Каникулы совести

Кульбицкая София

Часть II

 

 

1

Рассвет в деревне, как это приятно. Особенно в понимании такой закоренелой «совы», как я, который и в будний-то день раньше десяти нипочём не вскочит. Бессмертный Лидер хочет сию же минуту видеть меня в своём бункере! Что-что, простите?.. (кхе-кхе) Ах, да-да, понял. Каникулы, наконец-то, начались для всех. Потрясающая новость.

Кострецкий, сообщивший мне её по «внутряшке» (рогатый аппарат, стилизованный под начало двадцатого века, зелёный с золотом, на тумбочке у моего изголовья), так жалобно стенал и причитал мне в ухо, что меня даже сквозь остатки сна проняло — и я, наконец, разодрал ресницы, намертво схваченные противным старческим клеем. Он-де сожалеет! Он-де и сам обожает понежиться до полудня под одеялком с какой-нибудь аппетитной служаночкой, а то и с двумя-тремя!.. Но увы! Его пресловутые свобода и власть безразмерны лишь с виду — и обрываются ровно там, где начинаются причуды капризного и своенравного Гнездозора, богоподобного главы. Отплакавшись, он уже вполне твёрдым голосом посоветовал мне проявить мудрость — и отнестись к этим (насторожившим меня) «причудам» снисходительно и с пониманием — как и подобает врачу и, так сказать, старшему товарищу.

Что ж, я и в самом деле повидал в жизни многое — и форс-мажоры меня не пугали.

На противную лихорадочную мобилизацию под бодрый аккомпанемент нервного стука собственных челюстей ушло около получаса (что-то я совсем увяз в этих дурацких числительных). Стремительно чистясь, умащиваясь и одеваясь (завтрак побоку), я рассуждал о том, что, в сущности, только что столкнулся с обычным — пусть и несколько неожиданным — проявлением гуманизма и милосердия со стороны властей. Ибо куда худшей пыткой, чем ранний подъём, было бы для меня муторное, томительное ожидание — вроде как в «кукурузнике» перед затяжным прыжком или в очереди к стоматологу. Уж не сам ли Кострецкий смастерил для нас с Бессмертным нехитрый сценарий этой ностальгической «Зарницы»?.. Вполне вероятно. (За последние дни я успел убедиться, что его неусыпная забота о моём комфорте порой принимает весьма парадоксальные, а, впрочем, неизменно действенные формы).

Ровно в восемь, как и договорились, я сплясал зажигательную джигу перед стеклянными дверьми холла — сенсорными, но без истерической готовности впустить в себя любую мысль, любого пролетающего мимо воробья. Дресс-код: удобно и по сезону. Джинсы, кроссы и серая тенниска. Пунктуальный Кострецкий уже поджидал меня на террасе, фотомодельно прислонившись спиною к одной из колонн — рассеянный взор устремлён вдаль, золотая цепочка на шее солнечно поблёскивает, свободные «пиратские» рукава ярко-зеленого марлевого костюма развеваются на лёгком ветерке. Завидев меня, он тут же позабыл о воображаемом фотографе — весь разулыбался и широко расставил руки в зазывно-дружеском жесте. И вот что странно: я сразу почувствовал себя намного увереннее, даже на душе как-то потеплело. А ведь после вчерашнего разговора я старался ни на секунду не забывать о том, что имею дело с человеком до крайности бессердечным и жестоким, — а, попросту говоря, абсолютным мерзавцем, мерзавцем в государственном масштабе.

Чем он только брал, чертяка?..

После кратких, но крепких объятий, доставивших мне, признаться, неясного рода удовольствие, он нехотя натянул на своё подвижное лицо серьёзную мину — и бодрым голосом дал несколько ЦУ. Президент примет меня в своём кабинете. Тет-а-тет. Не нужно смущаться или чего-то бояться. Мне ничего не грозит, он, Кострецкий, зуб за это даёт (тут он лихо ковырнул наманикюренным ногтем сверкающий в резце страз). Ну, вот, собственно, и всё. Он ободрительно потрепал меня за плечо и задорно, с нажимом подмигнул. А я не стал признаваться ему, что вся эта прелюдия не столько успокоила меня, сколько напугала. К счастью, по опыту последних дней я уже знал, что уж чего-чего, а самообладания мне не занимать стать.

Хотели было пройтись по лужайке, но роса-злодейка, — ничего не попишешь, двинулись мощёными дорожками навстречу готическому мини-замку, на который я ещё вчера вдоволь налюбовался из окон гостиной, — но до сих пор ни разу не видел вблизи (краткое бинокулярное приближение не в счёт). Было свежо, я никак не мог унять противную мелкую дрожь, хорошо ещё, что заботливый Игорь, как всегда, успешно меня убалтывал. Он обратил моё внимание на хорошенький, как игрушечка, розовый кабриолетик, стоящий у небольших каменных воротец. Наш Саша, пояснил он, отличный водила и обожает погонять в открытой тачке по Москве и окрестностям. Момент трогательного тщеславия. Надо же, и не боится, машинально брякнул я — и тут же загорелся несбыточной мечтой заткнуть собственный язык себе в задницу. К счастью, у Игоря достало такта пропустить мой чёрт-те какой по счёту ляп мимо своих аккуратных ушек. Это, сказал он, единственная в России модель с устаревшей системой управления, т. е. с рулём и педалями, — для Гнездозора в ГАИ сделали исключение. Я в очередной раз отметил про себя, что, судя по всему, Бессмертный Лидер — такой же любитель ретро, как и я, грешный.

К моменту, что мы достигли ворот, я почти уверился в том, что зловещее, безнадёжно устаревшее словечко «бункер», прозвучавшее полчаса назад по «внутряшке», было то ли следствием помех на линии, то ли пугающей галлюцинацией не до конца проснувшегося стариковского мозга, — уж больно оно не шло к романтически-вычурным башенкам и стрельчатым окнам крохотного замка. Однако нет, я расслышал всё правильно — под строением и впрямь располагался самый натуральный бункер. Спускались мы туда долго, до-о-олго, о-о-очень долго — меж старательно оштукатуренных стен, по узкой винтовой лестнице, чьё скудное лиловатое освещение неприятно напомнило мне детские годы с их вечными болячками и нудными бдениями в мрачных коридорах советских поликлиник. Усилием воли я поборол предательский приступ клаустрофобии, заставив себя вспомнить, что офис Кострецкого, где я был совсем недавно, располагался, кажется, даже ниже — однако там я почему-то ничего подобного не чувствовал. Видимо, дело было не в глубине залегания, не в замкнутости пространства, а в чём-то совсем ином — возможно, в личности самого Гнездозора, напоминавшего мне, как я уже говорил, древнее глубоководное чудище — так что сейчас мне и впрямь казалось, что я медленно погружаюсь в страшные своим равнодушием океанские недра.

Игривое мерцание «дневных ламп» в коридоре ещё усиливало мою тревогу. Президент Гнездозор не жалует наногены, световые диоды и лазер, сочувственно комментировал Кострецкий, ведя меня за руку по длинной, узкой, белой, унылой бетонной «трубе». Он жуткий консерватор. Не по душе ему и яркий солнечный свет, и всякие там посторонние шумы. Поэтому-то (а вовсе не на случай некой несуществующей опасности!) здесь и обустроили этот бункер, сущее спасение для измученных нервов Бессмертного Лидера. Это его любимое место отдыха и работы. Можно даже сказать, что помпезный, пафосный верх здания — всего лишь дань приличиям, общей эстетике, композиционному строю Дачи, не обижать же добряка Витю Эльшанского, старого мастера, который прямо из кожи вон лез, готовя этот проект. Да и гости наши, все без исключения, склонны к прекрасному и возвышенному (других не держим!). Подлинное же гнёздышко Гнездозора — именно здесь, в бункере, именно здесь он отсыпается после тяжких государственных трудов, именно здесь принимает самые важные решения, именно сюда скрывается — подчас надолго, — если предвидит, что в его жизни, а, стало быть, и в жизни России назревают серьёзные перемены. Из чего я заключаю, что вы, мой дорогой Анатолий Витальевич — исключительно важный гость.

Сделав этот неожиданный вывод, Кострецкий резко остановился — я, не успевший вовремя затормозить, чуть не налетел на него, — и, указав на ничем не примечательную дверь — металлическую, покрытую уже местами облупившейся побелкой, — просто сказал:

— Мы пришли.

Всё-таки он был настоящий профи. Не успел я опомниться, как оказался по другую сторону страшной двери — так парашютный инструктор выталкивает дрожащего «перворазника» навстречу равнодушному геометрическому чертежу, пока тот не успел задуматься и вникнуть. Впрочем, в последний миг я всё же машинально отметил, что знаменитый архитектор Эльшанский, невзирая на бессмертие заказчика, всё же не позволил себе, конструируя дверь, пренебречь старыми добрыми правилами противопожарной безопасности.

И вот я уже стою, как дурак — почему «как»? — на пороге президентского кабинета, не решаясь пошевелиться, всем ноющим телом ощущая собственную нескладность и громоздкость — и всё ещё не до конца понимая, как я, собственно, сюда попал.

Святая святых. Ничего лишнего. Белые стены, серый бетонный пол, всё те же лампы дневного освещения. Мебель: металлический офисный стол, два таких же стула, узкий несгораемый шкаф да ржавая раковина в углу. Измученный модными тенденциями глаз так и просился отдохнуть в этой суровой казёнщине. Более дисциплинированные участки мозга, однако, твердили, что для отдыха сейчас явно не лучшее время.

Ибо тот, кто сидел за столом в центре комнаты спиной ко мне, чуть ссутулившись и едва не залезая головой в монитор ноутбука с разложенной на нём «косынкой», судя по всему, и был богоподобным президентом Гнездозором. Косвенным подтверждением тому были круглые плечи и спускавшиеся на них волнистые, а, впрочем, не слишком густые тёмно-русые волосы, которые я много раз видел в новостях. О моём присутствии он то ли не подозревал, то ли очень хорошо это имитировал, — потому что прошло минуты две, не меньше, прежде чем он, сложив пасьянс, аккуратно опустил крышку и, наконец, обернулся ко мне.

Только теперь я смог в полной мере оценить, какую кропотливую, титаническую работу вот уже больше пятнадцати лет проделывает ради нас, неблагодарных россиян, великий труженик на ниве безопасности, ежедневно, ежечасно лепя из подручного материала грозный и обаятельный образ Бессмертного Лидера. В отличие от Кострецкого, представляющего собой абсолютно точную копию своих теле-, видео-, -фото и голографических изображений, этот персонаж оказался не так уж и похож на себя самого — патлатый, рыхлый, немного неопрятный увалень с довольно странным (отрешённым и в то же время пристальным) взглядом глубоко посаженных мутно-серых глаз, которыми он — теперь, когда моё присутствие было счастливо обнаружено, — шарил по мне прямо-таки с неприличным любопытством.

Не очень-то вежливо по отношению к старику (я всё забывал, что у нас с ним не такая уж и большая разница в годах!). Ни гостеприимством, ни обаянием Кострецкого этот несчастный явно не страдал. Хоть бы поздоровался, что ли, ради приличия, — но нет, подобная странность ему даже и в голову не приходила. Просто сидел себе молча, ковырял пухлым пальцем ладонь и пялился на меня — так жадно, как я бы никогда не решился, — но как мне всё же очень хотелось. Поэтому я тоже периодически не выдерживал — и глазел на него ответно, стараясь маскировать своё нездоровое любопытство под суровую, несгибаемую преданность. Что, надеюсь, хотя бы отчасти мне удавалось.

На самом-то деле, конечно, никакой преданности я в этот момент по отношению к нему не испытывал. Даже наоборот. То есть, понятное дело, я совершенно искренне пытался вызвать в себе, пусть даже насильственно, хоть какое-то чувство уважения — всё ж Президент, не кто-нибудь. Но с каждой секундой это получалось у меня всё хуже и хуже — уж больно зачуханным, занюханным и каким-то несерьёзным он выглядел. В довершение беды я вдруг ощутил, что мои старые, варикозные ноги исподволь, но неумолимо начинают протестовать против вынужденной неподвижности, — а это, как вы понимаете, способно вызвать раздражение даже у самого ярого и кондового патриота. Короче, ещё немного — и, скорее всего, я бесповоротно погубил бы себя каким-нибудь неосторожным словом или междометием.

К счастью, этот неотёсанный, смахивающий на тётку хмырь в полинялой тельняшке вовремя спохватился — и махнув рукой на стоящий напротив стул, буркнул:

— Присаживайтесь.

Я не заставил себя упрашивать и, сделав несколько робких шагов, с облегчением плюхнулся на указанное мне место.

Теперь мы с Бессмертным сидели за столом «визави» — так близко, что я мог ощущать нюхом несвежесть его тельника. Это, собственно, и единственное, что изменилось в мизансцене — в остальном же всё осталось по-прежнему: он молча разглядывал меня с откровенной и непристойной алчностью, я же старался выдержать его взгляд с суровым и почтительным достоинством. К счастью, на его лице даже при ближайшем рассмотрении не оказалось ничего такого, за что мог бы зацепиться недоброжелательный взор — ни морщинки, ни прыщичка, ни, Боже упаси, старческого пятна на гладкой матовой коже, — разве что, пожалуй, выглядел он бледновато в синтетическом свете «дневных» ламп. Ясно, не пользуется косметикой — для людей нашего поколения это неприемлемо. «Не всё то можно, что модно», — вспомнил я присказку из какой-то видеорекламы, и эта милая, немного старомодная формула каким-то забавным образом отчасти примирила меня с происходящим.

А Гнездозор, видимо, тем временем благополучно завершил сбор визуальной информации обо мне — ибо вдруг заморгал круглыми глазами, ни с того, ни с сего улыбнулся — улыбка его, кстати, оказалась вполне экранной, с миловидными ямочками на круглых щеках, — и мечтательно проговорил:

— Так вот, оказывается, вы какой, Анатолий Храмов… Вот вы, значит, какой… Я-то вас совсем другим себе представлял… — после чего рассеянно уткнул глаза в матово-чёрную крышку ноутбука — и вновь погрузился в угрюмое молчание.

Если он рассчитывает, что я возьму нить интеллектуальной беседы в свои руки, то сильно ошибается, мелькнуло у меня в голове. То есть, конечно, я мог бы. Не проблема. Но, видите ли, я на таких делах собаку съел. Случается, за время полуторачасовой беседы с пациентом я не произношу ни слова. Нет, буквально — ни словечка. Пациент выговаривается сам. А я разве что одобрительно похмыкиваю в нужных местах. Хотите верьте, хотите нет, но такая вот имитация внимательного вслушивания подчас обеспечивает гораздо лучший терапевтический эффект, чем всякое там вдумчивое словоблудие и хамские «наводящие» вопросы.

Вот и теперь я предпочитал ждать. Сидел и дожидался катарсиса. По моему скромному опыту, он должен был случиться не далее, чем в ближайшие три минуты.

И что же вы думаете? Профессиональное чутьё не подвело меня и на сей раз. Я дождался.

Помолчав минуты две-три, Гнездозор вдруг снова устремил на меня мутный взор и улыбнулся. Но это была уже совсем другая улыбка — не та, экранная, известная каждому россиянину. Такой улыбки я ни разу не видел в новостях. В ней было что-то детское. И вместе с тем фальшивое. Типичная гнусненькая улыбочка нашкодившего пацана — кривенькая, слегка глуповатая. Это было так странно и необьяснимо, что теперь уже я без всякого стеснения смотрел на него во все глаза.

А он, видимо, уловив моё удивление, нервно хмыкнул — и таким же паскудно-неестественным тоном — репетировал, видно, заранее, подлец, может, даже и перед зеркалом — поинтересовался:

— Ну, и как там поживают великие герои Революции и дедушка Ленин? Или это уже вроде как неактуально — по нынешним-то временам? А, Анатолий Витальевич?…

(Это вежливенькое «Анатолий Витальевич» он выговаривал с особым смаком, — и в какую-то долю секунды я успел подумать о том, что почему-то никогда прежде не замечал, как красиво и мелодично, оказывается, звучит моё имя).

— Чего-чего?.. — машинально переспросил я. Мозг, видимо, ещё не зарегистрировал начала распада. Зато Гнездозор отчего-то пришёл в полный восторг:

— Ну как же, Анатолий Витальевич! Дедушка Ленин! Чем вы теперь лечите своих маленьких пациентов? Или они умирают?..

Вспышка слепящего света. Удар поддых.

Я мучительно пытался досообразить, допроснуться, что-то понять. Не может быть. Это-то как они раскопали? ИБР тогда ведь ещё не было. А что было? ФСБ? Или нет, КГБ? Забыл. Стар. Но тогда-то я не был стар. Я был юн. Слишком юн, чтобы все эти службы, как бы они там ни звались, могли мной интересоваться.

Нет, вру. Всё было совсем не так. Вряд ли в тот миг я был способен к логическим рассуждениям. Поначалу я элементарно не разобрал его слов — спасительный шок сознания. А, когда до меня, наконец, дошло, — временно перестал владеть своим телом.

Странное, жутковатое, чем-то даже приятное ощущение — когда от нестерпимого внутреннего жара всё в тебе вдруг раскисает и плывёт куда-то вниз — нос стекает в рот, глаза — вглубь щёк, те — на плечи, внутренние органы уже где-то в районе колен, счастье, что перед выходом я успел тщательно опорожнить мочевой пузырь и кишечник. О, блаженство — не сопротивляться себе, стечь со стула на пол, впитаться без остатка в чисто вымытый бетон!..

Но остатки гордости, былой советской выправки ещё, оказывается, жили во мне. Это они заставили меня собраться, удержать себя — ну, пусть не всего себя, а только глаза — в густой, ну, хотя бы гелеобразной, сметанообразной консистенции, чтобы твёрдо и прямо… да что там, хоть как-нибудь взглянуть на вялый прототип Бессмертного Лидера, который, оказывается, продолжал ещё что-то говорить, медиумически закатив зрачки вверх и так же — медленно, монотонно — раскачиваясь из стороны в сторону. Почти невероятным усилием воли я приказал себе сосредоточиться и услышать навязываемый текст:

— …Обычная история. Отец не выдержал, сломался, сбежал ещё задолго до того, как врачи подписали ребёнку окончательный приговор. Мамина участь, в общем, тоже была предрешена. Слабая, впечатлительная натура, пойди всё естественным путём, она, скорее всего, спилась бы или свихнулась — так часто бывает. Но чудесное, необъяснимое, полное выздоровление сына перевернуло всё счастливейшим образом. Она ожила, похорошела, а, главное, в кои-то веки занялась собой, я ведь уже не нуждался в её постоянной заботе. Вполне закономерно, что в доме снова появился мужчина с чёрной бородой. Дядя Вася, отличный мужик, журналист-международник. Я его обожал. Он меня тоже. Мы с ним играли в шахматы. Он почти сразу же заявил, что намерен меня усыновить. Я был счастлив. Я ненавидел фамилию «Тюнин». Меня из-за неё в классе дразнили «тютей» и ещё всякими нехорошими словами. «Гнездозор» — другое дело. Настоящая мужская фамилия со множеством притягательных смыслов. Впоследствии, когда я начал свою политическую карьеру, я оценил её в полной мере. Кстати, о карьере. В ту пору, как вы, может быть помните, в России была очередная вспышка жёстко-патриотических настроений. Инозвучащее название «Альберт» могло помешать популярности молодой телезвезды. Иное дело «Александр», имя, насыщенное массой историко-культурных ассоциаций. Мне это стоило долгой и нудной беготни по разным дурацким инстанциям. А вот маме было всё равно. Она и так всегда звала меня Аликом, хм-хм….

Тут он почему-то заткнулся. Почему — я понял не сразу, просто в измученный мозг вдруг хлынула ледяная тишина, отчего мне стало только хуже. Я уже не оползал по собственному позвоночнику, взамен того меня тряс жестокий озноб и нестерпимо жгло кончики ушей. До сей поры я никогда не жаловался на сердце — и сейчас даже не сознавал, что происходит, а только судорожно зевал, в тоскливой панике ища в углах этой страшной комнаты. Сквозь дурноту я скорее ощущал, чем видел, что Александр (Альберт?! Альберт?!) растерян и перепуган не меньше моего.

Это ничего не спасало, наоборот — делало ситуацию окончательно безысходной. Если б он гневался на меня, запугивал, выказывал надо мной свою власть, всё было бы куда проще — я ползал бы у его ног нашкодившей собачонкой, трясся бы и выл, пока он не протянул бы мне руку или не удавил бы. Но нам и в этих невинных радостях было отказано — он вновь был маленьким Альбертиком, растерянным и перепуганным, и я был зелёным студентиком медвуза, растерянным и перепуганным, и я читал в его лице отражение собственного ужаса, который он читал в моём, и нам не на кого было опереться…

Не на кого?.. Нет, к счастью, был рядом человек, который мог одним махом всё разрулить и расставить на свои места!..

Игорь Кострецкий появился, как всегда, в тот самый момент, когда его присутствие было остро необходимо — в таких вещах он никогда не ошибается. Как всегда, бодрый, собранный, весело улыбающийся, он был единственным реальным человеком во всей этой тягостной фантасмагории. Альберт (я уже не мог называть его про себя иначе) так и рванулся к нему, бледный и дрожащий:

— Игорь, Игорь, что делать, кажется, ему плохо, надо валокордину, или нет, вызови врача!..

Но Игорь уже успел оценить опытным взглядом обстановку и обоих пациентов, — и, видимо, степень сложности положения показалась ему далеко не столь трагичной, как ощущалось изнутри, потому что в следующий миг он, засмеявшись, ответил:

— Врача?.. Зачем нам врачи, мы и сами врачи хоть куда, — а, Анатолий Витальевич? — и, отечески потрепав меня по (вероятно) вздыбленному ёжику, добавил:

— А валокординчику — это можно. Сейчас будет. У меня в баре, слава Богу, огромный ассортимент.

Тут же металлическая, неокрашенная изнутри дверь отворилась — и номерной ибээровский красавец, жгучий длинноволосый брюнет с точёным носом и мефистофельской бородкой, раболепно ухмыляясь, внёс на растопыренных пальцах серебряный подносик, на котором возвышалась бокастая бутылка «Реми Мартен» — сто лет такого не видел! — и три широких коньячных бокала, уже кем-то заботливо наполненных.

Игорь, показывая класс, ловко выхватил у подчинённого поднос, коротким кивком отпустил быстроглазого демона — и сам, своими наманикюренными ручками поднёс нам спасительные сосуды, которые мы с Альбертом тут же судорожно, с неприличными всхлипами и вылакали. Министр, игнорируя общую панику, чувственно грел свой в ладони, принюхиваясь к божественной влаге с выражением кошачьего блаженства на лице; казалось, он всем существом поглощён этим, однако искоса то и дело бросал на нас быстрые взгляды: как там его незадачливые пациенты?…

А те и впрямь понемногу приходили в себя. Удивительно, но одно только присутствие рядом Кострецкого — шумного, весёлого, в яркозелёной обёртке — успокаивало и настраивало на позитивный лад. Да и коньяк оказал своё действие: с каждой секундой моё тело всё больше наливалось приятной тяжестью и расслаблялось, не теряя, однако, привычной консистенции, — и страшное ощущение безнадёжности, стыда и паники понемногу начало отступать. Когда оно отступило настолько, чтобы показаться неважным и даже забавным, я осмелился тупо взглянуть на Альберта — который, оказывается, точно так же смотрел на меня осоловелыми глазами, редко и ошалело моргая.

— Ну что — за знакомство? — одобрительно засмеялся Игорь, снова разлив коньяк и ловким барменским жестом крутанув бутылку вокруг руки.

Мы с Альбертом синхронно потянулись друг к другу дрожащими бокалами — осторожно, с опаской, словно боясь, что, едва стекло коснётся стекла, мы оба исчезнем, аннигилируемся. Сейчас мне уже ничего не казалось невероятным. Но странно, едва они с лёгким стуком сошлись (не произведя никаких видимых разрушений), как я ощутил почти невыносимое облегчение. Переваривать случившееся у меня пока не было ни душевных сил, ни храбрости, — однако я уже начинал догадываться, что, скорее всего, смогу жить со всем этим и дальше. Забавно: стоит нам коснуться своего прошлого — пусть только слегка, посредством бокала — как его власть над нами ослабевает.

Видимо, Альберт тоже чувствовал что-то подобное — потому что он вдруг громко, с облегчением вздохнул и неуверенно заулыбался. (Этой улыбки я тоже по новостям никогда не видел — наверное, среди посторонних она была ему запрещена).

— Благословляю вас, дети мои, — развязно прокомментировал Кострецкий, которому явно позволялось здесь куда больше, чем я мог себе представить.

Миг поколебавшись, я тоже позволил себе криво и жалко улыбнуться. Страшно довольный результатами своей терапии Игорь глухо заорал «Ага!!!» (суровая комната старательно проглатывала звуки), захлопал в ладоши, подмигнул мне и, присев на краешек стола, закачал ногами в элегантных летних сандалиях:

— Вы чуете, Анатолий Витальевич, наш Альбертик-то, оказывается, не умер. Альбертик, расскажите нам, как это так случилось, что вы не умерли?..

«Альбертик» с готовностью опрокинул в себя вторую порцию запрещённого пойла — и принялся рассказывать. (По отточенности формулировок заметно было, кстати, что он повествует о своих приключениях далеко не впервой).

Передаю эту невероятную историю в общих чертах.

Оказывается, уже на другой день после душещипательной беседы с безымянным, но строгим работником «телефона доверия» безнадёжно больной ребёнок почувствовал себя намного лучше. Конечно, это могло быть простым самовнушением. Но к концу месяца результат был налицо — все функции его многострадального организма восстановились полностью!

Не в пример себе десятилетнему, Альберт разбирался теперь в своих детских болячках достаточно хорошо. Я же, да простит меня Гиппократ, вовсе не желал углубляться в эту мерзость — ни тогда, ни сейчас. Проще говоря, всю научно-теоретическую часть его рассказа я благополучно пропустил мимо ушей, стараясь не вникать в суть. Зато в интонации и манеру речи вслушивался как мог чутко, пытаясь распознать в них того отличника, того жалкого ботаника из телефонной трубки шестидесятипятилетней давности.

Невероятно, но мне это удавалось. С каждой секундой я всё больше, всё неотвратимее узнавал того, чей ненавистный детский голос был так похож — и не похож — на все другие детские голоса. Да, несомненно, случилось чудо. Это был он. Чёртов Альбертик. Его нестерпимое занудство, его тяжёлое дыхание между фразами, его поганая вундеркиндовская манера описывать себя как объект научного исследования, всё ж время от времени срываясь на детские слёзы:

— …Мы ведь верили в это, вы помните?.. Сейчас уже мало кто помнит… Но тогда… Тогда я задумался: да, Ленин умер, дедушка Ленин, даже он умер, но он не должен был умереть, это неправильно! И тут у меня в голове как будто что-то щелкнуло… я сам не знаю, как это получилось… я понял: дедушка Ленин не должен был умереть, тут какая-то накладка, какой-то сбой, но я его исправлю, я стану таким же, как дедушка Ленин, стану великим, но я не умру!.. И уже на следующий день… но я не знаю, как это получилось, правда, не знаю, я думал, вы нарочно это сделали, вы же профессиональный психолог…

Голая комната. Белые стены. Нервное мигание фиолетовой лампы. Яркое зелёное пятно марлевого костюма министра безопасности и вылинявшие синие полоски бессмертной тельняшки. Я всё ещё не верил до конца. То, что он рассказывал, было так невероятно, что меня даже почти не покоробил навешенный на меня вульгарный ярлычок «психолога» (вместо серьёзного и правильного «психотерапевт»). Но доказательство сидело прямо передо мной, живое и здоровое, и это не могло быть ни ошибкой, ни диким розыгрышем, потому что — я только сейчас это осознал — ни одна служба безопасности, пусть даже целиком укомплектованная жохами вроде Кострецкого, чисто технически не смогла бы в такой идеальной сохранности выудить из прошлого тот давний, абсолютно неважный для России (как казалось тогда) диалог — тщеславного юноши с умирающим ребёнком. А это странное существо по прозвищу Бессмертный Лидер только что воспроизвёло его почти дословно.

Похоже, наша милая беседа все эти годы сидела в его памяти так же крепко, как и в моей, смятенно подумал я. Впрочем, неудивительно. Ведь именно тогда его жизнь — как и моя — резко переменилась. Только моя была навеки погублена (чего я ещё не знал), а для Альбертика, оказывается, всё только начиналось.

Но продолжаю.

В те дни бедного мальчика совсем загоняли по кабинетам — изумлённые врачи попросту отказывались верить в подлинность его «анализов». Когда же сомнений оставаться больше не могло, они пришли к выводу, что, видимо, ошибались раньше — и все прежние болячки маленького Альберта носили сугубо психосоматический характер.

Родные и близкие Альбертика — люди хорошие, но, увы, далёкие от медицины, — с готовностью проглотили эту счастливую версию. За что их, пожалуй, не стоит винить. Равно как и за то, что впоследствии им ни разу даже в голову не пришло задуматься над тем занятным фактом, что маленький, а потом не такой уж и маленький Альбертик не болеет теперь уже вообще ничем.

Собственно, поначалу это не удивляло и самого Альбертика, вовсю наслаждавшегося заказанной ему прежде жизнью нормального здорового ребёнка. Свою уникальность он начал осознавать лишь где-то после четырнадцати — особенно остро после того трагического сентябрьского пикника в жиденьком Битцевском лесочке, когда половина его класса (включая Нелю Громову, девушку, к которой он был слегка неравнодушен), объевшись каких-то полусъедобных грибов, — которых и сам Альберт, обожавший вкусненько покушать, с удовольствием схрумкал полную сковородку, — всем скопом отправилась на тот свет. (Об этом случае даже писали в газетах). Нелю он оплакивал вполне искренне, хотя, надо сказать, уже тогда возможности собственного иммунитета занимали его куда сильнее. Однако целенаправленные опыты на себе он начал производить чуть позже — для этого понадобилась другая вечеринка, на сей раз с участием технического спирта «Роял», а затем и другая девушка, посредством двух-трёх хищных кусачих поцелуев благополучно заразившая СПИДом обоих его незадачливых соперников, но не его самого, зашедшего с ней гораздо дальше. До решающего выпуска телепередачи «Что, хиляк, сконил?!» оставалась почти четверть века — и масса возможностей для поцелуев с самыми разными людьми.

Кстати, о телепередаче. Розовенький, поплывший Альбертик доверчиво объяснил мне (под благодушное кивание Игоря), почему тянул аж до пятидесяти лет, прежде чем всерьёз начать завоёвывать электорат. Оказывается, он честно дожидался, пока умрёт его старенькая мама — женщина тончайшей душевной организации, которой, он уверен, было бы очень неприятно видеть своего «сынульку» в такой шокирующей, даже клоунской роли. Без сомнения, узнав о том, что её сын стал величайшим тираном во всей мировой истории, она расстроилась бы ещё больше. Без сомнения. И то — почему бы и не обождать немножечко тому, у кого в запасе целая вечность?..

Всё это выглядело довольно трогательно. Ещё трогательнее показались мне его уверения в том, как же он, чёрт возьми, рад меня видеть:

— Я-то думал, вы уже давно умерли, — простодушно признался он. — Это Игорь вас отыскал. Он все может.

Я невольно покосился на Кострецкого, — тот, давно забыв на столе недопитый бокал, с меланхоличной улыбкой прогуливался вокруг нас, как бы говоря: «Расслабляйтесь, я держу всё под контролем». На диво энергичная личность, не способная вынести и минуты неподвижности и бездействия.

Словно отвечая на мой невысказанный вопрос, он подошёл к чёрному несгораемому шкафу, легко открыл дверцы (здесь не запирались) — и достал оттуда что-то, поначалу показавшееся мне замшелой подшивкой какого-то старинного литературного журнала — вроде благобразных «Вопросов Искусства». Пока он шёл со своей добычей назад к столу, я, старый разомлевший дурак, не подозревал ничего недоброго. Но в следующий миг она с громким треском шмякнулась на металлическую поверхность, испустив облачко пыли, — и я с внезапным холодком в затылке понял, что это и есть журнал — только, увы, не литературный.

С нарастающей тошнотой, не желая верить, но поневоле веря своим глазам, я завороженно смотрел, как Игорь, почти улёгшись на стол, осторожно, наманикюренным окольцованным пальчиком листает ветхие страницы этого мерзкого раритета, этого пожелтевшего памятника старины, зловещего рассыпающегося тома, который я так часто видел в кошмарных снах, только там он был ещё новёхонький и яркость его синих невыцветших чернил вспарывала моё сознание острой болью, от которой я дико орал во сне, и бедная мама в соседней комнате по нескольку раз за ночь вскакивала, испуганная моими несвязными стонами.

Но сейчас никакой мамы рядом не было, и некому было разбудить меня, положить на лоб прохладную узкую ладонь.

Где, у кого, в каких чудовищных архивах столько лет хранился этот жуткий документ?.. Сколько макулатуры надо было перерыть, сколько исползать подземелий и затхлых чердаков, сколько работников интеллектуального труда должно было умереть от туберкулёза и астмы, наглотавшись смрадной бумажной пыли и миазмов сырости, чтобы на свет выполз этот разлагающийся монстр — последний — не считая Альбертика — свидетель моей ошибки?.. Я не желал знать. Я не желал больше видеть — ни во сне, ни наяву — этот талмуд, эту гнусную амбарную книгу, в которой так никогда никем и не был отмечен звонок умирающего малыша, зато на каждой странице выцветшими чернилами по многу раз были выведены ФИО — три женских и одно мужское, одно-единственное мужское, одно-единственное, которое утончённый садист Кострецкий, мгновенно находя средь прочих намётанным глазом, отчерчивал и отчерчивал, отчерчивал и отчерчивал острым, перламутровым по завтрашней моде ногтем. При этом он взглядывал на меня — быстренько и лукаво, как бы спрашивая, уж не пора ли, наконец, — как вы думаете, Анатолий Витальевич? — сделать недостающую запись.

Но я не был столь пунктуален. Не был я и любопытен. Мне было плевать, что стало с моими «тётеньками» после меня, добавились ли в журнал новые имена и кто из них был отмечен в журнале последней. Я не мог больше выносить всего этого — и мне было всё равно, обидится Кострецкий или оскорбится, пусть оскорбляется, пусть колет меня кострециллой, издевается, пытает, пусть делает со мной, что хочет, но только оставит в покое моё прошлое, мою жизнь, этот кусок моей жизни, в котором его не существовало, который не смели трогать посторонние, который не смел трогать даже повзрослевший Альбертик (уже весь изъёрзавшийся на стуле), который не смел трогать я сам. — Уберите его… — замычал я, не в силах больше сдерживать себя, коньяк переставал на меня действовать, и я с кошмарной быстротой падал назад в жёсткую реальность — сейчас ударюсь. — Пожалуйста… Уберите…

Видимо, Игорь всё-таки понял что-то — ибо, бросив очередной мимолётный взгляд на моё лицо, он тут же с треском захлопнул журнал и озабоченно-деловито произнёс:

— Так ребята, отбой. Расходимся по домам до обеда. Всем нам надо хорошенечко отдохнуть — у нас сегодня ответственный день.

 

2

Не знаю, что было тому причиной — коньяк ли, пережитое ли потрясение, негуманнно ранний подъём или же всё вместе, — но факт остаётся фактом: я мгновенно и намертво вырубился, едва добравшись до кровати. А, когда проснулся, часы показывали уже половину одиннадцатого.

Не желая больше залёживаться, я решительно свесил свои худые, поросшие седым волосом ноги с кровати, с кряхтением встал, подошёл к окну, раздёрнул занавески — и чуть не охнул от изумления и неожиданности: мой знакомый розовый сад буйно роскошествовал в декорациях громкого, сияющего, уже полностью расцветшего утра. Птицы щебетали вовсю, глянцевые, тугие цветочные головки купались в сочной зелени, искрились на солнце, усыпанные крохотными росистыми бриллиантиками, стройные ряды туй вдали млели в нежнорозовом мареве, тёплый ветерок из приоткрытой форточки приятно ласкал мой вздыбленный ёжик с застрявшими в нём остатками свинцового сна, который срочно требовалось вычесать, чтобы в подобающей форме отправиться на «проминаж». Когда гуляешь на свежем воздухе, как-то легче думается. Можно сказать, что пешая ходьба заменяет мне запрещённую сигарету. Спасибо Бессмертному Лидеру за нашу здоровую старость и тд.

Я отыскал в до сих пор неразобранной дорожной сумке джинсы со стразами и чёрную с золотом футболку (на случай, если Кострецкий всё же вылезет помешать моей одинокой прогулке), влез в аналогичной расцветки кроссовки, промахнул по голове массажной щёткой — и такой вот, бодрый и парадный, выскочил на свидание с розовым садом.

Тот встретил меня радостно и по-свойски, будто всё это время только и дожидался моего прихода. Упоительного, свежего аромата зелени, счастья, жизни и лета не способен был отобрать у него ни один заботливый ибээровец-генетик. Нежные, трогательные вблизи цветочные мордочки доверчиво тянулись к моему лицу, будто желая поцеловать меня. В укромных колючих зарослях весело и гостеприимно пострекотывали, шуршались, перепархивая с места на место, крохотные пичужки. На несколько секунд я забыл обо всём, растворился в этом сладостном окружении, не знавшем ни метафизических, ни моральных дилемм — только чистое блаженство бытия. Мучительно захотелось стряхнуть с себя всё ненужное — и на правах старого, но ещё бодрого животного влиться в этот вечный, мудрый, всепрощающий земной круг. Но я вовремя опомнился. Я хорошо сознавал, что меня оставили в покое ненадолго — а, значит, я просто обязан воспользоваться этим, чтобы привести размахрившиеся мысли в порядок.

Я медленно двинулся вдоль по узкой дорожке, заложив руки за спину и усилием воли пытаясь настроиться на рассудительный лад.

Пока что мне это плохо удавалось. Как часто бывает, пережитое до сна казалось подёрнутым дымкой и немного нереальным. Я лишь смутно сознавал, что случилось нечто, грозящее перевернуть с ног на голову — если только вообще не перечеркнуть — добрых три четверти моей жизни.

Не так-то легко с подобным справиться, и та часть меня, что отвечает за логику, малодушно оттягивала болезненный момент погружения в новую реальность.

Для затравки стоило раскурочить наиболее лёгкие и, скажем так, примитивные вопросы (недаром же я в своё время отдал большой кусок себя преподавательской деятельности). Например:

Вопрос № 1.Что, собственно, произошло?

То, чего я больше всего на свете боялся. Позорнейший ляп, главная ошибка моей юности, на которую я жизнь угрохал, чтоб только поглубже спрятать её от самого себя, о которой я не смел даже вспоминать, вдруг вылезла наружу во всей красе — и запихнуть её обратно не было никакой возможности. Я чувствовал себя вывернутым наизнанку и совершенно беззащитным.

Вопрос № 2. Что же теперь будет?

Что-что, — видимо, грядёт расплата, дожидавшаяся меня более полувека. Для этого, очевидно, меня сюда и привезли. Забавно, мы с маленьким Альбертиком как бы поменялись ролями — теперь он держит в руках мою жалкую душонку, вот только возможностей у него куда больше, чем у двадцатитрёхлетнего советского студентика, ему ведь достаточно шевельнуть пальцем, чтобы меня уничтожить — во всех смыслах.

Впрочем, одно я мог сказать себе с полной уверенностью: не страдай энурезом, Анатолий, никакая серьёзная опасность со стороны новых приятелей тебе не грозит. Если б дела обстояли как-то иначе, ты бы сейчас уже мирно ютился в ячейке колумбария, а не разгуливал по розовым кущам. Раз уж они потратили столько времени и сил на уговоры и доставку, стало быть, месть будет куда более тонкой и изощрённой — но и относительно безобидной, в стиле весёлых тиранов гуманистической эпохи. Так, уронят в бассейн с пираньями или заставят разок-другой проползти под бильярдным столом с кием в зубных протезах (интересно, есть ли на Даче бильярдная? — вопрос № 3).

Хотя…

Вопрос № 3, пожалуй, стоит переформулировать. Он должен звучать примерно так: «Не начинается ли у меня маразм?..»

Я вдруг почувствовал, что схожу с ума — реальность плавно выворачивалась во мне лентой Мёбиуса, и юркий муравей моего сознания сам не заметил, когда и каким образом оказался на обратной её стороне. Впору было смеяться от радости избавления — и одновременно плакать с досады на свою непроходимую глупость.

Вы, конечно, уже поняли, в чём заключалась логическая закавыка этой забавной ситуации, хе-хе.

Всё было ровно наоборот. Не ошибка, а подвиг. Не расправа, а награда. Не я был должен, а мне должны. И ещё как должны!..

Да-да, именно так. И даже более того, вдруг подумалось мне. Я ведь — как это стало ясно в свете новых данных — жизнь свою личную положил за Бессмертного Лидера. А, стало быть, теперь мне полагается прямая компенсация от государства.

Да-да, за все шестьдесят пять неудачных лет. Ведь, как не крути, а именно благодаря этому малахольному Альберту я нынче — одинокий, никому не нужный старик. И некому мне стакан воды подать в трудную минуту и перевести через пустую дорогу. И, раз уж всё так получилось, именно он, Альбертик, и должен помочь мне исправить этот досадный пробел в моей биографии.

Нет, никаких генетических чудес — я не ёлка и не роза. Но, хошь-не-хошь, а это я и только я подарил Альбертику вторую жизнь. Так что я ему, по сути, отец. Уж, во всяком случае, побольше, чем его родной папаша, слинявший до наступления самого интересного. Хоть, возможно, и меньше, чем Василий Гнездозор, брутально чернобородый журналюга-международник. «Не та мать, что рОдит, а та, что в школу водит» — вспомнилась мне ещё одна русская народная поговорка производства фольклорного отдела ИБ России.

Поздравьте меня. Под девяносто лет у меня, наконец-то, появился сын. Сынуля!..

Конечно, положа руку на сердце, я предпочёл бы иметь в этой роли симпатяшку Игорька, а не этот несуразный тюк с мукой. Но что поделаешь — родню не выбирают. Попытаюсь привыкнуть к нему и полюбить. Думаю, получится (где наша не пропадала). Я человек крепкий, к тому же, как-никак, психотерапевт.

Впрочем, Игорь ведь тоже нам не чужой. Все они там одной верёвочкой повязаны. Известно же — общие государственные интересы, а, тем более, преступления скрепляют куда прочнее кровных уз. Так что, в сущности, никто не мешает мне и на Игорька смотреть по-родственному. Будем считать, что он мой… ну, скажем, племянник. Да, племянник. Внучатый. И вот я приехал к мальчикам в гости на летние каникулы. Приятно. Было бы очень неплохо проводить все оставшиеся мне каникулы таким вот образом. А, может, и не только каникулы. Может быть, мне, как приёмному отцу, выделят скромную комнатушку в президентских апартаментах. Почему бы и нет? Где-нибудь в Кремле, например. И вот мы, все втроём, уютными зимними вечерами… мирно, тихо, по-семейному… улыбающийся Игорь… древние чёрно-белые ели за холодным изузоренным стеклом… треснувший абажур зелёной лампы, отбрасывающей световой круг на глянцевую поверхность стола (это из меня уже полезли ностальгические образы Ленинской Библиотеки)… крепкий ароматный чай в хрупком, полупрозрачном екатерининском фарфоре, поднесённый хорошенькой снегуркообразной горничной на золотом подносике-рококо…

Я так замечтался, что на несколько счастливых секунд полностью отключился от внешнего мира — и был за это наказан: с разлёту въехал лицом прямо в пышный розовый куст, сам не заметив, как дошёл до конца дорожки.

К счастью, хитроумные генетики лишили своё детище не только аромата, но и шипов, так что, кроме лёгкого испуга и некоторого забавного телесного смущения — на меня попали прохладные брызги, — я не получил от столкновения никакого ущерба.

Сад был устроен в виде нехитрого лабиринта, я стоял на «Т»-образном перекрёстке и должен был выбрать, куда идти дальше — направо, налево или повернуть назад?.. Я, известный консерватор и противник всяческого риска, предпочёл третье.

Точно такой же поворот на 180* сделали и мои мысли, за последнюю минуту-другую уехавшие куда-то уж совсем далеко. Будто некая умная и трезвая субличность жёсткой рукой схватила розового мечтателя за шиворот — и вернула в реальность, с силой ткнув носом в скопившуюся там убористую кучку вопросов, которые не так-то просто было уничтожить хлористым натрием «игнора»:

№ 4: Не кажется ли вам, Анатолий Витальевич, что ошибка — пусть и никем, кроме вас, не замеченная — всё-таки остаётся ошибкой, глупость — глупостью, великий закон причинно-следственной связи ещё никто не отменял — и расплата по-прежнему ждёт каждого из нас не по результатам, а по намерениям?

№ 5: Рад ли сам Альбертик встрече с тягостным прошлым?

№ 6: Может ли быть счастливым существо, словно стеклянной стеной отгороженное от себе подобных неким уникальным свойством (в данном случае — бессмертием)?.. Способен ли такой сверхчеловек по-настоящему радоваться жизни в окружении близких и друзей? И, если подумать, уж не лучше ли в сто раз смерть, чем подобная — незримая и оттого вдвойне страшная — изоляция?…

И тэдэ, и тэпэ…

Нет, нет, уговаривал я себя. (Уговаривал, надо сказать, очень профессионально — сказывался огромный клинический опыт). Я ведь сделал его не просто Бессмертным — я сделал его вечно молодым. Здоровье и молодость, растянутые на бесконечный срок — это ли не праздник?.. Не об этом ли мечтает каждый — и я в том числе?.. А уж если к этому добавить ещё и абсолютную власть… К чему тут ещё какие-то сомнения и вопросы?..

И всё же с каждым новым доводом, который я себе приводил, противное нытьё внутри меня только усиливалось — не помогали даже эти чудесные розочки без запаха, как ни в чём не бывало тянувшие ко мне свои хорошенькие, аккуратные, глянцевые головки.

— С чего ты, собственно, взял, — спрашивал меня мой омерзительно-честный внутренний голос, — что Альбертик так уж доволен своим положением? Посмотри — уже сейчас он начинает ощущать некоторое несовершенство мироустройства — судя хотя бы по тому, что выписал тебя сюда. Его мучит нестерпимое одиночество и тоска по близким. А ведь ему только семьдесят пять — мальчишка, по твоим-то меркам. Что же будет через десять лет? Через двадцать? Через пятьдесят, когда век его закончится и окружающий мир целиком заполонят чужие, незнакомые, пугающе-непонятные люди (даже если допустить — свято место пусто не бывает, — что он всегда сумеет найти себе какого-нибудь Кострецкого)? Что будет, когда власть и сама жизнь наскучит ему (а это рано или поздно произойдёт непременно!) и он захочет уйти на покой?

А ведь захочет, захочет — как уже однажды захотел. И не сможет — как уже несколько раз не смог. Как смеялся вчера Кострецкий, рассказывая мне об этом!.. На самом же деле тут не было ничего смешного, — я вновь представил себе Альбертика, стоящего на стуле с верёвкой на шее, и меня передёрнуло. Неспособность умереть — можно ли вообразить что-то более жуткое?.. То, давнее — это ещё цветочки. Когда-нибудь Альберт решится по-настоящему. Рано или поздно он захочет, страстно захочет освободиться, но не сможет, будет совершать всё новые и новые унизительные попытки под аккомпанемент лукавых смешков всё новых и новых Кострецких, чья нескончаемая весёлая череда будет бесстыже его использовать в своё удовольствие, как и Кострецкий-номер-первый, — пока, наконец, он не наскучит им и не останется со своим никому не нужным бессмертием один на один. Да, скорее всего, так и будет. Протухшие консервы, которые так никогда никто и не сможет вскрыть и использовать по назначению. Но так далеко я заглядывать боялся. Мне вполне хватало и того, что я слышал вчера — и сегодня утром. Бессмертие — высшая точка бессилия и безысходности.

А, кстати — кто же это всё сделал с ним? Кто обрёк на этот кошмар доверчивого, перепуганного, ещё ни в чём не виноватого очкастенького вундеркинда?.. Чья это была ошибка, чья глупость, чей непрофессионализм, неудовлетворённые амбиции и тупой юношеский пафос? Кто за всё это в ответе?..

Окружившая меня слащавая живая открытка в модной розово-зелёной гамме вдруг превратилась в гризайль.

Вопрос№ 7.

Это было хуже, чем тогда, шестьдесят пять лет назад. Много хуже. Во-первых, потому, что повторение всегда хуже. А во-вторых, я только сейчас осознал — тот «проступок», в котором я каялся всю жизнь, был детским лепетом рядом с тем, что я, оказывается, совершил на самом деле. И на сей раз я не мог уповать даже на то, что мою ошибку сгладит время.

Все шестьдесят пять лет я казнил себя за глупость и самовлюблённость. Но, оказывается, я был много хуже, чем дурак, хуже, чем напыщенный павлин — я был Сатаной во плоти. Каким-то образом мне удалось исковеркать саму Ткань Бытия. Но мне вовсе не хотелось быть Сатаной. Да, собственно, и самим собой тоже.

В эту секунду мне хотелось только одного — чтобы рядом был Игорь Кострецкий, я ползал бы у него в ногах и молил о пощаде, выклянчивал бы укола, наказания, избавления от этой нестерпимой вины. И я уже дёрнулся было прочь из этого жуткого синтетического рая — к нему, к нему, к единственному спасителю. Но тут же суровый голос сказал внутри меня: «А вот Альберту это право не дано», — и я, застонав, присел на подкосившихся ногах на корточки, обхватив голову руками.

Странно, но это бессознательное движение — телесная реакция на невыносимое чувство отчаяния — неожиданно помогло мне придти в себя и собраться с мыслями. Я вдруг увидел себя как бы немножечко со стороны — и в тот же миг обуревавший меня огромный вселенский ужас бесследно испарился, уступив место банальному стыду. Совсем я, что ли, сбрендил, старый дурак? С каких это пор я стал так слепо верить политической пропаганде? А ещё претендую считать себя работником науки, несчастный маразматик.

«Сбрендил», точнее не скажешь. Ведь «Бессмертный Лидер» — не что иное, как обычный бренд. Ловкая выдумка Кострецкого, умелый рекламный ход — не более. Какой я, к чертям, Сатана? И какой он, к чертям, «бессмертный»? Мощный иммунитет, хорошо работающие рефлексы — вот и всё, что я мог ему дать. В лучшем случае. Да и то не дать, а просто разбудить, что в нём дремало. Семьдесят пять… не такой уж он, в самом деле, и долгожитель. Очень здоровый старикашка, вот и всё. Скорее всего, в один прекрасный момент он, как и все мы, благополучно закончит свои дни — где-то, как-то, самостийно, в отпущенный ему срок.

Вот она, простая истина. От облегчения я даже рассмеялся — и, с кряхтением поднявшись на ноги, стоял теперь посреди дорожки, блаженно потирая взмокший лоб дрожащими пальцами — и с бессмысленной «кишечной» улыбкой (со стороны, вероятно, идиотской) глазея на заманчивые кусты. Розовые мордашки улыбались в ответ — они были расположены ко мне благосклонно.

Внезапно…

Как будто что-то неуловимое вторглось в мои шахматно строящиеся мысли и произвольно смешало их; я ещё не понял, в чём дело, но чувствовал — что-то изменилось.

Как, где?.. Я насторожился и замер. Нет, не показалось — перемена действительно произошла, и не где-то внутри меня, — а в самой что ни на есть внешней реальности. А именно — чуть-чуть другим стало звуковое оформление райских декораций. Что-то еле заметно примешалось к фоновому шелесту листвы и щебетанию крохотных птичек — какое-то иное щебетание, чей источник я пока ещё не мог определить, но уже чувствовал (скорее, чем слышал), что оно очень даже приятное, нежное и мелодичное. Впрочем, звук с каждой секундой приближался, и вот я уже слышал, что это — песенка:

«Я словами, как бусами, Понапрасну увешусь, Позабыв мизансцену Счастливого сна…»

Голосок звучал уже совсем близко, я мог бы поклясться, что его обладательница где-то рядом, ну вот за тем кустом. Несколько секунд я, убогий старый советский обыватель, стоял пень-пнём, вслушиваясь в эту незамысловатую, но приятную мелодию и машинально, вполмозга размышляя о том, что, по-видимому, к кому-то с соседнего участка приехала погостить молоденькая внучка, — пока, наконец, неумолимость приближения загадочного голоска, который звенел уже почти над ухом, не вернула меня к действительности — какие, чёрт подери, тут могут быть соседи?! — и не бросила старого придурка в жар испуга и смущения, ибо я наконец, сообразил, что не галлюцинирую и не ошибаюсь и, похоже, в наш маленький мирок проник новый обитатель — женщина.

Женщина. А что, собственно, в этом такого уж удивительного? Почему я решил, что я единственный гость здесь? Только теперь я вспомнил слова Кострецкого о том, что Альберт, то есть президент Гнездозор, весьма активно общается с дамским полом. Что ж, вполне естественно и похвально в его тридцать пять, да, в общем, и в его семьдесят пять тоже. Конечно, у него не было никаких поводов менять свои привычки и на каникулах — даже, я бы сказал, наоборот.

Но я, старый дурак, вдруг отчего-то до ужаса смутился. «Говори со мной, будь со мной… Хоть секунду, хоть вечность…» Судя по тому, как вольно разливался её чистый голосок по окрестностям, эта девушка была частой гостьей на Даче, а, возможно, даже и фактической хозяйкой, — и я не знал, насколько она осведомлена обо мне и как я буду объяснять ей моё присутствие в её владениях — присутствие чужого, страшного, неуклюжего и вопиюще немодного старикана. В панике я сказал себе, что куда благоразумнее предоставить это тому, кто как раз и поставлен здесь для разруливания подобных ситуаций.

Приняв такое решение, я пригнул голову — и какой-то дурацкой, унизительно-трусящей походкой поспешил в сторону домика. Забавно: кажется, вот только что я рвал себе душу напополам, ища ответы на трагические, экзистенциальные вопросы, от которых напрямую зависела не только моя и Альбертикова жизнь, но в немалой мере и судьба России — и вдруг напрочь забыл обо всём, боясь только одного: как бы не столкнуться нос к носу с юной обладательницей приятного голоска. В этот миг я снова чувствовал себя закомплексованным прыщавым мальчишкой, инстинктивно прячущимся за штору при появлении первой красавицы класса. (В том, что девушка была красива, сомневаться не приходилось).

«Светлый ангел, бесценна Твоя белизна…»

Кстати я вдруг вспомнил и давешний намёк Игоря насчёт «ответственного дня», который нас якобы ожидает, — и это воспоминание заставило меня вконец оробеть. Уж если самому Кострецкому встреча с этой девушкой кажется чем-то ответственным, в панике подумал я, значит, особа к нам приехала и впрямь в высшей степени серьёзная.

И вместе с тем меня одолевало любопытство. Какая она — нынешняя избранница Альб… Бессмертного Лидера?.. Какому типажу на сей раз повезло расшевелить этого тюфяка?.. Брюнетка она или блондинка, а, может, рыженькая?.. Стройная или полненькая?.. Высокая или крохотулька?..

Вбежав в дом, я сразу же бросился на второй этаж, ворвался в спальню, чьи окна выходили на розовый сад. Пусто — видно, девушка пошла другой дорожкой. Тогда я столь же резво метнулся в гостиную и, бегом обойдя огромное детище краснодеревщика, с жадностью приник к большому окну, из которого видно было лужайку. И как раз вовремя.

Вот когда я оценил тонкость и предусмотрительность Кострецкого, руками невидимой обслуги положившего на мой подоконник ещё вчера казавшийся ненужным театральный бинокль!.. Дрожа от волнения, я протирал его окуляры краем футболки, забыв про удобные самоочищающие опции.

Она бежала через лужайку наискосок, распахнув руки в обнимающем весь мир жесте — совсем юная, тоненькая, длинношеяя, в лёгком зелёном платьице с развевающимся подолом — и солнце купалось в потоке золотистых волос. Весна, улыбка, ликование. Даже у меня, старика, на миг встрепенулось сердце. Другой старик, улыбаясь чуть снисходительно, но обрадованно, поджидал её под туями. Удивительно, но в этот миг ему шла заношенная тельняшка, и вообще он был сейчас до ужаса похож на человека, почти совсем-совсем, ну прямо не отличишь, и я всё крутил и крутил колёсико бинокля и не мог оторвать глаз от ласково улыбающегося молодого лица, — покуда подбежавшая не загородила его, повиснув на шее, и я в смущении не отвернулся, решив, что постороннему не подобает подглядывать за этой трогательной сценой любовного воссоединения.

Но видел её не я один. Кострецкий, который вот уже Бог знает сколько времени стоял за моей спиной, перехватив мой растерянный взгляд, весело улыбнулся — и сдвинул на лоб стильные роговые очки с поблёскивающими на них крохотными цифровыми камерами; небрежно кивнув в сторону окна, он добродушно произнёс:

— Что, нравится?.. Прошу любить и жаловать — это наша Кутя. Считай что первая леди государства. Мисс Россия-2051, между прочим. Вы не следите за этим?.. Впрочем, вы ведь человек науки, работник мысли, вам не до того. А я вот, грешник, посматриваю иногда. Люблю, знаете ли, поразнюхать на досуге, что там делается в мире Красоты.

 

3

Нас с Кутей представили друг другу спустя примерно час, в помпезной, как станция древнего метрополитена, столовой Кострецкого, где тот закатил торжественный и до непристойности изобильный обед в честь официального начала каникул, — а, скорее, в честь того, что — как он простодушно выразился — «такие симпатичные люди наконец-то встретились и перезнакомились».

Хорошо ему было простодушничать. Должен признаться, что, собираясь на мероприятие, я, как бешеный крот, перекопал весь свой скудный, уместившийся в дорожной сумке гардероб — и, наверное, так и умер бы подле него с голоду и отчаяния, если б пришедший на подмогу Игорь милосердно не посоветовал мне оставаться как есть — джинсы со стразами, чёрная с золотом футболка, кроссовки — заверив, что в таком виде я более чем соответствую дачному дресс-коду.

Как это частенько бывает, все мои страхи оказались напрасными. Кутя, даром что мисс Россия-2051, при ближайшем рассмотрении оказалась очень милой и скромной девушкой — и смущалась, по-моему, даже больше моего. Удивительно, но в ней не было и капли того характерного апломба, свойственного признанным красавицам. Больше скажу, поначалу — когда я увидел её лицо вблизи — она даже не показалась мне особенно красивой. Бледненькая блондиночка с тонкой шейкой; трогательный цыплёнок, не более. Однако потом, приглядевшись, я понял, что на конкурсах, при макияже она и впрямь должна была быть очень эффектной. Тонкие, благородные черты лица, ясная улыбка. Просто сейчас, на каникулах, лицо ее отдыхало и было бесцветным. Слава Богу, женщинам нынешний этикет дозволяет больше свободы. Может быть, поэтому я чувствую себя с ними уютнее. Кроме того, я привык ориентироваться на стандарты моей молодости, когда красивая женщина должна была быть похожа на цирковую лошадь.

Сейчас же передо мной было совсем иное. Ладная Кутина фигурка, по-видимому, вполне отвечала требованиям соразмерности и гармонии, с которыми в наше время сверяются суровые и неподкупные конкурсные судии с цифровыми линейками в руках. Втайне я ещё раз порадовался, что ушла в прошлое та железная, почти невозможная конкретность параметров, из-за которой у меня в своё время наблюдалось так много пациенток с глубокими неврозами. Ныне главную роль играют не отдельные показатели (рост, объём той или иной части тела и тд), а так называемый «коэффициент красоты», высчитываемый по очень сложной формуле — с которой я, пень махровый, к счастью, незнаком. Королевой красоты может стать даже лилипутка — если, конечно, она удачно сложена. Кутя, впрочем, лилипуткой отнюдь не была. Рост Венеры, где-то около 165 сантиметров — по моим прикидкам. Грудь её, насколько позволял видеть льняной брючный костюмчик, в который она успела переодеться, была небольшой, но высокой и упругой, талия — хрупкой, бёдра — аристократическими.

Впрочем, все эти подробности я отметил чуть позже. Подлое свойство человеческой натуры: едва я убедился в том, что передо мной — не та дерзкая, пресыщенная и равнодушная светская львица, которую я боялся в ней встретить (и перед которой наверняка бы заискивал), как она фактически перестала меня интересовать, — и, в общем, во время обеда я почти не уделял ей того внимания, которого она, несомненно, заслуживала. Куда больше занимали меня другие участники пиршества, в которых с появлением Кути произошли весьма любопытные перемены.

Например, Игорь, и прежде не отличавшийся особой молчаливостью, теперь как-то совсем уж неестественно оживился, ни на секунду не умолкал, через каждое слово всхохатывал своим эксклюзивным коротким смешком — и то и дело дёргал сидевшую рядом с ним Кутю то за рукав, то за краешек ладного воротничка-гофре, то за одну из тонких золотистых косичек, в которые она невесть когда успела собрать свои струистые волосы. Вообще, было понятно, что он знаком с ней куда лучше, чем делал вид тогда, у окна. Насколько лучше — сказать было трудно, ибо сама Кутя вела себя до крайности чинно и благопристойно, почти не поднимала глаз от тарелки (мы с ней сидели визави, и я с неловкостью сознавал, что, скорее всего, она стесняется именно меня!) и почти не реагировала на его назойливые приставания.

Но самой удивительной была метаморфоза, произошедшая с Альбертом. Он преобразился почти до неузнаваемости — однако, как я ни вглядывался, даже под пыткой не смог бы сказать, в чём конкретно заключается перемена. Было бы сверхнаивностью предполагать, что он хотя бы ради этого великолепного обеда сменит свой несвежий тельник — в нежном, живом солнечном свете, льющемся из огромного круглого окна столовой залы, тот выглядел даже более заношенным и убогим, чем обычно. Ещё глупее было бы надеяться, что он, как положено хорошему хозяину, поддержит светскую беседу. За всё время трапезы он не произнёс, кажется, ни слова — лишь изредка хитровато поглядывал на меня (я отвечал ему вежливой полуулыбкой) да отстранённо ухмылялся искромётным шуткам Кострецкого, как всегда, отдувавшегося за двоих (собственно, за всех четверых, ибо мы с Кутей, ещё не притёршиеся друг к другу, тоже едва ли были ценными собеседниками). Вдобавок он — единственный из нас — нисколько не заботился об этикете и (к молчаливому, но явному неодобрению своего ментора) отлично справлялся с нежными десертами при помощи своих крупных белых пальцев, — пока остальные, предпочитая остаться голодными, нежели осрамиться, скрупулёзно орудовали целым набором золотых ложечек, вилочек, ножичков, палочек и даже, чёрт подери, зловещего вида щипчиков, к которым я прикасался с особой опаской.

Словом, Альбертик даже в присутствии дамы оставался Альбертиком — вялым, безразличным, плохо воспитанным и слегка чудаковатым увальнем. И в то же время это был совсем другой человек. Мужчина. Которому, как ни странно, даже шла несвежесть, неотёсанность и лёгкая чудинка. В чём-то он, как ни малоправдоподобно это звучит, казался сейчас даже обаятельнее Кострецкого, чья профессиональная и немного синтетическая харизма, честно говоря, начинала уже слегка раздражать. Альберт же был только сам собой — и был вполне хорош без дополнительных стараний. Исходившее от него так хорошо известное всей России ощущение потусторонности, эдакого жутковатого балансирования на некоей невыразимой словами грани уже не отталкивало, а, напротив, неудержимо притягивало — да так, что я, врач-психотерапевт с более чем полувековым стажем, вынужден был изо всех сил бороться с собой, чтобы не испытывать к нему ненужной симпатии.

Но как это вышло? Что было этому причиной?.. Неужели — всего-навсего падавший на него — недоступный органам чувств и всё-таки слишком остро ощущаемый — отсвет неяркой скромной девочки, этой королевы современной красоты, красоты без крайностей, сидящей рядом и аккуратно ковыряющей ложечкой шоколадный пудинг?.. Похоже, что так. Удивительно. В свои без малого девяносто я видел подобное впервые — и теперь болезненно чувствовал, что несмотря на весь свой профессионализм и опыт душеведа, до сих пор не понимаю чего-то самого главного в этой непростой жизни.

Покуда я размышлял обо всём этом и пытался вникнуть в разворачивающуюся передо мной мистерию взаимоотношения полов, изысканные яства медленно, но верно исчезали в наших утробах, — и вот Кострецкий, перестав, наконец, искриться спасительным остроумием и блаженно откинувшись на стуле, предложил «слегка прошвырнуться» — а после всей компанией проводить Кутю к её домику. (Круглый персиковый павильончик?.. Ну конечно же.) Все без возражений согласились — как любая скучная, плохо сколоченная компания мгновенно соглашается на все предложения активиста-подвижника, героически взвалившего на себя лидерские полномочия.

Гулять решили вниз по излюбленной Кострецким дубовой аллее с качающимися скамейками. При ласковом свете созревшего дня она выглядела далеко не столь зловещей, как показалось мне накануне, — и всё же, едва мы вступили в неё, я ощутил в душе неприятное послевкусие, перед глазами всплыли нож и верёвка; мне тяжело было смотреть как на Альберта, так и на Игоря. Видимо, тот с присущей ему чуткостью понял это, — так как в следующий миг, энергичным жестом схватив покорного Гнездозора под вялую руку, потащил его вперёд, интимно мурлыча на ухо — не иначе, всякие важные государственные соображения, которые посторонним слушать не полагалось. Мы с Кутей, хошь-не-хошь, остались в распоряжении друг друга.

Несколько метров мы пробрели в неловком молчании, и я большую часть времени смотрел под ноги, на чистый и ровный асфальт дорожки, а Кутя трогательно теребила косичку, видимо, размышляя, что ей делать с этим страшным и неуклюжим стариком. Я же, в свою очередь, размышлял, что больше напугает бедную девочку — угрюмая бессловесность или назойливые попытки поддержать светскую беседу с помощью наводящих вопросов, которые, скорее всего, покажутся ей бестактными. Увы, других я не припас. Пара наших добрых общих друзей — пока что единственное связующее звено между нами — стремительно удалялась от нас, фигурки их, мешковатая и постройнее, с каждой секундой становились всё чернее и мельче, всё глуше становились короткие всхохатывания и кокетливые мольбы Кострецкого: «Сашуля, Бога ради, только не о работе!.. Только не это! У меня каникулы!..» Наконец, я не выдержал. Как психотерапевт, мужчина и старший товарищ я просто обязан был взять инициативу на себя:

— Кутенька, а вы давно знакомы с Кострецким?..

Вообще-то меня больше интересовало — «с Альбертом», но из приличия я удержался. Однако тут же понял, что мог бы и об этом спросить. Едва я заговорил, Кутя обрадованно, робко вскинула на меня лучистый взор — очевидно, она точно так же, как и я, стеснялась и желала сближения с новым загадочным звеном маленького коллектива. Интересно, под каким соусом преподнёс ей Кострецкий мою персону?..

— Уже год, — ответила она с застенчивой и виноватой улыбкой, в которой явственно читалась боязнь, что я заподозрю её во лжи, не поверив в такой неправдоподобно-длительный стаж отношений. Что ж, в её возрасте, а было ей никак не больше девятнадцати, время и впрямь тянется долго, доооолго, очень долго. Эту-то глубочайшую истину я и сообщил ей — с лицемерно-стариковской галантностью, которая всегда противна мне самому, но от которой, видно, невозможно отделаться по достижении двадцатидвухлетнего рубежа. Кутя приняла её серьёзно и доверчиво — и какое-то время честно обдумывала услышанное, по-детски сосредоточенно уставившись большими серыми глазами в подёрнутое жемчужной дымкой пространство. Кого же она мне так напоминает?.. Я поёжился, вдруг поняв — ту, о которой я уже вспоминал нынче утром. Поистине — сегодня праздник ретроспекции.

А Лиза, то есть Кутя, видимо, всё это время производила в своей труднозабываемой, но хорошенькой головке сложные, но, как всегда, бессмысленные подсчёты, потому что вдруг спросила — с очень знакомой уважительной интонацией, словно кто-то там, наверху, решил меня добить:

— Вы его, наверное, с детства знаете?..

(Мы как раз поравнялись со скамейкой, на которой я вчера сидел с Кострецким; даже сейчас, при свете дня, я сразу узнал её — и тоскливое чувство во мне обрело окончательную полноту.)

Кого — его?.. Альберта? Теперь пришла моя очередь задуматься. Действительно — могу ли я с чистой душой сказать, что знаю его с детства?.. Знал ли я его? Но, оказалось, речь всё ещё идёт о Кострецком, который как раз в эту секунду обернулся и помахал нам рукой. Я вздохнул с облегчением. Странно, но, по-видимому, некое неясное смущение, удерживающее меня говорить об Альберте, разделяла и Кутя. Ну, со мной-то всё понятно. Но почему она?.. Сообщили ей о той давней истории? Едва ли.

Нет, я не являюсь старым другом семьи. Я случайная фигура. Так я ответил ей и тут же понял, что солгал. Но, если рассказывать ей, то рассказывать всё, а делать это, глядя прямо в ясные Лизины глаза, я не мог. Вообще, меня всё больше охватывало ощущение тягостного дежавю — второго за этот странный день. Возвращение Альбертика далось мне нелегко. Но Лиза — это уже слишком.

Кутя-кутя, кутёнок, беленький щенок. Будем надеяться, ей выпадет лучшая участь. А кстати — как будет «Кутя» полностью?.. Оказалось, Клавдия. Самое имя для королевы красоты. Впрочем, нынешние этого не знают.

Таким вот макаром, беседуя уже почти по-приятельски, мы достигли конца аллеи, выходившей, как оказалось, на широкое, необработанное, песчано-каменистое плато: с одной стороны его окаймляла дубовая роща, с двух других — высокий и редкий сосняк. С четвёртой был обрыв. Отсюда уже частично виднелся серебристо поблёскивающий пруд, расположенный, по-видимому, в глубокой низине; Кутя объяснила, что там, внизу — пляж с настоящим речным песком и что мы туда обязательно сходим, как выпадет погода.

Тут же стоял и небольшой одноэтажный домик, совсем простенький, с тёмными окошками и тусклозелёной крышей. Переодевалка и душевая — предположил я, и моя милая спутница радостно подтвердила догадку. У грубоотёсанной деревянной двери уже поджидали нас, переминаясь с ноги на ногу, два главных человека России. Судя по всему, Кострецкому так и не удалось отстоять своё право на каникулярное безделье — он уже не повизгивал, а лишь тихо и обречённо вздыхал, с покорным и капельку грустным лицом внимая своему полосатому боссу. Тот, слегка покручивая собеседнику верхнюю пуговицу «пиратской» жакетки (тут, похоже, были приняты прикосновения), тихим голосом ему тоже что-то, видимо, вкручивал.

Заметив наше приближение, они, однако, слегка оживились и без жалости развалили свою скульптурную группу на два независимых компонента. Кострецкий радостно замахал обеими руками. Альберт, стоя вполоборота, ноги циркулем, оглядывал нас с какой-то очень двусмысленной улыбочкой и огоньком непристойного любопытства в глазах, за который я набил бы ему морду, не будь я так стар, не будь я у него в гостях, не будь он Бессмертным Лидером и тд. Я сосчитал до семи, старательно впивая ноздрями влажный, пахнущий свежестью ветерок. Тут вдруг на Гнездозора, видимо, напал особо острый приступ романтической мужественности — ибо через секунду, едва подбежавшая Кутя опрометчиво прильнула к нему, он сгрёб её на руки — и, неловко переступая, пошёл на медленный виток вокруг своей оси, не обращая внимания на писк перепуганной жертвы. Похоже, бедняжка и сама не ожидала от своего мучнистого, вялого кавалера такой прыти. Но делать было нечего: покорно обвив тоненькими ручонками его круглую белую шею, она позволила ещё немного покружить — а потом и внести себя по невысоким деревянным ступенькам в домик, словно сам собой распахнувший перед влюблёнными скрипучую дверь, чтобы спустя миг надёжно укрыть их от нескромных взоров.

Мы с Кострецким — два оставшихся на бобах старых холостяка — переглянулись. Тот завистливо вздохнул и, бросив быстрый взгляд на часы, произнёс:

— Преферансик-то похоже, накрылся. Что ж теперь. Надо ж всё ж таки дать людям пообщаться друг с другом. Дело-то молодое.

Я ответил ему мерзкой понимающей ухмылкой — запоздалая месть Альбертику за мимический инцидент. В исполнении старика это, должно быть, выглядело ещё гаже. Представил себе — и наскоро перекроил в благостную улыбку доброго дедулиного умиления.

На самом-то деле никакой радости за «молодых» я не испытывал. Теперь, когда они исчезли из моего поля зрения, обаяние их двойной звезды резко для меня поблёкло — и наружу вылезли грубые белые нитки. Средний их возраст примерно сорок семь лет — чуть постарше Кострецкого. Ну да и ладно. Этому делу, как говорится, все возрасты покорны. Можно только позавидовать счастливому любовнику, который, судя по всему, пронёс сквозь житейские бури не только мощную потенцию, но и юношескую свежесть чувств.

Я и завидовал. Завидовал и ревновал. Как это ни было глупо. Нет, вы, пожалуйста, не подумайте. Я не имел на эту беленькую девочку никаких видов — даже теоретически (в моём возрасте это было бы чудовищно). Но, с другой стороны — чем он-то лучше? Не особо умный, плохо воспитанный, неопрятный старикан, всего лет на тринадцать моложе меня. Считай ровесник.

Ещё час-полтора, пока мы на пару с неуёмным Кострецким навёрстывали скомканную прогулку (он потащил меня собирать янтарь, чьи симпатично необработанные кусочки в изобилии содержала в себе песчаная почва сосновой рощицы), я усердно пытался выкинуть из головы ненужные мысли. Но не мог, и на душе у меня становилось всё сквернее и сквернее. Как он смеет, этот властительный старикашка? Кто он, собственно, такой? Что хорошего сделал? Чем заслужил? Почему он — а не я? Здоровье? Молодость? Власть? Ничего из этого он не заработал сам. Пользуется плодами чужих усилий. Моих… и Кострецкого. Уж лучше бы Игорь… (я чувствовал почему-то, что ревновать к министру безопасности мне и в голову бы не пришло).

Кажется, тот в конце концов почувствовал неладное — ибо поспешил свернуть экскурсию: проводил меня до лужайки, которую я сам с непривычки нипочём бы не нашёл, пересыпал груду моих трофеев в свои широченные карманы — и, пообещав нанизать мне на память разопупенный браслет, отпустил меня восвояси «до полдника».

И лишь когда я, наконец, остался один и зашагал вдоль стройного ряда туй по мощёной розовым кирпичом дорожке к своему домику — наваждение отпустило меня, и я в кои-то веки вздохнул свободно.

Но тут же… другая печаль. Не знаю, как и в какой момент это началось, острый приступ ясновидения, что ли, но я уже не видел в Куте Лизу, мою горемычную вторую жену, но саму Россию в женском обличье, отданную на утеху странноватому существу по имени Альбертик. Плюс Игорь Кострецкий в роли сутенёра. Но, по большому счёту, виноват был не он. И даже не Гнездозор, который, сообственно, вообще был ни в чём ни сном, ни духом. Нет. Предъявлять стоило только мне. Я один нёс полную ответственность за всё.

Это я — и никто другой — был причиной дьявольского обмана. Это мне предстояло все оставшиеся годы, а, может, и месяцы, каяться перед Кутей, отдавшей себя по неведению. Перед Кострецким, которого я невольно ввёл в соблазн — и тем самым (в нашем возрасте уже не боятся пафоса) погубил его душу. Да что там — перед миллионами погибших россиян, чьи тела, словно некие розы без аромата, устилали собой широкий путь Альберта к власти. Но всё-таки я очень несознательный гражданин. Аполитичный и почти не способный к абстрактному мышлению. Мне было не так жаль страну в целом (ну, Кострецкий особь-статья!), но эту беленькую девочку, так похожую на мою жену, что вполне могла бы быть нашей с Лизой внучкой…

Может быть, ещё и потому, что за время прогулки она, голубушка, успела порассказать мне кое-что о себе. Сиротка-«отказница», лет до четырнадцати росла в крепкой рабочей общине с целой кучей «братьев» и «сестёр» — у приёмных родителей, людей простых и по-своему добрых, но не очень далёких, малообразованных, ортодоксально-религиозных — и, в общем, так и не сумевших стать ей родными. Потом — обшарпанная вонючая общага в подмосковном модельном училище — тоже не очень-то гостеприимная среда. Словом, до восемнадцати лет Клавдии Кретовой были неведомы такие прелести жизни, как поддержка близких, домашнее тепло, семейный уют. До тех пор, пока однажды в её сумочке не завибрировал внезапно проснувшийся звукофон — и обаятельный, знакомый всей России голос с лёгкой гнусавинкой не предложил «встретиться и поговорить на приятную тему», — почти та же схема, что и у меня. И точно так же, как я, оказавшись здесь, она почти сразу поняла — вот оно, то, что она так долго и безнадёжно искала, о чём плакала ночами, чего ей так недоставало в этой паскудной жизни.

Семья. Её семья… Альберт, Игорь… а теперь вот и я…

— Хватит, — жёстко приказал я себе, едва увернувшись от не заметившей меня круглой белой колонны террасы (за что та тут же и получила старым жилистым кулаком). — Хватит. Заело!..

Взбегая, как ненормальный — как молодой и ненормальный, — по мраморным ступеням мимо укоризненно провожавших меня водянистыми очами пейзажей в старинных рамах, я снова и снова поверял себя, своё прошлое — и с каждым разом всё неудачнее. Юношеская неосторожность?.. Но я действовал тогда неосознанно. Стало быть, послужил, так сказать, орудием судьбы — не более того. К чему же так усердно виноватить себя? Тогда, в тот страшный вечер, я был, чёрт возьми, глуп, но органичен. Ныне же я нагромоздил в своей седой башке чёрт-те-что — да ещё и горжусь этим.

Старый дурак, ничему-то ты не научился за последние шестьдесят пять лет. Этот славный беленький кутёнок, не желающий вникать в то, во что вникать не стоит — и тот на порядок мудрее тебя. Оставь ты, наконец, в покое чужие проблемы и свои вселенские амбиции — и наслаждайся, чёрт подери, дивным отпуском, который так незаслуженно выпал тебе на старости лет.

А что вы думаете, и буду. Вот прямо сейчас, как доберусь до гостиной — сразу же и засучу рукава. Стану брать от жизни всё, что она мне предлагает по великой милости своей, а узкий лаз в прошлое законопачу наглухо. И точка…

Я окончательно запыхался и ещё долго не мог отдышаться, без сил повалившись на диван. Забавно. От кого я, собственно, хотел убежать? От самого себя? Психотерапевту моего класса следовало бы лучше осознавать всю тщетность подобных попыток. Старые призраки хорошего английского дома, выползшие из добротной антикварной мебели проветриться и полакомиться аппетитной злободневностью, смотрели на меня, посмеиваясь.

 

4

«Попытайтесь увидеть вашу боль в образе прекрасной женщины. Подойдите, обнимите её, погладьте по спине. Поблагодарите за то, что она так долго сопровождала вас во всех радостях и горестях. Попросите прощения за то, что держали её при себе так долго. А теперь попробуйте отпустить. Скажите ей об этом. Повторите это пять, десять, двадцать раз, пока не увидите, как она поворачивается и уходит, становясь всё меньше и меньше, — и, наконец, окончательно растворяется в потоке яркого белого света».

Я — человек очень обязательный и всегда стараюсь пунктуально выполнять свои обещания — даже те, что дал собственной боли. Ни кошмары, ни даже комары меня не одолевали.

Ещё и ныне — то есть спустя где-то полгода после упоминаемых событий — я завидую самому себе чёрной завистью, вспоминая то дивное (может, и последнее для меня) лето на природе. Ах, как я им пользовался!.. Пил большими глотками вкусный деревенский воздух, слушал весёлое щебетание и шебуршание крохотных разноцветных пичужек в листве, любовался розами в ассортименте и сочной изумрудной зеленью, поглощал центнерами фрукты и овощи, купался в целебном солёном источнике, с удовольствием подставляя ласковому солнышку тощие бока и впалое пузо, — словом, по мохнатые стариковские уши погрузился в полуживотное-полурастительное существование расслабленного дачника — и ничуть этого не стыдился! (И, верите ли, не стыжусь до сих пор.)

Режим у нас был размеренным, как в добротном советском санатории. Поднимались около девяти (на свежем воздухе отлично высыпаешься!), завтракали — поодиночке, впрочем, возможно, Кутя и разделяла с Альбертом утреннюю трапезу, я предпочитал не вдаваться в детали их интимной жизни. Ещё часа два каждый был предоставлен сам себе — я, например, мог в охотку поработать, погулять в саду или позагорать в шезлонге. К двенадцати сходились на традиционный ланч у Кострецкого. (Тут надо сказать, что, где бы не случилось мне столоваться, я неизменно замечал, что меню для меня искусно составлено с учётом моей диеты — что меня очень трогало. Впервые за много лет желчный пузырь напрочь перестал меня беспокоить.)

Как-то незаметно для самих себя все мы разом перешли на «ты» и уменьшительные имена, а то и забавные прозвища — и только застенчивая Кутя на всякий случай ещё мне «выкала» — да поглядывала снизу вверх с почтительной опаской.

Нет-нет, я ничего не путаю и не страдаю постфактумными старческими галлюцинациями. Под ненавязчивым, но умелым руководством нашего массовика-затейника мы очень быстро освоились друг с другом — и напрочь забыли о разнице в статусах и возрастах, ещё вчера казавшейся неодолимой и чуть ли не роковой. Альбертик окончательно перестал быть Бессмертным Лидером и врос в самого себя — слегка заторможенного, странноватого и неотёсанного, а, впрочем, славного и добродушного парня, чьё молчаливое присутствие придавало обществу обаятельный колорит. Я взял с него пример — и, послал к чертям приличия, перестав, наконец, стесняться маргинально-потрёпанных джинсов, линялой футболки и стоптанных кед. Кутя по въевшейся в кровь и плоть королевской привычке ещё меняла платья по нескольку раз на дню, но свои лёгкие русалочьи волосы прибирала в простой кукишок на затылке. В какой-то момент даже сам безупречный Игорь, выходя из-за стола, позволил себе с хрустом почесать пузо через кокетливую розовую сеточку летней жакетки — после чего все сдерживающие центры в нас окончательно и бесповоротно рухнули.

Думаю, не стоит отдельного упоминания то, что за Кутей вся компания ухаживала наперебой — мы с Игорем чуток поинтенсивнее, чем Альберт, взиравший на наши старания с насмешливой хозяйской снисходительностью. Пожалуй, он был даже слишком спокоен. Даже мне иногда становилось не по себе от наглости Кострецкого, чьи заигрывания, на мой взгляд, ежесекундно переходили за грань — особенно когда он начинал распускать руки. Несколько раз я уже совсем было открыл рот, чтобы сделать ему замечание, — но всякий раз вовремя вспоминал своё место. На Альберта, однако, все эти страсти не производили ни малейшего впечатления — меньше даже, чем моя стариковская галантность, которая, по крайней мере, вызывала у него лукавую улыбку. Очевидно, он полностью доверял своему министру во всём.

Впрочем, к чести Кути надо сказать, что та всегда вела себя очень достойно — и наших глупых ухаживаний не поощряла.

После ланча наступала очередь культмассовых (как — не без юмора — звал их тонкий знаток старины Игорь) мероприятий.

Особым разнообразием те не отличались — лень-матушка вперёд нас родилась. День выпал жаркий — идём на пруд. В меру прохладный — рубимся на лужайке в пляжный волейбол или другую обожаемую Альбертом игру — «вышибалы». Дождливое время посвящалось преферансу или ещё более ностальгической «буре». (Обычно всех обдирал Кострецкий — великий мастер блефа; не уверен, между нами, что он и не передёргивал. Впрочем, ему и проиграть было не обидно: он никогда не позволял себе злорадства, никаких гнусных плясок на костях поверженного противника — и только нет-нет, да и смущал очаровательно краснеющую Кутю квазидоверчивыми признаниями, что, дескать, ему всю жизнь катастрофически не везло в любви.)

Собственно, дни наши текли до того плавно и мирно, что мне теперь даже и рассказать не о чем. Вот разве что одно жаркое утро, т. н. «праздник Нептуна» (копирайт Кострецкий) — когда я познакомился с тем самым интригующим прудом в низине. Путь к нему — дубовая аллея — уже не вызывал у меня никаких непрошеных ассоциаций, — а, добравшись, наконец, до места назначения, я и вовсе забыл обо всём, захваченный представшей мне райской картиной. Идеальный пляж, будто из счастливого сна или с заставки ноутбука: чистейший, почти стерильный, белый до серебристости песок, мелкий, словно мука — он явно был привезён сюда из дальних далей и просеян вручную; но вот вода — та была совсем не стерильная, она попахивала тиной, в ней всё было самое что ни на есть природное, родное, русское, и плакучие ивы стряхивали туда свою печаль, и тёмные водоросли зеленили её глинистые берега, и — когда мы подошли совсем близко — обнаружились тут и быстрые жучки-плавунцы, и стайки юрких мальков, и крохотные лягушата, и даже пара степенных крякв с выводком, в панике улепетнувшим, когда Кутя с писком протянула к нему свои жадные детские ручонки.

В тот день мы впервые (впервые для меня, конечно!) представили на обозрение друг другу наши обнажённые до купальных лоскутков тела — такие разные и непохожие: перламутровое, ладное — Кутино, атлетическое с идеально ровным молочно-шоколадным загаром — Игорево, мучнисто-бледное, безволосое, рыхлое — Альбертово (нездоровое, сказал бы я, когда бы всей России не было известно, что начиная с десяти лет Александр Гнездозор ни разу ничем не болел, — очевидно, тут имели место банальные видовые признаки) и, наконец, мое — тощее, по-стариковски синее в краснотцу, с чудовищными венами на ногах и прочими красотами. А зато я — широко известный в узких кругах учёный!

В довершение беды безбашенный Кострецкий объявил, что нас ждут водные состязания — и Кутя, главная русалочка России, должна будет выбрать победителя, в награду которому подарит поцелуй.

Я с ужасом ждал, что вот сейчас бедняжка вспылит и с гневом откажется, — но та приняла предложение с восторгом и даже захлопала в ладоши: ей импонировала идея в кои-то веки выступить в роли арбитра, а не объекта для оценки. А я, старый дурак, и плавать-то толком не умел. Пришлось взять своё в клоунаде, исполнив юмористический номер: «Толстая тётенька взяла абонемент в бассейн», — зрители мои хохотали до слёз, особенно Кострецкий, вообще страстный ценитель смешного. Сам-то он был отличным пловцом и трижды переплыл пруд туда-сюда разными стилями и в рекордные сроки, — но в тот день победа досталась всё-таки президенту Гнездозору, который поразил нас тем, что, захватив в охапку огромный булыжник, безвылазно просидел под водой пятнадцать минут, за всё это время не выпустив на поверхность ни одного предательского пузырька.

К трём часам, усталые и весёлые, шли обедать куда Бог на душу положит. Обычно угощала Кутя — может быть, в силу своего сиротского детства она была очень гостеприимным человечком. Но как-то собрались и у Альберта — и надо было видеть, с какой застенчивой гордостью тот продемонстрировал мне свою оригинальную столовую в стиле «хай-тек» — модном в годы его юности, а теперь уже отсвечивающем ностальгическим ретро. Я оценил. Это помещение, полное жутковатых металлических деталей и сверкающих поверхностей, до боли напомнило мне одну недорогую, но уютную кафешку, где мы, стареющие, но ещё моложавые сотрудники Института Психотерапии, лет сорок назад справляли корпоративные вечеринки.

Сообщать об этом Бессмертному Лидеру, который, кажется, не на шутку гордился своими дизайнерскими талантами, я не стал. Тем более что и весёлая, солнечная Кутина столовая по части вкуса была немногим лучше — незатейливый «кантри» с брутально-занозистым столом, сиденьями-пнями и, главное — растянутым вдоль стен сучковатым плетнём, из чьих волосатых прорех то там, то здесь торчали подсолнухи, а в одном из углов притулилось аляповатое чучело петуха с бешеными стеклянными глазами и распяленным в немом крике клювом. Сельский рай, да и только.

Оба этих, таких разноречивых, но равно кичевых варианта всякий раз производили на меня настолько сильное впечатление, что однажды я не выдержал — и, так сказать, в плане альтернативы пригласил всю честную компанию к своему столу — чопорному, но стильному.

Увы, мои первоначальные ощущения от него плачевнейшим образом оправдались. Обед не удался. Суровость и чинность обстановки так давила всем на мозги, что мы только и смогли, что в полном молчании и без особого аппетита справиться с безвкусной жвачкой, что принёс нам бакенбардистый метрдотель, — и даже балагур Кострецкий как-то притих и ни разу не прицепился к бледной подавленной Куте, казавшейся прозрачной в этих серозеленоватых стенах. Слегка уязвлённый — хоть это было и глупо, — я сказал себе, что больше ноги моей не будет в этом угрюмом помещении, — и на сей раз (тут я вынужден слегка забежать вперёд) сдержал своё слово.

В числе концептуальных развлечений стоит мельком упомянуть ещё так называемый «файв-о-клок» (попросту полдник), а также, без сомнения, «свечку» — традиционное послеужинное собрание в просторной рококошной гостиной Кострецкого, полной зеркал, подсвечников, гипсовых и деревянных статуй и золочёных плевательниц, — где об эту пору воцарялся интимный полумрак и все рассаживались на меховом ковре вкруг небольшого бронзового подносика, на котором хозяин прочно устаканивал и торжественно зажигал от лучинки длинную, толстую восковую свечищу, — рассаживались, чтобы в порядке живой очереди поведать друг другу потаённые мысли и чувства, навеянные пережитым днём с его мелкими радостями и горестями. Увы, боюсь, я был здесь единственным, кто мог узнать и в полной мере оценить наивно-помпезный стиль позднепионерского Альбертикова детства.

Люфт-пауза между «мероприятиями». О ней стоит сказать особо.

Как ни была дружна и весела наша компания, ближе к полднику мы начинали ощущать, что устали и слегка друг другу поднадоели, — и, отпив традиционный чай, с благодушного разрешения Кострецкого разбредались по углам — проветриться. Но, как известно, даже в огромном мегаполисе люди не застрахованы от случайных встреч, что уж говорить о территории Дачи, где места для приятных прогулок, собственно, наперечёт. И вот тут-то начали выявляться всякие забавные тенденции и взаимосвязи, на которых я, человек аналитического ума, не могу не остановиться.

Во-первых, наши счастливые влюблённые. С каждым днём они удивляли меня всё пуще. Каникулы бывают раз в году, казалось бы, эти двое должны пользоваться любой свободной минуткой, чтобы побыть наедине. Но нет. Я очень скоро заметил — да и трудно было не заметить, — что они, как ни странно это звучит, вовсе не стремятся к совместному времяпрепровождению. То есть, конечно, в компании они смотрелись вполне пасторально, да как-то само собой подразумевалось, что и ночи они проводят в одной постели, — но, видимо, большего им и не требовалось.

Хуже того, порой мне казалось, что они даже нарочно избегают друг друга! Смех смехом, но, прошвыривая свои старые кости по территории, я ни разу не встретил их в тандеме, — всегда по отдельности, в сильно разнесённых в пространстве точках, что едва ли могло быть простой случайностью. Я отметил это про себя — однако пока не спешил делать какие-либо далеко идущие выводы. Возможно, им просто не о чем было разговаривать?.. Всё-таки разница в возрасте была у них куда больше, чем казалось извне, и это не могло не сказываться на отношениях.

Впрочем, замечу ради справедливости, что Альбертик точно так же не спешил оставаться наедине и со мной, — что, надо сказать, коробило меня куда сильнее (тем более что тогда я ещё не понимал причины). А вот в приятном обществе Кострецкого его можно было застать довольно часто. О чём беседовали между собой эти важные государственные мужи? В это я, человек простой и мирный, даже и вникать не хотел, — а посему, завидев (а, скорее, заслышав, ибо Кострецкий был большим хохотуном) эту пару издали, всегда старался вовремя свернуть в сторонку — просто чтобы не обрекать бедняг на тягостную, но необходимую участь развлекать старого, нудного и, в сущности, глубоко им постороннего гостя. Деликатность — моя прирождённая черта.

В таких вот немудрёных поисках своей ниши я и натыкался в конце концов на Кутю, которая точно так же, как я, бродила по розовым кирпичным, серым асфальтовым или белым пластиковым дорожкам, немного грустная, всеми заброшенная и, как мне казалось, не совсем удовлетворённая жизнью. Удивительно, но чаще всего я находил её именно в тех уголках, которые сам предпочитал для прогулок — розовый сад, уединённые боскеты, необработанная кромка каменистого плато. Элемент Судьбы.

В первый раз мы оба не столько обрадовались неожиданной встрече, сколько смутились — может быть, я даже чуть больше, чем Кутя, которая всегда была готова пожалеть больного, старого и слабого. Однако на следующий вечер, едва не столкнувшись лбами в розовом саду, мы, не сговариваясь, сделали вид, что так и надо, — и гуляли вместе аж до самого ужина, причём теперь уже я, старый пень, рассказывал ей свою жизнь, млея от того, как она ахает в восторге или ужасе от моих непритязательных бытовых перипетий. (О своей второй женитьбе я ей, правда, не рассказал). В третий раз это было уже сложившейся традицией. Забавно, но мы, такие непохожие и вместе с тем чем-то похожие — старик и ребёнок, предоставленные сами себе — отлично дополняли друг друга.

К моему удивлению (приятному!), она оказалась большой умницей, умела не только говорить, но и слушать, и не только слушать, но и думать — что в её возрасте редкое качество. За скудостью общих тем мы поминутно прибегали к безотказной палочке-выручалочке, обсасывая искусство — книги и музыку, старые фильмы, обнаруженные в Альбертовой видеотеке, и его же уникальную коллекцию живописи. Раз от разу Кутя выказывала удивительную тонкость и глубину суждений, которая пожалуй, могла бы показаться мне отталкивающей в этом милом ребёнке, — если б в один из дней она доверчиво не сообщила мне, что «готовится на искфак». После этого всё стало на свои места — и я уже запросто вываливал ей в подставленный подол все накопленные за девяносто лет художественные впечатления.

Мы оба любили стихи. Как-то раз она процитировала мне одно — ей когда-то прочёл его Игорь, и оно так ей понравилось, что она переписала его себе в дневничок, а потом и выучила наизусть:

Ты — существо из стали, Бог, человек, История; Скажешь — «Валюша, Валя» — Вмиг задрожу в истоме я. Страшно, любимо, свято Прыганье уса с проседью; Только б ничем не звякнуть, Не громыхнуть подносиком!.. Сердце моё стальное! Вдруг назовёшь Валюшею… Я не прошу, не ною, Только смотрю и слушаю…

Качливая скамейка под нами слегка поскрипывала в такт её нежному, чуть срывающемуся в патетических местах голоску. Я меж тем ушёл в себя — думал о том, что мне просто приятно ощущать её рядом с собой, и позор тому, кто дурно это истолкует. Какое там, я и в молодости-то не был особенно горяч… Тут она умолкла, и я смущённо закашлялся — как бы она не догадалась, что всё это время я думал о ней, а вовсе не о третьей, неофициальной жене Иосифа Сталина. Но она, оказывается, ещё не закончила:

Тонет буфет ореховый В медной бочине чайника… Что с тобой, тайный грех мой, Символ народных чаяний?..

— тут она со смешной детской деловитостью просветила меня: Игорь, дескать, ей рассказал — та женщина, Валентина Истомина, тоже, кстати, миловидная блондинка, носила звание сержанта ИБР… ой, КГБ.

«Ну, а ты?» — чуть не спросил я, но вовремя сдержался. Было в ней что-то, не располагающее к бестактным расспросам — какая-то врождённая аристократичность, что ли, со всеми присущими ей не только выгодными, но и неприятными чертами — как, например, некое скрытое высокомерие, надменность, почти снобизм — именно скрытые, ибо, как я уже говорил, в ней не было ничего от безмозглой красотки. Со мной она, впрочем, держалась на равных — я постоянно это чувствовал и дивился этому; ни разу я не заметил в ее взгляде, обращенном на меня, той особой, чисто женской терпеливой снисходительности, с какой она смотрела на Альберта и особенно на Игоря.

Губы дрожать устали, Вяжет язык оскомина… Просто — Иосиф Сталин, Просто — сержант Истомина…

Об отношениях с Кострецким я тоже никогда её не расспрашивал — по понятным причинам. Хотя именно здесь для меня было больше всего неясностей.

На первый взгляд это была обычная дурашливая дружба с неистребимо-школьным оттенком. Стоило нашему слаженному квартету сойтись где-нибудь на природе, как чумной министр принимался всячески доводить, дразнить и тормошить свою бедную протеже, которой, судя по всему, лишь путём огромных волевых усилий удавалось хранить подобающую Первой Леди сдержанность. Мои отчаянные попытки загородить её от шаловливых рук наглеца мало спасали дело. Известный игрок словами принимался взамен каламбурить с её именем, величал ее то «клавикордами», то «клавесином», то «конклавом», то «анклавом», — а то приговаривал какую-то идиотскую присказку: «Клависсим! Мы тебя повысим!» — что, на мой взгляд, звучало в его устах слегка жутковато. (К счастью, Кутя этой двусмысленности не замечала — или делала вид, что не замечает.)

А то он вовлекал её в какое-нибудь полуспортивное развлечение из тех, для которых я был слишком трухляв, а Альберт ленив, — бадминтон, салочки, прятки и тому подобная весёлая ерунда. (Как-то раз они даже затеяли прыгать через тонкую бельевую резинку, натянутую меж двух лип — нехитрое развлечение, после полувекового перерыва снова понемногу входящее в моду у российской детворы). Всякий раз Кутя с удовольствием принимала вызов — всё-таки она была ещё ребёнком, чья жизнь суть чистая радость движения — но меня, традиционно выступавшего в роли чинного арбитра, не покидало ощущение, что она попросту снисходит до своего мучителя. И то верно — он был из тех, кому — по старинному народному выражению — «проще отдаться, чем объяснить, почему не хочешь».

Однако любой мало-мальски внимательный и вдумчивый наблюдатель рано или поздно разглядел бы в поведении Игоря Кострецкого весьма любопытную закономерность. А именно: сколько бы тот ни изображал ради общей потехи буйное каникулярное озорство и неуёмную шаловливость, он всё же каждый миг своей жизни остаётся самим собой — трезвым, бдительным, предприимчивым главой ИБР — и никогда не переходит границ разумного. Вот и я, пусть не сразу, но заметил, что — при всей его раздражающей мании жестоко флиртовать с Кутей на глазах у изумлённой публики — он тем не менее явно и недвусмысленно избегает оставаться с ней наедине…

Что было тому причиной? Опасался ли он Альберта? Себя? Или её? Или же ничего не опасался, а просто ему, как и Альберту, было по большому счёту неинтересно с ней? Действительно ли она ему нравилась — или это было всего-навсего ещё одним имиджевым ходом, призванным прочнее сплотить вверенный ему коллектив и сделать наш совместный отдых ещё более забавным и приятным? И, если второе — то понимала ли это Кутя?

Тогда я не мог ещё судить о таких тонкостях. Впрочем, я о них не очень-то и задумывался. Мне в те дни вообще не хотелось ни во что вникать глубоко — а уж тем более в интриги, которые абсолютно меня не касались. Я упивался блаженным летним отдыхом, тёплыми семейными отношениями, нежным общением с «внучкой» — и хотел только одного: как можно дольше оставаться в этом положении чудесного, редкостного, давно не испытанного душевного равновесия.

Вот почему я ничуть не обрадовался, а, наоборот, насторожился и даже, пожалуй, испугался, когда на восьмой день каникул, после традиционного вечернего чая с печеньями в Кутиной «деревенской» столовой Игорь, вместо того, чтобы, как всегда, потащить меланхоличного Альберта в китайский домик, поступил неожиданно: взял меня (уже настроенного на привычное удовольствие и потому инерционно засопротивлявшегося) под руку — и проговорил, обращаясь к двум другим отдыхающим — Альбертику, отреагировавшему на произвол вяло-сытой улыбкой, и недоумённо округлившей васильковые глаза Куте:

— Вы, голубки, пока поворкуйте тут вдвоём. А мы с дядей Толей немного пройдёмся. Я ему обещал тут кое-что показать в плане окрестностей. Вы-то все эти красоты уже сто раз видели, а мы с дядей Толей почти ничего осмотреть не успели. А нам интересно. Правда, дядя Толя?..

 

5

Тревога моя была не совсем понятна мне самому — никаких явных причин для неё не наблюдалось. Всё было как обычно. Всё так же ласково улыбалось июльское солнышко сквозь негустую облачную вуаль, всё так же посвёркивали бриллиантики выпавшего днём дождя в изумрудной траве лужайки, всё тот же был Кострецкий, ухоженный, загорелый, весь матовый, лучащийся неподдельной искренностью и добродушием. Да и возможно ли иначе в такую чудесную погоду — «парное молочко», как выразился этот захватчик, мягко, но властно сводя меня с каменных ступеней балкончика на вдоль и поперёк исхоженный нашими ногами розовый кирпич.

И, как всегда, я покорился ему, не задавая вопросов. Только в последний миг, прежде чем мы скрылись из поля зрения оставшихся, я успел оглянуться — и ободряюще помахать Куте, которая, пристроив острые локотки на перила балюстрады, грустно и немного сиротливо (как мне показалось) глядела мне вслед.

Обойдя павильон, мы прошли ещё несколько метров по плотно утрамбованному песку, затем по травке, по камушкам, по голой земле — и, наконец, нырнули в аккуратную берёзовую рощицу, на которую я столько раз засматривался из овального окошка весёлой Кутиной столовой — но куда почему-то ни разу не забредал во время своих одиноких блужданий.

Теперь я пожалел об этом. Здесь было очень тихо и пахло чуть сыроватой свежестью; низкое вечернее солнце, сдёрнувшее, в кои-то веки, с глаз пелену, просочилось меж тонкими пёстрыми стволами, разукрасило зеленоватый мшистый ковёр под нашими ногами в нежно-палевую полоску, — и я внезапно ощутил острое, до муки нестерпимое желание — придушить Кострецкого, который, будучи физически не способен переносить тишины и бездействия, с истерическим упорством волок меня за рукав вперёд и вперёд, через овраги и буераки, выемки и колдобины, древние высохшие пни, потрескивающие под сандалетами случайные сучки и выступающие, словно жилы на старческой руке, корни; при этом он так настойчиво трындел, трындел, трындел что-то об «удивительной красоте русской природы», что я ощутил даже некоторое облегчение, когда мы, наконец, упёрлись в высокий сетчатый забор, о котором я поначалу решил, что это — граница территории.

Но я ошибся. Здесь шло строительство — пройдя вслед за Игорем ещё несколько шагов вдоль забора, я увидел примерно на уровне глаз строгую готическую табличку: «Under construction».

Тут же оказалась и калитка, которую министр любезно приоткрыл передо мной и выразительным жестом показал — входи, мол. Правда, ваш покорный слуга, нет, чтобы поблагодарить, неожиданно для самого себя засбоился: дремучий родительский запрет — не лазать с пацанами по стройкам — был намертво вколочен ремнём в его подкорку. Кострецкий, однако, уверил меня, что лично следит за соблюдением техники безопасности, — да, собственно, и работы на время каникул прекращены.

Не без лёгкой грусти я понял, что мне, видимо, никогда не доведётся оценить внешние архитектурные изыски неоконченного здания — довольно высокого и на две трети скрытого от посторонних взоров лесами, обтянутыми непрозрачной плёнкой.

Зайти внутрь, по-моему, было равносильно самоубийству. Но шеф ИБР упрашивал так настойчиво, что я переломил себя — и всё-таки переступил прикрытый цветным полиэтиленом порог.

К моему облегчению, здесь и впрямь оказалось не так уж страшно — довольно чистенько и даже уютно, вот разве что немного сыровато и местами чуть-чуть набрызгано штукатуркой. Посреди просторного помещения возвышались пластиковые леса — очевидно, мастерам пришлось покидать помещение в срочном порядке. Слегка попахивало цементом и мокрой пылью. Шершавый пол, неокрашенные стены, несколько грязноватых стрельчатых окошек под потолком. Словом, обычное недоделанное дело, без особых примет и любопытных достопримечательностей, — и я, хоть убей, не мог понять, зачем Кострецкому понадобилось так экстренно тащить меня сюда.

Я вопросительно обернулся на него. Он стоял неподвижно, как стилизованный моряк на палубе, расставив ноги и заложив кисти рук подмышки, и загадочно улыбался — я бы сказал, даже слишком загадочно. Мне, уже неплохо его знавшему, эта улыбка весьма и весьма не понравилась. Именно поэтому я предпочёл воздержаться от расспросов — и вместо этого продолжил молча оглядывать странное помещение.

Взглянув вверх, я увидел очень высокий, метров, наверное, в десять, круглый сводчатый потолок, на котором был нанесён подмалёвок некоей росписи — пока ещё нельзя было разобрать самого изображения, зато идущая чуть ниже широкая полоса позолоты недвусмысленно сообщила мне о том, что очень скоро здесь развернутся во всю ивановскую так любимые Игорем Кострецким роскошь и кич.

— Ну и как? — вдруг спросил тот, и я вздрогнул от неожиданности: акустика тут оказалась как в оперном театре, и негромкий голос его, казалось, заполнил до краёв все нишки и своды странного помещения. — Симпатично, правда?..

Я пожал плечами — не очень-то мне хотелось вести дискуссии в незримый микрофон. Однако от Кострецкого, когда ему что-то надо, так просто не отделаешься:

— Как вы думаете, что здесь будет?.. — спросил он, даже не потрудившись понизить голос — и его заговорщицкая улыбка нравилась мне всё меньше и меньше. Я снова пожал плечами:

— Не знаю, — свой шёпот я попытался свести до минимума, но всё равно получилось как-то громко. — Театр, наверное? Или школа?

(Почему школа — я и сам не понял, однако в следующий миг поймал свою ассоциацию: помещение чем-то напоминало холл учебного заведения, где прошли мои лучшие годы — там тоже были колонны и загадочные выступы и ниши, и в одной из них стоял, положив гипсовую руку на стопку гипсовых книг, маленький кудрявый Володя Ульянов).

Кострецкий испустил свой фирменный коротенький смешок, прозвучавший в акустическом усилении как-то зловеще:

— Вот и не угадали. Подумайте хорошенько, у вас есть ещё одна попытка. Сдаётесь? Ну ладно, ладно, не буду вас мучить. Это Храм, — тут он пристально вгляделся мне в глаза и ухмыльнулся. — Сами подумайте. Бессмертный Лидер-то у нас — полубог. Как же ему не иметь своего Храма?..

Он ухмылялся и ловил мой ускользающий взгляд уже так откровенно и беззастенчиво, что даже мне, отнюдь не самому горячему стороннику правления президента Гнездозора, стало противно. Такой весь из себя поборник хорошего вкуса, Кострецкий сейчас проявлял, мягко говоря, дурной тон, намекая на некую, известную только нам троим тайну.

Впрочем, я тут же подумал, что, возможно, ошибаюсь в интерпретациях. Возможно, он всего-навсего каламбурит с моей фамилией — Храмов. Ну конечно, он же у нас такой каламбурщик. Только я решил было остановиться на этой версии и успокоиться, как он вдруг откинул голову назад и снова расхохотался — уже не коротенько, а прямо-таки залился весёлым, звонким, молодым хохотом, от которого, казалось, задрожали стены недостроенной церкви. Отхохотавшись, он вдруг резко посерьёзнел — и вновь нацелил на меня чекистский прищур яркозелёных глаз:

— А ведь получается, что Бог-то — вы. Ну, и каково оно — а, Анатолий Витальевич? Приятно быть Богом?..

Среди коллег и знакомых я числюсь остроумным человеком. Но шутки Кострецкого почему-то всякий раз действуют на меня так, что я становлюсь осёл ослом. Вот и теперь, вместо того, чтобы на правах старшего резко его одёрнуть — или, на худой конец, посмеяться вместе с ним, — я окончательно смешался и, опустив глаза на носки своих туфель, забормотал какую-то чушь: я, мол, вовсе не считаю себя Богом, ни на что не претендую, не требую и тд и тп. Так я бормотал до тех пор, пока не нашёл в себе решимости снова взглянуть в лицо собеседнику — и не оцарапался о взгляд, полный досады и жалости, причём жалости обидной.

«Я ожидал от тебя иного», — как бы говорил он.

Тут я вдруг с ужасом почувствовал, что внутри меня шевелится что-то очень похожее на ярость. На миг мною овладело жгучее желание плюнуть на все экивоки — и, схватив этого интригана за лацканы модной салатовой блузки, вытрясти из него все заковыристые намёки и секреты, заставить, наконец, сказать по-человечески, чего он от меня добивается, — и пусть наши голоса громче, громче разносятся под сводами будущего Храма!.. Но, пока я боролся в себе с этим чудовищным наваждением, Кострецкий, как всегда, первым овладел собой — и, как ни в чём не бывало обаятельно улыбнувшись, в своей фамильярной манере похлопал меня по плечу:

— Не желаешь, дядь Толь, осмотреть помещение? Я думал, может быть тебе будет интересно. Это, конечно, не старинный храм, но всё-таки…

Я покивал, чувствуя в душе облегчение и даже благодарность за то, что он так вовремя избавил меня от необходимости что-то предпринимать — а также отвечать на вопросы или ставить их. Унизительное чувство, но этот хлыщ без особых усилий делал со мной всё, что хотел.

Ещё минут пятнадцать он, бережно держа меня за рукав («Осторожненько, дядя Толя, осторожненько, здесь можно запачкаться»), водил меня по этой загадочной зале — куда более сложной и обширной, чем казалось на первый взгляд. По мере осмотра моему взору открывались разные закоулочки, которых сразу было и не увидать. Кое-где в углах, за колоннами, за неясного назначения выступами прятались очень глубокие ниши, почти комнаты, пустые, тёмные, иногда отгороженные зловещего вида решётками, — архитектурные загадки и замысловатые детали декора, о назначении которых я даже боялся спрашивать — элементы чужих культов всегда пугали меня. А Кострецкий не спешил мне их объяснять, предпочитая балаболить мне в ухо на смежные темы — например, в какую кругленькую сумму обошёлся ему гениальный архитектор, спроектировавший всю эту постройку — и, увы, по так и невыясненной причине скоропостижно скончавшийся спустя несколько дней после того, как он, Кострецкий, поставил свою подпись на чертежах. В какой-то момент у меня возникло стойкое ощущение, что он специально бормочет всю эту мутотень, чтобы отвлечь моё внимание от более скользких вопросов, которые вполне могли бы у меня возникнуть — например, для чего предназначен вот этот, растущий прямо из стены, длинный, в человеческий рост, мраморный жертвенник с глубоким желобом-кровостоком и металлическими фиксаторами по краям.

Странно, но я то и дело ловил себя на том, что мне нравится здесь. «Хорошее поле» — сказали бы в дни моей молодости, а я попросту ощущал мощный прилив сил и энергии, весьма редкий для меня, старика. Вдобавок все эти ниши и провалы в стенах живо напомнили мне детские годы (кто из нас хоть раз в жизни не заныкивался в какой-нибудь укромный уголок, пугая глупых взрослых своим необъяснимым отсутствием?..) Понемногу мои чувства и мысли приходили в равновесие — и меня даже перестал раздражать назойливый бубнёж Кострецкого, вздумавшего теперь (ну, а куда б он делся?) рассуждать об этимологии наших фамилий: «…ну как же вы говорите, что не Бог-отец? у вас даже фамилия вот какая — Храмов. Она происходит от слова «храм». А Гнездозор означает «разоряющий гнёзда». Очень говорящая фамилия. И, главное, подходит. А я — всего-навсего Кострецкий. Вы думаете, корень — «костёр»? Увы. Я был бы рад. Это от слова «костра» — что означает одревесневшие части стеблей прядильных растений, например, льна или конопли, получаемые при их первичной обработке, например, мочении или трепании…», и тд, и тп. Ещё полчаса назад я, наверное, опух бы от всего этого, но теперь, о чудо, чувствовал себя ого-го каким бодрячком — и уже готов был с вальяжной шутливостью попросить Кострецкого — раз уж он так настаивает на том, что я «Бог-отец», — к следующим каникулам перетащить мою койку в это пусть капельку сыроватое, но, право же, симпатичное помещение.

Но тут вдруг произошло нечто такое, чего я никак не ожидал — и что одним махом вышибло из меня желание глупо шутить.

Мы успели обойти «хоры», узкий «неф», «алтарь» и чёрт знает что ещё (я, увы, паршиво разбираюсь в архитектуре), когда в одном из тёмных углов перед нами возникла простенькая, заляпанная всем, чем только можно, фанерная дверь-«времянка» — скромная защитная мера в ожидании более надёжного и стильного дивайса.

— Там будет ризница, — пояснил Кострецкий, скользя по мне задумчивым взглядом, как бы прикидывая — стоит ли приоткрывать мне такие интимности или ещё рановато?.. Особым любопытством я не горел. Однако мой спутник, видимо, считал, что прерывать экскурсию на самом интересном месте — верх невежливости.

Из фанеры торчал маленький штырёк с круглой пластмассовой бомбошкой на конце — импровизированная ручка. Выудив из кармана синих шаровар маленький кружевной платочек, Игорь аккуратно обтёр им место прикосновения чужих рук — он был брезглив, — и только после этого потянул на себя дверь, оказавшуюся, вопреки видимости, не такой уж и покорной, судя по тому, что в следующий миг оба негромко, в унисон закряхтели.

(«Ну что за румынский премьер-министр Непорадку», — недовольно бурчал бедняга, вступая одной ногой во тьму и поспешно нашаривая пяткой кнопку допотопного включателя).

Я ожидал и здесь встретить антикварные «дневные» лампы — в личном Храме нашего консервативного Лидера это было бы вовсе неудивительно. Однако вспыхнувший в ту же секунду мягкий свет оказался вполне гаммагеновым — и я, уже без опаски переступив невысокий порожек, увидел узкое помещение без окон, заставленное вдоль стен стеллажами. Похоже на библио- или видеотеку старых времён — только ячейки были заполнены не дисками, а какими-то темноватыми досками вроде тех, на каких режут хлеб. Не иначе, подумал я, бешено дорогие иконы, награбленные нашими славными коллекционерами по всей России, ждут своего часа. Здесь, видимо, временно располагался склад.

Пока я глазел да удивлялся обилию художественных ценностей на метр пространства, Кострецкий, решивший, видимо, совместить приятное с полезным, пошёл вдоль стеллажа, выборочно вынимая и осматривая доски — не настигла ли их, не дай Бог, сырость или какая иная порча? Судя по добродушному мурлыканью, которое он исторгал из себя после каждой проверки, увиденное вполне его удовлетворяло. Но вот он потянул одну из досок, осмотрел, а обратно не поставил — очевидно, она заинтересовала его чуть больше остальных.

Нет — намного больше. Слегка наклонив голову и отставив от себя, насколько мог, руку с иконой, он несколько секунд с недоумением вглядывался в изображение — я видел его лицо в профиль, — а потом каким-то странным тоном сказал:

— Хо-хо.

Тут уж и я не смог сдержать любопытства и, подойдя, заглянул ему через плечо. То, что я увидел, стало неожиданностью и для меня — настолько, что я и сам чуть не ойкнул.

То действительно была икона, лишь на первый (неискушённый) взгляд старинная — грубая облезлая доска с тёмным вытертым изображением, которое я не сразу даже и разглядел. А, разглядев, понял, что вещь передо мной — далеко не такая древняя и бесценная, как мне сперва показалось. Ибо изображён на ней был не кто иной, как… Альбертик.

Да-да, это был именно он — его тёмнорусые кудри, его круглые, глубоко сидящие глаза, его крупные губы, разъехавшиеся в официальной улыбочке — словом, полный набор особых примет. Не тот неформальный, дачный Альбертик, славный увалень, к которому я за эту неделю успел привыкнуть и даже привязаться, — а Альбертик самый что ни на есть стилизованный, — то есть и не Альбертик вовсе, а собственной персоной Александр Гнездозор, которому художник даже не потрудился придать надлежащую, соответствующую канону осанистость и суровое выражение лица. Мне даже показалось, что я видел подобное изображение (в том же крапчатом жабо, с такой же ласковой полуулыбкой) в каком-то глянцевом журнале — только вот я никак не мог вспомнить, в каком именно. «Мещанство и Пошлость»? «Ванечка»? «Гламур»?..

Покуда я соображал, Кострецкий, так и не вернув икону на место, двинулся прочь из ризницы — и мне ничего не оставалось, как последовать за ним. Ещё секунд пять-шесть он постоял в полукруглом алтарном пространстве, слегка покачиваясь, поворачивая свой трофей то так, то эдак, любуясь им, словно фотографией любимой девушки, — и вот тут-то и произошло то дикое и чудовищное, от чего я ещё долго потом не мог отойти.

Бац!!!

Не успел я в панике отпрыгнуть (что-то вдруг взорвалось под сводами храма и одновременно у моих ног, ошарашило, брызнуло в глаза струёй древесной пыли), — а Игорь уже вовсю отжигал на обломках энергичную джигу, кряхтя, посапывая, втаптывая модными розовыми сандалетами в бурый пол двух одинаково мутных Альбертиков, которые, как ни в чём не бывало, улыбались нам с несимметричных дощечек — поуже и пошире. Голограммы всегда завораживали меня. Но сейчас куда интереснее было лицо самого Игоря — красное, с вздувшимися на лбу венами, с подвижными желваками под гладкой загорелой кожей, с полуоткрытыми губами, откуда ритмично вырывался странный, ритмичный, несвойственный ему звук: «Ххы!.. Ххы!.. Ххы!..».

При этом он, однако, нет-нет, да косился на меня, словно проверяя, как я реагирую, — и в зелёных кошачьих глазах его плясала лёгкая безуминка.

Всё это было до того кошмарно, неправдоподобно и ни с чем несообразно, что я с ужасом почувствовал, что к моему горлу подкатывает совершенно неуместный сейчас спазм истерического хохота. Страшным усилием воли я подавил его, для чего мне пришлось отвести взгляд от ярко-розовых сандалет Кострецкого — и уставиться вверх, на стрельчатое окошко, слегка запылённое, но всё-таки уже начавшее понемногу пропускать в себя тихое беззлобное золото уходящего солнца.

А Игорь, наконец, перестал топтать проштрафившуюся икону, отряхнул руки, отдышался — и почти ровным голосом, в котором, однако, ещё сквозил отзвук лёгкой дрожи, проговорил:

— Мерзавец. Маляр хренов. Он что — нас всех тут за идиотов держит? — и, обращаясь уже ко мне:

— Нет, вы видите, какая мерзость? Голограмма на деревяшке! А ему заказали что? портрет в технике иконописания, думали, толковый специалист, не хухры-мухры, категория «один-а». Кого он хотел тут надуть? Всё, больше ему серьёзных заказов не видать… да и несерьёзных тоже… уж об этом я позабочусь!..

Тут он, к моему облегчению — а то я уже начинал опасаться, что он вот-вот и на меня бросится, — снова улыбнулся своей обычной улыбкой и добавил — уже совсем с другой интонацией:

— Меня все почему-то каким-то злодеем считают, а на самом деле я непростительно гуманен. Этого гада за его халтуру удавить бы мало — а я вот не могу поднять руку на художника. Страшной казни подвергнется только его творение. Пойдём-ка, дядя Толя, снесём всю эту гадость в утилизатор, чтобы другим было неповадно.

Как ни в чём не бывало, он нагнулся, подобрал обломки, сунул их мне, опешившему, в руки, вернулся на секунду в «ризницу», погасил там свет, аккуратно закрыл за собой фанерную дверь — и, уже совсем повеселевший, указал мне на выход.

Я, недоумевая, повиновался.

В последний момент я успел ещё немножечко побыть экскурсантом. Оказывается, вот этот предбанничек на входе, который я как-то так прошагал, не заметив — это «притвор». Очень интересно.

Без особой спешки мы обогнули здание снаружи и оказались в его тылах, где было как-то особенно тихо, сыро и немножечко зловеще — как всегда бывает в потаённых уголках природы, куда человек забредает, в основном, справить нужду. В духмяных зарослях высоченной травы обнаружился, однако, стеклянный куб утилизатора последнего поколения. С помощью слова-кода открыв широкий квадратный люк, Игорь брезгливо отправил туда обломки, однако запустить устройство в действие не потрудился — и на мой вопросительный взгляд с улыбкой пояснил:

— Он пустой ещё. Это для него неполезно.

Я пожал плечами. Мне было бы интересно посмотреть, как работает устройство, я такого ещё не видел. Впрочем, я хорошо понимал, что Игорь Кострецкий уже продемонстрировал мне всё, что имел продемонстрировать, — а, стало быть, экскурсия закончена, нравится мне это или нет.

В том, что спектакль был подготовлен заранее и разыгран персонально для меня, я почти не сомневался. Но что это всё значило?.. Я догадывался — что. И боялся догадываться. Не смел задумываться. И лишь покорно плёлся по тропинке вслед за Игорем, который — видимо, из деликатности — перестал, наконец, изводить меня своей вечной болтовнёй и только чуть слышно мурлыкал себе под нос какой-то модный мотивчик.

Добравшись до павильона, мы увидели, что за время нашего отсутствия мизансцена почти не изменилась — только теперь Бессмертный Лидер в одиночестве отдыхает на балкончике, удобненько опершись на деревянные перила и попыхивая, сталин недоделанный, ароматической трубочкой, запрещённой для всех, кроме него, — а Клавдия, ну до того хорошенькая с кукишком на затылке и в белом с оранжевыми горохами платьице, с понурым видом сидит чуть поодаль на высоких ступеньках, видимо, не решаясь ни покинуть своего благоверного, ни завязать с ним какую-нибудь познавательную беседу. Завидев нас, она, однако, мигом вскочила — и вприпрыжку, совсем как ребёнок, бросилась навстречу, звонким голоском напевая:

— Вернулись, вернулись!..

Бедненькая, с грустью подумал я, видно, всё ж не так-то оно сладко — быть подругой осьминога в человеческом обличье. Тот, кстати, не проявил ни малейшего недовольства её побегом, глядя сверху на нашу трогательную группу с той же флегматичной, благосклонной улыбкой, с какой доселе взирал на расстилавшийся перед ним вид.

Внезапно я почувствовал, что не могу больше ни секунды оставаться в его обществе. Не знаю, что тут было причиной — он ли сам, сцена ли, что десять минут назад разыграл передо мной Кострецкий, или просто Кутина искренность, так контрастирующая с осточертевшими мне за эти дни двусмысленными гримасами и ухмылками обоих государственных мужей, — но только я чувствовал, что видеть его сейчас — выше моих сил и, если я срочно чего-либо не предприму, никто не сможет поручиться за моё шаткое стариковское здоровье. Вот почему в следующий миг я и сам осклабился в неестественной, зверской улыбке, решительно взял Кутю под руку и, громко сказав:

— Пойдём, Клашенька, от этих злобных дядек, пусть они тут без нас ведут свои скучные взрослые разговоры, — потащил её прочь по розовой мостовой (бедняжка с трудом поспевала за мной, но не сопротивлялась), почти физически ощущая, как «дядьки» лыбятся мне в затылок. Не заподозрили бы меня в преступной к ней склонности. Не заподозрят. Вот за что люблю нынешних. Это в мое время нельзя было обнять маму, чтобы тебя тут же не обвинили в инцесте, и пожать приятелю руку, чтобы кто-то тотчас же не завопил: «Гомики!». А теперь мужчины повально красят губы и ресницы, выщипывают брови, делают маникюр — и никому ничего даже в голову не приходит. После того, как в З7-м году Кострецкий легализировал половые извращения и ввёл их изучение в обязательную школьную программу, они резко вышли из моды — и сейчас редко-редко можно встретить на улице однополую парочку. Все они предпочитают лечиться у специалистов моего профиля, чтобы создать здоровые семьи. То же и с педо- и некрофилией и прочими перверсиями. В общем, спасибо Бессмертному Лидеру и тд. за то, что девяностолетний старик, гуляющий под ручку с девятнадцатилетней девушкой, вызывает теперь у людей только самые чистые и трогательные ассоциации.

Впрочем, подумал я, внутренне помрачнев, в её годы девяносто и семьдесят пять — почти одно и то же. А ведь я так до сих пор и не выяснил — в курсе ли она этого маленького возрастного шулерства?.. О, конечно, ведь им это сейчас, кажется, с пелёнок вдалбливают. Ну, и как она справляется с этим знанием? Или просто не задумывается о таких отвлечённых материях? Вот о чём я хотел её спросить, но вместо этого почему-то брякнул совсем другое:

— Скажи, ты действительно любишь Аль… Александра?..

Брякнул и сам испугался — никогда раньше я не позволял себе ничего подобного. В следующий миг мне пришлось испугаться ещё сильнее — ибо Кутя, видимо, привыкшая к нашим откровенным беседам, точно так же не успела обдумать свой ответ — и брякнула первое, что пришло в голову (то есть правду):

— Я не могу не любить первого человека России.

Открытие за открытием. Воистину, сегодня — день срывания масок. Впрочем… какое я имею право её судить, старый ханжа? И никакой это не цинизм, а всего-навсего искренность — девочка мне доверяет. Жаль, что она так скоро сменила тон:

— Я об этом часто думаю… Можно ли по правде любить бессмертного? В смысле — любить, как обычного мужчину? Я ведь понимаю, я буду стариться, а он… — Тут она вздохнула и поспешила закрыть тему:

— Когда пойму — уже точно отвечу на ваш вопрос. Обещаю, дядя Толя.

Но мне и этого было вполне достаточно. Не мучь себя, беленький кутёнок, хотел сказать я, — ты уже на всё ответила, да так, как я и мечтать не смел. Знаешь, какой приказ получил я сейчас от Игоря Кострецкого в храме «under construction»?.. (Потому что это был именно приказ, непререкаемая команда к действию — даже такой замшелый пень, как я, не мог этого не понимать.) Ты, значит, не будешь слишком сильно грустить, внученька, если с твоим рыцарем, не дай Бог, случится какая-нибудь неприятная неожиданность?..

Ты развязываешь мне руки, спасибо тебе.

И чуть позже, перед сном, кайфуя на своём роскошном прогреваемом изнутри ложе (от «свечки» я благоразумно отмазался, сославшись на дурное самочувствие, кхе-кхе) и как всегда машинально следя глазами весьма правдоподобные прямоугольнички света поддельных фар, через каждые семнадцать секунд уютно, как в детстве, проползавшие через гладкий потолок, я безостановочно думал, думал об одном и том же.

Нет, моральные аспекты и всякие там угрызения меня больше не занимали. Я сам пугался, — ведь я очень совестливый человек. Искал: ау, где вы?.. Но ничего похожего не находил. Не знаю, как объяснить это, но с того момента, как я перестал сопротивляться и разрешил себе принять приказ — а мне теперь казалось, что я втайне от себя принял его сразу! — всё стало ясно, просто и легко, и я уже не понимал, как не додумался до того же самостоятельно.

Или додумался?..

Ведь оно, в сущности, — мой долг. (Да, точно — когда-то, в розовом саду, я почти дошёл до этого умозаключения, и только появление Кути меня сбило!) Я совершил ошибку — мне и исправлять. Больше-то некому.

А Кутя переживёт.

Радовало меня и то, что все точки над «и», наконец, были прорисованы — теперь я точно знал, зачем меня сюда привезли. Недоговорённостей не оставалось. И меня это вполне устраивало. Я, стало быть, не даром ел хлеб Кострецкого. Не люблю быть нахлебником.

Следовало бы, пожалуй, задуматься и над мотивацией самого Кострецкого, которая пока что выглядела, мягко говоря, нелогично. В этих изящных наманикюренных пальчиках была сосредоточена полная, абсолютная власть над огромным государством — и для чего ему вздумалось рубить сук, на котором он с полным комфортом просидел пятнадцать лет, я не совсем понимал. Но я никогда не разбирался в политике, а теперь уже, пожалуй, поздно. Нам, тлям, не стоит соваться в тайные дела небожителей. В конце концов Кострецкому виднее, он всегда смотрит на несколько шагов вперёд — и уж наверняка чётко знает, чего хочет. Наивно было бы думать, что он способен на опрометчивый и невыгодный для себя поступок.

Словом, «что» меня не волновало — всё уже было давно решено, подписано и не подлежало дальнейшему обсуждению.

Гораздо сильнее мучил меня вопрос: «как»?..

Мне, конечно, льстило, что Кострецкий так железобетонно во мне уверен, — но сам-то я этой уверенности вовсе не разделял. Я, конечно, профессионал и очень опытный клиницист. Но, как ни крути, у меня на всё про всё оставалась около недели. Маловато для полноценной терапевтической сессии. Тем более для той «сессии», что от меня требовалась. Тем более что я так до сих пор толком и не понял, что же на самом деле произошло в голове маленького Альбертика тогда, шестьдесят пять лет назад.

Смогу ли, выдюжу ли?.. Помочь клиенту одолеть какую-нибудь психосоматическую хворь — дело порой не такое уж простое, но, в конце концов, именно для этого мы и поставлены. Но когда такая хворь — сама жизнь…

Оригинальная задачка, спору нет. Но и выбора тоже нет, судя по всему. Что ж, попробуем справиться.

«Транзистор — хитроумный прибор. Понять принципы его работы нелегко — но ведь сумели же его изобрести!» — так начинался один из параграфов школьного учебника физики при старой образовательной системе. Ах, чёрт меня дёрнул когда-то, в далёкой сопливой юности выбрать не физику, которой я по-мальчишечьи увлекался, а эту идиотскую профессию, душелечение, где ничто ни на чём не основано, всё так шатко, зыбко и до отвращения условно!..

(Интересно, смекал я мимоходом, даст ли мне Игорь — в случае успешного завершения операции — хотя бы сержанта? На старости лет оно бы и неплохо. А, скорее всего, попросту угостит старой доброй бациллой-кострециллой. Что тоже, в общем, заманчиво — говорят, смерть эта безболезненная и даже в чём-то приятная. Глупо рассчитывать на то, что своя, естественная, будет лучше. А она-то ведь, матушка, тоже, поди, на носу.)

Я уже не лежал в кровати, а шагал — и довольно быстро — вдоль по ровной дорожке из пластиковых плит, ведущей к выходу из цветочного лабиринта. Сосредоточенно и тупо шаря по ней глазами в поисках свежих идей, я всё же поймал себя на том, что машинально, по старой привычке стараюсь перешагивать еле заметные линии-сочленения. «Наступишь — Ленина погубишь» — с содроганием вспомнил я ещё одну дурацкую цитату, присказку из своего октябрятского детства, прежде чем окончательно отъехать в сказочную страну, где ни о каких Альбертиках, слава Богу, и слыхом не слыхивали.

Мой мозг был милостив ко мне. Мне снились транзисторные приёмники.

 

6

Утро выпало пасмурным.

Шут знает как я понял это ещё прежде, чем разлепил глаза — то ли засинхронился в эти дни с природой, то ли просто темновато было в комнате оттого, что солнце не сочилось, как обычно, сквозь тончайшую щёлку меж неплотно запахнутыми шторами. Нехотя встав и раздёрнув их, я увидел, что чутьё меня не обмануло — погода сегодня приготовила мне удивительный сюрприз. Вместо надоевшей до колик слащавой розовой открытки за окном развернулся странный, я бы даже сказал не совсем земной пейзаж: смутно знакомое пространство было словно набито клочьями ваты, причём набито небрежно, кое-как — так неровно повис над землёй туман.

За свои девяносто я ещё ни разу не видел подобного зрелища — и теперь так и застыл у окна, завороженный. Сад исчез; впрочем, хорошенько приглядевшись, можно было заметить то там, то здесь любопытную цветочную головку, выглядывающую из плотной белесой дымки, словно из мехового воротничка. Никогда не считал себя большим любителем казусов, — но почему-то сейчас это умилительное зрелище тронуло меня чуть ли не до слёз, и я всё пялился и пялился на бывший сад, не в силах от него оторваться.

Из этого благостного состояния вывел меня «внутренний» звонок Кострецкого, весело сообщившего мне о некоем «совершенно уникальном мероприятии», которое якобы с нетерпением ожидает меня в столовой персикового павильончика. Без подробностей — интриговал, мерзавец.

Ну что ж, уникальное так уникальное. До сей поры все его «мероприятия» ничем хорошим для меня не заканчивались. Посмотрим, как будет с нынешним. Между прочим, Игорь велел мне поторопиться — дескать, все уже в сборе. Я и поторопился — наскоро причепурился, побрызгался духами и с бодрой улыбкой на гладковыбритом лице почесал в Кутин домик.

Там меня и впрямь уже поджидали трое дачников — с весьма таинственными и довольными физиономиями. Не заплутал ли я в тумане? Нет, как видите. А что у нас за мероприятие? Тут мужчины как-то странно засмеялись — и скрестили выразительные взгляды на разалевшейся Куте, которая от смущения даже спрятала лицо в ладошки.

Оказывается, идея дня принадлежала ей. Два-три дня назад она выудила где-то в Сети рецепт яблочного пирога — и была до глубины души потрясена его аппетитным видом (к рецепту прилагалась картинка). Бедняжка, чьё детство прошло в более чем далёких от семейного уюта условиях, мгновенно загорелась революционной мыслью — испечь угощение к полднику своими руками — и вконец замучила ею своего высокого покровителя, которому, по большому-то счёту, ничего не было жалко для любимой женщины — как говорится, чем бы дитя не тешилось.

Теперь её слегка мучила совесть за то, что она заставляет взрослых, умных, занятых людей заниматься такой ерундой. Те, естественно, это просекли — и дразнили её, гады, немилосердно.

Я категорически заявил, что ничего так в жизни не обожаю, как печь пироги — пусть мне только выдадут какой-нибудь симпатичный передничек, чтобы не шокировать Кострецкого жирными пятнами и перхотью муки на моём лучшем летнем прикиде. Про себя же я подумал, что жизнь с каждой секундой всё больше подтверждает нашу с Игорем правоту. Девочка — прирождённая хозяюшка; ей бы дом вести, детей рожать одного за другим да стряпать муженьку, славному русскому парню, всякие вкусности, — а не киснуть тут на утеху этому флегматичному полутирану.

Удивительно, что я думал обо всём этом так спокойно. Будто бы речь шла не о том, чтобы лишить человека жизни, — и не просто человека, а главу государства, — и не какого-то там абстрактного главу абстрактного государства, а вот этого, вполне конкретного Альбертика, который сидел сейчас прямо передо мной и вяло, но с явной симпатией мне улыбался, невинно моргая глазами и совершенно не догадываясь, какие страшные интриги вокруг него плетутся. А я ведь из тех, кто, как говорится, мухи не обидит. Впрочем, тут было несколько иное. Вероятно, когда способ убийства лежит в сфере твоих повседневных занятий, оно перестаёт быть убийством — и превращается просто в более или менее сложную профессиональную задачу (порой весьма интересную и увлекательную), которую ты считаешь своим долгом выполнить качественно. Так флорист забывал бы о морали и милосердии, составляя для чьего-то заклятого друга смертельно ядовитый букет. Так химик, изобретая новый состав без вкуса и запаха, не мог бы думать ни о чём, кроме своих соединений. Так опытный кулинар, готовя последнее блюдо для приговорённого, постарался бы сделать его не менее ароматным и вкусным, чем обычно. Кстати, о кулинарии. Только что меня обрадовали, что мне предстоит почистить и вручную натереть на мелкой тёрке целую корзину антоновки — занятие, которое я терпеть не могу с детства, с тех самых времён, когда меня пытались принудить к нему озабоченные идиотским садоводством мама и бабушка.

Возвращение в невинность.

Они тут, оказывается, давно распределили роли. Кострецкий свою уже отыграл с блеском — на грубоотёсаном столе красовался ностальгический натюрморт: плетёное блюдо с яйцами, серебряная маслёнка, солонка, сахарница, жестяной бидон с надписью белой краской: «Мука», бутыль с молоком, глиняная пиала, в которой неаппетитно раскисали дрожжи, — ну, и конечно же, самый внушительный элемент композиции: корзина с яблоками. Тут же, рядом, лежали и аксессуары — добротная деревянная скалка, картофелечистка и несколько устрашающего вида разнокалиберных тёрок (Кутя, мило смущаясь, объяснила, что всё должно быть «как по правде»). Самую грязную работу решили поручить мне — что ж, очень символично. Функция Альбертика выразилась в том, что он — типичный лидер-аскет, любящий независимость и уединение — на собственном горбу притаранил из бункера невесть как сохранившуюся до наших дней допотопную мини-духовку, в которой обычно стряпал себе простенькие «гамбургеры», — и которая, если верить приложенной инструкции, уже слегка потёртой и засаленной, вполне годилась и для наших грандиозных целей.

Словом, пока всё шло как по-писаному, — если я верно понял, смысл игры состоял именно в том, чтобы каждый из нас честно заработал свой кусок пирога.

Дрожжи как раз дошли до нужной кондиции — и Кутя, надев поверх стильного коричневого платьица беленький фартучек (только октябрятской звёздочки и бантов не хватало!), принялась старательно шаркать золотой ложкой по дну эмалированной миски, куда один за другим отправлялись предписанные её КПК-шкой загадочные ингридиенты.

Я покорно вздохнул, взял нож, присел в угол к утилизатору — и начал обнажать яблоко, стараясь по детской привычке делать стружку непрерывной. В следующий миг ко мне неожиданно присоединился Альбертик: ему не давали покоя ностальгические воспоминания о домашних предпраздничных хлопотах. Он, дескать, всегда просился помогать маме, когда та очищала яблоки на компот, но его слишком берегли — и так ни разу и не допустили к этому завлекательному действу. Что ж, теперь его здоровье, пожалуй, достаточно окрепло. Вдвоём и впрямь оказалось куда сподручнее; так мы и сидели рядышком у стилизованного плетня — жертва и палач, отец и сын, — полушутя, но азартно соревнуясь друг с другом в скорости и ровности стружки, и я улавливал знакомый запах его несвежей тельняшки и в лёгкой панике ловил себя на ощущении давно позабытого уюта.

Игорь, свято берегущий свой маникюр (и к тому же считавший, что его кусок уже с лихвой отработан), удобно устроился в низеньком кресле с норковой обивкой, которое собственноручно приволок из гостиной, — и занимался теперь тем, что развлекал всю компанию своей неиссякаемой болтовнёй. Никто не протестовал — без него было бы скучно. Коньком его были обидные подколки и подначивания — обычный источник общего грубоватого веселья. Начал он с Кути, чей беленький фартучек не давал ему покоя: — ГорниШная! Субреточка! — (ассоциативный пласт куда более глубокий, чем позволяло наше с Альбертом советское детство). Доведя бедняжку, всю извозюканную в тесте и муке, до нужного оттенка бордового, он переключился на Альберта, которого окрестил — кстати, довольно метко — «матросиком». Флегматичного Гнездозора достать было не в пример труднее, чем застенчивую, тонкокожую, вспыльчивую Кутю — однако и он минут через пять подобных комментариев не выдержал и с досадой запустил в другана яблочной кожурой, которую тот сейчас же с огромным удовольствием и схрумкал.

Исподтишка наблюдая за ним, я в какой-то момент начал было подозревать, что ошибся. Разве можно с такой неподдельной весёлостью подтрунивать над тем, кого собираешься (пусть и чужими руками) в ближайшую неделю отправить на тот свет? Я бы уже совсем уверился в его чистоте и прозрачности, — если б не одно странное обстоятельство, которого я не мог не заметить, а именно: за всё нынешнее утро он почему-то ни разу не тронул меня, не коснулся своим беспощадным язычком. А это было нетипично, обычно именно я был главной мишенью для его острот. Ныне же в его обращении ко мне сквозила ласковая почтительность, словно он обволакивал мои нервы мягчайшим коконом, как некую хрупкую драгоценность. Нет, я не ошибался. Я и впрямь был драгоценной куколкой, оттуда должна была вылупиться роскошная бабочка. Самое смешное — если только тут уместны смешки, — что, по сути, стимул в пальцах сжимал вовсе не он, хотя вряд ли мог даже представить себе подобное. Куда важнее была Кутя, именно благодаря ей я принял решение, а точнее — осознал его, слился с ним, и теперь оно было исключительно моим, а вовсе не Кострецкого, который, даже если и захотел бы теперь, не смог его отменить.

Великие тайны лицемерия.

Мы с Альбертом давно дочистили яблоки — и теперь с энтузиазмом, вперегонки натирали их на опасных металлических тёрках, радуясь, как быстро наполняет миски белая, мгновенно коричневеющая кашица. Время от времени кто-нибудь из нас с непривычки стирал кусок фрукта вместе с пальцем и чертыхался в нос, и Альбертик с меланхоличной улыбкой демонстрировал мне, как почти на глазах заживает на его крупном белом суставе свежеполученная ссадина. Я похвастаться подобным не мог. Впрочем, для двух пожилых косоруких непрофессионалов мы справились довольно ловко. Кутя тоже одолела, наконец, своего непредсказуемого противника о двух яйцах — и жалобным от волнения голоском призывала нас полюбоваться поверженным — изжелта-серым резиновым комком, притаившимся на дне большой эмалированной кастрюли. Вид его и особенно характерный дрожжевой аромат помимо воли приятно взбудоражил меня, — и я, не утерпев, отщипнул кусочек и попробовал на вкус. Тот был совсем как в детстве — пресновато-приторный. Взглянув на Альберта, я не без внутренней дрожи прочёл в его круглых серых глазах отражение собственных чувств.

Наверное, впервые в жизни Игорь Кострецкий не попал в струю — и оказался в компании лишним. Его детство прошло в дурацкую синтетическую эпоху, когда никто ничего не пёк, а всё заказывалось в интернет-кулинарии, — и вечная тайна рождения теста не вызывала в его душе ни малейшего трепета. Как всегда, по-звериному чуткий, он, видимо, уловил что-то: изящно вырезанные ноздри досадливо дрогнули — и он слегка поморщился, словно от фальшивой ноты.

Впрочем, он тут же справился с собой, хлопнул ладонями по коленям и бодро заявил, что, мол, нашему детищу ещё надо хорошенько «подрасти» (он забыл правильное слово или просто не знал его) — а, стало быть, на ближайшие два часа долой кухню — и да здравствует пляж!

День и впрямь развиднелся, небо было ясное, как стёклышко, ни одного клочка тумана не зацепилось за ветви деревьев и кустарника. Припекало.

Пока спускались к зелёному домику, жара усилилась настолько, что Игорь, одетый по утренней погоде в плотный джинсовый костюмчик, не выдержал — и, пробормотав какое-то формальное извинение, принялся раздеваться прямо на ходу, швыряя на угодливые скамейки поочерёдно кружевное жабо, рубашку, брюки, ажурные гольфы, часы, золотую цепочку с кулоном в форме буквы «И», — пока, наконец, не остался в одних плавкотрусах, очень стильных, сине-красной расцветки. Получалось у него очень артистично. Мы с Альбертом хохотали до слёз, что, однако, не мешало нам с привычной завистью коситься на его стройный, мускулистый, загорелый торс — настолько идеальный, что нагота его совершенно не воспринималась наготой — Игорь был как бы одет в собственную плоть. Боюсь, что он и без трусов выглядел бы не менее стильно. Неурочный этот стриптиз, однако, не слишком понравился чопорной Куте, которая при каждом новом взрыве смеха красноречиво вздёргивала бровки, но от комментариев воздерживалась.

Уже на пляже, когда мы все успели по разу купнуться и обсохнуть, произошёл ещё один мелкий инцидент. Не помню, упоминал ли я уже где-нибудь об оригинальных свойствах Альбертикова юмора. Если нет, то рассказываю. Короче, с остроумием у него было туговато. Само по себе это бы еще ничего: он был скорее вдумчив, чем весел, немного рохля, и в этом была своя прелесть. Никто и не требовал от него сверкать и искриться, как Игорь Кострецкий. Каждому свое. Но беда именно в том, что периодически ему взбредало выступить в чужом амплуа. Особенно ярко это проявлялось, когда Кострецкого почему-либо не было рядом, что, видимо, ввергало Альбертика в эйфорию вседозволенности. На него вдруг накатывал приступ ничем не обоснованного веселья — и он принимался острить, как он думал, в стиле Кострецкого, а на самом деле — сугубо в своем выморочном духе, отчего всем становилось неловко и противно.

В этот раз, например, он, уставившись мне прямо в глаза своими мутноватыми, красными от солнца и воды зенками, заявил, что я мол, по выходным «шабашу» — устраиваю своим проштрафившимся клиенткам подпольные аборты. Поначалу я решил, что это он всерьез (шутки Альберта всегда было трудно распознать). Испугался, идиот, начал лихорадочно оправдываться, что-то доказывать, клясться, что ни сном, ни духом — подпольные аборты в наше время штука серьёзная. Но вдруг заметил, что Альберт, ковыряя меня сосредоточенным взглядом юного натуралиста, весь так и заходится от плохо сдерживаемого смеха. Тут я, конечно, заткнулся — но не думаю, что сумел полностью скрыть тошнотворное чувство, смесь ярости и беспомощности, которое в подобные минуты поднимается во мне откуда-то изглуби, как отрыжка, и заставляет задыхаться и трястись. Обычно в таких случаях Игорь Кострецкий появлялся невесть откуда и ловко разруливал ситуацию. Но, как назло, именно в этот-то момент его рядом и не оказалось — только что он, подняв фонтан брызг, с пронзительным визгом слетел с тарзанки, прятавшейся в тёмной кроне плакучего дерева на противоположном берегу, и теперь на зеленоватой поверхности торчала, как поплавок, маленькая тёмная голова со смутно угадываемым оскалом счастливой улыбки.

— На что иначе вы живете? Сейчас ведь всё так дорого!..

— Алик, как тебе не стыдно, — тихо сказала Кутя, положив тонкопалую перламутровую ладошку — бедняжка почти не поддавалась загару — на его круглое, мучнистое плечо. На меня она старалась не смотреть. Но он не унимался:

— А почему мне должно быть стыдно?! Это ему пусть будет стыдно! Это ведь он делает подпольные аборты, а не я!..

Я отшучивался, как умел (а что мне ещё оставалось?), но больше как-то машинально, понимая, что в этой словесной перепалке я изначально — проигравший. Я никогда не умел поставить Альберта на место — даже Кострецкому мне проще было дать отпор! — и дело тут было вовсе не в его громоподобном статусе, а единственно в моем чувстве неизбывной, стыдной вины перед ним, о котором он, возможно, догадывался. Вот и теперь мне начинало казаться — и это было самое мерзкое во всём происходящем — что я действительно в каком-то извращённо-метафорическом смысле делаю подпольные аборты. Вот, например, то, что я собираюсь сделать с ним, вполне можно назвать подпольным абортом. Меня всего передёрнуло от мысли, что Альбертик, как все живые твари чуткий к своему смертному часу, некой глубинной частью себя, возможно, зафиксировал наползающую на него тень — и теперь это неосознанное, но мучительное предчувствие в виде таких вот идиотских шуточек лезет из его подсознания, словно поднявшееся тесто из кастрюли.

Кстати, как оно там?..

Вернувшись в персиковый павильон, мы с восторгом убедились: превосходно взошло, прямо-таки рвётся на волю — и, кажется, только того и ждёт, чтобы Кутя проделала над ним все нужные манипуляции. Девочку не нужно было долго упрашивать. Стоило посмотреть, как ловко она орудовала скалкой — словно всю жизнь этим занималась. Не помешал даже Игорь, катавшийся по полу в диких судорогах хохота, коими раздирали его раритетные термины «противень» и «защипать». Я вовремя вспомнил, что яичным белком надо смазывать сам пирог сверху, а вовсе не «протвень» (адаптированная версия названия) — тот смазывается маслом. Словом, в технологическом процессе тем или иным боком поучаствовали все — и даже Альберт, ухитрившийся каким-то чудом стащить у Игоря его любимые маникюрные ножницы, в последний миг с эффектным щёлканьем выстриг в крышке пирога несколько аккуратных отверстий — зачем, он не знал, но уверял, что «его бабушка всегда так делала».

Когда дверца духовки с подозрительным хрустом закрылась за страдальцем, успокоившийся Игорь, по природе скорее технарь, нежели гуманитарий, ещё с минуту поколдовал над пультом управления, налаживая нужный режим — и, наконец, убедившись, что всё в порядке, бодро провозгласил:

— Айда в бадминтон, Клавиатура! Нечего тут своими флюидами технику ломать и мешать старшим разговаривать!..

— из чего я очень ясно понял, что шуточки закончились и над моим ухом отчётливо тикает пущенный мастерской рукой хронометр — не тот, что в микроволновке, а куда более внушительный и грозный.

Нельзя сказать, что я (хотя бы подспудно) не ожидал этого. Но одно дело — ждать и предугадывать, и совсем другое — получить удар поддых. Интересно, подумал я, как он объяснил эту небольшую рокировку Гнездозору. Неужели намекнул на моё нездоровое пристрастие к первой леди России, которое необходимо пресечь на корню?..

Едва ли. Альбертика бы такое не проняло — по большому счёту ему было абсолютно наплевать на Кутю. Как, впрочем, и на всё остальное — я давно это понял. Удивительно, но он будто никогда не знал ни ревности, ни раскаяния, ни стыда, ни прочих так называемых «комплексов». А ведь в детстве он был совсем другим, этот всхлипывающий вундеркинд. Что же так непоправимо изменило его — абсолютная власть, ощущение своего бессмертия, или просто — сама жизнь?…

Тот, о ком я размышлял, сидел, как ни в чём не бывало, на стуле-пне, уперевшись локтями в колени, а подбородком — в кулаки, бессмысленно улыбался и с интересом пялился на окошко микроволновки, где под негромкий монотонный гул созревало, медленно кружась в красноватом мареве, чудо совместной кулинарии. Спонтанный «тет-а-тет» со страшным гостем из прошлого ничуть не беспокоил его.

— Скажи, Саш, а каково это — быть бессмертным?.. — неожиданно для самого себя спросил я.

Мне вдруг пришло в голову — как странно, что все эти дни я по уши увязал в различных теориях, рефлексии, пустых раздумьях, — но почему-то ни разу не удосужился хотя бы попытаться просто, по-человечески поговорить с Альбертом — и расспросить его обо всём, что меня так волнует. Самому-то ему как?.. Что он чувствует, о чём думает, чего боится?.. Почему, чёрт дери, мы всегда выбираем окольные пути, вместо того, чтобы идти к цели прямой и широкой дорогой?..

Это был опасный миг. Ибо я неожиданно понял: скажи он сейчас, что счастлив, что всё замечательно — я плюну на всё, на завуалированные угрозы Кострецкого, на храм «under construction», на свои логические выкладки и даже на Кутину будущность — и оставлю его в покое (пусть хоть кто-то в этом мире будет доволен собой и гармоничен). А Россия?.. Ну, поживёт ещё немного под властью тирана…

Но Альбертик только растянул белую щёку в добродушной улыбке, почесал спину о кусок коры, с поддельной естественностью торчавший из стула-пенька — и, уютненько махнув ладошкой, миролюбиво ответил:

— Так же.

Видимо, я не удержался и хмыкнул, ибо он тут же принялся пояснять:

— Ты же сам, дядьТоль, пишешь об осознании бессмертия души как средстве против депрессий и психогенных заболеваний. (Ты не думай, я почти все твои работы читал. Я в детстве сам мечтал стать психологом и работать на телефоне доверия. Ну, вот как оно всё получилось). Ну так, в общем, я же по-любому бессмертен. Как и мы все. Так какая мне особо разница?..

Он не лукавил. Я видел, что ему действительно всё равно. Удивительный человек, монстр, а не человек. И это я его создал.

Ну что ж. Можно с чистой совестью приступать к выполнению важной государственной миссии. Вот только, убей Бог, я не знаю, с чего начать. Тогда, шестьдесят пять лет назад, мальчик был весьма эмоционален — это-то и сыграло роль спускового крючка. Теперь же никаких эмоций у него нет и зацепиться мне не за что, и старинный таймер СВЧ-печи напрасно отсчитывает ценные секунды, улетающие впустую. Кострецкий меня за это не похвалит.

(При чём тут Кострецкий, чёрт дери?!..)

— Неужели тебе не бывает страшно? — всё пытался пробить я эту флегму. Бедняга явно был недоволен, что я нарушаю его кулинарную медитацию. Сейчас ему можно было дать не тридцать пять, а все три. Надо же, что-то его всё-таки ещё интересует в этой жизни.

— Чего «страшно»-то, дядяТоль?..

— Ну… что надоест…

— Да что надоест-то?..

— Ну… надоест так долго жить? — прорвало, наконец, меня — и тотчас же я с ужасом понял, что брякнул непоправимую глупость.

Но было поздно. Альберт в кои-то веки оторвался от завораживающего зрелища пироговерчения — и смотрел на меня долгим и ласковым взглядом. Затем сделал почти незаметный жест — и в ту же секунду по бокам у меня неожиданно и беззвучно выросли два молчаливых ибээровца, мгновенно я оказался в заботливом симметричном захвате, на моих запястьях сомкнулись золотые, украшенные стразами наручники, а в руках корректно улыбающихся, искусно подкрашеных молодцев появились сверкающие шприцы.

Я оторопел. В голове проносились бессвязные обрывки мыслей: конечно, я стар… но мне ещё не пора… так нечестно… я ведь сам тёр начинку для пирога… Конечно, я был готов ко всему — давно готов. Но все еще не верилось, что это не шутка и не сон… может быть, всё-таки еще можно поправить… остаться…

И запах духов и свежей выпечки…

Не знаю, сколько это продолжалось. Только микроволновка всё гудела. Или это — у меня в ушах?..

— Отставить, — сказал Альберт, — свободны, ребята.

ИБР-овцы мгновенно спрятали шприцы-выкидухи в модные широкие рукава игривых служебных костюмов, браво щелкнули каблуками-шпильками — и исчезли так же споро и беззвучно, как и возникли. Я тупо смотрел на свои руки, невесть как оказавшиеся свободными.

— Вот видите, — услышал я веселый, слегка шалый голос, — вы сами ответили на свой вопрос. А ведь вы на тринадцать лет старше меня.

В этот миг я сказал себе: я расколдую его, чего бы мне это не стоило. Ибо я не хочу, чтоб ты жил, я хочу, чтобы ты умер, монстр.

Тут раздался негромкий щелчок — это выключилась печка. Пирог был готов. Думаю, вы догадываетесь, дорогие читатели, что мы с Альбертом оказались первыми, кто попробовал его. Он оказался очень вкусным, ну просто вкусным-превкусным, совсем как когда-то в далёком детстве. Настоящий яблочный пирог.

 

7

«Шепотки за кулисами, Оживление в зале, Запах пива и кашель, И шелест фольги…»

Всю вторую каникулярную неделю меня почему-то преследовала эта дурацкая Ди-Аннина песенка. Та самая, что напевала Кутя в розовом саду, когда я впервые услышал её нежный голосок. Девочка, даром что будущий искусствовед, не чуралась попсовых мотивчиков.

Как оказалось, я тоже не был им чужд. Может быть, потому, что теперь, когда я уже не был хозяином себе и своему времени, Кути мне до боли не хватало. Мы виделись только во время общих трапез да «культмассовых мероприятий» — обычно на пляже, ибо погода напоследок решила блеснуть перед нами всеми своими красотами.

«Будь со мной, говори со мной — Ждут, сливаясь в гризайли, Деликатные наши Друзья и враги…»

Помню, в одну из таких пляжных вылазок нашего Бессмертного в очередной раз свалил сильнейший приступ остроумия — и он принялся на голубом глазу допытываться у Кути, многим ли мужчинам ей пришлось отдаться, прежде чем она получила бриллиантовую корону: «Всем ведь известно, что это за клоака — этот ваш модельный бизнес!» Профессиональные попытки Игоря спасти положение и перевести всё в шутку, увы, на сей раз потерпели крах — Альберт не унимался до тех пор, пока Кутя в слезах не вскочила и не бросилась к воде — слава Богу, не топиться, а всего-навсего глотать обиду на противоположном берегу. Тогда и Альбертик неторопливо поднялся, подтянул застиранные «семейки» и поплёлся следом — видимо, утешать подругу.

Когда его мучнисто-белое тело некрасиво плюхнулось в воду, распугав только-только пришедшее в себя чинное семейство крякв, Игорь, всё это время с недобрым прищуром смотревший ему вслед, задумчиво сказал:

— Наш Алик неисправим. Если он не исправится, вам, дядя Толя, придётся провести с нами и следующие каникулы.

— Если доживу, — ответил я, шутливостью тона маскируя волнение: это было как раз то, чего я ждал. — Я-то ведь не бессмертный…

Но глава ИБР, по-видимому, именно теперь не был расположен к шуткам: его глаза стали стальными. — Доживёте, — холодно пообещал он. — Не сомневайтесь, мы не дадим вам умереть. Вы нам ещё нужны живым.

Этот разговор оставил у меня двоякое впечатление бессмысленности — и одновременно насыщенности множеством смыслов.

Всё же, несмотря на эти мелкие частности — складки в каникулярной бязи — отношения между нами четверыми по-прежнему складывались вполне идиллически. Со стороны (со стороны, скажем, дачной обслуги) мы, должно быть, выглядели на редкость счастливым семейством, где все роли идеально распределены: обаятельно-эгоистичная, упоённая собой и своей любовью молодая пара, благородный суровый патриарх-дед (предмет всеобщего уважения и особой заботы), и, наконец, дядюшка — добрейший душка-дядюшка, умеющий всех помирить, рассудить и растормошить.

По вечерам этот добряк взваливал на свои плечи нелёгкую и крайне ответственную задачу — выгуливать, чем-то занимать очаровательную Первую Леди, дабы юная прелесть оной не отвлекала солидных, но обожающих её мужей от конструктивного взаимодействия друг с другом — и не мешала им вместе, рука об руку, идти к некоей цели. Цели очень важной, такой важной, что знали о ней только двое. Двое ли? А, может, трое?.. Иногда я начинал во всём сомневаться.

«Это время украдено У рассудка и долга, Разлезаются нити На швах бытия…»

Не стану угнетать дорогих читателей громоздкой терминологией и нудными описаниями профессиональных секретов — кому они тут интересны?.. Мои мемуары предназначены для народа. Скажу лишь, что за неделю напряжённой работы я не только не приблизился к цели ни на шаг, но оказался от неё даже дальше — ибо теперь мне уже не на что было рассчитывать.

Иногда я испытывал даже некоторую гордость за себя. Ведь это я, именно я, Анатолий Храмов, сделал его таким непробиваемым! В отчаянных попытках проковырять в его мозгах дырку я испробовал на Альбертике все известные мне психотехники и методики — от старого доброго замшелого «энелпи» до ультрановой, разработанной даже не сегодня, а завтра, дьявольски мощной и потому страшно засекреченной, буквально выворачивающей подсознание наизнанку «уловки красного одеяла» — тихой штучки, в умелых руках способной не только убить, но и мёртвого поднять из гроба путём вибролингвистического воздействия на живучие клетки волосяных луковиц. Всё тщетно. С таким же успехом я мог бы тащить за волосы сам себя. Эту хоть и бессмертную, но снулую рыбу не брало ничего.

В какой-то момент, отчаявшись, я решил попробовать совсем уж дедовский метод — народные средства, как мы знаем, иногда оказываются самыми действенными. Гипнотический транс посредством блестящего маятника! С этой целью я достал со дна дорожной сумки подаренные мне коллегами к юбилею «дискотечные» часы — огромные, серебристые, с широким наборным браслетом и очень выпуклой крышкой циферблата — вещь мало что неудобная, но ещё и не в моём стиле (на танцполе, однако, незаменимая). Дабы жертва ничего не заподозрила, я мужественно нацепил их на себя с самого утра — и за завтраком едва не пришиб (не психологическим, а самым что ни на есть физическим способом) известного знатока фольклористики, когда тот, завидев мой экстравагантный аксессуар, вздрогнул аккуратными бровями — и снисходительно прокомментировал:

— Кто хиппует, тот поймёт.

Чуть позже я так интенсивно (якобы от нахлынувших эмоций!) размахивал ими за столиком уютной, увитой плющом беседки, что у меня едва рука не отвалилась. Всё тщетно. Оловянные плошки Альбертовых глаз так до конца и не занавесились постепенно тяжелеющими веками, — зато мне ближе к ночи пришлось вызвать в особняк дачного массажиста, ибо спина и шея от перенапряжения болели просто адски.

Впрочем, день-два спустя оказалось, что кое-какого эффекта я всё же достиг — правда, не совсем того, какой ожидался. Нет, Альбертик так и не научился впадать в транс и даже входить со мной в раппорт (синхронизация). Зато он, наконец, перестал чуждаться меня — что называется, «раскрылся» — и неожиданно (кажется, даже для себя самого) перевоплотился в довольно-таки интересного собеседника. Как-то раз во время неторопливой прогулки в сосняке у нас завязалась весьма занятная дискуссия о проблеме осознанности бессмертия — и я с удивлением обнаружил, что мне говорили правду: Альберт не только внимательно изучил мои работы, но и сумел сделать из прочитанного кое-какие самостоятельные — и весьма неглупые! — выводы. Вообще, при ближайшем рассмотрении он оказался далеко не таким дурачком, каким выглядел на первый взгляд. Я даже посожалел, что мы не сошлись с ним на этой почве раньше — когда я ещё мог свободно вкушать прелесть подобных интеллектуальных бесед.

Но обратной дороги у нас не было — как и тогда, шестьдесят пять лет назад.

Кстати, вот ещё одно интересное наблюдение. Я понял-таки, почему он всё это время меня избегал. Некоторые случайные фразы и оговорки моего пациента, которые я — по долгу службы — очень тщательно фиксировал и анализировал, привели меня в конце концов к самонадеянной, но, если вдуматься, вполне логичной мысли, что всё это время Альбертик попросту чувствовал себя в долгу передо мной, не зная, как покрыть вексель хотя бы отчасти — что и порождало в нём вполне понятную неловкость и скрытую агрессию, которая всегда мучит нас перед лицом кредитора, независимо от того, сколько мы ему задолжали — пять копеек, рубль или целую жизнь.

А что мучило меня?..

Как-то раз, после одной из таких вот познавательных прогулок я, неожиданно проснувшись посреди ночи (чего прежде никогда не бывало), обнаружил, что моя подушка мокра чуть не насквозь. Почему ты не сообщил тогда, что выжил, Альберт? Почему не набрал номер, не подозвал «дяденьку», не поблагодарил хотя бы, маленький вундеркинд? Ты всё мне исковеркал. Ведь, если бы не ты, у меня сейчас, наверное, была бы нормальная, счастливая семья — совсем такая, как эта, ну вот эта, наша, дачная, — только настоящая. И сын, похожий на Игоря… ну ладно, пусть на тебя, его ведь и звали бы так же, и внучка, похожая на Лизу и на этого славного беленького кутёнка.

«Залечи мои ссадины, Будь со мной хоть недолго, Ты — мой ангел-хранитель И совесть моя.»

В последний день Правительственных Каникул президент Гнездозор пожелал осмотреть свой будущий храм.

Оказывается, доселе он его ни разу не видел — ну, не то что совсем не видел, а присутствовал при торжественной закладке фундамента и самолично разрезал розовую ленточку, после чего как-то забыл о нём — и вспомнил только сейчас, когда отъезд приблизился вплотную. Мы с Игорем Игоревичем с радостью вызвались сопровождать его к месту престу… пардон, строительства.

Погода, похоже, решила добить нас, яркосиний шершавый многоугольник, вырезанный уходящими ввысь кронами, ни на секунду не поменял форму, пока я глазел на него, задрав голову. Видимо, желая испить последний райский день до донышка, солидные государственные мужи неожиданно разрезвились, как малые дети. Кострецкий подобрал где-то увесистую корягу — и теперь, грозно потрясая ею над головой, гонялся за хихикающим Альбертиком, довольно ловко игнорирующим коварные подножки, подставляемые ему деревьями. Иногда он всё-таки спотыкался о бревно или корень, отпускал крепкое словцо — и тогда по роще гулко разносилось двухголосое гоготание (Кострецкого — нотой повыше, Альберта — погрубее). Я не принимал участия в их милой забаве, плетясь чуть позади и горестно размышляя о том, что — в тусклом освещении моего почтенного возраста — до следующих каникул осталось-то всего ничего.

Помощи ждать было неоткуда — оставалось разве что молиться. Самому себе, в храме «under construction». Мы как раз добрались до сетки с готической табличкой, и Альбертик, забросив постылую игру, уставился на диковинку с неподдельным интересом.

Гуськом вошли в калитку. Альберт по-бабьи охал да ахал, изумляясь, как причудливо видоизменилась с тех пор, что он видел её в последний раз, огромная глинистая ямища. Это ещё что. Кострецкий сулил, что через секунду-другую наш экскурсант и вовсе уписается от удовольствия — причём ошпарит себе при этом торчащие из сандалий большие пальцы (неухоженные, с вросшими ногтями и заусенцами). Как всегда, он попал в точку. Оказавшись внутри здания, Альбертик пришёл в полный восторг — состояние, которое удостаивало его нечасто. Особенно ему понравился отороченный колоннами неф и высокие хоры — по его словам, «совсем как в настоящей церкви». Тут, кстати, ему пришлось столкнуться и с уникальными акустическими эффектами культовой постройки, что было, пожалуй, даже перебором сильных впечатлений. А Кострецкий ещё и поддал жару, неожиданно испустив такой пронзительный клич, что мы вдруг оказались все в белом — это сверху посыпалась то ли штукатурка, то ли пыль.

Счастливый богочеловек тут же возжелал повторить фокус — и заорал так, что лучше б мои бедные уши кто-нибудь попытался прочистить вантузом. Достигнутого, однако, нашим деятелям показалось мало — оба были уверены, что храм, пусть даже недостроенный, таит в себе ещё множество пикантных загадок и заманчивых возможностей, которые они просто обязаны вскрыть и выволочь на свет. Несколько минут они попросту бегали по нему туда-сюда, упоённо соревнуясь друг с другом силой голоса и изощрённостью фиоритур. Глядя, как два взрослых, солидных супермена по-щенячьи резвятся, издавая протяжные звуки разного диапазона и громкости и радуясь тому, как мощно звучит каждая нота, отскакивая от стен и многократно отдаваясь под высоким куполом, я — несмотря на своё тоскливое настроение — не смог удержаться от улыбки.

Меж тем Альберт неожиданно смолк — да так и застыл, высоко запрокинув голову и озадаченно глядя на сводчатый потолок. Я было решил, что его заинтересовал подмалёвок — не иначе, там должен был в скором времени нарисоваться наш экстравагантный дуэт с телефонными трубками в руках. Но он спросил:

— Игорь, а вот эта золотая полоска, вон там, поверху — это сусальное золото, что ли? Странная технология…

Игорь глянул вверх, нахмурился, пожал плечами и тоже надолго озадачился.

— Без понятия, — наконец, произнёс он. — Действительно, надо бы как-то прояснить этот вопрос. Но не сусальное золото, точно. Может, голограмма?

— Да не-е, — возразил Альберт, — скорее всего, простое напыление. Голография — дорогая технология, а я-то знаю, как этот твой ворюга Страстюк (министр финансов) распределяет сметы.

Оба рассмеялись; невинный этот смех, превращённый покойным архитектором в демонический хохот, прокатился по помещению зловещими и гулкими раскатами.

— И всё-таки это голограмма, — настаивал Игорь. — Здание рассчитано века на два-три, не меньше («а там уж другой человек будет заниматься ремонтом», — в сторону со вздохом). Я лично давал указание, чтобы на материалах не экономить. А я не думаю, чтоб меня тут считали за полного дурачка…

Он снова нахмурился и почесал пальцем гладкую смуглую щёку.

— Тебя держат именно за него, Игорёк, — оживился Альберт. — Вот, я даже отсюда вижу крупинки — у меня, слава тебе, со зрением ещё с середины тридцатых всё в порядке. Это самое обыкновенное, стандартное, банальное напыление!

— Ты бы и так их увидел. Голограмма.

— Напыление!

— Голограмма, властью клянусь.

— А ты как думаешь, Витальич? — вспомнил вдруг обо мне Альбертик.

Мне бы ваши проблемы, хотел сказать я, но вовремя спохватился. Однако проницательный Игорь, видимо, прочёл на моем лице раздражение, ибо в своей манере коротко хохотнул и, добродушно махнув рукой, сказал:

— Голограмма. Спорим. На бутылку коньяка Реми Мартен.

— Напыление, — возразил Альберт. — ДядьТоль, разобьешь?

Они дурачились, как мальчишки — эта перепалка явно доставляла им удовольствие. — Ну, ну, сейчас посмотрим, как наш всезнающий Игорёк облажался. — Да ну что вы, господин Гнездозор, марать свои белы ручки? Я сам слазию. — Знаю я, змей, как ты слазиешь. Я тебе не доверяю. — Невозможно было без смеха смотреть на них, щенки.

Да тут ещё Альберт, чего никто из нас не ожидал, действительно ухватился обеими руками за испачканные цементом и краской пластиковые леса — и с демонстративным кряхтением подкатил их к стене. Затем поставил ногу на нижнюю перекладину (бедняга Кострецкий, всё ещё не веривший, так и согнулся пополам от хохота!) и хорошенько потряс конструкцию, как бы проверяя на крепость. Видимо, та его вполне удовлетворила, ибо в следующий миг он уже карабкался вверх с неожиданной для такого мешка ловкостью, невзирая на то, что шаткая, катучая вышка-тура так и ходила ходуном.

— Куда полез, клоун?.. — хохотал Кострецкий, утирая глаза кончиком батистового платочка.

Но наш герой уже стоял коленями на платформе и, мило барахтая пухлыми руками, пытался подняться на ноги. Наконец, ему это удалось. Качнувшись, он ухватился за стену, постоял так немного, возвращая себе равновесие — и наконец, с торжествующей улыбкой обернулся к нам, показывая палец, испачканный в золоте. Солнце, невесть как прокравшееся в одно из небольших стрельчатых окон, падало сбоку на донельзя довольное щекастое лицо, делая его необычно выразительным и причудливо-рельефным.

А я, старый дурак, вдруг растрогался до слез. Странно, но только сейчас я вдруг ясно увидел — и поразился, как мог не замечать этого раньше? — что ему куда больше семидесяти. Он улыбался своей фирменной экранной улыбкой, крепкими, хорошими зубами, — но меня уже ничего не могло обмануть: каким-то необъяснимым образом это была БЕЗЗУБАЯ улыбка, улыбка добродушного старичка, который давно пережил все главные катаклизмы своей жизни — и научился от души радоваться пустякам: солнцу, цветку, выигранному мелкому спору. Он хорошо знал, в чём истинная прелесть бытия — и не считал нужным растрачивать душу на такие расплывчатые понятия, как бессмертие, власть, любовь.

Впервые за все это время я чувствовал, что уважаю его.

Я вдруг понял, что мы с ним упустили что-то самое главное. Судьба привела мне напоследок встретиться с человеком из моей юности — близким, родным, своим в доску, несмотря на разделяющую нас социальную пропасть. Нам бы хоть разок посидеть душевно за каким-нибудь вреднючим тортиком или рюмашкой, посплетничать, повспоминать время, откуда мы родом, поплакать, посмеяться вместе над тем, чего уже никто, кроме нас, не поймёт и не оценит. А мы чем занимались? Чем занимался я? В одиночку блуждал в тёмных коридорах прошлого, отыскивая ключ от пыльной комнаты с сюрпризами? Но на кой мне, чёрт возьми, сдались эти высохшие сокровища?..

Зачем я позволял этому хлыщу, Кострецкому, играть мною, как марионеткой? Чем он купил меня, старика, которому уже нечего хотеть и бояться?.. Неужели только своей мастерской актёрской игрой, профессионально-заученным обаянием?..

О-о, как я в этот миг кусал себе локти!..

А Альберт меж тем засобирался спускаться. Не так-то это было и просто. Он снова встал на четвереньки у края платформы, и, смешно отклячивая зад, принялся осторожно нащупывать ногой ступеньку-перекладину. В то же время он продолжал держать указательный палец, покрытый золотой пыльцой, на отлёте, видимо, боясь, что мы с Кострецким обвиним его в шулерстве. По этой причине он не мог как следует ухватиться правой рукой хотя бы за край платформы, а только опирался на «венерин бугор» и лихорадочно елозил манным кончиком сандалеты по круглой, скользкой поперечине.

«Хватит акробатствовать, мы верим тебе, верим!» — хотел крикнуть я, но было поздно: под высоким сводом уже гулял его крик, а синие и белые полоски слились в бурую кашу меж верхом и низом, меж землёй и небесами. Громоздкая конструкция тряслась и тряслась мелкой дрожью, всё никак не в силах придти в себя и успокоиться. Собственно, паниковать было глупо — он ведь бессмертный. Но почему же он валяется на бетонном полу в некрасивой позе, лицом кверху, лежит и не встаёт, и на губах его застыла виновато-блудливая улыбка, словно он смущается своей неловкости и пытается перевести всё в шутку?..

Я рванулся к нему, но Кострецкий железной хваткой удержал меня. Тут же у тела откуда-то возник, присел на корточки плотный коренастый человек с короткой седой стрижкой. Весь в коричневом. Пал Андреич, здешний главврач. Он и меня как-то пользовал — приятный дядька. Теперь же он был насуплен и недружелюбен. Мельком взглянул снизу вверх на Игоря и буркнул какое-то слово — я не смог расслышать, какое. Почему, почему, почему строящийся храм не усиливает звуки?.. Но я уже и без них всё понял, — и тут мною овладел такой нестерпимый животный ужас, какого я не испытывал никогда в жизни — только читал в романах да слышал иногда от знакомых.

А, может быть, то был обыкновенный приступ острой сердечной недостаточности?..

Кто-то крепко держал меня сзади за локти. Кто? Ведь Игоря уже не было рядом — он стоял чуть поодаль, у тела Альберта, и я видел его аккуратный затылок. Ни сединки, ни «петушка», только тоненькая прядка в ложбинке загорелой шеи растёт чуть вбок.

Тут он обернулся. Впервые рот его был плотно сжат; сквозь закипающую во мне дрожь я успел-таки отметить, что он тонкий, жёсткий и злой.

— Извините, Анатолий Витальевич, но я вынужден временно арестовать вас.

 

8

Последующие три дня почти полностью тонут в каком-то вязком мареве. Я так никогда и не узнал, что со мной случилось: постигла ли мой организм какая-то незадача вроде спазма сосудов — или мне просто вкололи что-то для профилактики. Наверное, всё-таки второе, потому что состояние было весьма необычное: то ли глубокий транс, то ли полусон, — а временами я и вовсе проваливался в какую-то розовую хмарь и напрочь переставал что-либо соображать.

Был ли кто-нибудь рядом со мной — или я большую часть времени пребывал в одиночестве? Не знаю. Помню только боль, страшную боль об Альберте, не заглушаемую ничем. И один отчётливый момент, невесть как всплывший сквозь толщу бессознательности: я с силой, монотонно бьюсь головой о белую стену. И кто-то старший, сильный и мудрый отечески обнимает меня сзади за плечи — и шепчет на ухо: «Не расстраивайтесь вы так. По-хорошему-то, Альберт умер шестьдесят пять лет тому назад». Сквозь пелену горя, вины и отчаяния я скорее инстинктом, чем разумом ощутил верность и глубину этих слов.

На четвёртый день я пришёл в себя и огляделся.

Помещение было странно знакомо. Оказалось, меня держат в бункере Альберта, кажется даже, в той самой комнате — только теперь здесь, кроме стола и несгораемого шкафа, стояла ещё и кровать. На ней я, по-видимому, всё это время спал. А на столе оказался подносик с комплексным обедом — значит, я ещё и ел. Из этого логически вытекало наличие где-то поблизости параши. Её я не обнаружил, правда, в углу за шторкой обнаружилась потайная дверца, украшенная двумя нулями.

Удивительно, но, как только я осознал всё это, смутный осадок боли и отчаяния, всё ещё лежавший где-то на дне моей души, моментально куда-то улетучился, словно и не бывало, — я теперь и сам не понимал, как мог так остро переживать случившееся. Осталось только одно — эгоистическое, животное желание немедленно выйти из этой душной подземной камеры. Я почти физически страдал от недостатка солнечного света, воздуха и простора.

Почувствовав, что на меня вот-вот накатит приступ клаустрофобии, я резво подскочил к металлической двери — и со всех сил забарабанил по ней кулаками и мысками невесть как оказавшихся на мне сандалет.

К моему приятному удивлению — ибо я вовсе не рассчитывал на столь скорый успех — дверь почти тотчас же распахнулась и в комнату вошёл представительный Павел Андреевич с пластиковым чемоданчиком в руке, в сопровождении двух индифферентных охранников — белого и мулата. Наш доктор. Он снова был предупредителен и мил, участливо улыбался — и даже подшучивал надо мной, будто ничего и не случилось. Пощупав мне пульс, осмотрев язык и белки глаз, он резюмировал: — Ну, кажется, пора и на выписку! — таким тоном, что я почти на самом деле поверил, что меня держали здесь только из-за постигшего меня нервного расстройства.

Но так или иначе, а я снова был свободен.

Правда, было не совсем ясно, что делать с этой свободой. Когда я, набравшись храбрости, ненавязчиво поинтересовался, не подбросит ли меня кто-нибудь в город, мне столь же вежливо ответили, что, дескать, никого из шофёров сейчас нет на месте, — из чего, если хорошенько призадуматься, следовали весьма печальные выводы. Зато меня поставили в известность, что все дачные блага, включая метрдотеля и бар, по-прежнему в моём распоряжении. Очевидно, Кострецкий не забыл оставить им на этот счёт соответствующие указания. Очень мило.

Я чуть было не спросил, где он сам, но вовремя опомнился. Конечно же, никакого Кострецкого сейчас на Даче быть не могло. В стране, скорее всего, объявили чрезвычайное положение, возможно даже, государственный переворот, — и ему было не до меня, любимого.

Я торкнулся было в Сеть, надеясь узнать какие-нибудь подробности, — но та, естественно, оказалась отключена. Значит, я был прав, я всё ещё под арестом. Что, впрочем, и не удивительно.

Куда более странным казалось мне то, что я до сих пор жив. Полезен Кострецкому я быть уже не мог, скорее, опасен, — а в то, что он за суетой забыл отдать нужное указание своим людям, я как-то не очень верил. Равно как и в его внезапно проснувшуюся сентиментальность. Кольнула неприятная, но вполне логичная мысль, уж не бережёт ли он меня, чтобы чуть позже устроить надо мной громкое, показательное судилище, а затем и не менее показательную казнь.

Это было бы грустно. Тем более, что я, возможно, пострадал бы ни за что. Я ведь вовсе не был уверен, что гибель Альберта — дело моих рук, а, точнее, моего ума, что мне действительно удалось раскрутить какой-то хитрый винт в его заколдованном мозгу. Вам, возможно, покажется это смешным, но я сильно подозревал, что мы с ним попросту пали жертвой досадного совпадения. Вот только объяснить это рыдающей, негодующей, разъярённой толпе я вряд ли успею.

Впрочем, все эти проблемы занимали меня не более минуты. То ли из-за остатков снотворного в крови, то ли просто из-за всего пережитого мной владела какая-то апатия — мне просто лень было думать как о собственной судьбе, так и о судьбе государства. Тем более, что все возможности выбора я давно исчерпал, — и теперь от меня всё равно уже ничего не зависело.

Я решил не ерепениться и плыть по течению.

Спустившись вниз, я взял стоявший на террасе шезлонг и вынес его на лужайку. Погода стояла мягкая, не слишком жаркая, солнышко приятно припекало — было где-то около полудня. Я полулежал с полузакрытыми глазами, наслаждаясь ощущением лета — возможно, последнего в моей жизни, — и давно не испытанного покоя. Иногда я лениво приподнимал веки и рассеянно взглядывал — то на медленно плывущие в небе облака, то на стройные ряды голубоватых туй, то на траву, в которой запуталась ярко-алое, не виданное мною с детства диво — божья коровка.

Но, похоже, судьбе не было угодно, чтобы я вдосталь отдохнул.

В самый разгар моего визуального пиршества (на чистом клочке неба невесть откуда возникла и закружилась в медленном танце стая белоснежных голубей) кто-то неслышно и неожиданно подкрался ко мне сзади — и с тихим смешком накрыл глаза тёплыми ладонями. Прикосновение ласковое, не враждебное. Она могла бы и не спрашивать: «Кто?» — я узнал бы по одному запаху. Да и некому больше. Вот только я был уже не тот «я», что неделю назад, — поэтому ничего не ответил, а спокойно ждал, когда она потеряет терпение и сама предстанет пред мои очи.

Но, когда это, наконец, случилось, я от неожиданности чуть не вывалился из шезлонга.

Она и не она. Совсем другая. Я сначала даже не сообразил, в чём перемена. Просто её лицо поразило и даже напугало меня необычной, дерзкой, вызывающей красотой. Лишь секунду спустя, придя в себя, я понял, в чём дело — она была накрашена. Ярко, грубо, почти вульгарно — алый рот, частокол угольных ресниц, чёрные стрелки под глазами. Выражение лица надменное, почти наглое. Наверное, такой она была, когда сшибала призовые места на конкурсах и, как их там, кастингах.

Перед этой новой Кутей я, честно говоря, оробел. Я совсем не знал её; вспоминать наши прежние отношения было бы дико. Однако она, как ни в чём не бывало, опустилась передо мной на корточки — и озабоченно вгляделась в лицо:

— Ну как вы, дядя Толя?..

О ужас, она даже дотронулась рукой до моего колена! Ногти оказались под стать всему остальному — длинные, заострённые, ярко-алые. Видимо, накладные.

— Ничего, спасибо, а вы? — ответил я вопросом на вопрос. «Тыкать» ей, как прежде, у меня просто язык не поворачивался. Ещё, не дай Бог, обидится, беспокойно подумал я. Не то что бы меня это волновало, просто я был как-то не готов к дополнительным проблемам.

К моему ужасу, она вдруг улыбнулась. Улыбка была тоже новая, как и она вся, яркая, зубастая, хищная, — но сквозь неё, как травинка сквозь асфальт, пробивалось что-то нежное и детское, что-то такое, что я мог бы определить как «невозможное счастье».

— Дядя Толя, поздравьте меня! Я выхожу замуж!

Я не имел права её осуждать — ведь это было как раз то, чего я всегда хотел для неё.

— За кого? — тупо спросил я.

И вновь — эта невозможная, ликующая улыбка:

— Ну как же, дядя Толя! За Игоря, конечно! Он сделал мне предложение! Я буду Первой Леди! — внезапно она вскочила и закружилась, подставив солнцу разрисованное личико, её белоснежное шёлковое платье развевалось колоколом.

Только теперь я сообразил, что она, и точно, не в трауре. А по-хорошему следовало бы. Это меня покоробило. Замужество замужеством, расчёт расчётом, но есть же какие-то приличия. У меня зачесался язык намекнуть ей на это. Хотя бы по праву старшего товарища. Но, взглянув ещё разок на её лицо, я передумал. Слишком она была счастлива, мои нотации сейчас вряд ли дошли бы до её сознания.

— Поздравляю, — только и сказал я.

Видимо, она приняла это короткое словцо за некую индульгенцию, — ибо в следующий миг, как ни в чём не бывало, вновь присела на траву — и принялась жарким шёпотом излагать мне прямо в ухо какие-то чудовищные политические сплетни.

Из услышанного я почти ничего не понял. Скорее всего, она и сама не понимала половины того, что говорила. Но общая идея была ясна. Сильная и стабильная Россия никогда не входила в планы МСГГ. Исходя из этой аксиомы, феномен Бессмертного Лидера всех напрягал. Свалить его было невозможно, развязывать войну — нерентабельно. Пришлось искать другие ходы — и таковые нашлись. Судя по всему, это была довольно-таки подлая сделка. Жизнь Гнездозора в обмен на… что же им пообещали взамен?..

— Старой Скарлетт пора на покой. Игорь всё предусмотрел, преемничество наше, он станет генсеком МСГГ. Мы будем править миром!..

Она радостно смеялась, лицо её сияло, и я всё больше убеждался в том, что чего-то в этой жизни не понимаю. Были ли они уже давно любовниками — или тут сработал эффект неожиданности? Действительно ли она была так сильно влюблена в Игоря? Или всего лишь страстно жаждала благ?..

Но все эти вопросы я решил оставить за скобками. Как и другой: что сделает со мной Кострецкий теперь, когда я отработал своё? Уничтожит? Прибавит пенсию? Или просто отпустит восвояси — спокойно доживать свой век?.. Я вдруг понял, что мне это безразлично. Впервые я очень остро и, так сказать, наглядно ощутил, что жить мне осталось — всего ничего. И совсем не жалел об этом. Отгоревав об Альберте, я испытывал странную легкость, порожденную ощущением собственной ненужности.

— Дядя Толя, вы поживите пока здесь, ладно? В стране чепэ, сами понимаете. А тут вас никто не тронет, — виновато сказала первая леди и на мгновение стала прежней Кутей. Но я-то уже не мог стать прежним. Я жёстко заявил, что не желаю оставаться здесь ни одной лишней минуты. Не хотелось бы никого обременять, надеюсь, мне покажут дорогу до ближайшей станции — если уж не хотят пристрелить, а, точнее, приколоть прямо на месте.

Несколько секунд она молчала. Думала. Взрослея прямо на глазах.

— Мишок вас отвезёт, — тихо сказала она, не глядя на меня. Не без чувства внутреннего удовлетворения я заметил, что мне, кажется, удалось испортить ей настроение. Возможно, она и впрямь была искренне ко мне привязана. Не знаю. Во всяком случае, мне уже было на это наплевать.

 

* * *

Я был уверен, что никогда больше не увижу Кострецкого — даже по видеоновостям, смотреть которые для меня было бы теперь слишком болезненно. Некоторое время я ещё ждал рафинированных гостей со шприцами (особенно после того, как Стеллочка, продавщица в молочном отделе, шепнула мне на ушко, что профессор Фокин, личный врач покойного Гнездозора, на днях был найден мёртвым в своих роскошных загородных апартаментах). Но никто не шёл — и я понял, что меня, не в пример бедняге Пал Андреичу, оставили в покое за почтенностью лет.

Жизнь вернулась в обычное русло с удивительной лёгкостью. Я по-прежнему мало интересовался политикой — почти так же мало, как и при старом режиме, — и тихо доживал своё. Покупал продукты в том же магазине, что и раньше, пописывал на досуге статейки, вёл приём на телефоне доверия, — кого-то даже удавалось излечить от несчастной любви, обиды или депрессии. Забавно, но на душевные проблемы населения очередная смена политического строя, похоже, ничуть не повлияла.

Но в начале октября знакомое государственное лицо само, неожиданно, без предварительного созвона возникло на моём пороге — не в гордом одиночестве, но в сопровождении трёх привычно важничающих телохранителей, один из которых — мой старый приятель — ни жестом, ни улыбкой не выдал радости узнавания.

— Вот пришёл проведать, всё ли у вас в порядке, — как ни в чём не бывало, пояснило важное лицо.

— Что вам нужно от меня? — сварливо спросил я. Кострецкий состроил забавную укоризненную гримаску и улыбнулся.

— Ну, хватит уже дуться, — примирительно сказал он.

Выглядел он немного не так, как раньше — как-то более мужественно, брутально, что ли. Может быть, потому, что перестал выщипывать брови — они теперь были густые, кустистые, — а в мочках ушей вместо бриллиантов болтались два массивных серебряных, уже потемневших кольца. Такое же тусклое серебро украшало и правую руку политического деятеля: массивный перстень с чеканкой в виде российского герба.

Только тут я заметил, что ведь и охранники его не накрашены — зато их красивые, мощные челюсти заросли трёхдневной щетиной. Такой поворот мировых модных тенденций пришёлся мне по нутру. Может быть, поэтому я действительно перестал «дуться», пригласил его на кухню и даже налил жасминового чаю в любимую гостевую чашку с выщербленным краем — красную в белый горох.

За чаем он и объяснил мне истинную причину своего визита. Оказывается, он пришёл предложить мне совместный проект («Да-да, Анатолий Витальевич, не удивляйтесь!»). Вишь ли, его агенты то и дело доносят ему, что в народе то там, то здесь вспыхивают очаги реакции — люди не хотят верить в гибель Бессмертного Лидера и вовсю сколачивают т. н. «освободительные заговоры». Более того — отловлено уже несколько самозванцев!.. Конечно, он, Кострецкий, понемногу решает эти проблемы с помощью жёстких и кардинальных мер, — но всех, к сожалению, не перевешаешь. Короче…

— Короче, вы поняли, к чему я клоню. Нам нужна книга.

— ?..

— Да-да, мой дорогой. Книга, где рассказывалась бы вся правда о Бессмертном Лидере — от начала и до конца. Без вас тут, сами понимаете, не обойтись.

По словам Игоря, он думал сначала предложить мне в помощники «своего человечка» — профессионального литератора, — но по здравом размышлении отказался от этой мысли. Он ведь читал мои статьи — и знает, что у меня великолепный слог. (На этом месте я совсем растаял — как любому пишущему, мне было чертовски приятно слышать такой комплимент!).

— Ну так как, Анатолий Витальевич? Согласны?..

Ещё бы я не согласился! Не родился ещё такой человек, которого Игорь Кострецкий не заставил бы плясать под свою дудку! План будущей книги уже потихоньку складывался у меня в голове.

Но, прежде чем мы окончательно ударили по рукам и подписали все нужные бумаги, я всё-таки решился удовлетворить своё любопытство. Это и есть та самая причина, по которой он оставил меня в живых? Потому, что я — ценный свидетель? Единственный, кто знает правду о Гнездозоре?..

— Ну, и поэтому тоже, конечно, — простодушно признался Игорь. — Но не только. Видите ли, жена бы очень расстроилась. Она к вам очень привязана. Кстати, она передаёт вам привет.

— Взаимно, — сказал я, тронутый до глубины души.

— Ах да, вот ещё что, — спохватился Кострецкий уже на пороге. — Чуть не забыл. Я ведь вам кое-что принёс. Небольшой подарок. Думал, может быть, вам будет приятно иметь это у себя…

Безотказный Мишок сгонял туда-обратно — и вручил мне тонкий прямоугольный пакет, обёрнутый в дешёвую серую бумагу.

Уже когда Кострецкий ушёл, я распотрошил его. Как я и ожидал, это была вещь из моей юности — «вахтенный журнал». Я смотрел на него с полнейшим равнодушием. Когда нёс в прихожую, чтобы убрать на антресоли, из него вывалилась какая-то розовая тетрадка. Я поднял её. «Тетрадь для работ по русскому языку, ученика 5 класса «Б» школы №*** Тюнина Альберта.» Детский неустановившийся почерк. «Тридцатое апреля. (Альберт уже бессмертен, но ещё не знает об этом.) Классная работа. Диктант. Приготовьте винегрет. Полакомьтесь салатом из свежей фасоли. Режьте капусту. Слегка прогремело, печь пироги, поджарьте на растительном масле, расстелили бы скатерть, где-то прогремело, съешь морковную котлетку, разложите по тарелкам, вскипятите в кастрюле, ничего не совершилось.»

 

* * *

И я уселся за мемуары.

Поначалу дело шло со скрипом — досада на Кострецкого, который в очередной раз ухитрился использовать меня в своих неблаговидных целях, вязала моё перо. К тому же я не совсем ясно понимал, — в каком обличье он, собственно, намерен предстать на страницах будущего шедевра?.. И намерен ли вообще?.. Изгнать его оттуда не получалось — нарушались сюжетные связи. Приукрасить — тоже (куда уж там ещё приукрашать?..) Когда же я пытался лишить свой персонаж кое-каких негативных черт, по моему мнению, недостойных современного либерального правителя (но, увы, в полной мере присущих прототипу), тот парадоксальным образом терял всё своё обаяние, — что было совсем уж из рук вон.

Я связался с пресс-центром, но там ко мне отнеслись очень вежливо — и сказали, что целиком полагаются на мой вкус. В конце концов до меня дошло, что навредить такому человеку, как Игорь, невозможно даже при большом старании — сама мысль об этом немного наивна, — а стало быть, я вполне могу позволить себе расслабиться и записывать всё как есть.

И процесс, как шутили в дни моей юности, пошёл.

Удивительное это занятие — писать мемуары. В процессе работы становится всё легче и легче, будто прошлое отдаёт машине часть своей тяжести. Словно из ниоткуда в мозгу всплывают обрывки давно пережитого, забытые мысли и чувства, — и ты вдруг понимаешь, что рад встрече. Многое приходится переосмыслить, переставить акценты, заново оценить с точки зрения нынешнего опыта, — что также очень полезно для воссоздания целостного самоощущения. Теоретически я, конечно, и раньше знал, что писание мемуаров — отличная терапевтическая техника, но только сейчас ощутил это на себе.

Так, например, я осознал, наконец, что у меня нет ровно никаких оснований сердиться на Игоря Кострецкого. По-хорошему-то, я молиться на него должен! У многих из нас — если только не у каждого — была в жизни та самая главная ошибка, роковой промах, после которого всё пошло наперекосяк. Вот только почти никто не может похвастаться тем, что сумел вернуться на место происшествия и всё исправить. Я — сумел. Благодаря Игорю, и только ему. Именно он подарил мне этот уникальный шанс. А, стало быть, эта чёртова книга, до краёв переполненная правдой, — самое меньшее, что я могу для него сделать.

«Исправил», ха-ха! — возможно, усмехнётесь вы. Под завязочку, стоя одной ногой в могиле! Да, так. Но это — неважно. Те, кто пережил подобное, знают — оно стоило того, чтобы промучиться ради этого целую жизнь.

Я бы сказал, это единственное реальное достижение, доступное человеку. Исправить хотя бы малость из того, что в жизни наворотил… Остальное — мишура.

Сегодня я работаю с большим увлечением и боюсь только одного — не успеть закончить книгу. Нет, дело не в сроках, оговорённых в контракте. Просто вы, мои дорогие насмешники, правы — никогда не подводящая меня интуиция и впрямь говорит мне, что пора собираться. И мне вовсе не жаль, наоборот — я смотрю на этот неотвратимый момент со смиренной радостью. Я — один из редких счастливцев, покидающих мир со спокойной душой.

Изредка до меня долетают сообщения об усиливающемся терроре — люди по всем краям земного шара вымирают просто-таки пачками. Страшный мировой террор — только ради Кострецкого, который любит власть, и Кути, любящей роскошь и красивые платья. Я хорошо сознаю, что и сам приложил к нему руку. Но ни малейших угрызений совести почему-то не испытываю.

Как такое может быть? Ведь я, как вы уже успели убедиться — очень порядочный человек. Может быть, потому, что это — вина моя, но не ошибка?.. Точнее, ошибка, но не моя?.. Не мне за неё и расплачиваться?..

Или… дело просто в том, что в этом случае я не выгляжу глупо, как тогда, с Альбертиком?.. Неужели я прав? На что только мы не пойдём, чтобы не выглядеть глупо. На что только мы не…

Но пусть эту мысль додумывают потомки. Я уже своё отпереживал. Не хочу больше копаться в себе. Моя совесть чиста. Я счастлив.