена", - иначе он, дорожа своей литературной тайною, просил бы приятеля не разглашать ее. Что касается до слуги малороссиянина, то он был неграмотен и рассказывал впоследствии одному из моих друзей только о сожжении какой-то книги, - но какая то была книга, об этом г. Прокопович объявил мне только после смерти поэта. Ему же обязан я большею частью сведений о первом периоде жизни Гоголя. Прокопович был неразлучным спутником поэта от самого вступления его в Гимназию князя Безбородко до выезда за границу. Ни о ком Гоголь не отзывался впоследствии с таким братским чувством, как об этом свидетеле его первых усилий проложить себе дорогу в жизни, и никто не знал так Гоголя-юноши, как Прокопович.

Считаю нелишним познакомить читателей с "Ганцом Кюхельгартеном", чтоб показать, с чего может начинать такой писатель, как Гоголь, и в каких потемках блуждает иногда талант, отыскивая свой истинный путь. Прежде всего обратите внимание на предисловие: как ребячески автор ухищряется заинтересовать в свою пользу публику.

"Предлагаемое сочинение никогда бы не увидело света, если б обстоятельства, важные для одного только автора, не побудили его к тому. Это произведение его восемнадцатилетней юности. Не принимаясь судить ни о достоинстве, ни о недостатках его, и предоставляя это просвещенной публике, скажем только то, что многие из картин сей идиллии, к сожалению, не уцелели; они, вероятно, связывали более ныне разрозненные отрывки и дорисовывали изображение главного характера. По крайней мере мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданьем юного таланта".

Что касается до самой поэмы, то она, очевидно, была внушена неопытному школьнику чтением "Луизы", Фосса, в переводе Теряева ; даже героиня поэмы называется Луизою, - а пастор, ее отец, списан довольно рабски с фоссова "добросердого пастора Гринарского" . Действие вертится на борьбе Ганса между любовью к простенькой деревенской девушке и жаждою славы. Он покидает свою возлюбленную, пускается в широкий свет, узнает, что люди холодны, и возвращается к своей Луизе. Автор не напрасно оговорился в предисловии касательно несвязности этого "создания юного таланта", будто бы спасенного как-то от утраты. Оно состоит из кусков, которые едва кой-как держатся вместе. Силы поэта были еще слишком слабы для произведения чего-нибудь стройного целого. Он был способен вдохновляться только отрывочными представлениями и извлекал поэзию не из жизни, а из того, что поражало его воображение в науке и литературе. Заметно, что классический мир возбудил в нем особенное сочувствие. Вот как он передает, в одном из многочисленных своих эпизодов, представления свои о древней Греции:

"Земля классических, прекрасных созиданий, И славных дел и вольности земля, Афины! к вам, в жару чудесных трепетаний, Душой приковываюсь я! Вот от треножников до самого Пирея Кипит, волнуется торжественный народ; Где речь Эсхинова, гремя и пламенея, Все своенравно вслед влечет, Как воды шумные прозрачного Иллиса. Велик сей мраморный изящный Парфенон! Колонн дорических он рядом обнесен; Минерву Фидий в нем переселил резцом, И блещет кисть Парразия, Зевксиса. Под портиком мудрец Ведет высокое о дольнем мире слово: Кому за доблести бессмертие готово, Кому позор, кому венец. Фонтанов стройных шум, нестройных песней клики С восходом дня толпа в амфитеатр валит, Персидский Кандис весь испещренный блестит, И вьются легкие туники. Стихи Софокловы порывисто звучат; Венки лавровые торжественно летят; С медоточивых уст любимца Эпикура Архонты, воины, служители Амура Спешат прекрасную науку изучить: Как жизнью жить, как наслажденье пить. Но вот Аспазия; не смеет и дохнуть Смятенный юноша, при черных глаз сих встрече. Как жарки те уста! как пламенны те речи И, темные как ночь, те кудри как-нибудь Волнуясь, падают на грудь, На беломраморные плечи. Но что, при звуке чаш, тимпанов дикий вой? Плющом увенчаны вакхические девы, Бегут нестройною, неистовой толпой В священный лес; все скрылось... что вы? где вы?.. Но вы пропали, я один. Опять тоска, опять досада; Хотя бы Фавн пришел с долин, Хотя б прекрасная Дриада Мне показалась в мраке сада. О как чудесно вы свой мир Мечтою греки населили! Как вы его обворожили! А наш - и беден он и сир, И расквадрачен весь на мили". А вот картина падшей Греции. "Печальны древности Афин. Колонн, статуй ряд обветшалый Среди глухих стоит равнин. Печален след веков усталых: Изящный памятник разбит; Изломлен немощный гранит; Одни обломки уцелели. Еще доныне величав Чернеет дряхлый архитрав И вьется плющ по капители; Упал расщепленный карниз В давно заглохшие окопы. Еще блестит сей дивный фриз; Сии рельефные метопы; Еще доныне здесь грустит Коринфский орден многолетний; Рой ящериц по нем скользит. На мир с презреньем он глядит. Все тот же он великолепный, Времен минувших вдавлен в тьму И без вниманья ко всему. Печальны древности Афин. Туманен ряд былых картин. Облокотясь на мрамор хладный, Напрасно путник алчет жадный В душе былое воскресить, Напрасно силится развить Протекших дел истлевший свиток. Ничтожен труд бессильных пыток. Везде читает смутный взор И разушенье и позор. Промеж колонн чалма блистает. И мусульманин по стенам, По сим обломкам, камням, рвам Коня свирепо напирает, Останки с воплем разоряет".

Восток, со своими фантастическими верованиями и яркими картинами природы, также пленял в то время молодое воображение поэта, и он воссоздал читанное о Востоке в следующей форме.

"В стране, где сверкают живые ключи, Где, чудно сияя, блистают лучи, Дыхание амры и розы ночной Роскошно объемлет эфир голубой, И в воздухе тучи курений висят; Плоды Мангустана златые горят; Лугов Кандагарских сверкает ковер, И смело накинут небесный шатер, Роскошно валится дождь яркий цветов - То блещут, трепещут рои мотыльков. Я вижу там пери. В забвеньи, она Не видит, не внемлет, мечтаний полна. Как солнца два, очи небесно горят; Как Гемасагара, так кудри блестят; Дыхание лилий серебряных чад, Когда засыпает истомленный сад, И ветер их вздохи развеет порой, А голос - как звуки сиринды ночной, Или трепетанье серебренных крыл, Когда ими звукнет резвясь Исразил, Иль плески Хиндары таинственных струн. А что же улыбка? а что ж поцелуй? Но вижу, как воздух, она уж летит, В края поднебесны, к родимым спешит. Постой, оглянися? - Не внемлет она И в радуге тонет, и вот не видна. Но воспоминанье мир долго хранит, И благоуханьем весь воздух обвит".

Вся поэма Гоголя состоит большею частью из описаний. В них уже виден местами ход кисти, которая впоследствии написала столько несравненных пейзажей. Вот одно из таких мест:

"Уж издали белеет скромный домик Вильгельма Бауха, мызника. Давно Женившися на дочери пастора, Его состроил он. Веселый домик! Он выкрашен зеленой краской; крыт Красивою и звонкой черепицей. Вокруг каштаны старые стоят, Нависши ветвями, как будто в окна Хотят продраться; из-за них мелькает Решетка из прекрасных лоз, красиво И хитро сделана самим Вильгельмом. По ней висит и змейкой вьется хмель. С окна протянут шест; на нем белье Блистает белое пред солнцем. Вот В пролом на чердаке толпится стая Мохнатых голубей; протяжно клохчут Индейки; хлопая встречает день Крикун петух и по двору вот важно, Меж пестрых кур, он кучи разгребает Зернистые; гуляют тут же две Ручные козы и резвяся щиплют Душистую траву. Давно курился Уж дым из белых труб; курчаво он Вился и облака приумножал. С той стороны, где с стен валилась краска И серые торчали кирпичи, Где древние каштаны стлали тень, Которую перебегало солнце, Когда вершину их ветр резво колыхал, - Под тенью тех деревьев, вечно милых, Стоял с утра дубовый стол..." и проч.

Приведу, далее, картину невиданного тогда еще автором моря.

"С прохладою, спокойный, тихий вечер Спускается; прощальные лучи Целуют где-где сумрачное море, И искрами живыми, золотыми Деревья тронуты, и вдалеке Виднеют сквозь туман морской утесы Все разноцветные. Спокойно все. Пастушьих лишь рожков унывный голос Несется вдаль с веселых берегов, Да тихий шум в воде всплеснувшей рыбы Чуть пробежит и вздернет море рябью, Да ласточка, крылом черкнувши моря, Круги по воздуху скользя дает..."

Следующее место в эпилоге к поэме замечательно по контрасту с тем, что писал Гоголь о Германии лет через десять в письмах к своей ученице (читатель найдет их впереди).

"Веду с невольным умиленьем Я песню тихую мою И с неразгаданным волненьем Свою Германию пою. Страна высоких помышлений! Воздушных призраков страна! О, как тобой душа полна: Тебя обняв, как некий гений, Великий Гете бережет И чудным строем песнопений Свевает облака забот".

Не снискав известности на поприще литературном, Гоголь обратился к театру. Успехи его на гимназической сцене внушали ему надежду, что здесь он будет в своей стихии. Он изъявил желание вступить в число актеров и подвергнуться испытанию. Неизвестно, какую роль должен был он играть на пробном представлении, только игру его забраковали начисто, и я не знаю, приписать ли это робости молодого человека, невидавшего света. Как бы то ни было, но Гоголь должен был отказаться от театра после первой неудачной репетиции  и оставался несколько времени в самом неприятном положении - в положении басенного муравья, въехавшего в город на возу с сеном.

К неудачам в литературе и на сцене присоединилось еще одно горе, тяжелее всего налегающее на молодое сердце. Он влюбился в какую-то девушку или даму, недоступную для него в его положении. При своей врожденной скрытности и при своем расположении к мрачному отчаянию, он мог дойти до страшного душевного расстройства; но его спасла мысль - ехать за границу. Мы знаем из гимназического его письма, что эта мысль давно уже его занимала; но, видно, неудобства к ее осуществлению преодолевали в нем силу желания видеть чудные места, о которых он начитался в книгах. Теперь все препятствия исчезли перед желанием бежать из края, в котором он не может быть счастлив, в котором живет недоступная для него красота, и проч. и проч., как обыкновенно говорят и думают молодые влюбленные. Всего лучше - послушаем, как он сам описывает мучения своей любви в письме к матери, от 24-го июля 1829 года.

"Теперь, собираясь с силами писать к вам, не могу понять, от чего перо дрожит в руке моей; мысли тучами налегают одна на другую, не давая одна другой места, и непонятная сила нудит и вместе отталкивает их излиться пред вами и (открыть) всю глубину истерзанной души. Я чувствую налегшую на меня справедливым наказанием тяжкую десницу Всемогущего. Но как ужасно это наказание! Безумный, я хотел было противиться этим вечно неумолкаемым желаниям души, которые один Бог вдвинул в меня, претворил меня в жажду, ненасытимую бездейственною рассеянностью света. Он указал мне путь в землю чуждую, чтобы там воспитать свои страсти в тишине, в уединении, в шуме вечного труда и деятельности, чтобы я сам по нескольким ступеням поднялся на высшую, откуда бы был в состоянии рассеивать благо и работать на пользу мира . И я осмелился откинуть эти божественные помыслы и пресмыкаться в столице здешней------- где не представляется совершенно впереди ничего!----------Я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы ни стало. Но Богу не было этого угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи и - что всего страннее - там, где их вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции легко получали то, чего я с помощью своих покровителей не мог достигнуть. Не явно ли он наказывал меня этими всеми неудачами, в намерении обратить на путь истинный? Что ж? я и тут упорствовал; ожидал целые месяцы, не получу ли чего; наконец... какое ужасное наказание! Ядовитее и жесточе его для меня ничего не было в мире. Я не могу, я не в силах написать... Маминька, дражайшая маминька! Я знаю, вы одни истинный друг мне. Поверите ли! и теперь, когда мысли мои уже не тем заняты, и теперь, при напоминании, невыразимая тоска врезывается в сердце. Одним вам я Только могу сказать... Вы знаете, что я был одарен твердостью, даже редкою в молодом человеке... Кто бы мог ожидать от меня подобной слабости? Но я видел ее... нет, не назову ее... она слишком высока для всякого, не только для меня.

Я бы назвал ее ангелом, но это выражение------некстати для нее.------Это божество, но облеченное слегка в человеческие страсти. Лице, которого поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце, глаза, быстро пронзающие душу, но их сияния, жгучего, проходящего насквозь всего, не вынесет ни один из человеков. О, если бы вы посмотрели на меня тогда!.. Правда, я умел скрывать себя от всех, но укрылся ли от себя? Адская тоска с возможными муками кипела в груди моей. О, какое жестокое состояние! Мне кажется, если грешнику уготован ад, то он не так мучителен. Нет, это не любовь была... я по крайней мере не слыхал подобной любви. В порыве бешенства и ужаснейших душевных терзаний, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я... Взглянуть на нее еще раз - вот бывало одно, единственное желание, возраставшее сильнее (и) сильнее, с невыразимою едкостью тоски.

С ужасом осмотрелся и разглядел я свое ужасное состояние. Все совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны, и душа не могла дать отчета в своих явлениях. Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу. В умилении, я признал невидимую десницу, пекущуюся о мне, и благословил так давно назначаемый путь мне. Нет это существо, которое Он послал лишить меня покоя, расстроить шатко созданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силою своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений. Это было божество, Им созданное, часть Его же самого. Но, ради Бога, не спрашивайте ее имени! Она слишком высока, высока!

Итак я решился. Но к чему, как приступить? Выезд за границу так труден, хлопот так много. Но лишь только я принялся, все, к удивлению моему, пошло как нельзя лучше; я даже легко получил пропуск. Одна остановка была наконец за деньгами; но вдруг получаю следуемые в Опекунский совет. Я сейчас отправился туда и узнал, сколько они могут нам дать просрочки на уплату процентов; узнал, что просрочка длится на четыре месяца после сроку, с платою по пяти рублей от тысячи в каждый месяц штрафу. Стало быть до самого ноября месяца будут ждать. Поступок решительный, безрассудный; но что же было мне делать?.. Все деньги, следуемые в Опекунский совет, оставил я себе и теперь могу решительно сказать - больше от вас не требую. Одни труды мои и собственно прилежание будут награждать меня. Что же касается до того, как вознаградить эту сумму, как внесть ее сполна, вы имеете полное право данною и прилагаемою мною при сем доверенностью продать следуемое мне имение, часть, или все, заложить его, подарить, и проч. Во всем оно зависит от вас совершенно.------

Не огорчайтесь, добрая, несравненная маминька! Этот перелом для меня необходим. Это училище непременно образует меня. Я имею дурной характер, испорченный и избалованный нрав (в этом признаюсь я от чистого сердца); лень и безжизненное для меня здесь пребывание непременно упрочили бы мне их на век. Нет, мне нужно переделать себя, переродиться, оживиться новою жизнью, расцвесть силою души в вечном труде и деятельности; и если я не могу быть счастлив (нет, я никогда не буду счастлив для себя: это божественное существо вырвало покой из груди моей и удалилось от меня), по крайней мере всю жизнь посвящу для счастия и блага себе подобных.

Но не ужасайтесь разлуки: я не далеко поеду. Путь мой теперь лежит в Любек.----------Что же касается до свидания нашего, то не менее, как через два или три года могу я быть в Васильевке вашей.----------

Принося чувствительнейшую и невыразимую благодарность за ваши драгоценные известия о малороссиянах, прошу вас убедительно не оставлять и впредь таковыми письмами. В тиши уединения я готовлю запас, которого порядочно не обработавши, не пущу в свет. Я не люблю спешить, а тем более занимать поверхностно. Прошу также, добрая и несравненная маминька, ставить как можно четче имена собственные и вообще разные малороссийские проименования. Сочинение мое, если когда выдет, будет на иностранном языке, и тем более мне нужна точность, не исказить неправильными именованиями существенного имени нации".

Через неделю по отправке этого письма, Гоголь писал к матери уже из Любека. Он извинялся перед нею в огорчениях, которые причинял ей своими поступками, тосковал в разлуке с нею, выражал сомнение, точно ли он повиновался указанию свыше, удаляясь из отечества.

"Часто я думаю о себе (писал он), зачем Бог, создав сердце, может, единственное, по крайней мере, редкое в мире, - чистую пламенеющую жаркою любовью ко всему высокому и прекрасному душу, зачем Он дал всему этому такую грубую оболочку? зачем Он одел все это в такую странную смесь противоречий, упрямства, дерзкой самонадеянности и самого униженного смирения?"

Вот внутренний портрет Гоголя, нарисованный им самим. Черты этого образа с летами прояснялись, облагораживались и становились все выше и величественнее, но основания были все те же. И теперь, когда мы знаем его в разные периоды его жизни, мы, подобно ему, невольно задаем себе вопрос: зачем существовало это действительно редкое сердце, для чего явилась пред нами эта чистая, пламенная и высокая душа в вечной борьбе с собственными противоречиями? Большую часть жизни употребил Гоголь на анализ самого себя, как нравственного, предстоящего пред лицом Бога существа, и как бы только случайно вдавался иногда в деятельность другого рода, которая составила его земную славу, - зачем, для чего это? Трудно предлагать ответ на эти вопросы, пока не все приведено в известность, что относится к Гоголю, и пока не определилось вполне его историческое значение, как человека; его можно только предчувствовать.

Но возвратимся к письмам. Гоголь сам - лучший свой биограф, и если бы были напечатаны все его письма, то не много нужно было бы прибавить к ним объяснений для уразумения истории его внутренней жизни. Хотя он и говорит, что сокровеннейших движений души своей он не вверял никому, но это, кажется, потому говорит он, что они оставались и для него не совсем ясными. В разные времена и под разными влияниями, он высказывал свои задушевные тайны по частям, и никогда не мог силою воспоминания собрать этих частей в одно; но для нас, может быть, это будет в свое время возможно. Станем же общими силами приводить в известность и ясность все неизвестное и неясное в его жизни, смиряя в себе по возможности эгоистические чувства.

Поездка Гоголя за границу направлена была на Любек собственно с той целью, чтобы пользоваться в Травемунде, небольшом городке, отстоящем от Любека на 18 верст, водами от некоторых недугов, которые, как сказали ему, происходили в нем от золотухи. Он описал матери подробно Любек и даже набросал пером вид улицы из окна своей квартиры. Его поразили старинные готические храмы, немецкие узкие дома в пять и в шесть этажей, немецкая опрятность комнат и улиц, щеголеватые костюмы поселянок на рынках и простота жизни богатых горожан.

"Извощиков (говорит он) нет в помине. Зато вы увидите огромные фуры, которые здесь в большом употреблении, посреди которых укреплены на ремнях ящики (вроде висячего стула). В этих-то фурах вы увидите семейство, достойное фламандской школы, везущее в город продукты. В ящике обыкновенно сидит мать с дочерью; на лошади, запряженной в фуру, верхом усаживается сын; если же обретается зять, то и тот себе находит место на той же самой лошади; а сзади уже пешком какой-нибудь по-нашему наймыт. Зато уж и езда: ничего хуже я не знаю. Лошади здоровы и жирны, как волы, а между тем не скорее их идут".

Описания его отличаются простотою, но в них беспрестанно мелькают черты будущего великого живописца людей и природы. Окрестности Любека он нашел довольно привлекательными, но отдал преимущество видам своей родины по реке Псёлу, которая, может быть, тогда уже была описана им в "Сорочинской ярмарке". Любекские немцы показались ему учтивее и добрее англичан, с которыми, он провел шесть суток на пароходе. Новые, невиданные нигде предметы не произвели на него такого живого, потрясающего впечатления, как он воображал, мечтая за год перед тем о поездке за море.

Через двенадцать дней Гоголь писал к матери из Травемунда и уже готовился к возвращению в Россию.

"Несмотря на мое желание (говорил он), я не должен пробыть долго в Любеке: я не могу, я не в силах приучить себя к мысли, что вы беспрестанно печалитесь, полагая меня в таком далеком расстоянии".

Итак вот побудительная причина к скорому возвращению из-за моря, а не истощение кошелька, как до сих пор полагали. По крайней мере Гоголь в письмах из Любека и Травемунда не упоминает о нужде в деньгах. Через осмьнадцать лет, в безыменной записке, он объясняет несколько иначе причину своего скорого возвращения, относя тоску свою к друзьям и товарищам детства. Но он писал ее для печати и потому, вероятно, скрыл имя матери под более общим наименованием. Вот его слова.

"Может быть, это было просто то непонятное поэтическое влечение, которое тревожило иногда и Пушкина, - ехать в чужие края, единственно затем, чтобы, по выражению его,

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России.

Как бы то ни было, но это противувольное мне самому влечение было так сильно, что не прошло 5 месяцев по прибытии моем в Петербург , как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проэкт и цель моего путешествия были очень неясны. Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы насладиться лучшими краями, но скорей, чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России и добуду любовь к ней вдали от нее. Едва только я очутился в море, на чужом корабле, среди чужих людей (пароход был английский, и на нем ни души русской), мне стало грустно, мне сделалось так жалко друзей и товарищей моего детства, которых я оставил и которых я всегда любил, что прежде чем вступить на твердую землю, я уже подумал о возврате. Три дни только я пробыл в чужих краях , и, несмотря на то, что новость предметов начала меня завлекать, я поспешил на том же самом пароходе возвратиться, боясь, что иначе мне не удастся возвратиться".

В Травемунде Гоголя заняло всего более древний собор и старинные обычаи трактирной жизни.

"Это здание (писал он к матери) решительно превосходит все, что я до сих пор видел, своим древним готическим великолепием. Здешние церкви не оканчиваются, подобно нашим, круглым или неправильным куполом, но имеют потолок ровной высоты во всех местах, изредка только пересекаемый изломленными готическими сводами. Высота, ровная во всех местах, и - вообразите - несравненно выше, нежели у нас в Петербурге Казанская церковь, с шпицем и крестом. Все здание оканчивается по углам длинным и угловатым, необыкновенной толщины, каменным шпицем, теряющимся в небе... Живопись внутри церкви удивительная. Много есть таких картин, которым около 700 лет, но некоторые все еще пленяют необыкновенною свежестью красок и осенены печатью необыкновенного искусства. Знаменитое произведение Альбрехта Дюрера, изваяние Квелино - все было мною рассмотрено с жадностью. На одной стене церкви находятся необыкновенной величины часы, с означением разных метеорологических наблюдений, с календарем на несколько сот лет и проч. Когда настанет 12 часов, большая мраморная фигура вверху бьет в колокол 12 раз. Двери с шумом отворяются вверху; из них выходят стройно один за одним 12 апостолов в обыкновенный человеческий рост, поют и наклоняются каждый, когда проходят мимо изваяния Иисуса Христа, и таким же самым порядком уходят в противоположные двери. Привратник их встречает поклоном, и двери с шумом за ними затворяются. Апостолы так искусно сделаны, что можно принять их за живых. Я видел здесь комнату, принадлежащую собранию чинов города. Она великолепна своею давностью и вся в антиках.

Здешние жители не имеют никаких собраний и живут почти в трактирах. Эти трактиры мне очень нравятся. Вообразите себе какого-нибудь богатого помещика-хлебосола, как прежде, например, бывало в Кйбенцах, у которого множество гостей, тут и живут и сходятся вместе только обедать, или ужинать. Хозяин трактира занимает здесь точно такую же роль и первое место за столом. Возле него: - его супруга, которой это не мешает несколько раз сбегать, во время стола, на кухню. Прочие места занимаются гражданами всех наций. Со мною вместе находилось два швейцар(ц)а, англичанин, индейский набоб, гражданин из Американских Штатов и множество разноземельных немцев: и все мы были совершенно как лет 10 друг с другом знакомы. (Этого уже в Петербурге не водится.) Ужин всегда оканчивается пением, и всегда довольно поздно. Короче, время, здесь проведенное, было бы для меня очень приятно, если бы я только так же был здоров душою, как теперь телом".

Гоголь, перед отъездом за границу, квартировал вместе с Н.Я. Прокоповичем. Они не вели в отсутствие Гоголя переписки, и Прокопович воображал его странствующим Бог знает где. Каково же было его удивление, когда, возвращаясь однажды  вечером от знакомого, он встретил Якима, идущего с салфеткою к булочнику, и узнал, что у них "есть гости"! Когда он вошел в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать, как и что, было бы напрасно, и таким образом обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остались для него тайною.

Естественно, что письмо от матери, найденное им в Петербурге, не могло заключать в себе одобрения его поступков. Оправдания и извинения Гоголя весьма интересны. Я повторяю их здесь по мере возможности.

"Одни только гордые помыслы юности (писал он к ней от 24-го сентября, 1829), проистекавшие, однако ж, из чистого источника, из одного только пламенного желания быть полезным, не будучи умеряемы благоразумием, завлекли меня слишком далеко.----------Ах, если бы вы знали ужасное мое положение! Ни одной ночи я не спал покойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились передо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас.------

Бог унизил мою гордость: Его святая воля! Но я здоров, и, если мои ничтожные занятия не могут доставить мне места, я имею руки, следовательно не могу впасть в отчаяние: оно - удел безумца. ------Я не в силах теперь известить вас о главных причинах, скопившихся, которые бы, может быть, оправдали меня хотя в некотором отношении. Чувства мои переполнены. Я не могу перевести дыхания".

 

V.

Гоголь поступает на службу и делается домашним наставником. - Характеристические черты его в качестве домашнего наставника. - Первые статьи, помещенные в журналах. - Успех "Вечеров на хуторе". - Переписка с матерью: просьбы о сообщении ему этнографических сведений о Малороссии; - затруднительные денежные обстоятельства; - реестр прихода и расхода; - порядок жизни; - занятия живописью; - взгляд на свои бедствия; - "Вечера на хуторе"; - исполнение некоторых надежд.

Это было самое трудное время для нашего поэта. Отец его умер еще до выхода его из гимназии; имение, поддерживаемое деятельностью опытного хозяина, приносило теперь доход, едва достаточный для содержания вдовы и пяти дочерей его . Гоголь не требовал из дому денег, перебивался в Петербурге кое-как и должен был, оставя аристократические затеи, обратиться к жизни более положительной. Апреля 1830 г. он определился на службу в Департамент уделов и занял место помощника столоначальника , - но не прослужил здесь и году. Он достал от кого-то рекомендательное письмо к В.А. Жуковскому, который сдал молодого человека на руки П.А. Плетневу, с просьбою позаботиться о нем. Плетнев был тогда инспектором Патриотического института и исходатайствовал у Ее Императорского Величества для Гоголя в этом заведении место старшего учителя истории, которое он и занял с 10 марта 1831 года. Чтоб доставить ему больше средств для жизни, Плетнев ввел его наставником детей в дома П.И. Балабина, Лонгинова и А.В. Васильчикова, к которым поэт до конца жизни сохранил самые дружеские чувства.

Благодаря краткой записке одного из его тогдашних учеников, М.Н. Лонгинова (цитованной уже на стр. 52), мы знаем, каков был Гоголь в роли домашнего учителя.

Г<-н> Лонгинов и двое его маленьких братьев не нашли в Гоголе и тени педантизма, угрюмости и взыскательности, которые часто считаются как бы принадлежностями звания наставника. Уроки его походили скорее на случайные толки взрослого человека с детьми, нежели на то, что они привыкли разуметь под именем уроков.

Маленькие Лонгиновы думали сперва, что он будет преподавать им русский язык, но, к удивлению их, Гоголь начал толковать им о предметах, касающихся естественной истории; во второе посещение он заговорил о системах гор, рек и проч., а в третье повел речь о всеобщей истории.

- Когда же начнем мы, Николай Васильевич, уроки русского языка? спросили его.

Гоголь насмешливо улыбнулся и сказал:

- На что вам это, господа? В русском языке главное дело ставить е и [ять], а это вы и так знаете, как видно из ваших тетрадей. Просматривая их, я найду иногда случай заметить вам кое-что. Выучить писать гладко и увлекательно не может никто. Эта способность дается природой, а не ученьем.

После этого классы шли обычной чередой, то есть, один посвящался естественной истории, другой географии, третий всеобщей истории и т.д. Гоголь вводил в свои чтения множество смешных анекдотов и, сочувствуя веселости детей, хохотал с ними сам от чистого сердца. Даже такие исторические явления, как, например, войны Амазиса и происхождение гражданских обществ, он умел поворачивать смешною стороною, к обоюдному удовольствию слушателей и преподавателя.

В нем тогда заметна была сильная склонность к новаторству в языке и науке. Он не позволял своим ученикам употреблять выражений, сделавшихся давно стереотипными, останавливал их на половине периода и спрашивал усмехаясь:

- Кто это научил вас так говорить? Это неправильно. Надобно сказать так-то.

Между прочим он утверждал, что Балтийское море следует называть Бальтическим, а Балтийским-де называют его невежды.

- Вы их не слушайте, прибавлял он добродушно.

Очевидно, что он горячо брался за все, чем надеялся принести пользу; но каковы были применение к делу и последствия его горячности - это статья особая. По свидетельству г. Лонгинова, как и по отзывам многих других лиц, Гоголь не имел прямых способностей ни элементарного преподавателя наук, ни профессора. Ход его обучения был неверен; он умел только манить ученика вперед и вперед, оставляя в его уме пробелы, которые предоставлял ему наполнять, когда угодно. Между прочими своими попытками в педагогии, он занимался тогда (вероятно, в пособие Жуковскому) сочинением синхронистических таблиц для преподавания истории по новой методе, но употреблял свои таблицы, во время уроков, только в виде опыта.

Гоголь очень скоро сделался коротким знакомым в доме Лонгиновых и часто говорил с хозяйкой о своих литературных занятиях, надеждах и проч., но почти ни слова не говорил о литературе в присутствии отца своих учеников. М.Н. Лонгинов объясняет это тем, что он никак не мог отделить отношений своих как доброго знакомого, от мысли о подчиненности (старик Лонгинов был его начальником по Патриотическому институту). Но для тех, которые знавали Гоголя впоследствии и помнят, как он нередко переменял задушевную речь на самую обыкновенную, едва являлся в комнату новый посетитель, - это объясняется той гордой застенчивостью таланта, которая не позволяет ему оставаться для всех нараспашку.

В Департаменте уделов Гоголь был плохим чиновником и, по собственным словам, извлек из службы в этом учреждении только разве ту пользу, что научился сшивать бумагу. Об этом он упоминал не раз, показывая сшитые в тетради письма Пушкина, Жуковского и других, которыми он дорожил (и не выпуская этих тетрадей из рук, в буквальном смысле слова). Но и в качестве преподавателя он не отличался большими достоинствами. Только в первое время он принялся за исполнение обязанностей своего звания с жаром юноши, жаждавшего найти достойное поприще для своей деятельности, и, забывая, под влиянием этого чувства, о материальных выгодах новой своей обязанности, смотрел на нее, как на цель своего существования, как на призвание свыше. Но мало-помалу занятия литературные отвлекали его от однообразных трудов учителя. В продолжение 1830 и 1831 годов появилось в журналах и газетах несколько безымянных его статей, которые можно назвать пробою пера, устремленного к широкой деятельности. Некоторые из них напечатаны без всякой подписи, другие - под разными псевдонимами.

Так, в феврале 1830 года, в № 118 "Отечественных Записок", и в марте, в № 119, явилась без подписи повесть Гоголя "Басаврюк или Вечер накануне Ивана Купала", переделанная без ведома автора издателем журнала Свиньиным и напечатанная потом в прежнем виде в "Вечерах на хуторе близ Диканьки". Прочтите внимательно предисловие к ней: Гоголь сам, в шутливом тоне, рассказывает историю этой переделки.

"Раз один из тех господ (говорит он) - нам простым людям мудрено и назвать их - писаки они не писаки, а вот то самое, что барышники на наших ярмарках. Нахватают, напросят, накрадут всякой всячины да и выпускают книжечки не толще букваря, каждый месяц, или неделю, - один из этих господ и выманил у Фомы Григорьевича эту самую историю, а он вовсе и позабыл о ней. Только приезжает из Полтавы тот самый паныч в гороховом кафтане, про которого говорил я... привозит с собою небольшую книжечку и, развернувши посредине, показывает нам. Фома Григорьевич готов уже был оседлать нос свой очками, но, вспомнив, что он забыл их подмотать нитками и облепить воском, передал мне. Я, так как грамоту кое-как разумею и не ношу очков, принялся читать. Не успел повернуть двух страниц, как он вдруг остановил меня за руку. "Постойте, наперед скажите мне, что это вы читаете?" Признаюсь, я немного пришел в тупик от такого вопроса. "Как что читаю, Фома Григорьевич? вашу быль, ваши собственные слова". - "...Кто вам сказал, что это мои слова?" - "Да чего лучше, тут и напечатано: рассказанная таким-то дьячком". - "...Кто это напечатал! Так ли я говорил? Що то вже як у кого чортма клепки в головы! Слушайте, я вам расскажу ее сейчас..."" Этим он хотел сказать, что отвергает поправки редактора журнала, в котором она первоначально была напечатана .

В конце 1830 года напечатана была в "Северных Цветах" на 1831 год глава исторического романа (стр. 225), под которою выставлены буквы оооо, потому (как объяснил нам г. Гаевский), что о встречается четыре раза в имени и фамилии автора: Николай Гоголь-Яновский. Заглавие романа было "Гетьман". В примечании сказано, что первая часть его была написана и сожжена, потому что сам автор не был ею доволен. Кроме этой главы, уцелела еще одна, под заглавием: "Пленник", и была напечатана сперва в одном из периодических изданий, а потом вошла вместе с первою в составленный Гоголем из собственных сочинений альманах "Арабески" . Эти два отрывка написаны уже со всеми признаками несомненного таланта и могли обратить на себя внимание таких людей, как Дельвиг и Пушкин, которые действительно приняли в это время Гоголя под свое покровительство и, вместе с Жуковским, Плетневым и другими, содействовали дальнейшим его успехам на литературном поприще.

В первом номере "Литературной Газеты" на 1831 год напечатана несравненно слабейшая пьеса его "Учитель. Из малороссийской повести: Страшный кабан". Она признана даже составителем "Арабесок" недостойною занять место в этом сборнике, равно как и второй отрывок из той же повести, под заглавием "Успех посольства", напечатанный в 17 № "Литературной Газеты" 1831 года. Употребленный здесь псевдоним 77. Глечик (по объяснению г. Гаевского) имеет то основание, что в историческом романе, из которого напечатана глава в "Северных Цветах", одно из действующих лиц - миргородский полковник Глечик.

В том же номере другая статья Гоголя: "Несколько мыслей о преподавании детям географии", подписанная именем Г. Янов, т.е. Гоголь-Яновский. Это была первая подпись, обнаруживающая готовность робкого и недоверчивого к самому себе малороссиянина объявить настоящее свое имя. Под статьею читаем: "Продолжение обещано"; но обещание не исполнено. В примечании к этой статье, Гоголь, под влиянием тогдашнего своего увлечения педагогиею, а может быть, и по какому-нибудь более тайному побуждению, говорит следующее:

"Просим читателей смотреть на предложенную здесь статью, как на одно только начало. Автору, который совершенно посвятил себя юным питомцам своим, более всего желательно знать о сем предмете мнения ученых наших преподавателей. В последующих за сим мыслях читатели встретят, может быть, более нового, более относящегося к облегчению науки и приведению оной в ясность и понятность для детей".

Далее, в 4 № "Литературной Газеты" на 1831 год, мы находим статью "Женщина" уже с подписью Н. Гоголь. Автор очевидно писал с сильным сердечным увлечением и потому, вероятно, считал это молодое произведение вполне достойным своего имени .

В эти первые годы литературной своей деятельности он работал очень много, потому что к маю 1831 года у него уже готово было несколько повестей, составивших первый том "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Не зная, как распорядиться с этими повестями, Гоголь обратился за советом к П.А. Плетневу. Плетнев хотел оградить юношу от влияния литературных партий и в то же время спасти повести от предубеждения людей, которые знали Гоголя лично или по первым его опытам, и не получили о нем высокого понятия. Поэтому он присоветовал Гоголю, на первый раз, строжайшее incognito и придумал для его повестей заглавие, которое бы возбудило в публике любопытство. Так появились в свет "Повести, изданные пасичником Рудым Паньком", который будто бы жил возле Диканьки, принадлежавшей князю Кочубею. Книга была принята огромным большинством любителей литературы с восторгом, и не прошло года, как уже появилась в печати вторая часть "Вечеров на хуторе". Пасичник Рудый Панько очевидно был ободрен первым приемом и разболтался в предисловиях ко второй книжке еще любезнее .

Между зоилами Гоголя особенно отличался Н. Полевой, который, вообразив, что Рудый Панько - новый псевдоним О. Сомова, писавшего под именем Байского, напал на "Вечера на хуторе" и старался доказать, что Гоголь вовсе не малороссиянин, а "москаль, да еще и горожанин". По этому случаю в тогдашних "Литературных Прибавлениях к Русскому Инвалиду" появилась статья Никиты Лугового, в которой доказано, что Полевой имел самые превратные понятия о Малороссии.

Возвратимся несколько назад и проследим эпоху первых литературных успехов Гоголя по письмам его к матери. Они очень многочисленны и пространны, но наполнены большею частью семейными мелочами, строительными и хозяйственными рассуждениями. Я приведу из них только краткие выписки, опустив даже и выражения нежнейшей сыновней любви и почтения, которыми Гоголь был преисполнен к матери и в которых он изливался с горячим многословием юности.

Ноября 12-го, 1829. "Вы пишете, что довольно нерасчетливо живу, или по крайней мере жил прежде. Но, ради Бога, не верьте Св<етлично>му: в жизнь мою я не видал такого жестокого лгуна. Когда он видел, чтобы у меня пировало множество гостей на мой счет? когда я нанимал квартиру, состоящую из 3-х комнат один? И теперь нанимаем мы 3 комнаты; но нас три человека вместе стоят, и комнатки очень небольшие. Еще прошу вас, маминька, - не думайте найти во мне хотя искру гордости. Если я прежде казался таковым, то теперь не покажусь, верно, им. Ваши мысли на этот счет совершенно согласны с моими. Они стоят быть написаны золотыми буквами; жаль только, что редкие следуют им".

Исполняя желание матери знать обо всем, что встретит он замечательного в своем путешествии, он говорит, что претерпел на море бурю, "во время которой и мысль о страхе не закрадывалась в его душу", описывает шведские и датские берега и остров Борнгольм; наконец упоминает, что, кроме Любека и Траве-мунда, был также - хотя "очень мало", - и в Гамбурге.

Февраля 2-го, 1830. "Жалованья получаю сущую безделицу. Весь мой доход состоит в том, что иногда напишу или переведу какую-нибудь статейку дома для г.г. журналистов. И потому вы не сердитесь, моя великодушная маминька, если я вас часто беспокою просьбою доставлять мне сведения о Малороссии, или что-либо подобное. Это составляет мой хлеб. Я и теперь попрошу вас собрать несколько таковых сведений, если где-либо услышите какой забавный анекдот между мужиками в нашем селе, или в другом каком, или между помещиками. Сделайте милость, описуйте для меня также нравы, обычаи, поверья. Да расспросите про старину хоть у Анны Матвеевны или Агафий Матвеевны: какие платья были в их время у сотников, их жен, у тысячников, у них самих? какие материи были известны в их время? и все с подробнейшею подробностию. Какие анекдоты и истории случались в их время, смешные, забавные, печальные, ужасные? Не пренебрегайте ничем: все имеет для меня цену. В столице нельзя пропасть с голоду имеющему хотя скудный от Бога талант. Одного только нужно опасаться здесь бедняку - заболеть. Тогда-то уже ему почти нет спасенья: источники его доходов прекращаются, издержки на лекарства и лекарей для него совершенно невозможны, и ему остается одно средство - умереть. Но этого со мною никогда не может случиться: здесь есть Арендт, которого искусство и благородная душа чужды всякого интереса. - Часто наводит на меня тоску мысль, что, может быть, долго еще не удастся мне увидеться с вами. Как бы хотелось мне хотя на мгновение оторваться от душных стен столицы и подышать хотя на мгновение воздухом деревни! Но неумолимая судьба истребляет даже надежду на то. Как подумаю о будущем лете, теперь даже томительная грусть залегает в душу. Вы помните, я думаю, как я всегда рвался в это время на вольный воздух, как для меня убийственны были стены даже маленького Нежина. Что же теперь должно происходить в это время, когда столица пуста и мертва, как могила; когда почти живой души не остается в обширных улицах, когда громады домов, с вечно-раскаленными крышами, одни только кидаются в глаза, и ни деревца, ни зелени, ни одного прохладного местечка, где бы можно было освежиться! Не мудрено, когда прошлый год со мною произошло такое странное, безрассудное явление. Я был утопающий, хватившийся за первую попавшуюся ему ветку. Хотя бы на это время я был в состоянии нанять комнату где-нибудь на даче, за городом. Но там квартиры несравненно дороже, а при бедности моего состояния, это почти невозможно. - Еще осмеливаюсь побеспокоить вас одною просьбою: ради Бога, если будете иметь случай, собирайте все попадающиеся вам древние монеты и редкости, какие отыщутся в наших местах, стародавние, старопечатные книги, другие какие-нибудь вещи-антики, а особливо стрелы, которые в множестве находимы были в Псле. Я помню, их целыми горстями доставали. Сделайте милость, пришлите их. Я хочу прислужиться этим одному вельможе, страстному любителю отечественных древностей, от которого зависит улучшение моей участи. - Нет ли в наших местах каких записок, веденных предками какой-нибудь старинной фамилии, - рукописей стародавних про времена гетьманщины, и прочего подобного"?

В письме от 2-го апреля 1830 года, Гоголь жалуется матери на свое тягостное положение в столице. Перепробовав разные средства получить выгоднейшее место по службе, он готов был иногда бросить все и ехать из Петербурга, но его удерживали надежды на службу в будущем. Литературою он занимался, как видно, только из нужды в деньгах, но она ему доставляла тогда немного более 100 р. ассигнациями в год; а жалованья он не получал и 500 р. асс. Иногда ему помогал двоюродный брат его матери, А.А. Тр<ощин>ский; но то были весьма небольшие деньги.

"Доказательством моей бережливости (говорит он) служит то, что я еще до сих пор хожу в том самом платье, которое я сделал по приезде своем в Петербург из дому, и потому вы можете судить, что фрак мой, в котором я хожу повседневно, должен быть довольно ветх и истерся также немало, между тем как до сих пор я не в состоянии был сделать нового не только фрака, но даже и теплого плаща, необходимого для зимы. Хорошо еще, (что) я немного привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели.----------Приношу благодарность тетеньке Катерине

Ивановне, которая решилась пожертвовать временем - собрать для меня несколько любопытных песен; но драгоценнейшие из них есть, однако ж, списанные вами две запорожские. Благодарю также Лукерью Федоровну и Марью Борисовну за их участие".

При этом письме Гоголь приложил реестр своим доходам и издержкам за декабрь 1829 и январь 1830 года. Он всего ближе вводит нас в обстоятельства квартирной жизни поэта, и потому помещаю его здесь.

ДЕКАБРЬ.

Приход Расход Получено от его превосходительства Андрея Андреевича . . 150 руб. За квартиру.....25 р.

На стол.......25 р.

На дрова.......7 р.

На свечи........3 р.

Водовозу.......2 р.

На чай, сахар и хлеб.....20 р.

В библиотеку для чтения ..5р.

На сапоги.........10 р.

Прачке..........5 р.

На содержание человека ... 10 р.

Куплено ваксы на.....1 р. 50 к.Итого 150 р. Жалованья в этот месяц не получил, по причине вычету за переименование в чине, на инвалидов, на гошпиталь и проч. Прежних оставалось 20 рублей. Итого.....113 р. 50 к.

Кроме того за мытье полов заплачено........1 р. 50

на лекарство......3 р. 70

На цирульника .... 1 р. 506 руб. 70 к.

ЯНВАРЬ

Приход Расход Получено жалованья за м. январь.................30 р.

От Андрея Андреевича полученных осталось .... 50 р.

Выручил за статью, переведенную с французского: О торговле русских в конце XVI и начале XVII века для Северного Архива.....20 р. За квартиру......25 р.

На стол........25 р.

На дрова........7 р.

На сахар, чай и хлеб .. 20 р.

На свечи.........3 р.

Водовозу.........2 р.

За перчатки заплачено .. 3 р.

Прачке..........5 р.

На содержание человека. ..10 р.

За два носовых платка ... 2 р. 50 к.

На мелкие издержки, как-то: извощикам, цирульникам и проч. потреблено ..5р.

На подтяжки.....4 р.Итого 100 руб. Итого 111 р. 50 к.

В баню.........1 р. 50 к.

Июня 3-го, 1830. "Литературные мои занятия и участие в журналах я давно оставил, хотя одна из статей моих доставила мне место, ныне занимаемое. Теперь я собираю материалы только и в тишине обдумываю свой обширный труд. Надеюсь, что вы по-прежнему, почтеннейшая маминька, не оставите иногда в часы досуга присылать все любопытные для меня известия, которые только удастся собрать. Не могу изъяснить моей благодарности любезной моей сестрице Машиньке, которая так много трудилась для меня в этом деле и которой прекрасные качества узнаю я с каждым разом более.-------Несмотря на все старания мои, я не мог, однако ж, иметь никакой возможности переехать на дачу. Судьба никаким образом не захотела свесть меня с высоты моего пятого этажа в низменный домик на каком-нибудь из островов. Необходимости должно повиноваться. Но я всячески стараюсь услаждать свое заключение. Мне советуют делать сколько можно больше движения, и я каждый почти день прогуливаюсь по дачам и прекрасным окрестностям. Нельзя надивиться, как здесь приучаешься ходить. Прошлый год, я помню, сделать верст пять в день была для меня большая трудность; теперь же я делаю свободно верст 20 и более и не чувствую никакой усталости. И это здесь вовсе не удивительно: всякий этим может похвалиться. В 9 часов утра отправляюсь я каждый день в свою должность и пробываю там до 3-х часов; в половине 4-го я обедаю; после обеда в 5 часов отправляюсь я в класс Академии Художеств, где занимаюсь живописью, которую я никак не в состоянии оставить, тем более что здесь есть все средства совершенствоваться в ней, и все они, кроме труда и старания, ничего не требуют. По знакомству своему с художниками, и со многими даже знаменитыми, я имею возможность пользоваться средствами и выгодами, для многих недоступными. Не говоря уже об их таланте, я не могу не восхищаться их характером и обращением. Что это за люди! Узнавши их, нельзя отвязаться от них навеки... Какая скромность при величайшем таланте!-------В классе, который посещаю я, три раза в неделю, просиживаю два часа. В семь часов прихожу домой, иду к кому-нибудь из своих знакомых на вечер, которых у меня таки не мало. Верите ли, что одних однокорытников моих из Нежина до 25 человек?-------Три раза в течение недели отправляюсь я к людям семейным, у которых пью чай и провожу вечер. С 9 часов вечера я начинаю свою прогулку: или бываю на общем гулянье, или сам отправляюсь на разные дачи. В 11 часов вечера гулянье прекращается, и я возвращаюсь домой, пью чай, если нигде не пил [вам должно показаться это поздним: я не ужинаю]. Иногда прихожу домой часов в 12 и в 1 час, и в это время еще можно видеть толпу гуляющих".

Несмотря на твердую решимость жить собственными средствами, Гоголь, с сокрушенным сердцем, должен был иногда просить у матери денег и всегда получал их. От 1-го сентября 1830 года он писал к ней:

"Часто большие неудобства встречаются иногда от замедления присылки, и тогда принужден я бываю продавать за бесценок самонужнейшие вещи, которых приобретение становится впоследствии мне несравненно дороже".

Замечательно негодование, с каким Гоголь отверг приписанные ему в это время сочинения.

"И я (пишет он от 19-го декабря, 1830), посвятивший себя всего пользе, обрабатывающий себя в тишине для благородных подвигов, пущусь писать подобные глупости, унижусь до того, чтобы описывать презренную жизнь каких-то низких тварей, и таким площадным, вялым слогом, буду способен на такое низкое дело, буду столько неблагодарен, черен душою, чтобы позабывать мою редкую мать, моих сестер, моих родственников, жертвовавших для меня последним, для какой-нибудь девчонки!"  

Наконец наступил 1831-й год, год появления в свет "Вечеров на хуторе". Гоголь ни слова не упоминал еще о своих повестях в письмах к матери. От 10-го февраля этого года он только писал к ней, что надеется, если не в нынешнем, то в следующем году иметь возможность обойтись без ее помощи; однако ж просил денег, которые между ним и матерью положено было получать ему из дому в известные сроки.

"Как благодарю я вышнюю десницу (говорит он в этом письме) за те неприятности и неудачи, которые довелось испытать мне! Ни на какие драгоценности в мире не променял бы их. Чего не изведал я в то короткое время! Иному во всю жизнь не случалось иметь такого разнообразия. Время это было для меня наилучшим воспитанием, какого, я думаю, редкий царь мог иметь. Зато какая теперь тишина в моем сердце! Какая неуклонная твердость и мужество в душе моей! Неугасимо горит во мне стремление, но это стремление - польза".

От 16-го апреля 1831 года он писал: "В 1832 году буду иметь возможность приехать к вам, не принесши вам никаких издержек, а в 33-м, в свою очередь, помочь вам". Он хвалился, что выгодно переменил службу, что вместо 42-х часов в неделю работает только 6, жалованье его несколько увеличилось и что надеется давать уроки еще в других учебных заведениях и получать в четыре раза больше жалованье. "Но между тем (продолжал он) занятия мои, которые еще большую принесут мне известность, совершаются мною в тиши, в моей уединенной комнатке.------Я теперь более нежели когда-либо тружусь и более нежели когда-либо весел. Спокойствие в груди моей величайшее".

В том же письме он хвалится "лестным для него дружеством" некоторых дам из высшего общества.

"Всего более (говорит он) удивлялся я уму здешних знатных дам. Никогда не думал я, чтобы женщина (исключение я прежде делал для одних вас только), чтобы женщина могла иметь столько самоотвержения, столько любви к своим детям, чтобы, отказываясь от всех посещений и даже зазывов во дворец, посвящать и проводить с ними все время" и пр.

Письма Гоголя к матери интересны от начала до конца, о чем бы он ни говорил в них, но я останавливаюсь только на тех местах, из которых видно, под какими влияниями формировались талант и душа его. Нетрудно догадаться, кого рисует он, говоря о знатных дамах, которых дружбою он пользовался, и кто знает их, тому понятно, как велико должно было быть их нравственное влияние на юношу, получившего в родительском доме прекрасные начала высокого христианского воспитания.

По отношению к автору "Мертвых душ" в высшей степени интересны следующие строки автора еще не вышедших в свет "Вечеров на хуторе близ Диканьки":

"Я чрезвычайно любопытен знать состояние земляков наших, которых беспрестанные разорения имений чрезвычайно трогают меня. Часто на досуге раздумываю о средствах, какие могут найтиться для того, чтобы вывесть их на прямую дорогу, и если со временем удастся что-нибудь сделать для нашей общей пользы, то почту себя наисчастливейшим человеком".

Наконец первая книжка "Вечеров на хуторе" вышла, и Гоголь послал один экземпляр матери к дню ее ангела, при следующих скромных строках:

"Очень жалею, что не могу прислать вам хорошего подарка. Но вы и в безделице увидите мою сыновнюю любовь к вам, и потому я прошу вас принять эту небольшую книжку. Она есть плод отдохновения и досужих часов от трудов моих. Она понравилась здесь всем, начиная от Г<осударын>ни. Надеюсь, что и вам также принесет она сколько-нибудь удовольствия, и тогда я уже буду счастлив".

Тут он снова повторяет свою просьбу к матери и сестре о собирании для него малороссийских песен и сказок, просит также приобретать для него старинные костюмы малороссийские и составить полный современный костюм мужской и женский из лучших образцов.

В следующем письме, от 9-го октября, он уже выражает надежду на помещение младших сестер, на казенный счет, в один из петербургских институтов, из которых особенно хвалил Патриотический и Екатерининский.

17-го октября 1831 года Гоголь имел удовольствие уделить часть заработанных денег на подарки матери и старшей сестре и послал им на 90 рублей ассигнациями разных петербургских изделий; а через пять месяцев, когда старшая сестра его была сговорена, он послал матери "в помощь к приуготовлениям к свадьбе" 500 р. асс. Наконец летом 1832 года он приехал в Васильевку, провел с нежно любимою матерью и сестрами три месяца и, возвращаясь в Петербург, увез с собой двух младших сестер для помещения, на казенный счет, в Патриотический институт. Это была самая светлая эпоха жизни нашего поэта. "Вечера на хуторе" были окончательно изданы и увенчались блистательным успехом; Гоголь был уже ценим и ласкаем Пушкиным и Жуковским; вопиющие нужды его существования в Петербурге были удовлетворены; он был счастлив возможностью помочь родному семейству; он видел родину после трех лет с половиною трудной жизни на севере; он надышался воздухом густых малороссийских садов, насмотрелся на поля и степи, наслушался давно неслы-шанных речей: создание "Старосветских помещиков" и "Тараса Бульбы" было в нем естественным результатом всех этих событий и влияний.

 

VI.

Воспоминания Н.Д. Белозерского. - Служба в Патриотическом институте и в С.-Петербургском Университете. - Воспоминания г. Иваницкого о лекциях Гоголя. - Рассказ товарища по службе. - Переписка с А.С. Данилевским и М.А. Максимовичем: о "Вечерах на хуторе"; - о Пушкине и Жуковском; - о любви; - о товарищах-земляках; - об издании малороссийских песен; - о петербургских литераторах; - о страсти к малороссийским песням; - о перемещении на службу в Киев. - Воззвание Гоголя к гению накануне нового (1834) года.

От людей, знавших Гоголя лично в период его петербургской жизни, я узнал о нем немного. Это потому, что Гоголь, с практическим направлением своего таланта, соединял нежную деликатность души, не позволявшую ему выказывать перед другими то, чего у них недоставало, и, предаваясь врожденной своей наблюдательности, защищался личиною человека обыкновенного от наблюдательности других. В нем можно было подметить какую-нибудь поэтическую особенность не иначе, как только без его ведома, то есть, когда он не стоял у самого себя на стороже. Эту черту характера он сохранил до самой смерти.

Один из моих приятелей, Н.Д. Белозерский, посещая в Нежине бывшего инспектора Гимназии князя Безбородко, г. Белоусова, видал у него студента Гоголя, который был хорошо принят в доме своего начальника и часто приходил к его двоюродному брату, тоже студенту, г. Божко, для ученических занятий. Он описывает будущего поэта в то время немножко сутуловатым и с походкою, которую всего лучше выражает слово петушком. Впоследствии они встретились, уже как старые знакомые, в Петербурге, в эпоху "Вечеров на хуторе" и "Миргорода". Белозерский нашел Гоголя уже приятелем Пушкина и Жуковского, у которых он проживал иногда в Царском Селе. Это была самая цветущая пора в характере поэта. Он писал все сцены из воспоминаний родины, трудился над "Историею Малороссии" и любил проводить время в кругу земляков. Тут-то чаще всего видели его таким оживленным, как рассказывает г. Гаевский, в своих "Заметках для биографии Гоголя". Г. Прокопович вспоминает с восхищением об этой поре жизни своего друга. У него я видел портрет Гоголя, рисованный и литографированный Венециановым, и который, по словам владельца, можно назвать портретом автора "Тараса Бульбы".

Гоголь отличался тогда щеголеватостью своего костюма, которым впоследствии начал пренебрегать, но боялся холоду и носил зимою шинель, плотно запахнув ее и подняв воротник обеими руками выше ушей. В то время переменчивость в настроении его души обнаруживалась в скором созидании и разрушении планов. Так однажды весною он объявил, что едет в Малороссию, и, действительно, совсем собрался в дорогу. Приходят к нему проститься и узнают, что он переехал на дачу. Н.Д. Белозерский посетил его в этом сельском уединении. Гоголь занимал отдельный домик с мезонином, недалеко от Поклонной горы, на даче Гинтера.

- Кто же у вас внизу живет? - спросил гость.

- Низ я нанял другому жильцу, - отвечал Гоголь.

- Где же вы его поймали?

- Он сам явился ко мне, по объявлению в газетах. И еще какая странная случайность! Звонит ко мне какой-то господин. Отпирают.

- Вы публиковали в газетах об отдаче в наем половины дачи?

- Публиковал.

- Нельзя ли мне воспользоваться?..

- Очень рад. Не угодно ли садиться? Позвольте узнать вашу фамилию.

- Половинкин.

- Так и прекрасно! вот вам и половина дачи. - Тотчас без торгу и порешили.

Через несколько времени г. Белозерский опять посетил Гоголя на даче и нашел в ней одного г. Половинкина. Гоголь, вставши раз очень рано и увидев на термометре 8 град<усов> тепла, уехал в Малороссию, и с такою поспешностью, что не сделал даже никаких распоряжений касательно своего зимнего платья, оставленного в комоде. Потом уж он писал из Малороссии, к своему земляку Белозерскому, чтоб он съездил к Половинкину и попросил его развесить платье на свежем воздухе. Белозерский отправился на дачу и нашел платье уже развешенным.

Переходя к воспоминаниям второго лица о Гоголе, я должен сперва возвратиться несколько назад и рассказать о дальнейшей педагогической службе его. Состоя в чине титулярного советника со дня вступления в должность старшего учителя истории при Патриотическом институте, Гоголь, "в награду отличных трудов", был пожалован от Ее Величества, 9-го марта 1834 года, брильянтовым перстнем. А между тем, при содействии своих покровителей и силою собственного авторитета, он проложил себе путь к высшему посту: 24-го июня 1834 года он был утвержден адъюнктом по кафедре всеобщей истории при С.-Петербургском университете. Он искал этого места вовсе не из честолюбия или корыстных видов. Честолюбие его было выше мелочного тщеславия ступенью, занимаемою в обществе, а материальные выгоды никогда не составляли цели его жизни: они были в его глазах только средствами для осуществления планов, постоянно занимавших его душу. Письма его к М.А. Максимовичу о кафедре всеобщей истории в Киевском университете, которой он напрасно домогался, покажут, для чего ему нужно было получить место профессора. Встретив в этом искании препятствия, он ограничился званием адъюнкта в столичном университете. "Здесь он не переставал работать по мере данных ему Богом сил, не переставал учиться и постоянно имел в виду цель - сделаться наконец ученым хорошим профессором, именно историком. Но его художническая природа мешала постоянно той пассивной деятельности, которая нужна для обогащения себя сведениями. Его понимание истории не могло обратиться в спокойное преподавание. Тем не менее с юных лет Гоголь делал постоянные усилия образовать себя, которые тем более имеют в себе заслуги, что для художника они тяжелее, нежели для всякого другого. Доказательством этому служит его записная книга, о которой говорено было выше. Такие записные книги видали у него постоянно. Чем далее, тем более заставлял он себя заниматься, изучать, работать. Коротко его знавшие могут это засвидетельствовать. Быстрота соображения, гениальная отгадка смысла вещей и событий мешает также заниматься последовательно. Человек, для которого смысл события является выводом, часто тяжело добываемым долгими трудами, видит всю цену и необходимость для него этих трудов. Но для того, чей острый взор проникает в смысл события, не дожидаясь полной, окончательной работы, для того не составляет она той необходимости, как для медленно идущего ума. Не хочу сказать, чтобы дар прозрения освобождал человека от труда: я хочу сказать только то, что этот дар, предупреждая вывод постепенный, мешает последовательности работы" . Вот почему Гоголь, желая служить как истинный гражданин своего отечества на поприще преподавания наук, далеко не достиг своей цели, и когда в конце 1835 года вышло постановление, по которому он должен был выдержать испытание на степень доктора философии, если бы пожелал занять профессорскую должность, - он предпочел лучше оставить государственную службу и служить отечеству исключительно на поприще писателя .

О том, как он исполнял обязанности звания адъюнкта всеобщей истории и каково читал свои университетские лекции, мы имеем прекрасный мемуар одного из его слушателей, г. Иваницкого .

"Гоголь читал историю Средних веков, - говорит г. Иваницкий, - для студентов 2-го курса филологического отделения. Начал он в сентябре 1834, а окончил в конце 1835 года. На первую лекцию он явился в сопровождении инспектора студентов. Это было в 2 часа. Гоголь вошел в аудиторию, раскланялся с нами и, в ожидании ректора, начал о чем-то говорить с инспектором, стоя у окна. Заметно было, что он находился в тревожном состоянии духа: вертел в руках шляпу, мял перчатку и как-то недоверчиво посматривал на нас. Наконец подошел к кафедре и, обратись к нам, начал объяснять, о чем намерен он читать сегодня лекцию. В продолжение этой коротенькой речи, он постепенно всходил по ступеням кафедры: сперва встал на первую ступеньку, потом - на вторую, потом - на третью. Ясно, что он не доверял сам себе и хотел сначала попробовать, как-то он будет читать. Мне кажется, однако ж, что волнение его происходило не от недостатка присутствия духа, а просто от слабости нервов, потому что в то время, как лицо его неприятно бледнело и принимало болезненное выражение, мысль, высказываемая им, развивалась совершенно-логически и в самых блестящих формах. К концу речи Гоголь стоял уж на самой верхней ступеньке кафедры и заметно одушевился. Вот в эту-то минуту ему и начать бы лекцию, но вдруг вошел ректор... Гоголь должен был оставить на минуту свой пост, который занял так ловко, и даже можно сказать, незаметно для самого себя. Ректор сказал ему несколько приветствий, поздоровался со студентами и занял приготовленное для него кресло. Настала совершенная тишина. Гоголь опять впал в прежнее тревожное состояние: опять лицо его побледнело и приняло болезненное выражение. Но медлить уж было нельзя: он вошел на кафедру и лекция началась...

Не знаю, прошло ли и пять минут, как уж Гоголь овладел совершенно вниманием слушателей. Невозможно было спокойно следить за его мыслью, которая летела и преломлялась, как молния, освещая беспрестанно картину за картиной в этом мраке средневековой истории. Впрочем, вся эта лекция из слова в слово напечатана в "Арабесках", кажется, под заглавием: "О характере истории Средних веков". Ясно, что и в таком случае, не доверяя сам себе, Гоголь выучил наизусть предварительно написанную лекцию, и хотя во время чтения одушевился и говорил совершенно свободно, но уж не мог оторваться от затверженных фраз, и потому не прибавил к ним ни одного слова.

Лекция продолжалась три четверти часа. Когда Гоголь вышел из аудитории, мы окружили его в сборной зале и просили, чтоб он дал нам эту лекцию в рукописи. Гоголь сказал, что она у него набросана только вчерне, но что со временем он обработает ее и даст нам; а потом прибавил: "на первый раз я старался, господа, показать вам только главный характер истории Средних веков; в следующий раз мы примемся за самые факты и должны будем вооружиться для этого анатомическим ножом".

Мы с нетерпением ждали следующей лекции. Гоголь приехал довольно поздно и начал ее фразой: "Азия была всегда каким-то народо-вержущим вулканом". Потом поговорил немного о великом переселении народов, но так вяло, безжизненно и сбивчиво, что скучно было слушать, и мы не верили сами себе, тот ли это Гоголь, который на прошлой неделе прочел такую блестящую лекцию? Наконец, указав нам на кое-какие курсы, где мы можем прочесть об этом предмете, он раскланялся и уехал. Вся лекция продолжалась 20 минут. Следующие лекции были в том же роде, так что мы совершенно наконец охладели к Гоголю, и аудитория его все больше и больше пустела.

Но вот однажды - это было в октябре - ходим мы по сборной зале и ждем Гоголя. Вдруг входят Пушкин и Жуковский. От швейцара, конечно, они уж знали, что Гоголь еще не приехал, и потому, обратясь к нам, спросили только, в которой аудитории будет читать Гоголь? мы указали на аудиторию. Пушкин и Жуковский заглянули в нее, но не вошли, а остались в сборной зале. Через четверть часа приехал Гоголь, и мы вслед за тремя поэтами вошли в аудиторию и сели по местам. Гоголь вошел на кафедру, и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого, начал читать взгляд на историю аравитян. Лекция была блестящая, в таком же роде, как и первая. Она вся из слова в слово напечатана в "Арабесках". Видно, что Гоголь знал заранее о намерении поэтов приехать к нему на лекцию, и потому приготовился угостить их поэтически. После лекции Пушкин заговорил о чем-то с Гоголем, но я слышал одно только слово: "увлекательно"...

Все следующие лекции Гоголя были очень сухи и скучны: ни одно событие, ни одно лицо историческое не вызвало его на беседу живую и одушевленную... Какими-то сонными глазами смотрел он на прошедшие века и отжившие племена. Без сомнения, ему самому было скучно, и он видел, что скучно и его слушателям. Бывало, приедет, поговорит с полчаса с кафедры, уедет, да уж и не показывается целую неделю, а иногда и две. Потом опять приедет, и опять та же история. Так прошло время до мая.

Наступил экзамен. Гоголь приехал, подвязанный черным платком: не знаю уж, зубы у него болели, что ли. Вопросы предлагал бывший ректор И.П. Ш<ульгин>. Гоголь сидел в стороне и ни во что не вступался. Мы слышали уж тогда, что он оставляет Университет и едет на Кавказ. После экзамена мы окружили его и изъявили сожаление, что должны расстаться с ним. Гоголь отвечал, что здоровье его расстроено и что он должен переменить климат.

- Теперь я еду на Кавказ: мне хочется застать там еще свежую зелень; но я надеюсь, господа, что мы когда-нибудь еще встретимся.

Поездка эта. однако ж, не состоялась, не знаю почему".

Это - воспоминание студента о Гоголе-профессоре. А вот что говорит один из его товарищей по службе в университете.

"Я познакомился с Гоголем тогда, как он был сделан адъюнкт-профессором в С.-Петербургском Университете, где я тоже был адъюнкт-профессором. Гоголь сошелся с нами хорошо, как с новыми товарищами; но мы встретили его холодно. Не знаю, как кто, но я только по одному: я смотрел на науку чересчур лирически, видел в ней высокое, чуть-чуть не священное дело, и потому от человека, бравшегося быть преподавателем, требовал полного и безусловного посвящения себя ей. Сам я занимался сильно, но избрал для преподавания искусство, мастерство [начертательную геометрию], не смея взяться за науку высшего анализа, которую мне тогда предлагали. К тому же Гоголь тогда, как писатель-художник, едва показался; мы, большинство, толпа, не обращали еще дельного внимания на его "Вечера на хуторе"; наконец и самое вступление его в Университет путем окольным отдаляло нас от него, как от человека. По всему этому сношения с ним у меня были весьма форменные, и то весьма редкие".

Таково было положение Гоголя в Университете. Понятно, что он не очень был привязан к своему месту и оставил его, конечно, без сожаления.

В переписке Гоголя с А.С. Данилевским и известным писателем М.А. Максимовичем открываются новые черты юношеского периода его жизни.

Г<-н> Данилевский был близкий родственник и сосед Гоголя по имению. Они вместе воспитывались в нежинской Гимназии высших наук и вместе искали служебного поприща в Петербурге. Прожив несколько времени в столице, г. Данилевский определился в один из кавказских полков и жил в Пятигорске в то время, когда Гоголь делал свои первые литературные попытки. Эта разлука была поводом к переписке между ними, из которой читатель узнает много интересного.

Первое письмо Гоголя к другу его детства написано было между изданием первой и приготовлением к печати (а, может быть, и сочинением) второй книжки "Вечеров на хуторе", которые он называет своим поросенком. Тут, между прочим, уже открываются его близкие отношения к Пушкину и Жуковскому, которые в то время работали в полноте сил и возбуждали молодого поэта к деятельности. Тогда еще крепка была цепь литературного преемства; еще свежи были предания о Державине; еще недавно умолкнул Карамзин, а между тем Пушкин и Жуковский стояли уже на высших ступенях своего развития. И в такую-то эпоху развернулись первые цветы Гоголева таланта. Письма к г. Данилевскому, которые сейчас будут мною приведены, можно сказать согреты огнем жертвенника, у которого молодой поэт присутствовал в благоговейном восхищении. К сожалению, он мало высказывал того, что проникало глубоко в его душу. Письма его изображают внешнюю жизнь, которая его окружала.

1

"Ноября 2 (1831), СПб. Вот оно как! пятый месяц на Кавказе и, может быть, еще бы столько прошло до первой вести, если бы Купидо сердца не подогнало лозою [82]Из комедии Княжнина, "Кутерьма".
"Купидо сердце мое яко гоня лозою, подстрекает". - Н.М.
. Впустили молодца на Кавказ -

"Ой лыхо закаблукам, достанецця й передам!"

Знаешь ли, сколько раз ты в письме своем просил меня не забыть прислать нот? Шесть раз: два раза с начала, два в средине да два при конце. Ге, ге, ге! дело далеко зашло! Я, однако ж, тот же час решился исполнить твою просьбу. Для этого довольно бы тебе раз упомянуть. Я обращался к здешним артисткам указать мне лучшее; но Сильфида Урусова и Ласточка Розетта  требовали непременно, что(б) я поименовал великодушную смертную, для которой так хлопочу. Как мне поименовать, когда я сам не знаю, кто она? Я сказал только, что средоточие любви моей согревает ледовитый Кавказ и бросает на меня лучи косвеннее северного солнца. Как бы то ни было, только забрал все, что было лучшего в здешних магазинах. Французские кадрили в большой моде здесь Титова. Однако ж я посыл(аю) тебе и Россини несколько французск(их) романсов, русских новых песен, всего на тридцать рублей. Да что за вздор такой ты мелешь, что пришлешь мне деньги после? К чему это? Я тебе и без того должен 65 рублей. Я думал было и на остальные набрать тебе всякой всячины - конфект и прочего, да раздумал: может быть, тебе что нужнее будет. Ты пожалуста без церемонии напиши, что прислать тебе на остальные 35 рублей, и я немедленно вышлю. В здешних магазинах получено из-за моря столько дамских вещей и прочего, и все совершенное объедение!

Порося мое давно уже вышло в свет. Один экземпляр послал я к тебе в Сорочинцы. Теперь, я думаю, Василий Иванович совокупно с любезным зятем Егором Львовичем его почитывают. Однако ж, на всякий случай посылаю тебе еще один. Оно успело уже заслужить

.......................славы дань -

Кривые толки, шум и брань.

В Сорочинцы я тебе также отправил и Ольдекопов Словарь. Письмо твое я получил сегодня, то есть 2 ноября (писанное тобою 18 октября). Пишу ответ сегодня, а отправляю завтра. Кажется, исправно? Зато день хлопот. Это я для того тебе упоминаю, чтобы ты умел быть благодарным и писал в следующем письме подробнее. Напиши также, в который день ты получишь письмо мое вместе с сею посылкою. Мне любопытно знать, сколько времени оно будет по почте идти к тебе. Ну, известное лицо города Пятигорска, более сказать мне тебе нечего. Ведь ты же сам меня торопишь скорее отправлять письмо.

Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе.------Почти каждый вечер собирались мы, Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей! У Пушкина повесть, октавами писанная: "Кухарка", в которой вся Коломна и петербургская природа живая. Кроме того сказки русские народные, - не то что "Руслан и Людмила", но совершенно русские. Одна писана даже без размера, только с рифмами, и прелесть невообразимая! У Жуковского тоже русские народные сказки, одни экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами, и чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется, появился новый обширный поэт, и уже чисто русской; ничего германского и прежнего. А какая бездна новых баллад! они на днях выйдут.

Ты мне обещал описать прибытие свое домой, прием, встречи и пр. и пр., да мне кажется, что у тебя на квартире и пера чиненного нет; только один карандаш, в часы досуга, подмахивает злодейское деревцо.

Прощай; будь здоров и любим, да не забывай твоего неизменного

Гоголя".

2

"1 января, 1832 (из Петербурга).

Подлинно много чудного в письме твоем. Я сам бы желал на время принять твой образ с твоими страстишками и взглянуть на других таким же взором, исполненным сарказма, каким глядишь ты на мышей, выбегающих на середину твоей комнаты. Право, должно быть что-то не в шутку чрезвычайное засело Кавказской области в город Пятигорск. Поэтическая часть твоего письма удивительно хороша, но прозаическая в довольно плохом положении. Кто это кавказское солнце! Почему оно именно один только Кавказ освещает, а весь мир оставляет в тени, и каким образом ваша милость сделалась фокусом зажигательного стекла, то есть, привлекла на себя все лучи его? За такую точность ты меня назовешь бухгалтерскою книгою или иным чем. Но сам посуди: если не прикрепить красавицу к земле, то черты ее будут слишком воздушны, неопределенно-общи и потому бесхарактерны.

Посылаю тебе все, что только можно было скоро достать: "Северные Цветы" и "Альциону". "Невский Альманах" еще не вышел, да вряд ли в нем будет что-нибудь путнее. Галстухов черных не носят; вместо них употребляют синие. Я бы тебе охотно выслал его, но сижу теперь болен и не выхожу никуда. Духи же, я думаю, сам ты знаешь, принадлежат к жидкостям; а жидкостей на почте не принимают. После постараюсь тебе и другое прислать, теперь же не хочу задерживать письма. Притом же "Северные Цветы", может быть, на первый раз приведут в забвение неисправность в прочем. Тут ты найдешь Языкова так прелестным, как еще никогда, Пушкина чудную пиесу "Моцарт и Сальери", в которой, кроме яркого поэтического создания, такое высокое драматическое искусство, - картинного "Делибаша", и все, что ни есть его, чудесно! - Жуковского "Змия". Сюда затесалась и Красненького "Полночь".

Письма твоего, писанного из Лубен, в котором ты описываешь приезд свой домой, я, к величайшему сожалению, не получал. ------Незадолго до твоего, я получил письмо от Василия

Ивановича, в котором он извещает меня, что книги, посланные мною тебе в Семереньки, он получил. Не излишним почитаю при сем привесть его слова, сказанные в похвалу моей книги.

"Если выдадите еще книгу в свет Вечера, то пришлите для любопытства и прочету. Мы весьма знаем, что присланная вами книга есть сочинение ваше. Это есть прекраснейшее дело, благороднейшее занятие. Я читал и рекомендацию ей от Булгарина в "Северной Пчеле" очень с хорошей стороны и к поощрению сочинителя. Это видеть приятно".

Видишь, какой я хвастун! Читал ли ты новые баллады Жуковского? Что за прелесть! Они вышли в двух частях вместе с старыми и стоят очень недорого: десять рублей.

Что тебе сказать о наших? Они все, слава Богу, здоровы, прозябают по-прежнему, навещают каждую среду и воскресенье меня старика и, к удивлению, до сих пор еще ни один из них не имеет звезды и не директор департамента.

Рассмешила меня до крайности твоя приписка или обещание в конце письма: "Может быть, в следующую почту напишу к тебе еще, а может быть, нет". К чему такая благородная скромность и сомнение? к чему это: может быть, нет? Как будто удивительная твоя аккуратность мало известна!

Писал бы к тебе еще, но болезнь моя мешает. Отлагаю до удобнейшего времени, а теперь прощай. Обнимаю тебя и вместе завидую, что ты находишься в стране здравия.

Твой Гоголь.

Да, вот молодец! пишу 1-го января и забыл поздравить с новым годом. Желаю тебе провесть его в седьмом небе блаженства".

Обращу внимание читателя на следующие слова добродушного родственника, приводимые Гоголем в этом письме: "Мы весьма знаем, что присланная вами книга есть сочинение ваше".

Они показывают, что многие лица и обстоятельства, представленные Гоголем в "Вечерах на хуторе", были общеизвестны в его родном околотке: иначе каким бы образом там сделалось так рано известно, что под псевдонимом Рудого Панька скрывается Гоголь? 

3

"СПб. 1832, марта 10.

Мне бы следовало просто на тебя рассердиться и начхать, как говаривал Ландражен , за твои эдакие пакости. Вот уже скоро три месяца, как от тебя ни двоеточия ни точки. Даже не известил меня, получил ли в исправности посланные мною альманахи. Видно, тебе теперь ничего не нужно из Петербурга, потому что ты тогда только писал ко мне, когда имел во мне надобность. Эй, не плюй в колодезь! увидишь, если не доведется из него же после напиться. Может быть, ты находишься уже в седьмом небе и оттого не пишешь. Чорт меня возьми, если я сам теперь не близко седьмого неба! и с таким же сарказмом, как ты, гляжу на славу и на все, хотя моя владычица куды суровее твоей. Если б я был, как ты, военный человек, я бы с оружием в руках доказал бы тебе, что северная повелительница моего южного сердца томительнее и блистательнее твоей кавказской. Ни в небе, ни в земле, нигде ты не встретишь хотя порознь тех неуловимо-божественных черт и роскошных вдохновений, которые ensemble дышут и уместились в ее, Боже, как гармоническом лице. Но довольно. Посылаю тебе вторую книжку "Вечеров" и на удачу "Онегина". Может быть, у вас в глуши его еще не читали. В таком случае ты обомлеешь от радости и, верно, не найдешь слов, чем выразить мне свою благодарность.

Прощай. Если тебе что нужно прислать, то пиши смело, хотя и не случится у тебя денег. Все тебе будет выслано. Мы люди свои, после сочтемся. _______________

Твой Гоголь".

4

"СПб. Марта 30 (1832).

Я нимало не удивляюсь, что мое письмо шло так долго. Должно вспомнить, что теперь время самое неблагоприятное для почт: разлитие рек, негодность дороги и проч. Я получил твои деньги и не могу скоро выполнить твоего порученья. Если бы ты наперед хорошенько размыслил все, то, верно, не прислал бы мне теперь денег, верно бы вспомнил, что за две недели до праздника ни один портной не возьмется шить, и потому, в наказанье, ты будешь ждать три сверхсрочных недели своего сюртука, потому что, спустя только неделю после праздника, примутся шить его тебе. На требование же мое поставить тебе сукно по 25 р. аршин, Руч дал мне один обыкновенный свой ответ, что он низких сортов сукон не держит.

Теперь несколько слов о твоем письме. С какой ты стати начал говорить о шутках, которыми будто бы было наполнено мое письмо? и что ты нашел бессмысленного в том, что я писал к тебе, что ты говоришь только о поэтической стороне, не упоминая о прозаической? Ты не понимаешь, что значит поэтическая сторона? Поэтическая сторона: "Она несравненная, единственная" и проч. Прозаическая: "Она Анна Андреевна такая-то". Поэтическая: "Она принадлежит мне, ее душа моя". Прозаическая: "Нет ли каких препятствий в том, чтоб она принадлежала мне не только душою, но и телом и всем; одним словом - ensemble?" Прекрасна, пламенна, томительна и ничем не изъяснима любовь до брака; но тот только показал один порыв, одну попытку к любви, кто любил до брака. Эта любовь не полна; она только начало, мгновенный, но зато сильный и свирепый энтузиазм, потрясающий надолго весь организм человека. Но вторая часть, или лучше сказать, самая книга - потому что первая только предуведомление к ней - спокойна, и целое море тихих наслаждений, которых с каждым днем открывается более и более, и тем с большим наслаждением изумляешься им, что они казались совершенно незаметными и обыкновенными. Это художник, влюбленный в произведенье великого мастера, с которого уже он никогда не отрывает глаз своих и каждый день открывает в нем новые и новые очаровательные и полные обширного гения черты, изумляясь сам себе, что он не мог их увидать прежде. Любовь до брака - стихи Языкова: они эффектны, огненны и с первого разу уже овладевают всеми чувствами. Но после брака любовь - это поэзия Пушкина: она не вдруг обхватит нас, но чем более вглядываешься в нее, тем она более открывается, развертывается и наконец превращается в величавый и обширный океан, в который чем более вглядываешься, тем он кажется необъятнее, и тогда самые стихи Языкова кажутся только частью, небольшою рекою, впадающею в этот океан. Видишь, как я прекрасно рассказываю! О, с меня бы был славный романист, если бы я стал писать романы! Впрочем это самое я докажу тебе примером, ибо без примера никакое доказательство не доказательство, и древние очень хорошо делали, что помещали его во всякую хрию. Ты, я думаю, уже прочел "Ивана Федоровича Шпоньку". Он до брака удивительно как похож на стихи Языкова, между тем как после брака сделается совершенно поэзией Пушкина.

Хочешь ли ты знать, что делается у нас в этом водяном городе? Приехал Возвышенный с паном Платоном и П<еликаном>.------Вся эта труппа пробудет здесь до мая, а может быть и долее. Возвышенный все тот же; трагедии его все те же. Тасс его, которого он написал уже в шестой раз, необыкновенно толст, занимает четверть стопы бумаги. Характеры все необыкновенно благородны, полны самоотверженья и, вдобавок, выведен на сцену мальчишка 13 лет, поэт и влюбленный в Тасса по уши. А сравненьями играет, как мячиками; небо, землю и ад потрясает, будто перышко. Довольно, что прежние: губы посинели у него цветом моря, или: тростник шепчет, как шепчут в мраке цепи - ничто против нынешних. Пушкина все по-прежнему не любит; "Борис Годунов" ему не нравится.------

Красненькой кланяется тебе. Он еще не актер, но скоро будет им, и может быть, тотчас после Святой.

У вас, я думаю, уже весна давно. Напиши, с которого времени начинается у вас весна. Я давно уже не нюхал этого кушанья".

5

"26 апреля (1832) СПб. Сейчас только что принесли мне от Руча твой модный сюртук. Мерка у него твоя была в сохранности, и он уверяет, что совершенно сделал по ней. Я замечу только то, что я слишком теперь стал тебя тонее. Теперь если бы ты увидел меня, то бы верно не узнал: так я похудал. Твой сюртук на меня так широк, как халат. На Кавказе, я думаю, ты еще больше разжирел; а здешний проклятый климат убийствен. Очень жалею, что не могу прислать, кроме жилета, ничего больше: денег у меня теперь совершенно нет, и я не знаю, станет ли на пересылку. Меня все смешат твои обещания. К чему эти уверения, что будешь непременно ко мне писать чрез каждые две недели. Как будто я не знаю тебя! Уже прошло около полтора месяца после того, а ты до сих пор ни строчки. Да вряд ли напишешь и впредь, покуда какая-нибудь нужда не заставит. Однако ж я прошу тебя, извести меня по крайней мере, в исправности ли ты получил прежде посланные мною книги и теперь посылаемый сюртук с жилетом, потому что я до тех пор не могу быть спокоен, пока не получу твоей расписки в исправном получении. Признаюсь, я опасаюсь оттого тебе посылать новых книг, которых вышло доныне немало, что не знаю, исправно ли ты их получаешь. Спешу отправлять и не имею больше времени.

Твой Гоголь".

Следующее письмо, должно быть, написано с дачи, которую Гоголь нанимал с г. Половинкиным: в нем он мечтает о летних удовольствиях в Малороссии, которые-то, вероятно, и соблазнили его оставить дачную жизнь со всеми ее искусственными прелестями.

"1832. СПб. Июня 15. Опять не могу дождаться от тебя письма, или хоть даже короткого извещения о получении сюртука и прочего. Верно, тебя скука никогда не посещает, ибо только в таком расположении обыкновенно приходит охота писать.

"Счастлив ты в прелестных...

Ты Сенпри в карикатурах".

Желалось бы мне поглядеть на тебя. Да нельзя ли это сделать таким образом, чтобы мы выехали один другому навстречу? Сборное место положить хотя в Толстом или в Васильевке. Наши Не-жинцы почти все потянулись на это лето в Малороссию, даже Красненькой уехал. А в июле месяце если бы тебе вздумалось заглянуть в Малороссию, то застал бы и меня, лениво возвращающегося с поля от косарей, или беззаботно лежащего под широкой яблоней, без сюртука, на ковре, возле ведра холодной воды со льдом и проч. Приезжай!

Твой Гоголь".

На возвратном пути из родины, Гоголь отыскал в Москве своего земляка М.А. Максимовича, который был тогда профессором ботаники при Московском университете. Знакомство их началось с 1829 года, когда г. Максимович, посетив Петербург, видел Гоголя за чаем у одного общего их земляка, где собралось еще несколько малороссиян. По словам его, Гоголь ничем особенным не выдался из круга собеседников, и он не сохранил в памяти даже наружности будущего знаменитого писателя. Гоголь не застал г. Максимовича дома, и г. Максимович, узнав, что у него был автор "Вечеров на хуторе", поспешил к нему в гостиницу. Гоголь встретил своего гостя, как старого знакомого, видев его три года тому назад не более, как в продолжение двух часов, и г. Максимовичу стоило большого труда не дать заметить поэту, что он совсем его не помнит. По словам г. Максимовича, Гоголь был тогда хорошеньким молодым человеком, в шелковом архалуке вишневого цвета. Оба они заняты были в то время Малороссиею: Гоголь готовился писать историю этой страны, а Максимович собирался печатать свои "Украинские народные песни" , и потому они нашли друг друга очень интересными людьми. Немного времени провели они вместе, но с этой поры начинается ряд писем Гоголя к г. Максимовичу, в высшей степени замечательных. Вот первое.

"СПб. 1832, декабря 12.

Я думаю, вы земляче, порядочно меня браните за то, что я до сих пор не откликнулся к вам? Ваша виньетка меня долго задерживала. Тот художник, малоросс в обоих смыслах, про которого я вам говорил и который один мог бы сделать национальную виньетку, пропал как в воду, и я до сих пор не могу его отыскать. Другой, которому я поручил, наляпал каких-то

Чухонцев, и так гадко, что я посовестился вам посылать.------

Однако ж жаль, что наши песни будут без виньетки; еще более жаль, если я вас задержал этим. Как же вы поживаете? Можно ли надеяться мне вашего приезду нынешней зимой сюда? А это было бы так хорошо, как нельзя лучше. Я до сих пор не перестал досадовать на судьбу, столкнувшую нас мельком на такое короткое время. Не досталось нам ни покалякать о том, о сем, ни помолчать, глядя друг на друга. Посылаю вам виршу, говоренную Запорожцами, и расстаюсь с вами до следующего письма.

Н. Гоголь.

Поклонитесь от меня, когда увидите, Щепкину. Посылаю поклон также земляку, живущему с вами, и желаю ему успехов в трудах, так интересных для нас" .

Это письмо, написанное после первого знакомства и чуть ли не после одного свидания с земляком, показывает уже, как симпатична была натура Гоголя и как ошибочны были взводимые на него некоторыми обвинения в холодности к знакомым и друзьям. Обширный план литературной деятельности, начертанный им в третьем периоде его существования, поглотил все его нравственные силы, набросил на его лицо покров холодности и наложил печать молчания на уста его; но были минуты, когда его душевный жар к человеку вообще и товарищам ранней молодости в особенности обнаруживался во всей весенней свежести, и это подтверждается множеством его писем.

Следующее письмо к А.С. Данилевскому говорит очень много о редких свойствах Гоголевой натуры, в которой юношеская пылкость соединялась с удивительным самообладанием. Между прочим читатель найдет здесь несколько строк из его сердечного романа, о котором он проговорился в письме от 1 -го января, 1832.

"Декабрь, 20-е (1832). СПб.

Наконец я получил-таки от тебя письмо. Я уже думал, что ты дал тягу в Одессу или в иное место. Очень понимаю и чувствую состояние души твоей, хотя самому, благодаря судьбу, не удалось испытать. Я потому говорю благодаря, что это пламя меня бы превратило в прах в одно мгновенье. Я бы не нашел себе в прошедшем наслажденья; я силился бы превратить это в настоящее и был бы сам жертвою этого усилия. И потому-то, к спасенью моему, у меня есть твердая воля, два раза отводившая меня от желания заглянуть в пропасть. Ты счастливец, тебе удел вкусить первое благо в свете - любовь; а я... Но мы, кажется, своротили на байронизм.

Да зачем ты нападаешь на Пушкина, что он прикидывался? Мне кажется, что Байрон скорее. Он слишком жарок, слишком много говорит о любви и почти всегда с исступлением. Это что-то подозрительно. Сильная, продолжительная любовь проста, как голубица, то есть, выражается просто, без всяких определительных и живописных прилагательных. Она не выражает, но видно, что хочет что-то выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных, красноречивых тирад. А в доказательство моей справедливости, прочти те строки, которые ты велишь мне целовать.

Жаль, что ты не едешь в Петербург; но если ты находишь выгоду в Одессе, то нечего делать. Не забывай только писать. Жаль, нам дома так мало удалось пожить вместе. Мне все кажется, что я тебя почти что не видел.

Скажу тебе, что Красненькой заходился не на шутку жениться на какой-то актрисе с необыкновенным, говорит, талантом, - лучше Брянского - я ее впрочем не видел - и доказывает очень сильно, что ему необходимо жениться. Впрочем мне кажется, что этот задор успеет простыть покаместь. Здесь и Драгун. Такой молодец с себя! с страшными бакенбардами и очками. Но необыкновенный флегма.----------

Прощай! где бы ни был ты, желаю, чтобы тебя посетил необыкновенный труд и прилежание, такое, с каким ты готовился к школе, живя у Иохима. Это - лекарство от всего. А чтобы положить этому хорошее начало, пиши как можно чаще письма ко мне. Это средство очень действительно".

Я имею еще одно только письмо Гоголя к А.С. Данилевскому, относящееся ко второму периоду его жизни. Оно очень интересно, между прочим, по его заметкам о тогдашних писателях. Пушкин здесь является верным своему признанию:

Во дни веселий и желаний

Я был от балов без ума.

Прочие обрисованы также вскользь, но меткими чертами.

"1833, февраля 8. СПб. Я получил оба письма твои почти в одно время и изумился страшным переворотам в нашей стороне. Кто бы мог подумать, чтобы Соф<ья> В<асильевна> и М<арья> Ал<ексеевна> выйдут в одно время замуж, что мыши съедят живописный потолок Юрьева и что голтвянские балки  узрят на берегах своих черниговского форшмейстера! Насмешил ты меня Л<ангом>------

Один Гаврюшка в барышах. Однако я от всей души рад, что Марья Алексеевна вышла замуж. Жаль только, что ты не написал за кого. Что ты ленишься, или скучаешь?

Мне уже кажется, что время то, когда мы были вместе в Васильевке и в Толстом, чорт знает как отдалилось, - как будто ему минуло лет пять! Оно получило уже для меня прелесть воспоминания. Я вывез, однако ж, из дому всю роскошь лета и ничего решительно не делаю. Ум в страшном бездействии; мысли так растеряны, что никак не могут собраться в одно целое.

И не один я, - все, кажется, дремлет. Литература не двигается; пара только вздорных альманахов вышла - "Альциона" и "Комета Белы". Но в них, может быть, чайная ложка меду, а прочее все деготь. Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай и более необходимость не затащут его в деревню. Один только князь Одоевский деятельнее. На днях печатает он фантастические сцены, под заглавием: "Пестрые сказки". Рекомендую: очень будет затейливое издание, потому что производится под моим присмотром. Читаешь ли ты "Илиаду"? Бедный Гнедич уже не существует. Как мухи, мрут люди и поэты. Один Х<востов> и Ш<ишков>, на зло и посмеяние векам, остаются тверды и переживают всех------Поздравляю тебя с новым земляком, приобретением нашей родине. Это Фаддей Бенедиктович Булгарин. Вообрази себе: уже печатает малороссийский роман, под названием "Мазепа".------В альманахе "Комета Белы" был помещен его отрывок под титулом: "Поход Палеевой вольницы", где лица говорят даже малороссийским языком. Попотчивать ли тебя чем-нибудь из Языкова, чтобы закусить г.... конфектами? Но я похвастал, а ничего и не вспомню. Несколько строчек, однако ж приведу,

Как вино, вольнолюбива, Как вино, она игрива И блистательно светла. Как вино, ее люблю я, Прославляемое мной. Умиляя и волнуя Душу, полную тоской, Всю тоску она отгонит И меня на ложе склонит Беззаботной головой. Сладки песни распевает О былых, веселых днях, И стихи мои читает, И блестит в моих очах.

Красненькой еще не женился, да что-то и не столько уже поговаривает об этом.------

Не знаю, вряд ли тебе будет хорошо ехать теперь. Дорога, говорят, мерзкая; снег то вдруг нападает, то вдруг исчезнет. Но, как бы то ни было, я очень рад, что ты это вздумал и хоть ты и пострадаешь в дороге, зато я выиграю, тебя прежде увидевши. А Тиссон как? поедет ли он с тобою, или нет? Мне Аким  надоел (он состоит в должности поверенного Афанасия и ходит здесь по делам его). Беспрестанно просит позволения идти к Т<ушинскому>, который употребляет Фабиевские увертки в промедлении уплаты 15 руб. с копейками. Это ты можешь передать Афанасию.

Ты меня ужасно как ошеломил известием, что у вас снег тает и пахнет весною. Что это такое весна? Я ее не знаю, я ее не помню, я позабыл совершенно, видел ли ее когда-нибудь. Это должно быть что-то такое девственное, неизъяснимо упоительное, Элизиум. "Счастливец!" повторил я несколько раз, когда прочел твое письмо. Чего бы я не дал, чтобы встретить, обнять, поглотить в себя весну! Весну... как странно для меня звучит это имя! Я его точно так же повторяю, как К<укольник> (NB. который находится опять здесь и успел уже написать 7 трагедий) повторял - помнишь? - Поза, Поза, Поза .

Кстати о Возвышенном. Он нестерпимо скучен сделался. Тогда, было, соберет около себя толпу и толкует или о Моцарте и интеграле, или движет эту толпу за собою испанскими звуками гитары. Теперь совсем не то: не терпит людности и выберет такое время придти, когда я один, и тогда - или душит трагедией, или говорит так странно, так вяло, так непонятно, что я решительно не могу понять, какой он секты, и не могу заметить никакого направления в нем.

Зато приятель твой Василий Игнатьевич, о котором ты заботишься, ни на волос не переменился с того времени, как ты его оставил. Та же ловкость, та же охота забегать по дороге к приятелям за две версты в сторону. Кажется, он, чем далее, делается легче на подъем, так что в глубокой старости улетит, я думаю, с телом в поднебесные страны, отчизну поэтов.

Прощай. Пиши, если успеешь. Видишь ли ты Федора Акимовича с новобрачного супругою, или хотя мужественного Грыця! Да, что Баранов? в наших еще краях? Поклонись ему от меня, если увидишь и скажи ему, что я именем политики прошу его написать строк несколько. Что в Васильевке делается? Я думаю, Катерина Ивановна  напела тебе уши песнями про Богрендом духтером".

Следующее из писем Гоголя к г. Максимовичу, находящихся у меня в руках, писано через семь месяцев после первого, - именно 2 июня 1833 года. В нем Гоголь опять жалуется на изнурительный петербургский климат, который прогнал его впоследствии за границу.

"СПб. Июля 2 (1833).

Чувствительно благодарю вас, земляче, за "Наума" и "Размышления" , а также и за приложенное к ним письмо ваше. Все я прочел с большим аппетитом, хотя и получил, к сожалению, поздно, потому что теперь только приехал из Петергофа, где прожил около месяца и застал их у Смирдина лежавши(ми) около месяца.

Жаль мне очень, что вы хвораете.------Я сам думаю то же сделать и на следующий год махнуть отсюда. Дурни мы, право, как рассудишь хорошенько.------Едем! Сколько мы там насобираем всякой всячины! все выкопаем. Если вы будете в Киеве, то отыщите экс-профессора Белоусова : этот человек будет вам очень полезен во многом, и я желаю, чтоб вы с ним сошлись. Итак, вы поймаете еще в Малороссии осень - благоухающую, славную осень, с своим свежим, неподдельным букетом. Счастливы вы! А я живу здесь среди лета и не чувствую лета. Душно; а нет его. Совершенная баня; воздух хочет уничтожить, а не оживить . Не знаю, напишу ли я что-нибудь для вас. Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки. Как ни принуждаю себя, нет, да и только. Но, однако ж, для "Денницы"  вашей употреблю все силы разбудить мозг свой и разворушить  воображе(ние). А до того, поручая вас деятельности, молю Бога, да ниспошлет вам здоровье и силы, что лучше всего на этом грешном мире. Уведомьте пожалуста, какую пользу принесет вам московский водопой и каким образом вы проводите на нем день свой. Я слышал, что Дядьковский отправился на Кавказ. Он еще не возвратился? Если возвратился, то что говорит о Кавказе, об употреблении вод, о степени их целительности, и в каких особенно болезнях? Из моих тщательных вопросов вы можете догадаться, что и мне пришло в думку потащиться на Кавказ, зане скудельный состав мой часто одолеваем недугом и крайне дряхлеет. Хотелось бы мне очень вместо пера покалякать с вами языком, да этот год мне никак нельзя отлучиться из Петербурга... Итак, будьте здоровы и не забывайте земляка, которому будет подарком ваша строка. Прощайте.

Ваш Н. Гоголь".

В промежуток между июлем и ноябрем с Гоголем случилось нечто необыкновенное. Может быть, то были неприятности по службе или по предмету его литературных занятий; но, судя по тону его речи, едва ли не будет вернее, если мы скажем, что то была

Забота юности - любовь.

Обратите внимание на строки, напечатанные курсивом в следующем письме, писанном из Петербурга, от 9 ноября:

"Я получил ваше письмо, любезнейший земляк, через Смирдина. Я чертовски досадую на себя за то, что ничего не имею, что бы прислать вам в вашу "Денницу". У меня есть сто разных начал и ни одной повести, и ни одного даже отрывка полного, годно(го) для альманаха. Смирдин из других уже рук достал одну мою старинную повесть , о которой я совсем было позабыл и которую я стыжусь назвать своею; впрочем, она так велика и неуклюжа, что никак не годится в ваш альманах. Не гневайтесь на меня, мой милый и от всей души и сердца любимый мною земляк. Я вам в другой раз непременно приготовлю что вы хотите. Но не теперь: если б вы знали, какие со мною происходили странные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня. Боже, сколько я пережег, сколько перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся.

Теперь я принялся за историю нашей------Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили.

Я очень порадовался, услышав от вас о богатом присовокуплении песен и собрании Ходаковского. Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе, при трепетной свече, между стенами, убитыми книгами и книжною пылью, с жадностью жида, считающего червонцы! Моя радость, жизнь моя! песни! как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями!.. Я сам теперь получил много новых, и какие есть между ними - прелесть. Я вам их спишу...  не так скоро, потому что их очень много. Да! я вас прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни, выключая печатных и сообщенных вам мною. Сделайте милость и пришлите этот экземпляр мне. Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука. Я знаю, что есть столько песен, и вместе с тем не знаю. Это все равно, если б кто перед женщиной сказал, что он знает секрет, и не объявил бы ей. Велите переписать четкому, красивому писцу в тетрадь in quarto на мой счет. Я не имею терпения дождаться печатного; притом я тогда буду знать, какие присылать вам песни, чтобы у вас не было двух сходных дублетов. Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни . Даже не исторические, даже п......, они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее------прошедшую жизнь и------прошедших людей... велите сделать это скорее. Я вам за то пришлю находящиеся у меня, которых будет до двухсот, и что замечательно - что многие из них похожи совершенно на антики, на которых лежит печать древности, но которые совершенно не были в обращении и лежали зарытые.

Прощайте, милый------земляк, не забывайте меня, как я незабываю вас...  Лучше вычеркнуть...

Пишите ко мне.

Вечно ваш Н. Гоголь".

Читатель теперь видит, что я не напрасно распространился о первоначальных влияниях, которым подвергался Гоголь в родной своей сфере; они были могущественны и дали его чувствам, мыслям и словам поэтический строй, показавшийся столь оригинальным всей России. Письма его, при всей небрежности его языка и изложения, обнаруживают яснее, нежели печатные сочинения, из какого жерла лился поток его вдохновения и у кого учился он дивному своему искусству одной строкой выражать целый образ. В них открывается, с какой томительной жаждой эта душа вбирала в себя все, что было нужно для будущего ее творчества. И ничто, может быть, не насыщало так в Гоголе артистической жажды новых образов, свежих речей, сильно высказанных чувств, ничто, может быть, не способствовало до такой степени развитию в нем лирического настроения, как родные предания и родные песни. Они положили в основу созданиям его кисти горячий, цветистый подмалевок, который согревает скрытою теплотою самые холодные его картины. В его Чичиковых, в его Плюшкиных, в его Маниловых и Собакевичах, во всех этих обыденных фигурах нашей жизни проглядывают, сквозь верхний сероватый тон, яркие краски, которыми он живописал Тараса Бульбу; в простом складе его прозы слышится быстрое движение песни; в его изображениях ничтожества человеческого душа чует стремление к высокой трагедии. Здесь-то, может быть, скрывается источник необъяснимого обаяния, в котором он постоянно держит читателя, какие бы лица ни выводил на сцену, какие бы картины ни развернул перед его глазами. Оно сделалось как бы врожденным свойством Гоголя вследствие той "жажды знаний и труда", тех чистых стремлений к прекрасному и возвышенному, которые пробуждают во глубине души поэта таящиеся в ней силы, приводят их в действие и мало-помалу обращают их для него в покорные орудия. То были цветы юности, по которым можно было уже заключать, какие будут собраны плоды впоследствии... Но возвратимся к письмам.

В то время Киевский университет только что начинал организоваться. М.А. Максимович желал поступить на кафедру русской словесности, а к Гоголю писал, чтоб он искал для себя кафедры всеобщей истории. (Вспомним, что Гоголь тогда был еще старшим учителем истории в Патриотическом институте.) На это-то письмо Гоголь отвечал ему, не выставя числа:

"Благодарю тебя за все: за письмо, за мысли в нем, за новости и проч. Представь, я тоже думал: туда! туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев!------Там или вокруг него деялись дела старины нашей... Я работаю. Я всеми силами стараюсь; но на меня находит страх: "может быть, я не успею!" Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но------климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края! Там можно обновиться всеми силами. Разве это малость? Но меня смущает, если это не исполнится!.. Если же исполнится, да ты надуешь, тогда одному приехать в этот край, хоть и желанный, но быть одному соверш(енно), не иметь с кем заговорить языком души - это страшно!------Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою. Я говорил Пушкину о стихах . Он написал путешествуя две большие пиесы, но отрывков из них не хочет давать, а обещается написать несколько маленьких. Я с своей стороны употреблю старание его подгонять.

Прощай до следующего письма. Жду с нетерпением от тебя обещанной тетради песен, тем более, что беспрестанно получаю новые, из которых много есть исторических, еще больше - прекрасных. Впрочем я нетерпеливее тебя, и никак не могу утерпеть, чтобы не выписать здесь одной из самых интересных, которой верно у тебя нет" .

Из отметки г. Максимовича на этом письме видно, что оно было писано в 1833 году, а предыдущее и последующее за ним (по порядку нумерации) письма - оба с означением чисел - определяют для него промежуток между 9 ноября и концом года. Гоголь в это время писал или готовил к изданию свои повести и другие пьесы, составившие "Арабески" и "Миргород". До какой степени он уже и тогда сознавал свои творческие силы, видно из следующего поэтического воззвания его к гению, написанного накануне нового года .

"1834.

Великая, торжественная минута. Боже*, как слились и столпились около ней волны различных чувств! Нет, это не мечта! Это** та роковая, неотразимая грань между воспоминанием и надеждою. Уже нет воспоминания, уже оно несется, уже пересиливает его надежда, у ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее*** Молю тебя, жизнь души моей,**** мой Гений, о, не скрывайся от меня! Пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь***** этот так заманчиво наступающий для меня год. Какое же будешь, ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами? или... о, будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь передо мною 1834 (год)? Будь и ты моим ангелом******. Если лень и бесчувственность) хотя на время осмелятся коснуться меня*******, о, разбуди меня тогда, не дай им овладеть мною; пусть твои многоговорящие цифры********, как неумолкающие часы, как завет, стоят передо мною; чтобы каждая цифра твоя громче набата разила слух мой, чтобы она, как гальванический прут, производила судорожное потрясение во всем моем составе. Таинственный, неизъяснимый 1834 (год), где означу я тебя великими труда(ми)? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности? В моем ли прекрасном, древнем, обетованном Киеве*********, увенчанном многоплодными садами, опоясанно(м) моим южным прекрасным, чудным небом, упоительными ночами, где горы обсыпаны кустарниками, с своими*********** гармоническими обрывами, и подмывающий (их)*********** чистый и быстрый мой Днепр? Там ли? О, я не знаю, как назвать тебя, мой Гений! Ты, от колыбели еще пролетавший с своими гармоническими песнями мимо моих ушей, такие чудные, необъяснимые доныне, зарождавший во мне думы, такие необъятные и упоительные лелеяв(ший) во мне мечты. О, взгляни, прекрасный, низведи на меня свои небесные очи! Я на коленях, я у ног твоих. О, не разлучайся со мною! Живи на земле со мною хотя два часа каждый день, как прекрасный брат мой. Я совершу, я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество. Я совершу! О, поцелуй и благослови меня!"

______________________

* сколько.

**Великий.

*** Како.

**** хранитель Ангел.

***** год.

****** пробу, буд.

******* буди.

******** стоят.

********* среди.

********** как.

*********** ее.

______________________

 

VII.

Продолжение переписки с М.А. Максимовичем: об "Истории Малороссии"; - о малороссийских песнях; - о Киеве; - об "Арабесках" и "Истории Средних веков"; - о "Миргороде". - Переписка с М.П. Погодиным: о всеобщей истории, о современной литературе, об истории Малороссии. - Переписка с матерью в 1833-1835 годах: практическое направление писем; - воспоминания детских впечатлений; - суждение о литературе.

В числе писем Гоголя к г. Максимовичу есть письма довольно обыкновенные; но и в них местами вспыхивает искра чувства, или ума, или юмора. Притом же из них видны отношения нашего поэта к современным писателям, взгляд его на тогдашние литературные явления; манера его обращаться с людьми, и т.д. Поэтому я, оставляя в стороне занимательность или незанимательность их для большинства читателей, помещу их все здесь, как материалы для истории русской литературы, выключив только места, почему-либо для кого-нибудь щекотливые.

"Январь 7. (1834, из С.-Петербурга.) Поздравляю тебя с 1834 и от души благодарю тебя за "Денницу", которой, впрочем, я до сих пор не получал, потому что О<доевский> заблагорассудил кому-то отдать мой экземпляр. Слышу, однако ж, что в ней есть много хорошего; по крайней мере мне так говорил Жуковский.

Что ж ты не пишешь ни о чем? Ох, эти земляки мне! Что мы, братец, за лентяи с тобою! Однако, наперед положить условие: как только в Киев - лень к чорту! чтоб и дух ее не пах. Да превратится он в русские Афины, Богоспасаемый наш город! Да! отчего до сих пор не выходит ни один из московских журналов? Скажи Н<адеждину>, что это нехорошо, если он вздумает, по прошлогоднему, до тех пор не выпускать новых, покаместь не додаст старых. Что за рыцарская честность! теперь она в наши времена так же смешна, как и ханжество. Подписчики и читатели и прошлый год на него сердились все. Притом же для него хуже: он не нагонит и будет отставать вечно, как Полевой. Знаешь ли ты собрание галицких песен, вышедших в прошлом году (довольно толстая книжка in-8)? очень замечательная вещь! Между ними есть множество настоящих малороссийских, так хороших, с такими свежими красками и мыслями, что весьма не мешает их включить в гадаемое собрание. Когда же погляжу я на песни?"

"СПб. Февраля 12. (1834.) Я получил только сегодня два твоих письма: одно от 26-го января, другое от 8 февраля, - все это по милости С<доевского>, который изволит их чорт знает сколько удерживать у себя. В одном письме ты пишешь за Киев . Я думаю ехать. Дела, кажется, мои идут на лад.----------

Ты говоришь, что, если заленишься, то тогда, набравши силы, в Москву. А на что человеку дается характер и железная сила души? К черту лень, да и концы в воду! Ты рассмотри хорошенько характер земляков: они ленятся, но зато, если что задолбят в свою голову, то навеки. Ведь тут только решимость: раз начать - и все... Типография будет под боком. Чего ж больше. А воздух! а гливы! а рогиз! а соняшники! а паслин! а цыбуля!  а вино хлебное, как говорит приятель наш Ушаков. Тополи, груши, яблони, сливы, морели, дерен, вареники, борщ, лопух... Это просто роскошь! Это один только город у нас, в котором как-то пристало быть келье ученого.

Запорожской Старины я до сих пор нигде не могу достать. -------Историю Малороссии я пишу всю от начала до конца. Она будет или в шести малых, или в четырех больших томах. Экземпляра песен галицких здесь нигде нет; мой же собственный у меня замотал один задушевный приятель. - Песен я тебе с большою охотою прислал (бы), но у меня их ужасная путаница; незнакомых тебе, может быть, будет не более ста, за то известных - вероятно, около тыся(чи), из которых большую часть мне теперь нельзя посылать. Если бы ты прислал свой список с находящихся у тебя, тогда бы я знал, какие тебе нужны, и прочие бы выправил с моими списками и послал бы тебе. - Ну, покаместь прощай! а там придет время, что будем все это говорить, что теперь заставляем царапать наши руки, в Богоспасаемом нашем граде".

"Марта 12, СПб. 1834. Да это, впрочем, не слишком хорошо, что ты не изволил писать ко мне. Молодец! меня подбил ехать в Киев, а сам сидит и ни гадки  о том. А между тем я почти что не на выезде уже. Что ж, едешь или нет? влюбился же в------Москву!------Слушай: ведь ты посуди сам, по чистой совести, каково мне одному быть в Киеве. Земля и край вещь хорошая, но люди чуть ли еще не лучше, хотя не полезнее, NB, для нездорового человека, каков ты да я.

Песни нам нужно издать непременно в Киеве. Соединившись вместе, мы такое удерем издание, какого еще никогда ни у кого не было. Весну и лето мы бы там славно отдохнули, набрали материалов, а к осени бы и засели работать. Послушай: не бросай сего дела! Подумай хорошенько. Здоровье - вещь первая на свете. ------Что ж, получу ли обещанные песни?"

"Марта 26 (1834). СПб.

Во-первых, твое дело не клеится как следует, несмотря на то, что и князь Петр и Жуковский хлопотал об тебе. И их мнение, и мое вместе с ними, есть то, что тебе непременно нужно ехать самому. За глаза эти дела не делаются------Если ты сам прибудешь лично и объявишь свой резон, что ты бы и рад дескать, но твое здоровье... и прочее, тогда будет другое дело; князь же с своей стороны и Жуковский не преминут подкрепить, да и Пушкин тоже. Приезжай; я тебя ожидаю. Квартира же у тебя готова. Садись в дилижанс и валяй! потому что зевать не надобно; как раз какой-нибудь олух влезет на твою кафедру.

Ты, нечего сказать, мастер надувать! пишет: посылаю песни; а между тем о них ни слуху, ни духу; заставил разинуть рот, а вареника и не всунул. А я справлялся около недели в почтампте и у Смирдина, нет ли посылки ко мне. - Вацлав , я тебе говорил, что отжилен у меня совершенно безбожно одним молодцом, взявшим на два часа и улизнувшим, как я узнал, совершенно из города. - Поговорим об объявлении твоем: зачем ты делишь свое собрание на гульливые, козацкие и любовные? Разве козацкие не гульливые и гульливые не все ли козацкие? Впрочем, я не знаю настоящего значения твоего слова: козацкие. Разве нет таких песней, у которых одна половина любовная, другая гульливая. По мне, разделения не нужно в песнях. Чем больше разнообразия, тем лучше. Я люблю вдруг возле одной песни встретить другую, совершенно противного содержания. - Мне кажется, что песни должно разделять на два разряда: в первом должны поместиться все твои три первые отделения, во втором - обрядные. Много, если на три разряда: 1-й - исторические, 2-й - все, выражающие различные оттенки народного духа, и 3-й - обрядные. Впрочем, как бы то ни было, разделение вещь последняя.

Я рад, что ты уже начал печатать. Если бы я имел у себя списки твоих песен, я бы прислужился тебе и, может быть, даже несколько помог. Но в теперешнем состоянии не знаешь, за что взяться. Да и несносно ужасно делать комментарии не зная на что, а если и зная, то не будучи уверен, кстати ли они будут и не окажутся ли лишними. Если не пришлешь песен, то хоть привези с собою, - да приезжай поскорей. Мы бы так славно все обстроили здесь, как нельзя лучше. Я очень многое хотел писать к тебе, но теперь у меня бездна хлопот, и все совершенно вышло из головы. Прощай, до следующей почты. Мысленно целую тебя и молюсь о тебе, чтобы скорей тебя выпхнули в Украину".

"1834, Марта 29. СПб.

Песню твою про Нечая получил вчера. Вот все, что получил от тебя вместо обещанных каких-то книг. Что ты пишешь про Цыха?  разве есть какое-нибудь официальное об этом известие? Министр мне обещал непременно это место и требовал даже, чтоб я сейчас подавал просьбу, но я останавлива(юсь) затем, что мне дают только адъюнкта, уверяя впрочем, что через год непременно сделают ординарным; и------признаюсь, я сижу затем только еще здесь, чтобы как-нибудь выработать себе на подъем и разделаться кое с какими здешними обстоятельствами. Эй, не зевай! садись скорее в дилижанс. Без твоего присутствия ничего не будет.

Посылаю тебе за Нечая другой список Нечая, который списан из галицкого собрания. Видно, как много она терпела изменений. Каневский переменен на Потоцкого: даже самые обстоятельства в описании другие, исключая главного".

"Апреля 7 (1834). СПб. Не беспокойся: дело твое, кажется, пойдет на лад. Третьего дня я был у министра; он говорил мне такими словами: "Кажется, я Максимовича переведу в Киев, потому что для русской словесности не находится более достойный его человек. Хотя предмет для него нов, но он имеет дар слова, и ему можно успеть легко в нем, хотя впрочем он теоретического никакого не выпустил еще сочинения". На что я сказал, что ты мне показывал многие свои сочинения, обнаруживающие верное познание литературы и долгое занятие ею. Также при этом напомнил ему о твоих трудах в этом роде, помещаемых в разных периодических изданиях. Из слов его, сказанных на это, я увидел только, что препятствий, слава Богу, никаких нет. Итак поздравляю тебя. Я тоже с своей стороны присовокупил, как на тебя действует тамошний климат и как расстраивается твое здоровье. Видно было, что старания князя В<яземского> и Жуковского не были тщетны. Он по крайней мере не представлял уже никаких невозможностей и совершенно согласился с тем, что состояние здоровья своего должно быть уважено. Для окончательного дела тебе бы весьма не мешало бы предстать самому, потому что, сколько я мог заметить, личное присутствие ему нравится. Но, впрочем, если тебе нельзя и состояние твоего"здоровья не дозволяет, то я в таком случае перестаю о том просить тебя, несмотря на то, что мне очень бы хотелось видеться с тобою. Мне, впрочем, кажется, что если бы был в состоянии, то весьма бы было нехудо. Но как бы то ни было, прощай до следующего письма. Я очень рад, что письмо мое тебя успокоит, и потому не хочу ничего постороннего писать, чтобы не задержать его, чтобы ты получил его как раз в пору. О получении его уведоми меня немедленно. Прощай; будь здоров! целую тебя и поручаю тебя охранению невидимых благих сил".

"20 апреля (1834). СПб.

Ну, я рад от души и от сердца, что дело твое подтвердилось уже официально. Теперь тебе точно незачем уже ехать в Петербург. Тебя только беспокоят дела московские. Смелее с ними: одно побоку, другому киселя дай, и все кончено. Из необходимого нужно выбирать необходимейшее, и ты выкрутишься скоро. Я сужу по себе. Да, кстати о мне: знаешь ли, что представления Б<радке> чуть ли не больше значат, нежели наших здешних ходатаев? Это я узнал верно. Слушай: сослужи службу: когда будешь писать к Б<радке>, намекни ему о мне вот каким образом: что вы бы дескать хорошо сделали, если бы залучили в университет Гоголя, что ты не знаешь никого, кто бы имел такие глубокие исторические сведения и так бы владел языком преподавания, и тому подобные скромные похвалы, как будто вскользь. Для примера ты можешь прочесть предисловие к грамматике

Г<реча> или Г<реча> к романам Б<улгарина>----------Тогда бы я скорее в дорогу и, может быть, еще бы застал тебя в Москве.

Благодарю тебя за песни. Я теперь читаю твои толстые книги; в них есть много прелестей. Отпечатанные листки меня очень порадовали. Издание хорошо. Примечания с большим толком.

О переводах я тебе замечу вот что: иногда нужно отдаляться от слов подлинника нарочно для того, чтобы быть к нему ближе. Есть пропасть таких фраз, выражений, оборотов, которые нам, малороссиянам, кажутся очень будут понятны на русском, если мы переведем их слово в слово, но которые иногда уничтожают половину силы подлинника. Почти всегда сильное лаконическое место становится непонятным для русских, потому что оно не в духе русского языка. И тогда лучше десятью словами определить всю обширность его, нежели скрыть его. Этих замечаний, впрочем, ты не можешь еще приноровить к приведенному тобою переводу, потому что он очень хорош; окончание его прекрасно... Но, чтобы и к нему сделать придирку, вот тебе замечание на первый случай... мотай на ус:

Федора Безродного, атамана куренного, постреляли, порубили, только не поймали чуры.

Во-первых, постреляли не русское слово, оно не по-русски спрягнулося и скомпоновалося и вместе с словом порубили на русском слабее выражает, нежели на нашем. Мне кажется, вот как бы нужно было сказать:

Куренного атамана Федора Безродного они всего пронизали пулями, всего изрубили, не поймали только его чуры.

В переводе более всего нужно привязываться к мысли и менее всего к словам, хотя последние чрезвычайно соблазнительны, и, признаюсь, я сам, который теперь рассуждаю об этом с таким хладнокровным беспристрастием, вряд ли бы уберегся от того, чтобы не влепить звонкое словцо в русскую речь, в простодушной уверенности, что его и другие так же поймут. Помни, что твой перевод для русских, и потому все малороссийские обороты речи и конструкцию прочь! Ведь ты, верно, не хочешь делать надстрочного перевода? Да впрочем это было бы излишне, потому что он у тебя и без того приложен к каждой песне. Ты каждое слово так удачно и хорошо растолковал, что кладешь его в рот всякому, кто захочет понять песню. Я бы тебе много кой-чего хотел еще сказать, но, право, чертовски скучно писать о том, что можно переговорить гораздо с большею ясностью и толком. Да притом это такая длинная материя: зацепи только - и пойдет тянуться; в подобных случаях более всего нужны толки с другою головою, потому что верно одна заметит то, что другая пропустит. Как бы то ни было, я с радостью ребенка держу в руках твой первый лист и говорю: "Вот все, что осталось от прежних дум, от прежних лет!" как выразился Дельвиг. Я еще никому не успел показать его, но понесу к Жуковскому и похвастаюсь Пушкину, и мнения их сообщу тебе поскорее. А между тем подгоняй свои типографские станки. Я тебе пришлю скоро кое-какие песни, которые, впрочем, войдут в последний разве только отдел твоего первого тома. За Песнями Люду Галичского я послал в Варшаву, и как только получу их, то ту же минуту пришлю их тебе.------

О<доевскому> скажу, чтобы он скорее пристроил твоего Наума . Эти дни, может быть, не увижу его, потому что ты сам знаешь, что за безалаберщина деется у людей на праздниках: они все как шальные. По улицам мечутся шитые мундиры и трех-угольные шляпы, а дома между тем никого. У Плетнева постараюсь тоже на этих днях отобрать нужные для тебя сведения. Но до того прощай. Поручаю тебя ангелу-хранителю твоему: да будешь ты здрав и спокоен".

"Мая 28. (1834, из С.-Петербурга.) Извини меня: точно, я, кажется, давно не писал к тебе. У меня тоже большой хлам в голове. Благодарю тебя за лист песен, который ты называешь шестым, и который, по моему счету, 4-й. О введении твоем ничего не могу сказать, потому что я не имею его и не знаю, отпечатано ли оно у тебя. Кстати: ты можешь прочесть в Журнале Просвещения, 4-м номере, статью мою о малороссийских песнях; там же находится и кусок из введения моего в историю Малороссии, впрочем, писанной мною очень давно.

Мои обстоятельства очень странны----------признаюсь, я брошу все и откланяюсь... Бог с ними совсем! И тогда махну или на Кавказ, или в долы Грузии, потому что здоровье мое здесь еле держится. Ты знаешь Цыха? кто это Цых! кажется П<ого>дин его знает. Нельзя ли как-нибудь уговорить Цыха, чтобы он взял себе или просил, или бы по крайней мере соглашался бы взять кафедру русской истории?

Ты извини меня, что я не толкую с тобою ничего о песнях. Право, душа не в спокойном состоянии. Перо в руках моих как деревянная колода, между тем как мысли мои состоят теперь из вихря. Когда увижусь с тобою, то об этой статье потолкуем вдоволь; потому что, как бы ни было, а все-таки надеюсь быть в следующем месяце в Москве. Прощай, да пиши ко мне. В эти времена волнения письма все-таки сколько-нибудь утишают душу".

"Мая 29 (1834, из Петербурга.) Только что я успел отправить к тебе вчерашнее письмо мое, как вдруг получил два твоих письма: одно еще от 10-го мая, другое от 19-го мая. Ну, теперь я не удивляюсь твоему молчанию. С<мирдин> никуда не годится: он их изволил продержать у себя больше недели. Благодарю, очень благодарю тебя за листки песен. Я не пишу к тебе никаких замечаний потому, что я ужасно не люблю печатных или письменных критик, т. е. не читать их не люблю, но писать. Недавно С<ергей> С<еменович> получил от Срезневского экземпляр песней и адресовался ко мне с желанием видеть мое мнение о них в Журнале Просвещения, так же, как и о бывших до него изданиях - твоем и Цертелева. Что ж я сделал? я написал статью, только самого главного позабыл: ничего не сказал ни о тебе, ни Срезневском, ни о Цертелеве. После я спохватился и хотел было прибавить и проболтаться о твоем великолепном новом издании, но опоздал: статья уже была отпечатана. Так как не скоро к вам доходят петербургские книги, то посылаю тебе особый опечатанный листок, также и листок из Истории Малороссии, который мне зело не хотелось давать. Я слышал уже суждения некоторых присяжных знатоков, которые глядят на этот кусок, как на полную историю Малороссии, позабывая, что еще впереди 80 глав они будут читать, и что эта глава только фронтиспис. Я бы, впрочем, весьма желал видеть твои замечания, тем более, что этот отрывок не войдет в целое сочинение, потому что оно начато писаться после того гораздо позже и ныне почти в другом виде. Но из новой моей истории Малороссии я никуда не хочу давать отрывков. Кстати: ты просил меня сказать о твоем разделении истории. Оно очень натурально и, верно, приходило в голову каждому, кто только слишком много занимался чтением и изучением нашего прошедшего. У меня почти такое же разделение, и потому я не хвалю его, считая неприличным хвалить то, что сделалось уже нашим - и твоим и моим вместе".

"8 июня (1834). СПб.

Я получил твое письмо через Щепкина, который меня очень обрадовал своим приездом. Что тебе сказать о здоровье?..  мы, братец, с тобой! Что же касается до моих обстоятельств, то я сам, хоть убей, не могу понять их.------Я имею чин коллежского асессора, не новичок, потому что занимался довольно преподаванием ------и при всем я не могу понять----------Ты видишь, что сама судьба вооружается, чтобы я ехал в Киев. Досадно, досадно! потому что мне нужно, очень нужно мое здоровье: мое занятие, мое упрямство требует этого. А между тем мне не видать его. Песни твои идут чем дальше лучше. Да что ты не присылаешь мне до сих пор введения? мне очень хочется его видеть. Кстати о введении: если ты встретишь что-нибудь новое в моей статье о песнях, то можешь прибавить к своему: дескать вот что еще об этом говорит Гоголь. Да что, ведь книжка должна у тебя быть теперь совершенно готова? - Прощай. Да хранят тебя небеса и пошлют крепость душе и телу. Пора, пора вызвать мочь души и действовать крепко!"

Здесь кстати привести рассказ г. Кулжинского о попытке Гоголя переместиться на службу в Киев.

"Вот что я слышал от лица, уполномоченного пригласить Гоголя адъюнктом в Киев. Зимою, 1834 года, в министерстве приготовляли устав и штаты для Университета Св. Владимира и заботились о приискании наставников. Воспитанники профессорского института тогда еще не возвратились из ученого путешествия по Европе, - нужно было запастись домашними средствами. Для всех кафедр были уже в виду достойные кандидаты, только для русской истории не было человека. Начальство вспомнило о Гоголе и предложило лицу, уполномоченному познакомиться с ним и пригласить его на кафедру адъюнкта. Гоголю тогда было не более 26 лет. Пришедши к лицу, пригласившему его, он с первого слова очаровал его своим умным и красноречивым разговором. К концу беседы Гоголю было объявлено, чтоб он принес свои документы и прошение. Через несколько дней Гоголь опять явился, опять очаровал своим разговором, но ни документов, ни просьбы не принес. Когда ему за третьим разом напомнили об этом, он, не без некоторого замешательства, вынул из бокового кармана и подал свой аттестат об окончании курса Гимназии высших наук, с правом на чин четырнадцатого класса, и прошение об определении его ординарным профессором. - "Знаете ли что? отвечали ему: вас нельзя вдруг определить ординарным при этом аттестате. Согласитесь сперва в адъюнкты". Гоголь долго упрямился, не соглашался. Дело дошло до министра, который и с своей стороны приказал объявить молодому писателю, что он охотно определит его адъюнктом. Но Гоголь не согласился".

Следующее письмо замечательно по признанию поэта в чувствах, привязывающих его к Петербургу. Обратите внимание на слова, напечатанные курсивом. Гоголь редко, даже и на столько, обнаруживал перед кем бы то ни было сердечные дела свои. Люди, которых дружба удерживала его на севере, без сомнения, были Пушкин, Жуковский, князь Вяземский и П.А. Плетнев.

"10 июня (1834, из С.-Петербурга).

Тебя удивляет, почему меня так останавливает русская история. Ты очень странен и говоришь еще о себе, что ты решился же взять словесность. Ведь для этого у тебя было желание, а у меня нет.------Если бы это было в Петербурге, я бы, может быть, взял ее, потому что здесь я готов пожалуй два раза в неделю на два часа отдать себя скуке. Но, оставляя Петербург, знаешь ли, что я оставляю? Мне оставить Петербург не то, что тебе Москву: здесь все, что дорого, что было мило моему сердцу, люди, с которыми сдружился и которых алчет душа, все, что привычка сделала еще драгоценнейшим. Бросив все это, нужно стараться всеми силами заглушить сердечную тоску. Нужно отдалять всеми мерами то, что может вызывать ее. И ты вдобавок хочешь еще, чтоб самая должность была для меня тягостью. Если меня не будет занимать предмет мой, тогда я буду несчастлив. Я очень хорошо знаю свое сердце, и потому то, что для другого кажется своенравием, то есть у меня следствие дальновидности. Но, впрочем, кажется, это не может остановить их.------Остановка вся за одним Б<радке>------Итак, я жду теперь от него решения и по нем узнаю, велит ли мне судьба ехать, или нет. О песнях твоих постараюсь написать извещение и одолеть сколько-нибудь свою лень, которая уже почуяла лето и становится деспотом".

Далее Гоголь является настоящим малороссиянином, горячо привязанным к товарищу по ближайшему к его душе делу, мечтательным и вместе шутливым. Едва возьмет он, как будто невзначай, несколько слишком нежных нот, говорящих звуками его сердца, уже спешит развлечь внимание своего слушателя умышленно грубым запорожским комизмом и потом, сам того не замечая, попадает на идиллию и на торжественный лиризм. Для многих эти письма будут простая будничная проза; мне - в них на каждом шагу чудятся поэтические мотивы. Это пробы смычка, готовящегося импровизировать симфонию, которая неотступно грезится артисту.

"27 июня (1834, из Петербурга.)

Итак ты в дороге. Благословляю тебя! Я уверен, что тебе будет весело, очень весело в Киеве. Не предавай(ся) заранее никаким сомнениям и мнительности. Я к тебе буду, непременно буду, и мы заживем вместе... чорт возьми все! Дела свои я повел таким порядком, что непременно буду в состоянии ехать в Киев, хотя не раннею осенью или зимою; но когда бы то ни было, а я все-таки буду. Я дал себе слово и твердое слово; стало быть все кончено: нет гранита, которого бы не проби(ли) человеческая сила и желание.

Ради Бога, не предавайся грустным мыслям, будь весел, как весел теперь я, решивший, что все на свете трын-трава. Терпением и хладнокровием все достанешь. - Еще просьба, ради всего нашего, ради нашей Украины, ради отцовских могил, не сиди над книгами! Черт возьми, если они не служат теперь для тебя к то(му) только, чтобы отемнить свои мысли! Будь таков, как ты есть, говори свое, и то как можно поменьше. Студенты твои------Но впрочем лучше всего ты делай эстетические с ними разборы. Это для них полезнее всего; скорее разовьет их ум, и тебе будет приятно. Так делают все благоразумные люди. Таким образом поступает и Плетнев, который нашел - и весьма справедливо - что все теории - совершенный вздор и ни к чему не ведут. Он теп(ерь) бросил все прежде читанные лекции и делает с ними в классе эстетические разборы, толкует и наталкивает их------на хорошее. Он очень удивляется тому, что ты затрудняешься, и советует с своей стороны тебе работать прямо с плеча, что придется. Вкус у тебя хорош, словесность русскую ты знаешь лучше всех педагогов-толмачей; итак чего тебе больше? Послушай, ради Бога занимайся поменьше это(й) гилью. Лето (ты) непременно должен в Киеве полениться. Жаль, что я не с тобою теперь: я бы не дал тебе и заглянуть в печатную бумагу. Я бы тебя повез по Пслу, где бы мы лежали в натуре , купались, а вдобавок бы еще женил тебя на одной хорошенькой, если не на распрехорошенькой. Но так и быть! пожди до лета следующего, а теперь прими совет и крепко держи его в памяти. Книг я тебе в Москву не посылаю, потому что боюсь, чтобы ты с ними не разминулся, а посылаю прямо в Киев, где они будут тебя ожидать. Как нарочно, эти книги нашлись у меня, и потому денег тебе за них платить не нужно.----------Но во всем этом ты можешь обойтиться и без моих советов. Я же тебя умоляю еще раз беречь свое здоровье; а это сбережение здоровья состоит в следующем секрете: быть как можно более спокойным, стараться беситься и веселиться сколько можно, до упадку, хотя бывает и не всегда весело, и помнить мудрое правило, что все на свете трын-трава и...  В этих немногих, но значительных словах заключается вся мудрость человеческая. Черт возьми! я как воображу, что теперь на Киевском рынке целые рядна вываливают персик, абрикос, которое все там нипочем, что киево-печерские <монахи> уже облизывают уста, помышляя о делании вина из доморощенного винограду, и что тополи ушпигуют скоро весь Киев, - так, право, и ра(з)бирает ехать, бросивши все; но, впрочем, хорошо, что ты едешь вперед. Ты приготовишь там все к моему прибытию и приищешь местечко для покупки, ибо я хочу непременно завестись домком в Киеве, что, без сомнения, и ты не замедлишь учинить с своей стороны. Да, приехавши в Киев, ты должен непременно познакомиться с экс-профессором Белоусовым. Он живет в собственном доме, - на Подоле, кажется. Скажи ему, что я просил его тебя полюбить, как и меня. Он славный малой, и тебе будет приятно сойтись с ним.

Да послушай: как только тебе выберет(ся) время, даже в дороге, то тотчас пиши ко мне, меня все интересует о тебе... самая дорога и проч. и проч...

Смотри, пожалуста, не забывай писать мне почаще: ты мне делаешься очень дорог и, долго не получая от тебя письма, я уже скучаю.

Но да почиет над тобо(ю) благословение Божие! Я твердо уверен, что ты будешь счастлив. Мне пророчит мое сердце".

Удивляешься на каждом шагу, сколько любви было в нашем поэте к человеку, с которым, по его собственным словам, судьба столкнула его мельком, на короткое время. Мать не могла бы напутствовать своего сына более нежными благословениями, и брат не предохранял бы брата от разных неприятностей с большею заботливостью. Все следующее письмо дышет идеально-нежною дружбою.

"СПб. Июль 1.(1834).

Итак посылаю тебе книги прямо в Киев, где, надеюсь, они тебя уже застанут, вместе с ними и тетрадь песен, которые в разные времена списывались. Она замечательна тем, что содержит в себе самые обыкновенные, общеупотребительные песни, но которых вряд ли кто может пересказать из поющих: так утратились слова их. Я думаю, ты теперь можешь много кое-чего отрыть в Киевопечерской Лавре, а для чичерони возьми Белоусова, о котором я тебе писал. Ты теперь в таком спокойном, уютном и святом месте, что труд и размышление к тебе притекут сами. Умей только разпорядить хорошо время, - отдавай все прогулке. Моцион тебе необходим. - Наше солнце и наш воздух укрепят тебя, только занимайся всегда поутру, и ввечеру, а в полдень Боже тебя сохрани. В полдень лежи на солнце, но голову (держи) в тени; ввечеру гуляй или иди к кому-нибудь на вечер. Домой приходи пораньше и ложись пораньше. Это непременно должен соблюсти: если соблюдешь, то лучше поправишься, нежели на Кавказе. Прощай, да пребывает с тобою все хорошее. Опиши все до иголки, как ты найдешь Киев, в каком виде представится тебе твое новое житье; все это ты должен неукоснительно описать. Я же буду ожидать с нетерпением твоего отзыва. Да, Бога ради, будь поравнодушнее ко всему кажущемуся тебе с первого взгляда неприятным; смотри на мир так, как смотрит на него поэт .------"

Следующее письмо представляет материал для собирателя анекдотов о поэтической рассеянности. Гоголь просит г. Максимовича замолвить слово попечителю Киевского учебного округа об одном господине, о котором тот впервые слышит, - исчисляет достоинства этого господина, но не упоминает его имени.

"СПб. Июля 18. (1834).

Я получил твои экземпляры песен и по принадлежности раздал кому следовало. Препровождаю к тебе благодарность получателей. Жуковский читал некот(орые): они произвели эффект. Многие понравились Н<аследнику>. Я, однако же, все ожидал, что ты еще будешь писать ко мне из Москвы. Мне хотелось знать, как ты собрался в дорогу, сел в бричку и прочее. - Что-то ты теперь поделываешь в Киеве? А кстати, чтобы не позабыть: к вам, или к нам, в Киев хочет ехать один преинтересней(ший) и прелюбезнейший человек, который тебе понравится донельзя, - настоящий земляк и человек, с которым никогда не будет скучно, никогда, сохранивший все то, что требуется для молодости, несмотря на то, что ему за сорок лет. Он хочет занять место директора гимназии, если нельзя в Киеве, то в какой-нибудь другой Киевского же округа. Вначале он служил по ученой части, потом был за границей, потом в таможнях, изъездил всю Русь, охотник страшный до степей  и Крыма и, наконец, служит здесь в Почтовом департаменте. Извести только, есть ли какое-нибудь вакантное место, и в таком случае замолвь словечко от себя Б<радке>, не прямо, но косвенно, т. е. вот каки(м) образом: что ты знаешь-де человека, весьма годного занять место истинно достойного, но что не знаешь-де, согласится ли он на это, потому что в Петербурге имеет выгодное место и считают его нужным человеком; что прежде он хотел ехать в Киев; то по(про)бовать, может быть он согласится, тем более, что там близко его родина. А с своей стороны ты очень будешь доволен им. - Познакомился ли ты с Белоусовым, как я тебе писал в прежнем письме? Он находится теперь при графе Л<евашове>. Да что ты не прислал мне нот малороссийских песен? прислал один лист под названием "Голоса", а самых-то голосов и нет! Я с нетерпением дожидаюсь их. Каково у вас лето? как ты проводишь его? Да пиши скорее. Что это! я уже около месяца не получаю от тебя никакой вести. Это скучно".

Естественно, г. Максимович спросил у него: как же я должен назвать твоего protege, которого ты предлагаешь так расхвалить, если попечитель спросит его фамилию? В письме от 14 августа того же 1834 года Гоголь сообщает уже имя, отчество и фамилию человека, "с которым никогда не будет скучно, никогда!" Но оно замечательно не в этом отношении, как читатель и сам увидит.

"Во-первых (пишет Гоголь) позволь тебе заметить, что ты страшный нюня! все идет как следует, а он еще и киснет! Когда я------плюю на все и говорю, что все на свете трын-трава... а признаюсь, грусть хотела было сильно подступить ко мне, но я дал ей, по выражению твоему, такого пидплесня, что она задрала ноги.----------Я решился ожидать благоприятнейшего и удобнейшего времени, хотел даже ехать осенью непременно в Гетманщину, как здешний попечитель князь К<орсаков> предложил мне, не хочу ли я занять кафедру всеобщей истории в здешнем университете, обещая мне чрез три месяца экстраорд<инарного> профессора, зане не было ваканции. Я, хорошенько разочтя, увидел, что мне выбраться в этом году нельзя никак из Питера: так я связался с ним долгами и всеми делами своими, что было единственною причиною неуступчивости моих требований в рассуждении Киева. Итак я решился принять предложение остаться на год в здешнем университете, получая тем более прав к занятию в Киеве. Притом же от меня зависит приобресть имя, которое может заставить быть поснисходительнее в отношении ко мне и не почитать меня за несчастного просителя, привыкшего чрез длинные передние и лакейские пробираться к месту. Между тем, поживя здесь, я буду иметь возможность выпутаться из своих денежных обстоятельств. На театр здешний я ставлю пьесу , которая, надеюсь, кое-что принесет мне, да еще готовлю из-под полы другую. Короче, в эту зиму я столько обделаю, если Бог поможет, дел, что не буду раскаиваться в том, что остался здесь этот год. Хотя душа сильно тоскует за Украиной, но нужно покориться, и я покорился безропотно, зная, что с своей стороны употребил все возможные силы.----------Как бы то ни было, но перебираюсь на следующий год, и если вы не захотите принять к себе в Киев, то в отеческую берлогу, потому что мне доктора велят напрямик убираться, да призна(юсь), и самому становится чем дале нестерпимее петербургский воздух. Я тебя попрошу, пожалуста, разведывай, есть ли в Киеве продающиеся места для дома, если можно, с садиком и, если можно, где-нибудь на горе, чтобы хоть кусочек Днепра был виден из него, и если найдется, то уведоми меня; я не замедлю выслать тебе деньги. Хорошо бы, если бы наши жилища были вместе. Пожалуста напиши мне обстоятельнее о Киеве. Теперь ты, я думаю, его совершенно разнюхал, каков он, и каков имеет характер люд, обитающий в нем: офицеры, Поляки, ученый дрязг наш, перекупки и монахи. Тот приятель наш, о котором я рекомендовал тебе, есть Семен Данил. Шаржинский: воспитыва(лся) в здешнем Педагогическом институте, где окончил курс, был отправлен учителем в Феодосию, после в другие места в южной России, - в какие, не помню, а спросить его позабыл, потом служил в таможнях, наконец нахо(ди)тся у Б<улгакова> в Почтовом департаменте. В Нежин не изъявляет желания, зная, что там более трудностей, потому что гимназия имеет особенные права и постановления.------Спешу к тебе кончить письмо, зане страх некогда: сейчас еду в Царское, где проживу две недели, по истечении которых непременно буду писать к тебе".

"Августа 23 (1834, из С.-Петербурга.) Приятель наш Семен Данилов. Шаржинский хочет или в Каменец-Подольскую, или в Винницкую гимназию, и потому я тебе еще раз пишу об этом. Если эти места не вакантны теперь, то, может быть тебе известно, когда они будут вакантны, и в таком случае пожалуста не прозевай. - Пронюхай, что есть путного в вашей библиотеке, относящегося до нашего края; весьма бы было хорошо, если бы ты поручил кому-нибудь составить им маленькой реестрец, дабы я мог все это принять к надлежащему сведению. Я получаю много подвозу из наших краев. Между ними есть довол(ьно) замечательных вещей. История моя терпит страшную перестройку: в первой части целая половина совершенно новая. Есть ли что-нибудь на руках у Берлинского? ведь он старый корпила... Я тружусь как лошадь, чувствуя, что это последний год, но только не над------лекциями, которые у нас до сих пор еще не начинались, но над собственно своими вещами. На днях С<енковский> и Г<реч> перегрызлись, как собаки; но, впрочем, есть надежда, что сии достойные люди скоро помирятся. Наши все почти разъехались: Пушкин в деревне, Вяземский уехал за границу, для поправления здоровья своей дочери. Город весь застроен подмостками для лучшего усмотрения Александровской колонны, имеющей открыться 30 августа.------

Прощай. Пиши, что и как в Киеве".

"СПб. Января 22-го, 1835.

Ну, брат, я уже не знаю, что и думать о тебе. Как, ни слуху, ни духу! Да не сочиняешь ли ты какой-нибудь календарь или конский лечебник? Посылаю тебе сумбур, смесь всего, кашу, в которой есть ли масло - суди сам . За то ты должен непременно описать все, что и как, начиная с университета и до последней киевской букашки. - Я думаю, что ты пропасть услышал новых песен. Ты должен непременно поделиться со мною и прислать. Да нет ли каких-нибудь эдаких старинных преданий? Эй, не зевай! Время бежит, и с каждым годом все стирается. А! послушай, хоть некстати, но чтоб не позабыть. Есть некто мой соученик, чрезвычайно добрый малый и очень преданный науке. Он, имея довольно хорошее состояние, решился на странное дело: захотел быть учителем в Житомирской гимназии из одной только страсти к истории. Фамилия его Тарновский. Нельзя ли его как-нибудь перетащить в университет? Право, мне жаль, если он закиснет в Житомире. Он был после и в Московском университете и там получил канди(да)та. Узнай его покороче. Ты им будешь доволен. - Ну, весною увидимся; нарочно еду на Киев для одного тебя.

Что тебе сказать о здешних происшествиях? У нас хорошего, ей-Богу, ничего нет. Вышла Пушкина "История пугачевского бунта", а больше ни-ни-ни. Печатаются Жуковского полные сочинения и выйдут все 7 томов к маю месяцу. - Я пишу историю средних веков, которая, думаю, будет состоять томов из 8, если не из 9. Авось либо и на тебя нападет охота и благодатный труд. А нужно бы, - право, нужно озарить Киев чем-нибудь хорошим. Но...

Прощай! Да неужели у тебя не выберется минуты времени писнуть хоть две строчки?"

Гоголь хвалится, что пишет историю средних веков, которой никогда не суждено было быть оконченною, и ни слова не говорит о "Тарасе Бульбе" и прочих миргородских повестях, которые занимали его ум в это время. Впрочем, в письме от 23 августа 1834 года, он говорит, что "трудится как лошадь над собственно своими вещами": видно, это-то и были миргородские повести. Он до тех пор строил и перестраивал свою "Историю Малороссии", пока из мертвого хлама летописных сказаний поднялся живой, буйно-энергический образ Тараса Бульбы. Эта размашистая фигура высказала яснее всевозможных томов, как Гоголь понимал старинную жизнь Малороссии. Напечатав "Тараса Бульбу", он отложил попечение об истории своей родины и уже никогда к ней не возвращался.

Следующее письмо выражает ликующее состояние его души по свершении долгого и, по собственному его признанию, тяжелого труда. Вероятно, такие судьи, как Пушкин, Жуковский, князь Вяземский и Плетнев, не замедлили увенчать чело поэта свежими, вполне заслуженными лаврами, и, под влиянием восторженного сознания своего успеха, он, вероятно, делал не раз то, что советует в этом письме г. Максимовичу и что потом, в карикатурном виде, уступил Чичикову. Это - письмо автора "Тараса Бульбы", еще не совсем отрешившегося от своего заунывно-разгульного идеала. Уже одно его начало показывает, что автор только что воротился с Запорожской Сечи.

"Марта 22 (1835, из С.-Петербурга.)

Ой чи живи, чи здорови,

Вси родычи гарбузовы? .

Благодарю тебя за письмо. Оно меня очень обрадовало, во-первых, потому, что не коротко, а во-вторых, потому, что я из него больше гораздо узнал о твоем образе жизни.

Посылаю тебе "Миргород". Авось-либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, иногда овладевает тобою и в Киеве. Ей-Богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем (особенно ты) глядеть на жизнь, как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате тропака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить наружу, то это черт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердце старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина. Когда душа твоя потребует другой души, чтобы рассказать всю свою полугрустную историю, заберись в свою комнату и откупори ее, и когда выпьешь стакан, то почувствуешь, как оживятся все твои чувства. Это значит, что в это время я, отдаленный от тебя 1500 верстами, пью и вспоминаю тебя. И на другой день двигайся и работай и укрепляйся железною силою, потому что ты опять увидишься с старыми своими друзьями. Впрочем, я в конце весны постараюсь проехать в Киев, хотя мне, впрочем, совсем не по дороге. Я думал о том, кого бы отсюда наметить в адъюнкты тебе, но решительно нет. Из заграничных все правоведцы.------Тарновский идет по истории, и потому не знаю, согласится ли он переменить предмет; а что касается до его качеств и души, то это такой человек, которого всегда на подхват можно взять. Он добр и свеж чувствами как дитя, слегка мечтателен, и всегда с самоотвержением. Он думает только о той пользе, которую можно принесть слушателям, и детски предан этой мысли, до того, что вовсе не заботится о себе, награждают ли его, или нет. Для него не существует ни чинов, ни повышений, ни честолюбия. Если бы даже он не имел тех достоинств, которые имеет, то и тогда я бы посоветовал тебе взять его за один характер; ибо я знаю по опыту, что значит иметь при университете одним больше благородного человека. Но прощай; напиши, в каком состоянии у вас весна. Жажду, жажду весны! Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты, свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышешь ею, - и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу... Да дай мне ее одну, одну, и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее.------Но прощай. Желаю тебе больше упиваться ею, а с нею и спокойствием и ясностью жизни, потому что для прекрасной души нет мрака в жизни".

Казалось бы, теперь между автором "Миргорода" и профессором русской словесности должна была вновь закипеть оживленная переписка; но случилось напротив. Гоголь написал еще только два письма к г. Максимовичу (одно через четыре месяца, а другое через четыре с половиною года), и после, до 1849 года, они не писали ни слова друг к другу, хотя до конца жизни оставались в самых дружеских отношениях.

Вот предпоследнее письмо Гоголя к г. Максимовичу.

"Полтава. Июль, 20 дня, 1835.

О тебе я потерял совершенно все слухи. Не получая долго писем, я думал, что ты занят; к тому же на ухо шепнула мне лень моя, что нечего и тебе докучать письмами, и я решился лучше всего этого явиться к тебе вдруг в Киев. Но вышло не так: ехавшему вместе со мною нужно было поспешать в срок и никак нельзя было делать разъездов, и Киев был пропущен мимо. Теперь я живу в предковской деревне и через три недели еду опять в Петербург, - к 13 или к 14, впрочем, буду непременно в Киеве, нарочно сделавши 300 верст кругу, и проживу два дни с тобою. И тогда поговорим о том и о другом и о прочем. Больше, право, ничего не знаю и не умею сказать тебе, кроме того разве, что я тебя крепко люблю и с нетерпением желаю обнять тебя; впрочем, ты, верно, это и без моих объявлений знаешь. Тупая теперь такая голова сделалась, что мочи нет. Языком ворочаешь так, что унять нельзя, а возьмешься за перо - находит столбняк. А что, как ты? Я думаю, так движешься и работаешь, что небу становится жарко. Дай тебе Бог за то возрастания сил и здоровья. Если будет тебе время, то отзовись еще. Письмо твое успеет застать меня. Право, соскучил без тебя. Дай хоть руку твою увидеть".

О последнем письме Гоголя к г. Максимовичу я покаместь умолчу: оно относится к третьему периоду жизни поэта и представляет его уже совсем иным человеком... Здесь я прослежу историю первого периода его литературной деятельности по письмам его к М.П. Погодину. Они не были еще знакомы лично, как уже вели между собой дружескую переписку. От 10-го января 1833 года Гоголь писал к г. Погодину:

"Меня изумляет ваше молчание. Не могу постигнуть причину. Не разлюбили ли вы меня? Но, зная совершенно вашу душу, я отбрасываю с негодованием такую мысль. По всему мы должны быть соединены тесно друг с другом. Однородность занятий - заметьте - и у вас, и у меня. Главное дело - всеобщая история, а прочее - стороннее. Словом, все меня уверяет, что мы не должны разлучаться на жизненном пути", и проч.

Гоголь так же, как и Пушкин, очень высоко ценил исторические драмы г. Погодина. Это видно из письма его от 1-го февраля 1833 года.

"Как! (пишет он) в такое непродолжительное время и уже готова драма, огромная драма, между тем как я сижу, как дурак, при непостижимой лени мыслей! Это ужасно! Но поговорим о драме. Я нетерпелив прочесть ее, - тем более, что в "Петре" вашем драматическое искусство несравненно совершеннее, нежели в "Марфе": и так "Борис", верно, еще ступенькою стал выше "Петра". Если вы хотите непременно вынудить из меня примечание, то у меня только одно имеется: ради Бога, прибавьте боярам несколько глупой физиогномии. Это необходимо, - так даже, чтобы они непременно были смешны.------Какая смешная спесь во время Петра!------Один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили. Вообразите, что один бранит антихристову новизну, а между тем сам хочет сделать новомодный поклон и бьется из сил сковеркать ужимку французо-кафтанника.------

Благословенный вы избрали подвиг! Ваш род очень хорош. Ни у кого столько истины и истории в герое пиесы. "Бориса" я очень жажду прочесть".

Продолжение этого письма показывает, что Гоголь занимался от всей души делом образования молодых умов и предначертывал себе большие работы по этому предмету. Разумеется, он не имел ни времени, ни сил выполнить свои предначертания, тем более, что его очень часто отвлекали от чисто-умственных, строгих занятий роскошные создания фантазии.

"Журнальца (писал он), который ведут мои ученицы, я не посылаю, потому что они  очень обезображены посторонними и чужими прибавлениями, которые они присоединяют иногда от себя из дрянных печатных книжонок, какие попадутся им в руки. Притом же я только такое подносил им, что можно понять женским мелким умом. Лучше обождите несколько времени; я вам пришлю, или привезу чисто свое, которое подготовляю к печати. Это будет всеобщая история и география в трех, если не в двух, томах, под заглавием: "Земля и люди". Из этого гораздо лучше вы узнаете некоторые мои мысли об этих науках.

Да (продолжает он), я только теперь прочел изданного вами Беттигера. Это точно одна из удобнейших и лучших для нас история. Некоторые мысли я нашел у ней совершенно сходными с моими, и потому тотчас выбросил их у себя. Это несколько глупо с моей стороны, потому что в истории приобретение делается для пользы всех, и владение ими законно. Но что делать? проклятое желание быть оригинальным! Я нахожу только в ней тот недостаток, что во многих местах не так развернуто и охарактеризовано время. Так александрийский век слишком бледно и быстро промелькнул у него. Греки, в эпоху национального образованного величия, у него - звезда не больше других, а не солнце древнего мира. Римляне, кажется, уже слишком много внутренними и внешними разбоями заняли места против других. Но это замечания, собственно для нас, а------для преподавания это самая золотая книга":

Интересен взгляд Гоголя, в ту эпоху, на "Вечера на хуторе". Их автор очень быстро шел вперед.

"Вы спрашиваете об Вечерах Диканских. Чорт с ними! я не издаю их. И хотя денежные приобретения были бы не лишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами. Я даже позабыл, что я творец этих Вечеров, и вы только напомнили мне об этом. Впрочем Смирдин отпечатал полтораста экземпляров 1-й части, потому что второй у него не покупали без первой. Я и рад, что не больше. Да обрекутся они неизвестными, покаместь что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня! Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется; великое не выдумывается.------"

Следующее письмо (от 20-го февраля, 1833) ясно показывает в Гоголе борьбу двух равно сильных стремлений, которые впоследствии приняли обширные размеры и в самой этой обширности заключали непреодолимые для него препятствия. Одно было желание принести пользу, другое - создать творение, великое в художественном смысле. Здесь видно, как идея истины и красоты постоянно превышала у него форму и как он был склонен уже и тогда оставлять в пренебрежении сделанное и разрушать недоконченное, чтобы творить вновь, согласно с высшими понятиями о пользе и изяществе.

"Журнала девиц я потому не посылал, что приводил его в порядок, и его-то, совершенно преобразивши, хотел я издать под именем "Земля и люди". Но я не знаю, отчего на меня напала тоска... корректурный листок выпал из рук моих, и я остановил печатание. Как-то не так теперь работается, не с тем вдохновенно-полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу из ист(ории), уже вижу собственные недостатки. То жалею, что не взял шире, огромней объему, то вдруг зиждется совершенно новая система и рушит старую. Напрасно я уверяю себя, что это только начало, эскиз, что это не нанесет пятна мне, что судья у меня один только будет, и тот один - друг; но не могу... Черт побери, пока, труд мой, набросанный на бумаге, до другого, спокойнейшего времени! Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется наружу. Но я до сих пор не написал ровно ничего. Я не писал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге и когда, приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой, толстой тетради.------И сколько злости, смеху, соли! но вдруг остановился. ------А что из того, когда пиэса не будет играться? Драма живет только на сцене. Без нее, она как будто без тела. Какой же мастер понесет на показ народу неконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самой невинной, которым даже квартальный не мог бы обидеться. Но что комедия без правды и злости? Итак за комедию не могу приняться. Примусь за историю - передо мною движется сцена; шумит апплодисмент; рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и - история к чорту! И вот почему я сижу при лени мыслей".

Вот суждение Гоголя (в том же письме) о современных литераторах и литературе, в дополнение к тем, которые представлены уже выше.

"Крылова нигде не попал, чтобы напомнить ему за портрет. Этот блюдолиз, несмотря на то, что породою слон, летает как муха по обедам.------Читал ли ты Смирдинское "Новоселье"?

Книжища ужасная; человека можно уколотить. Для меня она замечательна тем, что здесь в первый раз показались в печати такие гадости, что читать мерзко. Прочти Брамбеуса: сколько тут------всего!"

От 8-го мая, 1833. "Пушкин уж почти кончил историю Пугачева. Это будет единственное у нас в этом роде сочинение. Замечательна очень вся жизнь Пугачева. Интересу пропасть! совершенный роман!"

От 11-го января, 1834. "...Рука твоя летит по бумаге; фельдмаршал твой бодрствует над ней; под ногами у тебя валяется толстый дурак, т.е. первый № Смирдинской "Библиотеки". Кстати о "Библиотеке". Это довольно смешная история. С<енковский> очень похож на старого пьяницу и забулдыжника, которого долго не решался впускать в кабак даже сам целовальник, но который, однако ж, ворвался и бьет, очертя голову, сулеи, штофы, чарки и весь благородный препарат. Сословие, стоящее выше брамбеусины, негодует на бесстыдство и наглость кабачного гуляки; сословие, любящее приличие, гнушается и читает; начальники отделений и директоры департаментов читают и надрывают бока от смеху; офицеры читают и говорят: "С<укин> с<ын>, как хорошо пишет!"; помещики покупают и подписываются, и, верно, будут читать. Одни мы, грешные, откладываем на запас для домашнего хозяйства. Смирдина капитал растет. Но это еще все ничего. А вот что хорошо. С<енковский> уполномочил сам себя властью решить (и) вязать: марает, переделывает, отрезывает концы и пришивает другие к поступающим пьесам. Натурально, что если все так кротки, как почтеннейший Ф<адей> В<енедикто>вич (которого лицо очень похоже на лорда Байрона, как изъяснялся не шутя один лейб-гвардии кирасирского полка офицер), который объявил, что он всегда за большую честь для себя почтет, если его статьи будут исправлены таким высоким корректором, которого фантастические путешествия даже лучше его собственных. Но сомнительно, чтобы все были так робки, как этот почтенный муж.------Но вот что плохо: что мы все в дураках. В этом и спохватились наши тузы литературные, да поздно. Почтенные редакторы зазвонили нашими именами, набрали подписчиков, заставили народ разинуть рот и на наших же спинах и разъезжают теперь. Они поставили новый краеугольный камень своей власти. Это другая Пчела! И вот литература наша без голоса! а между тем наездники эти действуют на всю Русь:------а Русь только середи Руси".

В том же письме Гоголь говорит о своих литературных предприятиях, которым не суждено было осуществиться, к сожалению любителей малороссийской старины, но к чести его ума. Он убедился, что еще слишком мало разработаны источники для истории Малороссии и что ему придется сочинять, а не писать эту историю. Всеобщая же история была не по его здоровью.

"Я весь теперь (говорит он), погружен в историю малороссийскую и всемирную. И та, и другая у меня начинает двигаться... Это сообщает мне какой-то спокойный и равнодушный к житейскому характер, а без того я бы был страх сердит на все эти обстоятельства. Ух, брат, сколько приходит ко мне мыслей теперь! да каких крупных, полных, свежих! Мне кажется, что сделаю кое-что необщее во всеобщей истории. Малороссийская История моя чрезвычайно бешена, да иною впрочем и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней уже слишком горит, неисторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна"!

В двух последних письмах 1834 года Гоголь выразил свой взгляд на дело историка вообще и на свои лекции в университете. Эти письма дополняют понятия наши о нем, составленные по печатным историческим статьям его.

От 2-го ноября. "Охота тебе заниматься и возиться около Герена, который далее своего немецкого носа и своей торговли ничего не видит. Чудной человек: он воображает себе, что политика - какой-то осязательный предмет, господин во фраке и башмаках и притом совершенно абсолютное существо, являющееся мимо художеств, мимо наук, мимо людей, мимо жизни, мимо нравов, мимо отличий веков, нестареющее, немолодеющее, ни умное, ни глупое, - чорт знает что такое! Впрочем, если ты займешься Гереном с тем, чтоб развить и переделать его по-своему, это другое дело. Я тогда рад, и мне нет дела до того, какое название носит книга. Пять-шесть мыслей новых уже для меня искупают все. Ну, а известное дело - куда ты сунешь перо свое, то уже, верно, там будет новая мысль".

От 14-го декабря. "Об Герене я говорил тебе в шутку, между нами; но я его при всем том гораздо более уважаю, нежели многие, хотя он и не имеет так глубокого гения, чтобы стать наряду с первоклассными мыслителями, и я бы от души рад был, если б нам подавали побольше Геренов. Из них можно таскать обеими руками. С твоими мыслями я уже давно был согласен, и если ты думаешь, что я отсекаю народ от человечества, то ты не прав. Ты не гляди на мои исторические отрывки: они молоды, они давно писаны; не гляди также на статью о средних веках в д<епартаментско>м журнале. Она сказана только так, чтобы сказать что-нибудь и только раззадорить несколько в слушателях потребность узнать то, о чем еще нужно рассказать, что оно такое. Я с каждым месяцем и с каждым днем вижу новое и вижу свои ошибки. Не думай также, чтобы я старался только возбудить чувства и воображение. Клянусь, у меня цель высшая! Я, может быть, еще малоопытен; я молод в мыслях; но я буду когда-нибудь стар. Отчего же я через неделю уже вижу свою ошибку? Отчего же передо мною раздвигается природа и человек? Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, - что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает; ни на одном (лице) ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художническую отделку, а тем более желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками и только смотрю в даль и вижу ее в той системе, в какой она явится у меня вылитою через год. Хоть бы одно студентское существо понимало меня!------"

Представляю теперь выписки из писем его к матери, относящихся к этому времени. Он писал к ней, по обыкновению, очень часто, но после издания второй части "Вечеров на хуторе" тон его семейных писем сделался степеннее. В них преобладают мелочи практической жизни и только изредка прорываются поэтические воспоминания детства, или идеи, чисто художественные. Может быть, это происходило от сближения с людьми, которые интересовались им исключительно как литератором и давали ему много случаев наговориться об изящном и высоком; а может быть, и самые обстоятельства ввели его больше в круг семейных забот и мелочей. Как бы то ни было, но автор "Вечеров на хуторе" очень прилежно занимался в Петербурге составлением узоров для ковров домашней фабрикации и пересылал их матери, тщательно осведомлялся обо всем, что делается в деревне по предметам огородничества, садоводства, земледелия и ремесл, много хлопотал по разным хозяйственным сделкам в Опекунском совете и в других местах и часто уведомлял мать об успехах двух сестер, воспитывавшихся в Патриотическом институте. В письмах его упоминается также и о получении из Малороссии национальных костюмов, о сказках, о песнях и т.п., высылаемых ему из дому. Он был все тот же нежный, горячо любящий сын. В письме от 20-го июня 1833 года, он говорит ей, в убеждение не предаваться излишним заботам по хозяйству:

"Зачем нам деньги, когда они ценою вашего спокойствия? На эти деньги (если только они будут) мне все кажется, что мы будем глядеть такими глазами, как Иуда на серебреники: за них проданы ваша тишина и, может быть, часть самой жизни, потому что заботы коротают век".

Следующее место в письме от 9-го августа того же года показывает, что Гоголь не скоро после первых повестей написал миргородские повести (если только понимать это место в прямом смысле):

"Вряд ли будет что-нибудь у меня в этом, или даже в следующем году. Пошлет ли Всемогущий Бог мне вдохновение - не знаю".

Советы, предложенные им матери, касательно воспитания младшей сестры его (в письме от 2-го октября, 1833), дополняют и объясняют многое в истории его внутренней жизни.

"Отдалите от нее девичью, чтобы она никогда туда не заходила. Велите ей быть неотлучно при вас. Лучше нет для девицы воспитания, как в глазах матери, а особливо такой, как вы. Пусть она спит в вашей комнате. Ввечеру нельзя ли вам так завесть, чтобы все (сидели) за одним столом: вы, сестра (старшая), Павел Осипович и она, и каждый занимался бы своим? Давайте ей побольше занятий. Пусть она занимается теми же делами, что и большие. Давайте ей шить не лоскутки, а нужные домашние вещи. Поручите ей разливать чай. Ради Бога, не пренебрегайте этими мелочами. Знаете ли вы, как важны впечатления детских лет? То, что в детстве только хорошая привычка и наклонность, превращается в зрелых летах в добродетель. Внушите ей правила религии: это фундамент всего.------Говорите, что Бог все видит, все знает, что она ни делает. Говорите ей поболее о будущей жизни; опишите всеми возможными и нравящимися для детей красками те радости и наслаждения, которые ожидают праведных, и какие ужасные, жестокие муки ждут грешных. Ради Бога, говорите ей почаще об этом при всяком ее поступке, худом или хорошем. Вы увидите, какие благодетельные это произведет следствия. Нужно сильно потрясти детские чувства, и тогда они надолго сохранят все прекрасное. Я испытал это на себе. Я очень хорошо помню, как меня воспитывали. Детство мое доныне часто представляется мне. Вы употребляли все усилие воспитать меня как можно лучше.------Я помню, я ничего сильно не чувствовал. Я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула это чувство. На все я глядел бесстрастными глазами. Я ходил в церковь потому, что мне приказывали, или носили меня. Я ничего не видел, кроме риз, попа и------дьячков. Я крестился потому, что видел, что все крестятся. Но один раз - я живо, как теперь, помню этот случай - я просил вас рассказать мне о Страшном Суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность; это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли. ----------Я вижу яснее и лучше многое, нежели другие. В немногие годы я много узнал, особливо по этой части. Я исследовал человека от его колыбели до конца, и от этого ничуть не счастливее. У меня болит сердце, когда я вижу, как заблуждаются люди. Толкуют о добродетели, о Боге, а между тем не делают ничего . Хотел бы, кажется, помочь им, но редкие, редкие из них имеют светлый природный ум, чтобы увидеть истину моих слов".

В письме от 12-го апреля 1835 года, автор "Миргорода" и "Ревизора" говорит:

"Вы, говоря о моих сочинениях, называете меня гением. Как бы это ни было, но это очень странно. Меня, доброго, простого человека, может быть, не совсем глупого, имеющего здравый смысл, и называть гением! Нет, маминька, этих качеств мало, чтобы составить его: иначе - у нас столько гениев, что и (не) протолпиться".

Он просит не хвалиться никому его талантом. "Скажите только просто, что он добрый сын, и больше ничего не прибавляйте. ------Это для меня будет лучшая похвала".

"Я знаю (продолжает он) очень много умных людей, которые вовсе не обращают внимания на литературу, и тем не менее я их уважаю. Литература вовсе не есть следствие ума, а следствие чувства, - таким самым образом, как и музыка, как и живопись. У меня, например, нет уха к музыке и я не говорю о ней, и меня от того никто не презирает. Я не знаю ни в зуб математики, и надо мною никто не смеется.----------В Петербурге, во всем Петербурге, может быть, только человек пять и есть, которые истинно и глубоко понимают искусство, а между тем в Петербурге есть множество истинно прекрасных, благородных, образованных людей. Я сам, преданный и погрязший в этом ремесле, я сам никогда не смею быть так дерзок, чтобы сказать, что я могу судить и совершенно понимать такое-то произведение... Нет, может быть, я только десятую долю понимаю".

 

VIII-[IX].

Книги, в которых Гоголь писал свои сочинения. - Начатые повести. - Гоголь посещает Киев. - Аналогия между характером Гоголя и характером украинской песни.

В письмах к г. Максимовичу Гоголь ненароком открывает местами, под какими впечатлениями и влияниями писал он свои первые повести; но по ним трудно было бы составить себе понятие о самом процессе его авторства. Гораздо яснее говорят об этом его черновые книги, в которых он обыкновенно писал свои сочинения. Эти книги, принадлежащие ныне одному из ближайших друзей Гоголя, К.С. Аксакову, одним уже видом своим дают понятие о простом уголке, в котором роилось столько грез. Каждый знает переплетенные тетради из простой бумаги, с кожаными корешками, накрапленными кой-как купоросным раствором, продающиеся в бумажных лавках низшего разряда, в Петербурге, и покупаемые присутственными местами для записывания входящих и исходящих бумаг. Такие книги служили Гоголю для черновых рукописей его сочинений. У К.С. Аксакова хранится их шесть, не считая записной книги, переплетенной в кожу, и отдельных листов, на которых написаны: "Сорочинская ярмарка", "Майская ночь" и начало комедии "Женихи" . Перелистывание их - я уверен - доставило бы многим такое грустное удовольствие, какое испытывал я, когда они очутились у меня в руках. Содержа в памяти блестящие вымыслы поэта и глядя на эти сероватые листы бумаги, исписанные мелким, нечетким и несвободным почерком, без всякой системы или порядка, без всяких заглавий и нумерации, едва веришь, что между теми и другими есть что-нибудь общего. Кто бы мог предположить, что этот нетвердый почерк, напоминающий почерки женских рук, эти неровные строки, тесно прижатые одна к другой, эти каракульки, написанные часто бледными или рыжими чернилами, часто заплывшие, часто выдвинувшиеся из своей плохо построенной шеренги, выражали душу, столь чисто-возвышенную, и ум, одаренный благороднейшими способностями? Перед глазами читающего черновые книги Гоголя является жалкий призрак земной формы человека, в которой, на вечное удивление наше, живет бессмертный дух, не имеющий с нею ничего общего. Их вид рождает в духе такое странное, болезненное и вместе восхитительное чувство, какое мы испытываем, глядя на мертвого, которого душа живет в душе нашей и в которого вечную, светлую жизнь в невещественном мире мы несомненно веруем. Между тем простое, так сказать научное любопытство находит в этих видимых следах улетевшего от нас духа много для себя пищи.

Гоголь, как видно, сперва долго обдумывал то, что желает написать, - обдумывал до тех пор, пока его вымысел обращался как бы в сложившуюся песню. Он вписывал свое сочинение в книгу почти без всяких помарок, и редко можно найти в его печатных повестях какие-нибудь дополнения или переделки против черновой рукописи. Часто его сочинения прерываются, чтоб дать место другой повести или журнальной статье; потом, без всякого обозначения или пробела, продолжается прерванный рассказ и перемешивается с посторонними заметками или выписками из книг. Это дивное творчество, в одно и то же время устремленное к важным созданиям и мелким эскизам или рассуждениям, напоминает деятельность природы, которая с равной любовью и заботливостью образует тысячелетний дуб и однолетнюю легкую ветку хмеля, уцепившуюся за его низшие ветви. Представляю краткое описание каждой книги.

Трудно определить хронологический порядок этих книг, потому что Гоголь завел их, кажется, все в одном году и вписывал то в одну, то в другую свои заметки и сочинения. Но назовем первою книгою ту, которая имеет следующее заглавие: "Книга для записки книг, тетрадей, белья, платьев и других вещей, принадлежащих Василию Тарновскому. Заведена 1826 года, сентября 24. Москва".

Под этим заглавием надпись рукою Гоголя: "Но после переведена в другую шнуровую, а на место оной выдана департаментом сельского хозяйства под управление голтвянского помещика Николая Васильева сына Гоголь-Яновского" .

После нескольких листов, занятых реестрами г. Тарновского, следуют в таком порядке статьи Гоголя:

"О построении зданий деревянных из мокрой глины. Сочинение Карла Штиссера".

"Дешевый способ покрывать кровли сельских зданий".

"Об индейском растении Бататас".

"Способ производить картофельные семена разных сортов".

"Общие правила содержания домашнего скота".

Через десять листов, на обороте листа: Начало статьи: "Скульптура, живопись и музыка", прерванное на 7-й строке. Потом на новом листе -

"ПОВЕСТЬ Из книги под названием: Лунный Свет в разбитом окошке чердака на Васильевском Острове, в 16 линии.

Было далеко за полночь. Один фонарь только озарял неправильную улицу и бросал какой-то странный блеск на каменные дома, и оставлял во мраке деревянные; из серых (они) превращались совершенно в черные..." И только. Потом:

Продолжение статьи "Скульптура, живопись и музыка".

Повесть "Невский проспект" .

Повесть "Ночь перед Рождеством".

Статья "Несколько слов о Пушкине".

После этой статьи, на новом листе, одним пером написано:

"Обеты и клятвы внутри души при возведении в высокий сан".

А другим:

"Я давно уже ничего не рассказывал вам. Признаться сказать, оно очень приятно, если кто станет что-нибудь рассказывать. Если же выберется человек небольшого роста, с сиповатым баском, да и говорит ни слишком громко, ни слишком тихо, а так совершенно, как кот мурчит над ухом, то это такое наслаждение, что ни пером описать, ни другим чем-нибудь не сделать. Это мне лучше нравится, нежели проливной дождик, когда сидишь в сенях на полу, перед дверью, поджавши под себя ноги, а он, голубчик, трепает во весь дух солому на крыше, и деревенские бабы бегут босыми ногами, (набросив) свое рубье на голову и схватив под руку ч(еревыки). - Вы никогда не слыхали про моего деда? Что это был за человек! с какими достоинствами! я вам скажу, что таких людей я теперь нигде не отыскивал".

Статья "Об архитектуре".

Эта статья прервана далеко до окончания страницы и продолжается на другом листе, на котором весьма торопливым почерком набросано сперва несколько фраз, пойманных, видно, в разговорах. Именно:

"Что вам стал виц-мундир? почем суконце? - Да, да, знаю, понимаю, - да, да! Ну, а расскажите. Да о чем быш вы говорили? - Подойди, скотина. Вам на столе красного дерева работать и скоблить!"

Далее что-то непонятное; можно прочитать только:

"...разговора умен вид кухарка и проч."

Потом:

"Также. Фуфайку, надобно вам знать, сударыня, я ношу лосинную; она гораздо лучше фланелевой".

Статья "Шлецер, Миллер и Гердер".

На обороте листа, оканчивающего статью: "Шлецер, Миллер и Гердер", написано четыре строки из конца "Записок сумасшедшего":

"Боже! что они делают со мною! Они все льют на голову мою страшную воду! Она как стрела расщеливает череп мой. Матушка", и проч.

Через два листа - продолжение повести "Портрет", со слов: "Мысли его были заняты этим необыкновенным явлением".

Через четыре листа, на которых две страницы заняты счетами г. Тарновского, на обороте чистого листа - опять продолжение повести "Портрет", со слов: "Между тем с нашим художником произошла счастливая перемена".

Статья "Жизнь", без заглавия, как и все вообще повести и статьи во всех книгах, кроме небольшого начала "Повести из книги: "Лунный свет"" и еще начала одной пьесы, приведенного ниже.

Статья: "О картине Брюлова".

Повесть "Записки сумасшедшего".

Через лист, статья "Ал-Мамун".

Вторая книга черновых сочинений Гоголя заключает в себе следующее:

Пропустя шесть чистых листов, рассказ "Коляска".

Набросок безымянной трагедии из английской истории.

Через один лист, ряд рецензий, без означения книг, на которые они написаны. С пробелами, они занимают 13 листов. По сделанным мною выпискам, Н.С. Тихонравов, известный публике своими библиографическими трудами, нашел, что почти вся статья: "Новые книги" в № 1 "Современника" 1836 года принадлежит Гоголю, кроме заметок о "Востоке" (стр. 303-304) и о "Вечерах на хуторе близ Диканьки" (стр. 311-312). Ту и другую статьи г. Анненков приписывает Пушкину, что весьма вероятно, судя по отношениям его к тем, которым принадлежат упомянутые книги. Кроме этих двух вставок, все остальное писано Гоголем, т.е. об "Исторических афоризмах" Погодина (стр. 296-302), "Походных записках артиллериста" (стр. 304-305), "Письмах леди Рондо" (стр. 308-309), "Путешествии вокруг света" (стр. 309 - 310), "Атласе космографии" (стр. 311, две строчки), "Моем новоселье" (стр. 313-314) и "Сорок одной повести лучших иностранных писателей". Вероятно, и заключение обзора писано Гоголем (стр. 318-319).

Из прочих рукописных рецензий Гоголя видно, что Гоголь намерен был высказать также несколько замечаний и о некоторых других книгах, но они или не были окончательно написаны, или остались без употребления. Так статейка, начинающаяся словами: "Если воспользоваться всеми этими рецептами, то можно сварить такую кашу, на которую и охотника не найдешь" относится, очевидно, к упомянутой в "Современнике" "Полной ручной кухмистерской книге" (т. I, стр. 316), а другая, начинающаяся так: "Путешествие в Иерусалим производит действие сказочное в наш период. Это одна из тех книг, кои больше всего и благоговейнее всего читаются", принадлежит, кажется, к "Путешествию к Святым Местам, совершенному в XVII столетии иеродиаконом Троицкой Лавры". В "Современнике" осталось одно заглавие этой книги. Г. Анненков в "Материалах для биографии А.С. Пушкина" (т. I, стр. 417-418) ошибочно приписал Пушкину статьи о "Походных записках артиллериста" и "Моем новосельи": черновые книги Гоголя доказывают, что они написаны им, а не Пушкиным.

После рецензий, через один лист, четыре листа (с пробелами) заняты первоначальными набросками сцен комедии "Женитьба". Потом двенадцать листов оставлены чистыми, вероятно, для ее продолжения, а в конце книги пятнадцать листов были заняты какою-то повестью, но вырваны почти при самом корне книги. Оставшиеся вдоль полей при корне не напоминают ни одной из печатных повестей Гоголя. Вот они:

"Хотелось бы что-нибудь эдакого - птицы или раков, или кулебяку хорошую...". - "Слегка почесывая правую сторону головы, потому что там показывалось что-то вроде лысины..." - "Чтобы видно было, что как будто вы придали мне верх". - "Между деревьями мелькали три трубы, из которых одна дымилась".

В третьей черновой книге Гоголя находятся следующие пьесы:

"Взгляд на Малороссию".

Пропустя страницу, на обороте листа - начало рассказа: "Нос", прерванное на словах: "Коллежский асессор любил после обеда выпить рюмку хорошего вина".

Пропустя два листа, начало какой-то повести, за которую Гоголь принимался два раза. Сперва он написал это начало на одной стороне листа, потом переписал, в исправленном виде, на обороте и продолжил несколько строк далее. Вот оно.

" - Мне нужно видеть полковника, я к нему имею дело, говорил почти отрок 17 лет.

- Тебе полковника! произнес с расстановкою сторожевой козак перед большою ставкою, рассматривая и переминая на своей ладони, с какой-то недоверчивостью, грубо искрошенный табак, это странное растение, которое с такою изумительною быстротою разнесла по всем концам мира вновь открытая часть света. Трубка давно была у него в зубах. - На что тебе полковник?

При этом взглянул на просителя. Это был почти отрок, готовящийся быть юношею, уже с мужественными чертами лица, воспитанного солнцем и здоровым воздухом, в полотняном крашенном кунтуше и шароварах.

- С тобою не станет говорить полковник, (продолжал козак, поглядевши) на него почти презрительно и закинув назад алый рукав с золотым шнурком.

- Отчего же он не станет со мною говорить?

- Кто ж с тобою станет говорить? ты еще недавно молоко сосал. Если б у тебя был хотя суконный кунтуш да пищаль, тогда бы... Ведь ты, верно, попович, или школяр? Знаешь ли ты этот инструмент? промолвил (козак) с видом самодовольной гордости и указав на трубку.

- Ты думаешь...

Но молодой воин остановился, увидевши, что козак вдруг онемел, потупил глаза в землю и снял шапку, до того заломленную набекрень.

Двое пожилых мужчин, один в коротком плаще с рукавами, выложенными золотом, с узорно вычеканенными пистолетами, другой был, одет(ый в) кафтан с серебряною привязанною к поясу чернильницею, - прошли мимо и вошли в ставку. Дрожа и бледнея, шмыгнул за ними молодой человек и вошел (также).

Молодой человек ударил поклон в самую землю, от страха, увидевши, как вошедшие перед ним богатые кафтаны поклонились в пояс и почтительно потупили глаза в землю с тем безграничным повиновением, которое так странно (со)вмещалось с необузданностью, чем особенно славились козацкие войска.

На разостланном ковре сидел полковник. Ему, казалось, на вид было лет 50. Волоса у него стали седеть; белые усы опускались вниз. Длинный синий рубец на щеке и лбу придавал почти бронзовому его лицу...  нельзя было отыскать никакой резкой характерной черты, но просто выражалась спокойная уверенность... Глядя на него можно было узнать, что у него рука железная и... может управлять... На нем были широкие, синие, с серебром шаровары. Верхнее платье небрежно валялось на полу. Несколько пистолетов и ружей стояло и висело по углам ставки, с уздами; (в) углу куль соломы. Полковник сам своей рукой чинил свое седло, когда вошли к нему писарь и есаул.

- Здравствуйте, панове, мои верные, мои добрые товарищи! Вот вам приказ: Не пускать далеко на попас, потому что татарва теперь рыскает по степям... Да чтоб козаки не стреляли по дорогам дроф и гусей, потому что и порох избавят даром... Сухари да вода, то козацкая еда... Да смотрите оба, чтобы все было как следует... вчера я видел, как козак кланялся что-(то) слишком часто (на) коне. Я хотел было протрезвить его, да жаль было заряда: у меня пистолет был заряжен хорошим порохом".

Пропусти страницу, на обороте листа, опять начало какого-то рассказа, а именно:

"Я знаю одного чрезвычайно замечательного человека. Фамилия его была Рудокопов и действительно отвечала занятиям, потому что казалось - к чему ни притрагивался он, все то обращалось в деньги. Я его еще помню, когда он имел только 20 душ крестьян да сотню десятин земли и ничего больше, когда он еще принадлежал..." И только.

Через лист, небольшая выписка о Платоне, греческом философе.

Через два листа, повесть "Старосветские помещики", прерванная на словах: "Он рыдал, рыдал сильно, рыдал неутешно, и слезы лились как река". Эскиз свидания автора с Афанасием Ивановичем и смерти бедного старика набросан, строках в пятнадцати, на лоскутке бумаги и вложен в книгу.

Далее лист вырван, а потом: "А поворотись, сынку!" и вся, до конца, повесть "Тарас Бульба", как она появилась в первом издании. Она оканчивается так же, как и в печати, но в черновой рукописи нет предпоследнего периода: "Немалая река Днестр..." Видно, что эта повесть-поэма написана Гоголем очень быстро. Он остановился только на сцене свидания Андрия с дочерью воеводы в осажденном городе. Здесь Гоголь запнулся на словах: "Клянусь Богом и всем, что есть на небе", потом оставил полулист пробелу и начал на обороте следующую затем главу. Видно, что эта, слабейшая часть повести долго ему не давалась.

На обороте страницы, заключившей "Тараса Бульбу", начата повесть "Вий". Окончанием ее заняты последние листы книги. Четвертая книга наполнена с двух концов. С одного вписаны в нее статьи: "О движении русской журналистики", "Москва и Петербург" и несколько рецензий для Пушкинского "Современника"; с другого - комедия "Ревизор".

Чтобы дать понятие, до какой степени сгущал Гоголь строки своего мелкого почерка в черновых повестях, скажу, что весь "Тарас Бульба" поместился у него на шестнадцати, а "Старосветские помещики", до упомянутого выше места - на четырех полулистах.

В одной из этих черновых книг, именно в первой, остались следы вырезанных листов. Можно догадываться, что на этих-то листах написано, в виде эскиза, начало исторического романа, найденное в чемодане Гоголя, остававшемся с давних пор в квартире Жуковского за границею. В этом убеждают сходство почерка и бумаги, а всего больше соответственность краев рукописи с остатками полулистов в корню книги. Судя по неоконченным главам этого сочинения и по некоторой беспорядочности повествования, видно, что Гоголь поспешил набросать только главные мысли и образы, занявшие его фантазию, оставляя развитие и связь их до другого времени. Потом, видя, вероятно, что, без хорошо обдуманного плана, ему не совладать с предметом, прекратил труд свой. Однако ж, в надежде обработать сюжет впоследствии, взял с собою брульон за границу, вырезав его из книги для удобнейшей перевозки с места, на место. Но, как "Мертвые души", развиваясь более и более в уме его, поглотили наконец всю его деятельность, то он позабыл о своем эскизе, и, может быть, только этому забвению мы обязаны тем, что набросок начатого романа уцелел от сожжения, которому автор "Мертвых душ" предал, в разные времена, не одну свою рукопись .

Здесь кстати упомянуть еще о двух отрывках или приступах к повестям, найденным вместе с этим эскизом и принадлежащих, по всем признакам, к одной с ним эпохе литературной жизни Гоголя. Видно, с ними связаны были, в голове автора, увлекательные вымыслы, если он захватил их с собой за границу, и, вероятно, только "Мертвые души" не дали ему довести этих неясных поэтических грез до полных созданий. При всей своей краткости, они живо рисуют эпоху петербургской жизни Гоголя; в них, сквозь вымышленные обстоятельства, ясно высказывается история его тогдашних наблюдений и, может быть, опытов. По крайней мере мне показалось, что тут больше непосредственной копировки с натуры, нежели художественного свода разновременных впечатлений, и потому я включаю их в свой сборник, как записки Гоголя о самом себе .

1

"Дождь был продолжительный, сырой, когда я вышел на улицу. Серодымное небо предвещало его надолго. Ни одной полосы света. Ни в одном месте, нигде не разрывалось серое покрывало. Движущаяся сеть дождя задернула* почти совершенно все, что прежде видел глаз, и только одни передние домы** мелькали будто сквозь тонкий газ***; еще тусклее над ними балкон****; выше его еще этаж, наконец крыша готова была потеряться в дождевом тумане, и только мокрый блеск ее отличался немного от воздуха. Вода урчала с труб; на тротуарах лужи...

______________________

* Близь и даль непроницаемым полотном, между тем как.

** обвиты были.

*** выше их.

**** еще.

______________________

Черт возьми, люблю я это время! Ни одного зеваки на улице. Теперь не найдешь ни одного из тех господ, которые останавливаются для того, что(б) посмотреть на сапоги ваши, на штаны, на фрак, или на шляпу, и потом, разинувши рот, поворачиваются несколько раз назад для того, чтобы осмотреть задний фасад ваш. Теперь раздолье мне закутываться крепче в свой плащ...

Как удирает этот* любезный молодой человек, с личиком**, которое можно упрятать в дамский ридикюль. Напрасно: не спасет новенького сюртучка, красу и загляденье Невского проспекта. Крепче его, крепче, дождик! пусть он вбежит, как мокрая крыса, домой.

______________________

* Длинный франт.

** меньше порядочного яблока.

______________________

А! вот и суровая дама бежит в своих пестрых тряпках, поднявши платье*, далее чего нельзя поднять, не нарушив последней благопристойности. Куда девался характер! и не ворчит, видя, как чиновн(ик)------запустил свои зеленые, как его воротник, глаза, наслаждается видом полных, на каждом шаге трепещущих ног**... О, это таковский народ! Они большие бестии, эти чиновники, ловить рыбу в мутной воде. В дождь, снег, ведро, всегда эта амфибия на улице. Его воротник, как хамелеон, меняет свой цвет*** каждую минуту от температуры; но он сам неизменен, как его**** канцелярский порядок*****.

______________________

* до тех пор, как.

**... выпуклостей ноги (точки здесь поставлены на месте двух не прочитанных слов, которые, вместе с двумя прочитанными отнесены к помаркам, так как составляют ненужное повторение).

*** от.

**** вицмундир.

***** и ловить. Но Боже!

______________________

Навстречу русская борода, купец в синем, немецкой работы, сюртуке, с талией на спине, или лучше сказать на шее*. С какою купеческою ловкостью держит он зонтик, над своею половиною! Как тяжело пыхтит эта масса мяса, обернутая в капот и чепчик! Ее скорее можно причислить к моллюскам, нежели к позвончатым животным. Сильнее дождик, ради Бога, сильнее кропи его сюртук немецкого покрою и жирное мясо этой обитательницы пуховиков и подушек! Боже, какую адскую струю они оставили после себя в воздухе из капусты и луку! Кропи их, дождик, за все: за** наглое бесстыдство плутоватой бороды, за жадность к деньгам, за бороду, полную насекомых, и сыромятную жизнь сожительницы... Какой вздор! их не проймет------что же может сделать дождь?

______________________

* Как ловко.

** мошенничество бесстыдной.

______________________

Но как бы то ни было, только такого дождя давно не было. Он* увеличился и, перемени(в) косвенное свое направление, сделался прямой**, (с) шумом хлынул в крыши, мостовую, как (бы) желая вдавить еще ниже этот болотный город. Окна в (домах) захлопнулись. Головы с усами и трубкою***, долее всех глядевшие (на улицу), спрятались; даже серый рыцарь, с алебардою и завязанною щекою, убежал в будку".

______________________

* к стал.

** утрам сильно.

*** спрятались.

______________________

2

"Фонарь умирал на одной из дальних линий Васильевского острова*. Одни только белые** каменные домы кое-где вызначивались. Деревянные чернели и сливались с густою массою мрака, тяготевшего над ними. Как страшно, когда каменный тротуар прерывается деревянным, когда деревянный даже пропадает, когда все чувствует 12 часов, когда отдаленный бутошник спит, когда кошки, одни бессмысленные кошки спевываются и бодрствуют, но человек знает, что они не дадут сигнала и не поймут его несчастье, если внезапно будет атакован мошенниками, выскочившими из этого темного переулка, который распростер к нему свои мрачные объятия!

______________________

* Низенькие домики, то каменные,

** то черные.

*** на факультеты (это слово: на факультеты не зачеркнуто Гоголем, но

______________________

Но проходивший в это время пешеход ничего подобного не имел в мыслях. Это был не из обыкновенных в Петербурге пешеходов. Он был не чиновник, не русская борода, не офицер и не немецкий ремесленник. Существо вне гражданства столицы, это был приехавший из Дерпта студент*, готовый на все должности, но еще** покамест ничего, кроме студент, занявший полугла в Мещанской, у сапожника немца. Но обо всем этом после. Студент, который в этом чинном городе был тише воды, без шпаги и рапиры, закутавшись шинелью, пробирался под домами, отбрасывая от себя самую огромную тень, головою терявшуюся в мраке.

______________________

* оно лишнее, по смыслу),

** незанявший.

______________________

Все, казалось, умерло ночью (без) огня. Ставни были закрыты. Наконец*, подходя к Большому проспекту, особенно остановилось его внимание на одном доме. Тонкая щель в ставне, светившаяся огненною чертою, невольно привлекала (его) и заманила заглянуть. Прильнув к ставне и приставив глаз к тому месту, где щель была пошире, (он засмотрелся) и задумался.

______________________

* один.

______________________

Лампа блистала в голубой комнате. Вся она была завалена разбросанными штуками материй. Газ*, почти невидимый, бесцветный, воздушно висел на ручках кресел и тонкими струями, как льющийся водопад, падал на пол**. Палевые цвета, на белой шелковой, блиставшей блеском серебра материи, светились из-под газа. Около дюжины шалей, легких и мягких как пуховые, с цветами, совершенно живыми, сомятые, были брошены на полу. Кушаки, золотые цепи висели на взбитых до потолка облаках батиста. Но более всего занимала студента стоявшая в углу комнаты стройная женская фигура***... Сколько поэзии для студента в женском платьи!****... Но белый цвет - (ни) с чем нет сравнения*****... Какие искры пролетают по жилам, когда блеснет среди мрака белое платье! Я говорю среди мрака, потому что все тогда кажется мраком******. Все чувства переселяются тогда в запах, несущийся от него, и в едва слышный, но музыкальный шум, производимый им. Это самое высшее и самое сладострастнейшее сладострастие. И потому студент наш, которого всякая горничная******* (которая) шла по улице, кидала в озноб, который не знал прибрать имени женщине, - пожирал глазами чудесное видение********, которое, стоя********* с наклоненною на сторону головою, охваченною досадною тенью, наконец поворотило прямо против него ослепительную белизну лица и шеи с китайскою прическою. Глаза, неизъяснимые глаза, с бездною души********** обворожительно-********** бархатные брови были невыносимы для студента.

______________________

* самый воздушный.

** Оранжевые.

*** Женская что может быть более иметь для студента. (Следующих слов Гоголь, вероятно, позабыл зачеркнуть или дополнить такими словами, которые бы давали им связный смысл:) Все для студента в чудесно-очаровательном, в ослепительно-божественном платьи (зачеркнуто: костюме), в самом прекраснейшем белом, как... Дышет это платье (зачеркнуто: как).

**** Какой цвет, что может быть жарче, пронзительнее белого цвета? (Следующие далее этого слова не зачеркнуты Гоголем, но смысл их темен:) Но белой цвет с чем нет сравнения. Женщина выше женщины в белом (зачеркнуто платьи). Она царица. Видение (зачеркнуто: мечта) нечто похоже на самую гармоническую мечту. Женщины чувствуют это, и потому (зачеркнуто: не всегда) в смелые минуты преображаются в белого.

***** Все тогда.

****** все тогда.

******* девка.

******** платье.

********* в с взо повороти.

********** над стройно поднятыми (сверху над этими двумя словами что-то написано, но нельзя прочитать).

*********** (Между словами: обворожительно и бархатные не прочитано одно слово.)

______________________

Он задрожал и тогда только увидел другую фигуру, в черном фраке, с самым странным профилем. Лице, в котором нельзя было заметить ни одного угла, но вместе с сим оно назначалось легкими, округленными чертами. Лоб не опускался прямо к носу, но был совершенно покат, как ледяная гора для катанья. Нос был продолжением его - велик и туп. Губы... только верхняя выдвинулась гораздо далее. Подбородка совсем не было. От носа шла диагональная линия до самой шеи. Это был треугольник, вершина которого находилась в носе. Лица, которые более всего выражают глупость".

Гоголь исполнил обещание, данное земляку и другу в письме от 20 июля 1835 года: он посетил его в Киеве, на пути в столицу, и прожил у него около пяти суток. Г. Максимович занимал тогда квартиру в доме Катеринича, на Печерске . Отсюда Гоголь отправлялся в разные прогулки по Киеву и его окрестностям, в сопровождении г. Максимовича или кого-нибудь из товарищей по Нежинской гимназии, служивших в Киеве. На лаврской колокольне, откуда открывается обширная панорама гористого Киева и его окрестностей, можно видеть собственноручную его надпись. Он долго просиживал на горе у церкви Андрея Первозванного и рассматривал вид на Подол и на днепровские луга. В то время в нем еще не было заметно мрачного сосредоточения в самом себе и сокрушения о своих грехах и недостатках; он был еще живой и даже немножко ветреный юноша. У г. Максимовича хранятся цинические песни, записанные Гоголем в Киеве от знакомых и относящиеся к некоторым киевским местностям. Безотчетная склонность его к юмору, которой он только впоследствии дал определенное направление, ни в чем не находила столько пищи, как в этом - весьма обширном - отделе малороссийской народной поэзии...

Здесь кстати сделать аналогию между характером Гоголя и характером украинской песни. Никто из современных писателей русских и иностранных не бросал на жизнь такого грустного взгляда, как Гоголь. Сам Байрон слабее его чувствовал падение натуры человеческой. Гордый своими достоинствами англичанин раздражался ничтожеством ближнего или общественными пороками. Гоголь, напротив, с смирением христианина, сознавал на своей душе ужасавшие его отпечатки соприкосновений с людьми, которые его окружали, и страдал от своего дара измерять глубину бездны, в которую он был повергнут . Его сердечные вопли были вопли души, низринутой в ад с высоты самообольщения и очнувшейся посреди греховных страшилищ. Невозможно взять ноты, более грустной, какие он брал. Но вместе с тем посмотрите, с каким детским увлечением предавался он самой беззаботной веселости, даже и не в первые периоды своей жизни, - даже и тогда, когда он смеялся уже горьким смехом. То не было, однако ж, в нем признаком довольства жизнью и собою: он никогда не бывал доволен, ни собой, ни другими вполне; с школьной скамейки он уже восставал против того, что он называл тогда "корою земности и ничтожного самодоволия", которые подавляли в его ближних "высокое назначение человека", и это беспокойное чувство было залогом постоянного развития его духа. То было инстинктивное побуждение природы - вознаграждать утрату главного элемента жизни, сердечной веселости, смехом, проистекающим извне человека и заменяющим для нашего сердца только в слабой степени тот животворный смех, которым смеется ребенок, или неопытная девушка, не вкусившая в жизни еще никакой отравы. То была строгая необходимость отдыха и забытья для тяжко напряженной нравственной жизни.

Если мы предложим себе вопрос: откуда в Гоголе явился такой оригинальный строй духа; если мы пройдем вверх по течению его жизни, станем рассматривать все сильные влияния, которым он подвергался в разные ее моменты; станем доискиваться, не встречал ли он когда-либо чего-нибудь однородного с тоном и складом своего творчества: то ни его сближение с такими поэтами, как Пушкин и Жуковский, ни изучение творений Гомера, Шекспира, Шиллера и Вальтера Скотта, отпечатлевшееся на его сочинениях, ни положение его в школе, посреди немногих друзей и, так называемых им, "существователей", ни домашняя жизнь в Яновщине, где он, по собственным словам, был "окружен с утра до вечера веселием", ни внушения отца, ни любовь матери, ни неизбежное баловство со стороны таких "кротких, бесхитростных душ", каковы были подлинники его Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, - ничто это, по крайнему моему разумению, не должно было назнаменовать в его душе тот дивный путь, которым пошел его природный гений. Гораздо ранее разумного сознания своих ощущений подвергнулся он влиянию, которое действует на поэтическую душу сильнее, нежели что-либо впоследствии, и дает ей неизменное направление. То была народная поэзия племени, которого нравственные свойства в такой полноте отразила в себе Гоголева натура.

"Я думаю (говорит Вальтер Скотт, описывая свое детство), что дети получают могущественные и важные для их последующей жизни побуждения, слушая такие вещи, которых они не в состоянии вполне понимать"  и оправдывает это глубокомысленное замечание изложением весьма ранних влияний, которым он был обязан господствующим направлением своего гения.

Зная, как развивался в детстве шотландский бард, зная, что всего прежде, всего решительнее и всего могущественнее увлекало его поэтическую душу, и даже находя между ним и Гоголем много общего в энтузиазме, с которым тот и другой предавались изучению своей национальной поэзии, в детском и юношеском возрасте , я не без основания буду утверждать, что голоса украинских песен, поражавшие слух Гоголя еще в колыбели, и содержание их, рано сделавшееся для него доступным в общем своем характере, дали еще неподвижному зародышу его творчества характер трагической грусти и лирического смеха, развившийся впоследствии до такой поразительной силы. Ибо ни у одного народа песня не выходит из такой мрачной душевной глубины, как у малороссиян, и ни одно племя на земле не способно, после горького плача, после разрывающего сердце отчаяния, смеяться таким всепобеждающим смехом, каким смеются они в своих комических и саркастических песнях. Переход от горести к смеху и от смеха к горю в их поэзии и натуре так быстр и так естествен, что вся их жизнь похожа на мрачную ткань, затканную блестящим шелком, который, рисуя на одной стороне яркие цветы, тою же ниткою выражает на обороте, по сияющему полю, траурные узоры. Отсюда происходит, что "под видимым смехом" у Гоголя всегда "скрываются незримые, неведомые миру слезы" , а по мрачной ткани его фантазии везде рассыпаны сверкающие цветы восторга и ясного, сердечного хохота.

 

X.

Любовь к Нежинскому лицею (письмо к Н.Д. Белозерскому). - Письма к М.С. Щепкину о постановке "Ревизора". - Внутренние страдания комика. - Причины выезда за границу.

Странные бывают противоречия в поступках человеческих: не всегда мы делаем то, чего следовало бы ожидать от главных условий нашей натуры, и часто ничтожные обстоятельства или препятствия отклоняют нас от исполнения драгоценных для сердца намерений. Так Гоголь, на возвратном пути из Киева, хотел побывать в Нежинском лицее, который был дорог для него по первым дружеским связям в жизни, по первым, еще темным и неуловимым для слова, поэтическим понятиям, - хотел, и не побывал. В следующем письме к Н.Д. Белозерскому он прекрасно жалуется на самого себя за этот проступок сердца и двумя-тремя словами озаряет весь момент тогдашнего своего существования.

"21 февраля, 1836. СПб.

Мы с вами, Николай Данилович, кажется, решились вовсе прекратить всякие сношения и переписку. Бог знает, кто из нас виноват. Может быть, и мне прежде следовало писать к вам. Но во всяком случае нужно с той и другой стороны подобную ошибку всегда поправлять, - тем более, что между нами, как между людьми вовсе не чиновными и не чинящимися, слово поздно не имеет в себе никакого неприличия и доказывает только благородную нашу наклонность к лени.

Прежде всего, каково здоровье ваше? потом, как ваши обстоятельства? О втором вопросе я интересуюсь потому, (что) здесь пронеслись слухи, которые я желал бы со всем участием моего сердца, чтобы были ложны. Говорят, что ваш дом сгорел. Мне очень неприятно было слышать об этом, зная, как вам дорого отцовское гнездо ваше. Вы, сделайте милость, известите меня об этом. Еще занеслись для меня другие вести, также очень, очень неприятные для меня, будто бы сгорел Нежинской лицей. Признаюсь, оно так меня огорчило, как не огорчило бы известие о сгоревшем моем собственном отцовском доме. И когда я вспомнил, как безжалостно поступила со мною судьба, или, может, какое-нибудь предопределение, или, может быть, я сам, - но не тот я, который я есть во глубине души моей, но я, раздосадованный дорожными (неприятностями), рассерженный станционными смотрителями; то, признаюсь, невыразимый упрек кипит во мне. И, как нарочно, какое было тогда прекрасное утро! одно из тех самых, которые принадлежат невозвратной нашей юности. Я и у вас был после того смутен и не с такою ясностью вас встретил. Вы уведомите меня поскорее; может быть, это неправда, и страшный Лемносский пожар породил всю эту длинную историю пожаров только на словах.

Известите о том, что нового в вашей стороне. Наши все ведут себя довольно хорошо и не переменились ни в чем. Божко решился наконец совершенно углубиться в бездну мудрости и солидной, акуратной жизни. Все просит читать книг, и хотя еще ничего не прочитал, но со временем успеет. Карт совершенно не берет в руки; только два раза, когда я зашел к нему, он пунтировал, но и то проиграл не больше, как рублей четыреста. Шаржинский, как вам известно, навостряет лыжи в Радзивил<ов> почтмейстером и, вероятно, скоро удерет оттуда опять в Петербург, если только какая-нибудь Полька не сядет верхом на его синие очки. Р<оманович> женился на одной вдове, вояжировавшей в Италию, из которой может выйти четыре Р<омановича> и которая едва ли не старше еще и его летами. Симоновский по-прежнему обыкновенно решительно недоволен всем. Данилевский вам кланяется; Прокопович тоже; нижеподписавшийся тоже.

Собираюсь ставить на здешний театр комедию. Пожелайте, дабы была удовлетворительнее сыграна, что, как вы сами знаете, несколько трудно при наших актерах. Да кстати: есть в одной кочующей труппе Штейна, под дирекциею Млотковского, один актер, по имени Соленик. Не имеете ли вы каких-нибудь о нем известий? и, если вам случится встретить его где-нибудь, нельзя ли как-нибудь уговорить его ехать сюда? Скажите, что мы все будем стараться о нем. Данилевский видел его в Лубнах и был в восхищении. Решительно комический талант. Если же вам не удастся видеть его, то, может быть, вы получите какое-нибудь известие о месте пребывания его и куда адресовать к нему".

Возвратясь осенью 1835 года в Петербург, Гоголь почувствовал сильнее прежнего необходимость поправить свое здоровье в теплом климате и начал готовиться к путешествию на Кавказ или в другой подобный край заблаговременно. Второе издание "Вечеров на хуторе" и постановка на сцену "Ревизора" доставили ему к тому средства. Но кто бы мог думать, что автор такой смешной (я не говорю: веселой) комедии, как "Ревизор", страдал от нее не только во время ее представления, но и задолго до него? Причины его страданий объяснить трудно. Довольно, впрочем, сказать, что он сам ставил на сцену свою комедию и усиливался образовать для нее актеров: подвиг, требующий усилий продолжительных и авторитета непреложного. До какой степени удались ему его хлопоты, видно отчасти из следующих писем его к М.С. Щепкину и из "Письма к одному литератору" (А.С. Пушкину), напечатанного им впоследствии (с сокращениями) в приложениях к "Ревизору". Помещаю их одно за другим, в хронологическом порядке.

1

"1836, СПб. Апреля 29. Наконец пишу к вам, бесценнейший Михаил Семенович. Едва ли, сколько мне кажется, это не в первый раз происходит. Явление точно замечательное: два первые ленивца в мире наконец решаются изумить друг друга письмом. Посылаю вам "Ревизора". Может быть, до вас уже дошли слухи о нем. Я писал к ленивцу 1-й гильдии и беспутнейшему человеку в мире, П<огодину>, чтобы он уведомил вас; хотел даже посылать к вам его, но раздумал, желая сам привести к вам и прочитать собственногласно, дабы о некоторых лицах не составились заблаговременно превратные понятия, которые - я знаю - чрезвычайно трудно после искоренить, но------я такое получил отвращение к театру, что одна мысль о тех приятностях, которые готовятся для меня еще и на московском театре, в силах удержать поездку в Москву и попытку хлопотать о чем-либо.----------Мочи нет. Делайте что хотите с моею пиэсою, но я не стану хлопотать о ней. Мне она сама надоела так же, как хлопоты о ней. Действие, произведенное ею, было большое и шумное. Все против меня. Чиновники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях; полицейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня. Бранят и ходят на пиэсу; на четвертое представление нельзя достать билетов. Если бы не высокое заступничество Государя, пиэса моя не была бы ни за что на сцене, и уже находились люди, хлопотавшие о запрещении ее. Теперь я вижу, что значит быть комическим писателем. Малейший призрак истины - и против тебя восстают, и не один человек, а целые сословия. Воображаю, что же было бы, если бы я взял что-нибудь из петербургской жизни, которая мне больше и лучше теперь знакома, нежели провинциальная. Досадно видеть против себя людей тому, который их любит между тем братскою любовью.

Комедию мою, читанную мною в Москве, под заглавием "Женитьба", я теперь переделал и переправил, и она несколько похожа теперь на что-нибудь путнее. Я ее назначаю таким образом, чтобы она шла вам и Сосницкому в бенефис, что, кажется, случается в одно время года. Стало быть, вы можете адресоваться к Сосницкому, которому я ее вручу. Сам же через месяца полтора, если не раньше, еду за границу, и потому советую вам, если имеется ко мне надобность, не медлить вашим ответом и меньше предаваться нашей общей приятельнице, лени".

2

"1836, мая 10. СПб. Я забыл вам, дорогой Михаил Семенович, сообщить кое-какие замечания предварительные о "Ревизоре". Во-первых, вы должны непременно, из дружбы ко мне, взять на себя все дело постановки ее. Я не знаю никого из актеров ваших, какой и в чем каждый из них хорош; но вы это можете знать лучше, нежели кто другой. Сами вы, без сомнения, должны взять роль городничего: иначе она без вас пропадет. Есть еще труднейшая роль во всей пиэсе - роль Хлестакова. Я не знаю, выберете ли вы для нее артиста. Боже сохрани, (если) ее будут играть с обыкновенными фарсами, как играют хвастунов и повес театральных! Он просто глуп; болтает потому только, что видит, что его расположены слушать; врет потому, что плотно позавтракал и выпил порядочного вина. Вертляв он тогда только, когда подъезжает к дамам. Сцена, в которой он завирается, должна обратить особенное внимание. Каждое слово его, то есть, фраза или речение, есть экспромт, совершенно неожиданный, и потому должны выражаться отрывисто. Не должно упускать из виду, что к концу этой сцены начинает его мало-помалу разбирать; но он вовсе не должен шататься на стуле; он должен только раскраснеться и выражаться еще неожиданнее и чем далее - громче и громче. Я сильно боюсь за эту роль. Она и здесь была исполнена плохо, потому что для нее нужен решительный талант. Жаль, очень жаль, что я никак не мог быть у вас. Многие из ролей могли быть совершенно понятны только тогда, когда бы я прочел их. Но нечего делать. Я так теперь мало спокоен духом, что вряд ли бы мог быть слишком полезным. Зато, по возврате из-за границы, я намерен основаться у вас в Москве. С здешним климатом я совершенно в раздоре. За границей пробуду до весны, а весною к вам. Скажите Загоскину, что я все поручил вам. Я напишу к нему, что распределение ролей я послал к вам. Вы составьте записочку и подайте ему, как сделано мною. Да еще - не одевайте Бобчинского и Добчинского в том костюме, в каком они напечатаны: это их одел Х<раповицкий>. Я мало входил в эти мелочи и приказал напечатать по театральному. Тот, который имеет светлые волоса, должен быть в темном фраке, а брюнет, т.е. Бобчинский, должен быть в светлом. Нижнее - обоим темные брюки. Вообще, чтобы не было форсированья. Но брюшки у обоих должны быть непременно, и притом остренькие, как у беременных женщин. Покаместь прощайте. Пишите; еще успеете. Еду не раньше 30 мая, или даже, может, в первых июня".

3

"(1834), Мая 15. СПб. Не могу, мой добрый и почтенный земляк, никаким образом не могу быть у вас в Москве. Отъезд мой уже решен. Знаю, что вы все приняли бы меня с любовью; мое благодарное сердце чувствует это. Не хочу и я тоже с своей стороны показаться вам скучным и неразделяющим вашего драгоценного для меня участия. Лучше я с гордостью понесу в душе своей эту просвещенную признательность старой столицы из моей родины и сберегу ее как святыню в чужой земле. Притом, если бы я даже приехал, я бы не мог быть так полезен вам, как вы думаете. Я бы прочел ее вам дурно, без малейшего участия к моим лицам, - во-первых, потому, что охладел к ней; во-вторых, потому, что многим недоволен в ней, хотя совершенно не тем, в чем обвиняли меня мои близорукие и неразумные критики. Я знаю, что вы поймете в ней все, как должно, и в теперешних обстоятельствах поставите ее даже лучше, нежели если бы я сам был. Я получил письмо от Сер-<гея> Тим<офеевича> Аксакова тремя днями после того, как я писал к вам, со вложением письма к Загоскину. Аксаков так добр, что сам предлагает поручить ему постановку пьесы. Если это точно выгоднее для вас тем, что ему, как лицу стороннему, дирекция меньше будет противоречить, то мне жаль, что я наложил на вас тягостную обузу. Если же вы надеетесь поладить с дирекцией, то пусть остается так, как порешено. Во всяком случае я очень благодарен Сер<гею> Т<имофеевичу>, и скажите ему, что я умею понимать его радушное ко мне расположение.------

Я дорогою буду сильно обдумывать одну замышляемую мною пиэсу. Зимою в Швейцарии буду писать, а весною причалю с нею прямо в Москву, и Москва первая будет ее слышать. - Мне кажется, что вы сделали бы лучше, если бы пиэсу оставили к осени или зиме".

Приведу теперь выписки из "Письма Гоголя к одному литератору".

"Ревизор сыгран (говорит он), и у меня на душе так смутно, так странно... Я ожидал, я знал наперед, как пойдет дело, и при всем том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Мое же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не мое".

Далее:

"Итак, неужели в моем Хлестакове не видно ничего этого? Неужели он - просто бледное лицо, а я, в порыве минутно горделивого расположения, думал, что когда-нибудь актер обширного таланта возблагодарит меня за совокупление в одном лице таких разнородных движений, дающих ему возможность вдруг показать все разнообразные стороны своего таланта? И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито-досадно. - С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный. О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех, бывших в театре, я боялся - и этот судья я был сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие.----------Еще раз повторяю: тоска, тоска! Не знаю сам, отчего одолела меня тоска. ----------Я устал душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий! Бог с ними со всеми! мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы бежать теперь Бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их, как Бог знает чего".

Это было писано 25 мая 1836 года. Прочитав этот отрывок, каждый почувствует, до какой степени душевные силы поэта были истощены стараниями выразить своею комедиею непонятное для ее исполнителей и неприятными столкновениями с людьми, которые не знали цены его таланту и не щадили его сердца. Им овладела тоска, которую должен был бы почувствовать каждый художник, обманувшийся в своих гордых надеждах, и тем сильнее она одолела его, что здоровье его было изнурено множеством написанных им с 1829 года сочинений, трудами по службе и приготовлениями к таким работам, как "История Малороссии" в шести и "История Средних веков" в девяти томах. Ему необходимо было вырваться из своей сферы и искать спокойствия и исцеления вдали от отечества, среди немых для него племен, среди посторонних для него интересов, среди памятников минувшего времени, столь успокоительно говорящих поэтической душе , среди бессмертных созданий кисти и резца, среди вечной весны, которой он так жаждал, бывало, в Петербурге и о которой писал к своему другу в Киев: "Дай мне ее одну, одну - и никого больше я не желаю видеть!"

Так следовало заключить о нем из известных доселе внутренних и внешних его обстоятельств. Но, в "Авторской исповеди" мы находим новое объяснение, почему он оставил службу и удалился из России, - объяснение, не исключающее, однако ж, ничего сказанного выше. Он говорит, что причиною этой поездки, кроме некоторых неприятностей, были задуманные им тогда "Мертвые души" и что этот труд свой он считал прямою государственною службою .

Я уверен, что многим, знавшим Гоголя лично, покажутся странными слова его. Они приведут в недоумение и тех, кто будет перечитывать заграничные письма Гоголя, помещенные далее в моем "сборнике". Припоминая его обыкновенные разговоры, его саркастические выходки и разные житейские дрязги, никто не скажет, чтоб Гоголь в своей поездке за границу управлялся всего более желанием быть тем, чем он не в состоянии был показать себя на службе, то есть "гражданином земли своей"; ибо он не любил обнаруживать даже и перед близкими друзьями сокровеннейших движений души своей, и то, что для него было всего священнее, он всего глубже таил в своем сердце . Мало того: он почти всегда старался отклонить от своего тайника пытливый взор наблюдателя, посредством одному ему свойственной проказливости. Потому-то многие, перед выездом его за границу, слышали от него только жалобы на северный климат и на разные неприятности в сношениях с холодными и тупыми людьми; некоторые объясняли себе его удаление из России неудачною привязанностью к одной девице, - привязанностью, которая не могла бы ни к чему привести его. Но никто ни прежде, ни после его отъезда не мог иметь и в помышлении, чтобы на этот раз государственная служба, как всегда, стояла впереди всех его действий.

Есть люди - и их довольно много - которые, не находя возможности согласить в уме противоположные, по-видимому, поступки Гоголя в разные эпохи его жизни, полагают, что он только впоследствии начертал себе известный план поведения, и уверял себя и других, что он никогда не чувствовал и не действовал иначе. Но ведь это же самое говорят и относительно его религиозности, опираясь на нескольких словах, вырывавшихся у него из уст в минуты беззаботной веселости. А между тем он смертью своею доказал, что он был не только истинный христианин, но и покорнейший сын Православной Церкви.

Как, однако ж, объяснить в его характере кажущиеся противоречия? Почему, например, он, будучи глубоко целомудрен в душе, позволял себе иногда песни и шутки вовсе нецеломудренные? почему, при своем уважении к учению Отцев Церкви, он иногда, в припадке веселости, как будто забывал о нем? или каким образом, стоя на высоте христианского смирения, он точно подбирал себе круг друзей исключительно между богатыми и знатными?

Я за тем предлагаю эти вопросы, что они сильно занимали меня, пока я не выяснил себе личности Гоголя; ибо я не всегда питал к нему те чувства, с которыми теперь начертываю историю его внешней и внутренней жизни. Сомнения, недоумения, негодование на кажущуюся пошлость его поступков, презрение к мнимой его надменности и кичливости и другие тягостные и неприятные чувства, которые возбуждал Гоголь в разные времена своей жизни в истинных своих почитателях, были и моими чувствами; и чем больше я ценил талант его, тем сильнее восставал в душе против того, что я называл тогда темными сторонами его характера. Даже в то время, когда над его могилой раздавались еще свежие сожаления и высказаны были несколькими его друзьями искренние их убеждения касательно его человеческой личности, дух сомнения не оставил меня, и я, изображая, в кратком очерке, его детство, не хотел перейти за черту того, что относится собственно к его таланту, или к тому возрасту, в котором все извинительно.

Но когда передо мной открылись все материалы для его биографии, которые читатель найдет в этой книге, и я вошел в более близкие отношения с душою поэта, мои сомнения и недоверчивость к нему начали уступать место вере в искренность его убеждений и удивлению к его постоянным усилиям возвыситься над самим собою.

Но убедят ли мои слова читателя, еще незнакомого со всеми известными мне обстоятельствами жизни поэта? Нет; даже объяснения, которые сделал бы я ему теперь на предложенные выше вопросы, не могут быть приняты им так, как они составились в уме моем. Необходимо самому читателю пройти до конца испытующим умом все проявления характера и души Гоголя, сколько сохранено их от забвения в этом сборнике, и, по мере своей способности, анализировать столь высокий и трудный предмет, составить себе собственные убеждения. Я в этом случае имею перед ним только преимущество первенства. Я был уже в этом необыкновенном тайнике, я привел в нем кое-что в порядок, чтобы каждый предмет получил свою видимость; я составил об нем кой-какие заметки, которые облегчат для других изучение предмета, и теперь предлагаю каждому войти в этот тайник и вынести из него что кто может вынести.